Глава 7

На следующий день дом был полон людей. Все двери стояли нараспашку, так что гостиные, расположенные по обе стороны просторного вестибюля, хорошо просматривались из длинного обеденного зала, а народ беспрепятственно фланировал по коврам, жизнерадостно беседуя, как принято у жителей Нового Орлеана на поминках, словно именно этого желал покойник.

Меня же окружало небольшое облако молчания. Все считали, что я… ну, скажем так, душевно надломлена, раз провела два дня у мертвого тела да к тому же еще, не сказав ни слова, улизнула из больницы.

Катринка никак не могла успокоиться и все выговаривала Розалинде, словно та в действительности меня убила.

Розалинда своим низким сонным голосом то и дело интересовалась, все ли со мной в порядке, и я каждый раз отвечала «да». Катринка специально завела разговор обо мне со своим мужем. Гленн, муж Розалинды, мой любимый зять, казался совсем сломленным. Он глубоко переживал мою потерю, но не нашел лучше ничего, как не отходить от меня ни на шаг. Я вдруг почувствовала, как сильно их люблю – Розалинду и Гленна, бездетную пару, владельцев дешевой лавчонки, где до сих пор продаются книги Эдгара Райса Берроуза в мягких обложках и пластинки на семьдесят восемь оборотов с записями Нельсона Эдди.

Дом излучал теплоту и сияние, как может сиять только этот дом, с его многочисленными зеркалами и окнами, выходящими на все стороны света. В том и заключалась гениальность этого коттеджа, что, стоя в столовой – вот как я теперь, – через открытые двери и окна можно было видеть все, что происходит вокруг, хотя по большей части взгляд утыкался в раскачивающиеся на ветру деревья. Как здорово, что в доме чувствовался такой простор.

Был заказан обильный ужин. Приехали знакомые официанты. Еще какая-то женщина, прославившаяся своим шоколадным тортом. А вот и Лакоум – стоит руки за спину и насмешливо поглядывает на черного бармена в безукоризненном костюме. Через какое-то время, однако, Лакоум непременно с ним подружится: он без труда находил общий язык с людьми – по крайней мере с теми, кто мог его понять.

В ходе вечера он улучил минутку и так бесшумно подкатил ко мне, что я перепугалась.

– Хотите чего-нибудь, босс?

– Нет, – ответила я с легкой улыбкой. – Только не напивайся сразу.

– Босс, это не смешно, – сказал он, отплывая в сторону с хитренькой усмешкой.

Мы собрались вокруг длинного и узкого овального стола.

Розалинда, Гленн, а также Катринка, две ее дочери и муж и множество наших родственников ели с жадностью, держа тарелки в руках, потому что стульев на всех не хватило. Мои родственники легко сошлись с общительным семейством Вольфстанов.

Карл умолял этих родственников не навещать его, когда дело уже близилось к концу. Даже когда мы поженились, он знал, что болен, и не захотел праздновать свадьбу на широкую ногу. И теперь, когда его мать снова отправилась в Англию и все было сделано, эти Вольфстаны – как один с ясными лицами, с приятной внешностью, имеющие явно немецких предков, – выглядели чуть удивленными, как обычно выглядят те, кто просыпается после глубокого сна. Тем не менее среди изысканной и прекрасной мебели, которую купил для меня Карл, – стульев на гнутых ножках, перламутровых столиков, инкрустированных комодов и столов, потертых от времени подлинных обюссонских ковров, таких тонких, что казалось, ходишь по бумаге, – они смотрелись совершенно естественно и вели себя свободно и непринужденно.

Вся эта роскошь была в стиле Вольфстанов.

Они все были при деньгах. Они всегда владели домами на Сент-Чарльз-авеню. Их предками были богатые немцы, поселившиеся в Новом Орлеане еще до Гражданской войны и заработавшие огромные деньги на сигарах и пиве. Задолго до того, когда на наше побережье высадилась многочисленная оборванная братия, гонимая «картофельным голодом», – изможденные ирландцы и немцы, которые были моими предками. Вольфстаны же владели собственностью в лучших районах и являлись хозяевами известных магазинов и фирм.

Моя кузина Сара сидела, уставившись в тарелку. Это была младшая внучка кузины Салли, на руках которой умерла моя мать. Я не могла себе это представить. Сара в то время еще не родилась. Другие кузены из семейства Беккер, а также те, что носили ирландские фамилии, выглядели несколько недоуменными среди окружающего блеска.

Весь день дом казался мне удивительно красивым.

Я то и дело поворачивалась, чтобы поймать отражение толпы в огромном зеркале во всю стену – оно висит как раз напротив входной двери и в нем хорошо видно все пространство, отведенное для гостей.

Зеркало старое; моя мать его очень любила. Я никак не могла перестать думать о ней, мне несколько раз приходило в голову, что она была первой, кого я по-настоящему глубоко ранила и подвела, именно она, а не Лили. Я ошиблась в расчетах, ужасно ошиблась. Это была ошибка длиною в жизнь.

Я сидела, погрузившись в раздумья, иногда шептала абсолютную чушь – только для того, чтобы отбить у людей всякую охоту заговаривать со мной.

Мне никак не удавалось прогнать воспоминания о том, как мать в последний раз покидала этот дом: отец повез ее к ирландской крестной и кузине, хотя ей совершенно не хотелось жить с ними. Она не желала, чтобы ее позорили. У нее был очередной запой, а мы не могли за ней присматривать в то время, потому что у Катринки, восьмилетней девочки, случился перитонит и, как я узнала позже – тогда мне, конечно, подобное и в голову не могло прийти, – она умирала в больнице.

Разумеется, Катринка выжила. Иногда я спрашиваю себя, не повлиял ли тот факт, что она пропустила смертный час нашей матери – а случилось это как раз, когда она была прикована к постели своей долгой и тяжелой болезнью, – так вот, я себя спрашиваю, не из-за этого ли она выросла такой надломленной, вечно во всем сомневающейся. Нет, лучше не думать сейчас о Катринке.

