Меня убили сегодня, в четверть третьего пополудни в полутемном дворе. Я знал это место. Три стены из желтого песчаника с петлями золотарницы и горбатый мост на арочной основе. Вытоптанная земля и редкие клочья травы у пропыленных опор.
Я часто дрался на дуэли и столь же часто побеждал. А умирал впервые.
Это было подло — наносить удар после официальной остановки боя. И втройне подло бить в спину, в неприкрытый более узел. Укол, хруст ломающейся кости, острая боль между лопатками, стремительно тяжелеющие крылья. И на долю мгновенья мир замирает. А потом… Потом солнце, такое непривычно подвижное, виляет влево, и тени бросаются под ноги, все разом, растворяя свет и отнимая силы; земля, качнувшись, обнимает, лижет щеку пыльным языком — я это не чувствую — вижу. Как вижу и сапоги убийцы, желтые и вытертые, с мелкими трещинами, будто сшитые из песчаника. Над ними — руки, в правой — свернутый кнут-браан, в левой — дымящийся нож.
— Ты заслужил, — говорит она, и крылья вздрагивают, выдавая напряжение. — Ты же знаешь, что заслужил, ты виноват, из-за тебя…
…из-за нее я умираю. Из-за девчонки, которая слишком слаба, чтобы играть честно, и слишком доверчива, чтобы думать самой. Я пробую это сказать, но в горле клокочет кровь, кислая и горячая, и я, уже заколотый, захлебываюсь, тону в ней. Наверное, это смешно.
Отсюда уже все смешно — и попытки доктора Ваабе удержать меня, и слабость собственного тела, которое упрямо истекает кровью. Хороший удар.
Но смешнее всего секунданты, что запоздало кричат друг на друга.
Брат расстроится, и Фаахи тоже. Меня обзовут глупцом, попавшимся в столь примитивную ловушку, и будут отчасти правы, я ведь до последнего надеялся, что она…
Она сделала выбор. Сразу и за всех. Заслужили.
— Ну что, довольна? — Раард отбирает нож. — Добилась справедливости?
Добилась. Они — и девчонка, и пославшие ее, и доктор, и секунданты — не понимают: все, что делается здесь или внизу — справедливо. Всегда справедливо. И поэтому всегда страшно.
Уже почти.
Немногое осталось, и мир меняется. Весь. Он всегда меняется, но никто этого не видит. Я заметил и вот теперь умираю. И радуюсь, что не увижу, во что он превратится дальше.
Звуки проступают ярко, а с ними цвета и запахи, которых не было прежде. Смятение Раарда — хризолитово-черное, как крылья его подопечной, темно-желтый страх, с оттенком золотарницы-удивления, и привкусом черники-боли. Смешение.
Прикосновения горячих пальцев к шее: давят на какие-то точки, жгут эманом. Бессмысленно. Ваабе просто пытается выполнить предписания, даже понимая всю безнадежность. И я не знаю, хочет ли доктор на самом деле услышать моё сердце. Но в любом случае оно молчит.
А Раард говорит. Не мне — ей:
— Браан тоже отдай. Надеюсь, ты понимала, чего творишь.
Вряд ли. Но когда-нибудь поймет, я уверен. Мне даже жаль ее.
И брата тоже жаль. Я должен был донести до него правду. Хотя бы до него.
— Господа, — заговорил доктор. Он весь ледяной, кроме кончиков пальцев, воняет формалином и недовольством. — Имею вам сообщить, что сего дня в четверть третьего пополудни благороднейший Каваард Урт-Хаас был убит. В связи с чем настоятельно рекомендую задержать Элью Ван-Хаард до окончания следственных процедур. Я лично доложу совету о произошедшем.
— Пошли. — Раард с ней строг, но это ложь, в которой он скрывает растерянность. — Глупая, при таком ударе тебе не отвертеться: расчетлив и точен. Хорош. Даже слишком.
Хорош, тут соглашусь: она старалась.
И я умер. Интересно, в этом есть какой-то смысл?