Ее сомнения словно тяжелое ярмо на моей шее. Я знала, о чем она шепчется по углам с гостями, но мне было все равно.

Я вспоминала, как отец вел мать по боковой дорожке на Третью улицу, а она умоляла не отвозить ее к тем родственникам. Она стыдилась предстать в таком виде перед любимой кузиной Салли. А я даже не подошла попрощаться с ней, поцеловать, сказать хоть слово! Мне было тогда четырнадцать. Уже не помню, почему я оказалась на дорожке в тот момент, когда отец выводил ее из дома. Никак не могу припомнить, но ужас произошедшего не оставляет меня: она умерла в окружении своих родственников:

Салли, Пэтси и Чарли. И хотя она любила их, а они любили ее, рядом с ней не было ни одного из нас!

Мне показалось, что я вот-вот перестану дышать.

Гости слонялись по просторному коттеджу, выходили на террасу. Как хорошо все-таки, что, хоть и с опозданием, они собрались здесь ради меня. Мне нравился блеск отполированных комодов и матовое сияние бархата стульев с высокой спинкой, которые Карл понаставил повсюду.

Когда-то по распоряжению Карла старый паркет покрыли несколькими слоями лака. С потолка свисали огромные люстры баккара, которые отец отказывался продавать даже в те дни, когда у нас «ничего не осталось».

Ужин сервировали серебром Карла. Нашим серебром – стоило мне, наверное, сказать, раз я была его женой и он купил этот узор специально для меня. Узор называется «Разоружающая любовь» и впервые был изготовлен в самом начале века фирмой «Рид и Бартон». Старая фирма. Старый узор. Даже новые изделия тщательно выгравированы, как в старину. Какое-то время тому назад этот узор вышел из моды у невест. Теперь можно было купить только новые или старые изделия. У Карла хранились целые сундуки серебра, которое он коллекционировал.

Это один из редких узоров, изображающих фигуры в полный рост, в данном случае – красивую обнаженную женщину, которую можно было найти и на самых маленьких, и на самых больших предметах.

Мне нравилось это серебро. У нас его было больше, чем мы могли использовать, потому что Карл неустанно собирал самые разнообразные серебряные изделия. Мне хотелось предложить гостям, чтобы каждый выбрал себе по одному предмету в память о Карле, но я промолчала.

Я ела и пила только потому, что, когда этим занимаешься, можно меньше говорить. Но кусок не лез в горло. Мне это казалось чудовищным предательством.

Точно так же я себя чувствовала после смерти моей дочери Лили. Похоронив ее далеко отсюда, в Окленде, на кладбище Святой Марии, мы отправились с родителями Льва перекусить и чего-нибудь выпить. Я тогда тоже все время давилась. Ясно помню, что поднялся ветер и принялся раскачивать деревья, а я все никак не могла перестать думать о Лили, лежащей в гробике.

Лев казался тогда сильным, храбрым и красивым со своей длинной развевающейся шевелюрой, этакий дикарь-поэт-профессор. Он велел мне есть и помалкивать, а сам поддерживал разговор с убитыми горем родителями, время от времени обращаясь и к моему отцу, который говорил очень мало или вообще отмалчивался.

Катринка любила Лили. Теперь я вспомнила! Как я могла забыть? Подло с моей стороны забыть такое! И Лили очень любила свою красивую светловолосую тетю.

Катринка тяжело пережила смерть Лили. Фей – великодушная милая Фей – была напугана болезнью и смертью Лили. Но Катринка всегда находилась рядом – в больничной палате, в коридорах, – переживая всем сердцем, готовая прийти по первому зову. Это были калифорнийские годы. В конце концов мы все покинули Калифорнию и разъехались кто куда. Фей тоже уехала, и, наверное, навсегда: никто не знал, где ее искать.

Даже Лев в конце концов сдался и покинул Калифорнию – уже спустя многие годы после того, как женился на Челси, моей хорошенькой близкой подруге. Кажется, еще до отъезда в Новую Англию, где Льву предложили место преподавателя в колледже, у них родился первенец.

Я внезапно порадовалась за Льва. У него было трое детей, все мальчики. И хотя Челси иногда звонила и жаловалась, что муж невыносим, на самом деле это было не так. И хотя он сам иногда звонил и плакал, приговаривая, что нам следовало бы держаться вместе до конца, я ни о чем не жалела и знала, что на самом деле и он не жалеет. Я любила рассматривать фотографии его трех сыновей и с удовольствием читала стихи Льва – тонкие элегантные томики поэзии, выходившие раз в два-три года.

Лев. Мой Лев был мальчишкой, с которым я познакомилась в Сан-Франциско и за которого вышла замуж. Бунтарь-студент, любитель вина, певец безумных импровизированных песен и танцор под луной. Он только-только приступил к преподаванию в университете, когда заболела Лили, и правда заключалась в том, что он так и не сумел оправиться после ее смерти. Никогда, никогда больше он не был прежним, и у Челси он искал утешения и теплоты, и сексуальности, в которой он отчаянно нуждался, а у меня – сестринского одобрения своего выбора.

Ну к чему теперь обо всем этом думать? Неужели в других семьях меньше бед? Или смерть цветет здесь особенно пышно по сравнению с другими большими семействами?

Лев стал уважаемым профессором, получил штатную должность, был счастлив. Если бы я его попросила, он бы приехал. Да что там, еще вчера вечером, когда я гуляла под дождем, отупелая и безумная, я могла бы ему позвонить. Лев ведь до сих пор не знает, что Карл умер. Я уже несколько месяцев не разговаривала с бывшим мужем, хотя в гостиной на столе лежит от него письмо. Нераспечатанное.

Я не могла стряхнуть с себя все это. Так бывает, когда тебя охватывает дрожь. Чем больше я размышляла о матери и Лили, о моем потерянном супруге Льве, тем явственнее я вспоминала музыку, отчаянную скрипку, и понимала, что не могу избежать этих невыносимых воспоминаний, как не может не смотреть на раны своей жертвы убийца. Я словно впала в своего рода транс.

Но возможно, такой транс теперь всегда будет следовать за смертью, по мере того как одна смерть незамедлительно следует за другой. Оплакивая одного, я оплакивала всех. И снова я подумала, что глупо считать, будто смерть Лили была моим первым ужасным преступлением. Ведь задолго до этого я бросила собственную мать!

Пробило пять часов. За окном появились тени. На улице усилился шум. Все большие комнаты приобрели более праздничный вид, а гости, изрядно выпив, разговаривали чуть свободнее. Так всегда проходят поминки в Новом Орлеане, словно покойник оскорбился бы, продолжай гости и дальше тихо перешептываться по углам – как того требует поминальная традиция Калифорнии.

Калифорния. Лили лежит там на холме – но зачем? Некому прийти на ее могилку. Боже мой, Лили! Каждый раз, когда я намеревалась перевезти тело Лили домой, у меня возникало ужасное видение: гроб прибудет сюда, в Новый Орлеан, и мне придется в него заглянуть. Лили, не дожившая и до шести лет, похоронена больше двух десятилетий тому назад. Я не представляла, что там увижу. Забальзамированный трупик, покрытый зеленой плесенью?

Меня передернуло. Еще секунда – и я готова была закричать.

Появился Грейди Дьюбоссон, мой друг и поверенный, консультировавший Карла и его мать. Мисс Харди тоже здесь. Она пришла раньше большинства гостей, как и несколько других представительниц Общества охраны памятников – все как одна элегантные, утонченные создания.

Ко мне обратилась Конни Вольфстан:

– Мы хотели бы взять в память о нем какой-нибудь пустячок, который вам не жалко… право, не знаю… нас тут четверо.

Я облегченно вздохнула.

– Серебро, – сказала я. – Его очень много, и он его любил. Знаете, он переписывался с торговцами серебра по всей стране и скупал «Разоружающую любовь». Вот, взгляните на эту маленькую вилочку – она считается десертной, предназначена для клубники.

– Вы действительно не против, если мы каждая возьмем по…

– О Боже! А я-то боялась, что вы испугаетесь из-за его болезни. Серебра так много. Хватит всем.

Нас прервал громкий шум. Кто-то свалился на пол. Я знала, что этот кузен был из числа тех немногих, кто приходился родней как Беккерам по моей линии, так и Вольфстанам по линии Карла, но я никак не могла припомнить его имени.

Перепил бедняга. Я видела, что его жена в ярости. Гости помогли ему подняться. На его серых брюках проступили длинные мокрые полосы.

Я хотела продолжить разговор насчет серебра, но тут услышала голос Катринки:

– Что они там пытаются унести? Мимо меня как раз проходила Алфея.

– Пусть его семья возьмет себе что-нибудь из серебра, – успела я ей сказать и мгновенно зарделась под злобным взглядом Катринки, тут же заявившей, что это общая собственность.

Впервые я осознала, что рано или поздно все эти люди уйдут и я останусь одна, что он, возможно, не вернется, и в отчаянии поняла, какое утешение дарила мне его музыка, направляя мои мысли от одного воспоминания к другому. А теперь я, словно околдованная, трясу головой и явно произвожу странное впечатление.

Кстати, что на мне надето?

Я оглядела себя: длинная шелковая юбка, цветастая блузка и бархатный жилет, скрывающий полноту, – униформа Трианы, как говорят мои родственники.

Возле кладовой возникла суматоха. Вынесли серебро. Катринка говорила что-то желчное и ужасное опечаленной Розалинде, и бедняжка со своими вздернутыми темными бровями и сползающими на самый кончик носа очками выглядела потерянной и беспомощной.

Ко мне склонилась кузина Барбара, чтобы поцеловать. Им пора уходить. Муж больше не водит машину с наступлением темноты; по крайней мере, ему нельзя садиться за руль. Я сказала, что понимаю, и, крепко обняв ее на секунду, чмокнула в щеку. Мне вдруг подумалось, что этот поцелуй я подарила не только Барбаре, но и ее матери, и моей давно ушедшей в мир иной двоюродной бабушке, и своей собственной бабушке, которая приходилась той женщине сестрой.

Внезапно Катринка больно вцепилась мне в плечо и развернула меня лицом к себе.

– Они прикарманивают серебро!

Я поднялась и жестом велела ей умолкнуть, прижав палец к губам, хотя я заранее точно знала, что теперь она вскипит от ярости. Так и произошло. Катринка попятилась. Ко мне подошла одна из тетушек Карла, чтобы поцеловать и поблагодарить за чайную ложечку, которую держала в руке.

– Он был бы очень рад… – пробормотала я.

Карл всегда рассылал своим родным и знакомым «Разоружающую любовь», вкладывая в посылку записочку: «Обязательно сообщите, если вам не понравится узор, потому что я могу завалить вас этими вещами». Кажется, я пыталась объяснить ей это, но мне с трудом удавалось четко произносить слова. Я двинулась к двери, будто затем, чтобы проводить тетушку Карла к выходу, а на самом деле используя ее в качестве средства спасения. Другие гости махали мне рукой, спускаясь по ступеням, но я направилась не к ним, а на террасу, чтобы пройтись по ней и оглядеть улицу.

Его там не было. Вероятно, его вообще никогда не было. Я вновь вспомнила о матери, и сердце готово было разорваться, но на память мне пришел вовсе не тот день, когда я видела ее в последний раз, а другой – тот, в который я устроила вечеринку для одного из моих друзей. Мать к тому времени давно ушла в запой, и ее заперли в боковой спальне. Якобы заперли, по обыкновению мертвецки пьяную. В себя она приходила только поздно ночью и принималась бродить по дому. И вот представьте, каким-то образом она забрела на нашу вечеринку!

Она вышла, пошатываясь, на террасу и выглядела в точности, как соперница Джен Эйр, та сумасшедшая женщина, которую Рочестер прятал на чердаке. Мы отвели ее обратно. Но проявила ли я тогда доброту, поцеловала ли я ее? Не могла вспомнить. Мне было отвратительно думать, что я когда-то была такой молодой и глупой, а потом меня снова ударила мысль, что это я позволила ей уйти, позволила ей умереть одной от пьянства, в окружении родственников, которых она стеснялась.

Чем по сравнению с этим было убийство Лили? Неумение спасти Лили?

Я схватилась за перила. Дом быстро пустел.

Скрипач был частью моего безумия, а его музыку я нафантазировала! Сумасшедшую, прелестную, успокаивающую музыку, придуманную подсознанием отчаянно заурядной, бесталанной личности, слишком прозаичной во всех отношениях, чтобы радоваться доставшемуся ей богатству.

Господи! Мне нестерпимо захотелось умереть. Я знала, где хранится оружие, но вдруг подумала, что если подожду всего несколько недель, то всем будет только лучше. Если же я сделаю это сейчас, то каждый станет думать, что это его или ее вина. И потом. Что, если Фей жива и однажды вернется домой? Что, если, узнав о самоубийстве старшей сестры, Фей взвалит вину на себя? Немыслимо!

Поцелуи, прощание. Внезапная волна восхитительных духов – Гертруда, тетушка Карла, а следом – мягкая сморщенная рука ее мужа.

Карл прошептал как-то, когда уже не мог переворачиваться без посторонней помощи:

– По крайней мере, я никогда не узнаю, что такое быть старым, – правда, Триана?

Я повернулась и посмотрела на боковую лужайку. На мокрой траве и мокрых кирпичах сияли отражения огней цветочной лавки, и я попыталась представить, где проходила та тропа, по которой прошла моя мать в тот последний день, когда я ее видела. Тропа не сохранилась. За те годы, что я провела в Калифорнии, после того как мой отец женился на своей протестантке (несмотря на то что жена придерживалась другой веры, он – проклятая душа – тем не менее каждый вечер произносил свою молитву, делая ее абсолютно несчастной), они построили гараж. Мода на автомобили дошла даже до Нового Орлеана. И не осталось в память о маме старых деревянных ворот, через которые она ушла в вечность.

Я начала задыхаться. Обернулась. Взглянула вдоль террасы. Повсюду люди. Но я не могла четко представить себе мать в тот последний день. Она была красавица и, казалось, могла сто очков дать вперед любой из своих дочерей. А в ту ночь, когда она, очнувшись от пьяного сна, оказалась среди веселящихся подростков, у нее было совершенно ошеломленное выражение лица: она не понимала, где находится. Это случилось всего за несколько недель до ее смерти.

Я пыталась отдышаться.

– …Все, что ты для него сделала, – донесся до меня чей-то голос.

– Для кого? – переспросила я.

– Для папочки, – ответила Розалинда, – а после заботилась о Карле.

– Не говори об этом. Когда настанет мой час, я хочу уйти подальше в лес. Одна. Или воспользоваться оружием.

– Мы все этого хотим, – сказала Розалинда. – Но выходит иначе. Ты падаешь и ломаешь бедро, как папочка. Кто-то укладывает тебя в кровать и тычет в тебя иголками и трубками. Или как Карл. Тебе говорят, что еще один курс лекарств – и возможно…

Она говорила что-то еще, моя Розалинда, медсестра, делившаяся со мной самыми болезненными откровениями, ведь мы с ней родились хоть и в разные годы, но в одном и том же месяце, в октябре.

Я так ясно представила себе Лили в гробике, теперь уже покрытую зеленой плесенью, ее маленькое круглое личико, ее прелестную крошечную ручку, пухленькую и красивую, лежащую на груди, ее выходное платьице, последнее платьице, которое я погладила для нее… «Это сделают в похоронном бюро», – говорил отец, но я хотела сама погладить последнее платье моей дочери.

Позже Лев говорил о своей новой невесте, Челси: «Она мне очень нужна, Триана, очень. Она для меня словно Лили. Мне кажется, что я снова обрел Лили».

Я тогда сказала, что понимаю. Кажется, я впала в оцепенение. Только состоянием полного ступора можно объяснить, что я спокойно сидела в другой комнате, пока Челси и Лев занимались любовью. А затем они выходили, целовали меня и Челси неизменно говорила, что я самая необычная женщина из всех, кого она знает.

Ну не смешно ли?!

Кажется, я сейчас снова заплачу. Катастрофа! Захлопали дверцы машин, цветочную лавку закрыли темные тени людей, машущих мне руками на прощание. Из дома меня позвал Грейди. Я услышала голос Катринки. Значит, настала решительная минута.

Я повернулась и прошла вдоль всей мокрой террасы, мимо кресел-качалок, испещренных каплями дождя, еще раз повернулась и заглянула в широкий вестибюль. Отсюда открывался самый прелестный вид, потому что в огромном зеркале во всю стену столовой отражались обе люстры – маленькая, в вестибюле, и большая, в столовой, – и создавалось впечатление, будто заглядываешь в необъятный коридор.

Отец закатывал такие речи насчет важности этих люстр, подчеркивая, что моя мать их очень любила и он ни за что их не продаст! Никогда! Самое забавное, что я не могла вспомнить, кто и когда просил его об этом. Потому что после смерти матери, когда мы все в конце концов разъехались, он здорово поправил свои финансовые дела, а до того мать никому бы не позволила притронуться к этим сокровищам.

Дом почти опустел.

Я переступила через порог. Я была сама не своя. Внутри – сплошной холод, тело не слушается, голос вроде бы чужой.

Катринка плакала, комкая в руках носовой платок. Я последовала за Грейди в гостиную, где между двумя окнами возвышался письменный стол.

– Я все время мысленно возвращаюсь к одному и тому же, – сказала я. – Может быть, потому что не хочу думать о настоящем. Он умер в покое. Не страдал, как мы боялись, – он, мы все…

– Присядьте, дорогая, – сказал Грейди. – Присутствующая здесь ваша сестра намерена обсудить здесь и сейчас проблему, связанную с данным домом. Видимо, ее действительно задело завещание вашего отца, как вы и предполагали, и она считает, что имеет право на часть суммы от продажи этого дома.

Катринка изумленно взглянула на адвоката. Ее муж Мартин покачал головой и бросил взгляд на Гленна, милого и доброго супруга Розалинды.

– Что ж, Катринка имеет право в случае моей смерти… – сказала я и подняла на них глаза.

Все примолкли – наверное, оттого что слово «смерть» звучало здесь так часто.

Катринка закрыла лицо руками и отвернулась.

Розалинда только поморщилась и объявила своим низким громогласным голосом:

– Мне ничего не надо!

Гленн тихим голосом отпустил по адресу Катринки какое-то резкое замечание. Мартин яростно возразил.

– Послушайте, дамы, давайте перейдем к делу, – сказал Грейди. – Триана, мы с вами уже обсуждали этот момент. Мы к нему подготовлены. Да, очень хорошо подготовлены.

– Разве?

Я погрузилась в мечты. Представила, что меня тут нет, хотя отлично видела всех. Я знала, что не существует никакой опасности продажи этого дома. Знала. Я знала то, что не было известно ни одному из них, за исключением Грейди, но это было не важно. Самое важное, что мой скрипач сумел утешить меня в минуты скорби о всех мертвых, лежащих в земле, а оказалось, что он существует лишь в моем воображении.

Мы с ним вели какой-то разговор, который, безусловно, служил явным доказательством моего помешательства. Только безумием можно было объяснить указанную им причину появления в моем доме. Но это была ложь. Он пролил бальзам на мою душу, целебную мазь, легчайший поцелуй. Его музыка знала, как воздействовать! Его музыка не лгала. Его музыка…

Грейди коснулся моей руки. Муж Катринки Мартин заметил, что сейчас неподходящее время, и Гленн с ним согласился, но их слова ни на кого не произвели впечатления.

Всемилостивый Боже, родиться бесталанной уже плохо, но ко всему прочему предаваться мрачным лихорадочным фантазиям – настоящее проклятие. Я уставилась на висевшую над камином огромную картину, изображавшую святого Себастьяна. Одна из самых ценных для Карла вещей, фото которой украсит обложку его книги.

Страдающий святой, привязанный к дереву и пронзенный множеством стрел, был выписан очень эротично.

А на противоположной стене, над диваном, – большое полотно с изображением цветов. Очень похоже на Моне – все так говорили.

Эту картину написал для меня Лев и прислал из Провиденс, с Род-Айленда, где он работал в колледже. Лев и Катринка. Лев и Челси.

Катринке было всего восемнадцать. Мне не следовало допускать до этого; по моей вине Катринка связалась со Львом, и ему после было стыдно, и ей тоже… Что она там говорила? Насчет того, что, когда женщина на последнем месяце беременности, как я, такие вещи… Нет. Нет, это я ей говорила, стараясь успокоить, это я винилась, что я… что он… Я посмотрела на нее. Как далека эта стройная нервная женщина от моей спокойной и молчаливой младшей сестры Катринки.

Когда Катринка была совсем маленькая, она вернулась домой как-то раз с моей матерью, и моя мать, пьяная, отключилась прямо на террасе, не успев вынуть из сумочки ключи, а маленькая Катринка, которой было всего шесть, просидела там пять часов, ожидая, когда я вернусь домой, и стыдясь попросить у кого-то помощи. Просто сидела там рядом с лежащей на полу женщиной – маленькая девочка сидела и ждала.

«Она упала, когда мы выходили из трамвая, но сумела подняться».

Стыд, вина, боль, пустота!

Я бросила взгляд на стол, увидела свои руки. Увидела лежащую на столе чековую книжку в синей виниловой обложке. А может, это был какой-то другой, гладкий и отвратительно плотный, материал. Длинная прямоугольная чековая книжка, самого простого типа, где чеки с одной стороны и записная книжка для учета – с другой.

Лично я никогда не обременяю себя записями, кому и когда выписан чек. Впрочем, сейчас это совершенно не важно. Бесталанна в общении с цифрами, бесталанна в музыке. Моцарт умел играть мелодии задом наперед. Моцарт, вероятно, был математическим гением. А вот Бетховен далеко не такой отточенный, совершенно другого склада…

– Триана.

– Да, Грейди.

Я попыталась сосредоточиться на речи юриста.

Он говорил, что Катринка пожелала продать дом и разделить наследство. Она хотела, чтобы я отказалась от своего права оставаться в доме пожизненно – «узуфрукта», как это называется на юридическом языке, – от права пользоваться домом до самой моей смерти, права, которое я фактически делила с Фей. «Интересно, каким образом я могу его осуществить, раз Фей исчезла без следа?» – думала я, а Грейди тем временем долго и красиво рассказывал о различных попытках связаться с Фей, словно Фей и в самом деле была жива и благополучна. В акценте Грейди – протяжном, очень мелодичном – смешались говоры Миссисипи и Луизианы.

Однажды Катринка рассказала мне, что мать посадила Фей – которой еще не исполнилось двух лет и которая только-только научилась сидеть – в ванну. Мама «уснула», что означало «напилась», и Катринка нашла Фей сидящей в ванне, полной экскрементов. Какашки плавали в воде, а Фей радостно плескалась. Что ж, такое случается, не правда ли? Катринке в то время тоже было очень мало лет. Я пришла домой усталая и с грохотом отшвырнула учебники. Я не хотела ничего знать! Не хотела. Дом был таким темным и холодным Они обе были слишком малы, чтобы включить газовые обогреватели, которые в те времена были несовершенны и очень опасны, так что дом мог загореться в любую секунду. Не было тепла! Да что там тепло! Гораздо страшнее опасность пожара, когда в доме двое маленьких детей и пьяная мать…

Перестань. Теперь все иначе!

– Фей жива, – прошептала я. – Она сейчас… где-то в другом месте.

Никто не услышал.

Грейди к этому времени уже выписал чек. Он положил чек прямо передо мной.

– Хотите, чтобы я озвучил то, что вы попросили меня сообщить? – очень доверительно и любезно осведомился он.

Меня словно ударило. Разумеется. Я все это спланировала, пребывая в страхе и холоде, одним темным мрачным днем, когда Карлу уже было больно дышать: если она, моя сестра, моя бедная потерянная сиротка-сестра, Катринка, когда-нибудь попытается сделать это, то я отвечу ей именно так. Мы все заранее спланировали. Я отдала распоряжения Грейди, и ему ничего не оставалось, кроме как их исполнить. Кстати, он считал их весьма благоразумными, и теперь ему предстояло зачитать небольшое заявление.

– Сколько, по вашим расчетам, стоит этот дом, миссис Расселл? – обратился он к Катринке. – Что вы скажете?

– По крайней мере, миллион долларов, – ответила Катринка, что было абсурдно, потому что гораздо более красивые и просторные дома в Новом Орлеане продавались за меньшую цену. Карл в свое время изумлялся этому. А Катринка и ее муж, Мартин, которые занимались продажей недвижимости, знали это лучше, чем кто-либо другой, так как дела у них шли превосходно и они уже были владельцами собственной компании.

Я внимательно посмотрела на Розалинду. В прошлом, в те мрачные годы, она по большей части читала книги и мечтала. Бывало, бросит взгляд на пьяную мать, лежащую на кровати, и уходит в свою комнату с книжкой. Она читала Эдгара Райса Берроуза. В юности Розалинда обладала хорошей фигурой и чудесными темными кудрявыми волосами. Мы все были недурны собой, и у каждой был свой оттенок волос. – Триана.

Моя мать оставалась красивой до самой смерти. Когда позвонили из похоронного бюро и сказали: «Эта женщина проглотила собственный язык», я не поняла, что это означало. Родственники, у которых она умерла, не видели ее до этого несколько лет. Но именно у них на руках ей суждено было покинуть этот мир. Я хорошо помню, что в ее длинных каштановых волосах не было ни одного седого волоска, а высокий лоб… Все знают, что нелегко слыть красавицей, когда у тебя высокий лоб, но она была красива. В тот последний день, когда она шла по тропе, ее волосы были приглажены и заколоты. Кто помог ей так причесаться?

Только однажды она сделала короткую стрижку. Но это произошло на много лет раньше. Я вернулась домой из школы. Катринка была еще совсем маленькая, бегала по плитам в розовых штанишках – весь день на южном солнце. В то время никому бы и в голову не пришло наряжать детей в фирменные костюмчики. Мать тихо сказала мне, что отрезала и продала волосы.

Что я ей сказала в ответ? Успокоила ли я ее, заверив, что она все равно прекрасна и что стрижка ей очень идет? Я вообще не могла вспомнить, как выглядела в тот момент мать, и только годы спустя поняла: она продала собственные волосы, чтобы купить спиртное. О Господи!

Мне хотелось спросить у Розалинды, считает ли она неискупимым грехом то, что я не попрощалась с нашей матерью. Но я не смогла быть столь закоренелой эгоисткой! Розалинда и без того мучилась и в тревоге переводила взгляд то на Грейди, то на Катринку.

У Розалинды были собственные ужасные воспоминания, которые так сильно ее терзали, что она пила и плакала. Однажды Розалинда наткнулась на мать, когда та поднималась по ступеням крыльца. В руках наша мама держала бумажный пакет, в котором была спрятана плоская фляжка с выпивкой, и Розалинда обозвала ее пьяницей. Позже она со слезами призналась мне в этом, и я все повторяла и повторяла: «Она простила, она поняла, Розалинда, не плачь». Моя мать, которой даже в минуты растерянности никогда не приходилось лихорадочно подыскивать слова для ответа, тогда лишь молча улыбнулась юной Розалинде, которой в пору той печальной истории исполнилось семнадцать, – она была всего на два года старше меня.

«Мама! Я скоро умру!»

Я с шумом втянула в себя воздух.

– Желаете, чтобы я прочел заявление? – спросил Грейди. – Вы хотели прекратить прения. Возможно, вы захотите…

– Современное слово: «прения», – заметила я.

– Ты сумасшедшая, – выпалила Катринка. – Ты спятила, когда позволила Льву уйти, – просто взяла и собственными руками отдала мужа Челси. Сама знаешь, что спятила! И когда выхаживала отца, тебе вовсе не обязательно было закупать все эти кислородные аппараты, нанимать сиделок и тратить все его деньги до последнего цента, тебе совершенно не обязательно было так поступать, но ты все равно это сделала – из чувства вины, сама знаешь, обыкновенной вины за смерть… – Она запнулась, и голос ее дрогнул. За смерть Лили…

Боже, да у нее на глазах слезы!

Даже сейчас она с трудом произносит имя Лили.

– Это из-за тебя ушла Фей! – На ее раскрасневшемся, опухшем лице появилось по-детски отчаянное выражение. – Ты сумасшедшая, раз вышла замуж за умирающего! Надо же придумать такое: привезти умирающего сюда! Мне наплевать, что у него были деньги, мне наплевать, что он отремонтировал дом, мне наплевать, что… Ты не имела права, никакого права совершать подобное…

Возмущенный гул голосов заставил ее заткнуться. Она выглядела такой беззащитной! Даже Мартин теперь рассердился на Катринку, чем нагнал на нее страху; его неодобрение было для нее невыносимо. Она выглядела такой маленькой; они с Фей навсегда остались малышками. Хорошо бы Розалинда сейчас поднялась, подошла к ней и крепко ее обняла. Я бы не смогла… не смогла бы до нее дотронуться.

– Триана, – сказал Грейди. – Не хотите ли продолжить и сделать заявление сейчас, как мы планировали?

– Какое заявление?

Я взглянула на Грейди. Речь шла о чем-то подлом, жестоком, ужасном. Потом я вспомнила. Заявление. Важнейшее заявление; продумывая его формулировки, я исписала десятки черновиков.

Катринка не имела представления, сколько денег мне оставил Карл. Катринка не имела представления, сколько денег я однажды оставлю ей, Розалинде и Фей. А я еще раньше поклялась, что если она предпримет что-нибудь подобное, выкинет какой-нибудь фортель, если она поступит так, как сейчас, то мы вручим ей чек, очень внушительный чек на миллион долларов без всяких центов, на весьма кругленькую сумму, а взамен я возьму с нее обещание, что она в жизни со мной больше не заговорит. План, выношенный в темных уголках души, не знавшей прощения.

Тогда она поймет, как ошиблась в расчетах, какой мелочной была. Да, я отплачу ей, глядя прямо в глаза, за все жестокие слова, которые она когда-либо мне говорила, за все подлости и мелкие пакости, которые делала и делает моя младшая, переполненная ненавистью сестренка, – отомщу за ее связь со Львом, за «утешение», которое она дарила ему после смерти Лили…

Но нет…

– Катринка, – прошептала я, глядя на нее.

Она повернулась ко мне: красное лицо, слезы в три ручья, как у ребенка, вся краска ушла со щек, кроме красной, – как это по-детски. Даже представить себе ужасно: маленькая девочка сидит на школьном дворе с матерью; мать пьяна, и все это знают, но ребенок нежно прижимается к ней, а потом едет домой с этой женщиной в трамвае и…

Однажды я пришла в больницу и увидела Катринку – такую же, как сейчас, красную и зареванную.

«Лили сообщили об анализе крови за целых двадцать минут до того, как его сделали. Почему они так поступают! Это не больница, а камера пыток. Нечего было предупреждать ее заранее…» – Она плакала из-за моей дочери!

Прошло несколько недель, и Лили уже лежала лицом к стене, моя крошечная пятилетняя девочка, почти мертвая. Катринка очень ее любила.

– Грейди, я хочу, чтобы вы отдали ей чек, – быстро произнесла я громким голосом. – Катринка, это подарок. Такова была воля Карла. Грейди, не нужно речей, это бессмысленно, просто отдайте ей подарок, о котором распорядился мой муж.

Я увидела, как Грейди с облегчением вздохнул, что не придется теперь произносить язвительные и мелодраматические речи, хотя адвокат отлично знал, что Карл ни разу в жизни не видел Катринки и ни о каком таком подарке не помышлял.

– Но разве вы не хотите, чтобы она узнала, что это ваш подарок?

– Не хочу, – прошептала я в ответ. – Она бы тогда не смогла его принять, не захотела бы принять. Вы не понимаете. Отдайте Розалинде ее чек, пожалуйста!

Второй чек перешел из рук в руки без всяких условий – он должен был послужить приятным сюрпризом. Карл очень любил Розалинду и Гленна и до последних дней помогал им содержать маленький магазинчик «Книги и пластинки».

– Скажите, что это от Карла, – велела я. – Действуйте.

Катринка подошла к столу, держа в руке чек. Она по-прежнему лила слезы, как ребенок, и я заметила, что она здорово похудела, борясь с наступающим возрастом, – все мы с ним боремся. Своими огромными слегка навыкате глазами и маленьким, хорошеньким, но крючковатым носом она очень походила на отцовскую ветвь Беккеров: в ней чувствовалась семитская красота, даже сейчас придававшая серьезность зареванному лицу. Волосы у нее были светлые, а глаза голубые. Катринка дрожала и качала головой. Из-под сжатых век катились слезы. Отец тысячи раз говорил, что она единственная из всех нас по-настоящему красива.

Я слегка пошатнулась и почувствовала, как Грейди меня поддержал. А Розалинда что-то бормотала, но так неуверенно, что ее никто не слушал. Бедняжка Роз! Вынести такое!

– Нельзя выписать такой чек, – сказала Катринка. – Нельзя просто взять и выписать чек на миллион долларов!

Розалинда тоже держала чек, который передал ей Грейди. Она казалась изумленной. Как и Гленн, стоявший возле нее и глядевший как на чудо света на чек в миллион долларов.

Заявление. Речь. Все фразы, отрепетированные в гневе на Катринку «…чтобы ты никогда ко мне не обращалась; чтобы ты никогда не переступала этот порог; чтобы ты никогда…» – эти слова умерли и растаяли.

Больничный коридор. Рыдающая Катринка. В палате незнакомый калифорнийский священник окропил Лили водой из бумажного стаканчика. Неужели дорогой моему сердцу атеист Лев решил, что я струсила? А Катринка рыдала тогда так, как сейчас, настоящими слезами, оплакивая моего потерянного ребенка, нашу Лили, наших родителей.

– Ты была всегда… – Я запнулась. – Всегда была добра к ней.

– О чем это ты говоришь? – не поняла Катринка. – Нет у тебя никакого миллиона долларов! Что она такое говорит? Что вообще это такое? Неужели она думает, что…

– Миссис Расселл, позвольте мне, – начал Грейди и, взглянув на меня, продолжил, хотя я и не успела кивнуть. – Покойный муж вашей сестры оставил ей весьма значительную сумму и, предварительно сообщив матери о своем решении, успел отдать необходимые распоряжения, не позволяющие членам его семейства на каком-либо основании их опротестовать за отсутствием завещания или подобного документа. Мисс Вольфстан, в свою очередь, незадолго до смерти Карла подписала необходимые документы, с тем чтобы после кончины ее сына никто не смел оспорить его волю, которая должна быть самым скорым образом осуществлена.

Чек, что вы держите в руке, не вызывает ни малейших сомнений в его законности и подлинности. Это дар вашей сестры, и она хочет, чтобы вы его приняли как часть стоимости этого дома. Но должен сказать, миссис Расселл, я не думаю, что даже такой очаровательный дом, как этот, удалось бы продать за миллион долларов. И еще заметьте: вы держите в руке чек на всю сумму, хотя у вас есть три сестры.

Розалинда тихо застонала.

– Могли бы и не говорить, – сказала она.

– Карл, – произнесла я, – Карл хотел, чтобы я могла…

– Да, осуществить это, – подхватил Грейди, запнувшись на секунду, выполняя мое последнее указание; он понял, что пренебрег моими инструкциями, отданными ему шепотом, и теперь немного сбился, потеряв нить. – Это Карл пожелал, чтобы Триана сумела обеспечить подарок каждой из своих сестер.

– Послушай, – сказала Роз. – О какой сумме идет речь? Тебе абсолютно не обязательно делать нам подарки. Ты не должна делиться ни с ней, ни со мной, ни с кем-либо другим. Не должна…

– Послушай, если он оставил тебе…

– Ты не знаешь, – сказала я. – Сумма действительно большая. Денег столько, что выписать такой чек проще простого.

Розалинда откинулась на спинку стула, поджала губы, вскинула брови и уставилась сквозь стекла очков на чек. Ее высокий худощавый муж Гленн не нашел слов: происходящее тронуло его, изумило, сбило с толку.

Я взглянула на дрожащую обиженную Катринку.

– Больше не беспокойся, Тринк, – сказала я. – Никогда и ни о чем не беспокойся.

– Ты безумна! – прозвучало в ответ. Муж Катринки взял ее за руку.

– Миссис Расселл, – обратился Грейди к Катринке, – позвольте порекомендовать вам отнести завтра чек в «Уит-ни Банк», обналичить его или положить на депозит, как вы поступили бы с любым другим чеком… Я уверен, вы с радостью обнаружите, что указанная сумма полностью в вашем распоряжении. Это подарок, а потому чек не влечет за собой никаких налоговых обязательств. Вообще никаких выплат. А теперь я бы хотел сделать небольшое заявление относительно этого дома, с тем чтобы в будущем вы не…

– Не сейчас, – сказала я. – Теперь это уже не важно. Ко мне снова нагнулась Розалинда.

– Я хочу знать сколько. Я хочу знать, во что тебе обошлись оба чека.

– Миссис Бертранд, – обратился Грейди к Розалинде, – верьте мне, ваша сестра щедро обеспечена. К тому же в подтверждение своих слов добавлю, что покойный мистер Вольфстан также распорядился, чтобы новый зал городского музея был полностью посвящен живописным изображениям святого Себастьяна.

Гленн растроенно затряс головой.

– Нет, мы не можем.

Катринка прищурилась, словно заподозрила заговор.

Я попыталась найти слова, но не сумела, тогда махнула рукой поверенному и одними губами произнесла «объясните», пожав при этом плечами.

– Дамы, – начал Грейди, – позвольте заверить вас: мистер Вольфстан обеспечил вашу сестру самым достойным образом. Если уж быть до конца откровенным, эти чеки на самом деле совершенно не уменьшат ее доходов.

Вот и прошел самый важный момент.

Все было кончено.

Катринка не услышала ужасных слов, возьми, мол, этот миллион и больше никогда… и не снизошло на нее ошеломляющее сознание, что она из-за своей ненависти навсегда лишилась возможности получить гораздо больший куш.

Минута прошла. Шанс был упущен.

И все же это было уродливо, даже уродливее, чем я представляла, потому что она теперь стояла, кипя от ненависти, и ей хотелось плюнуть мне в лицо, но не было в мире такой силы, которая заставила бы ее рискнуть миллионом долларов.

– Что ж, мы с Гленном очень благодарны, – сказала Роз своим низким, сильным голосом. – Честно говоря, я не ожидала получить от Карла Вольфстана даже медяк. Очень любезно, очень, что он подумал о нас. Но вы уверены, Грейди? Вы действительно говорите нам правду?

– Да, миссис Бертранд, ваша сестра обеспечена, очень хорошо обеспечена…

Я вдруг представила долларовые купюры. Они летели прямо на меня, махая крошечными крылышками. Самая безумная картина из всех, какие я только видела, но, наверное, впервые в жизни я с облегчением восприняла слова Грейди о том, что больше не придется беспокоиться о средствах, что нужда больше мне не грозит, что теперь можно спокойно и тихо подумать о другом; Карл обо всем позаботился, и его родственники не будут против, так что можно теперь думать о прекрасных вещах.

– Значит, вот как все было, – сказала Катринка, глядя на меня усталыми, пустыми глазами, какими они всегда кажутся после многочасового приступа ярости.

Я промолчала.

– С самого начала это было обычное финансовое соглашение между ним и тобой, а у тебя даже не хватило порядочности посвятить нас в свои дела.

Все молчали.

– Он умирал от СПИДа, так что, будь у тебя хоть на йоту порядочности, ты бы нам рассказала обо всем.

Я покачала головой. Я открыла рот, я начала произносить какие-то слова, что, мол, нет, не то, это чудовищно, что она говорит, я… Но внезапно меня осенило, что именно так поступила бы Катринка, и тогда я улыбнулась, а потом начала смеяться.

– Милая, милая, не плачьте, – сказал Грейди. – У вас все будет хорошо.

– Нет, вы ошибаетесь, все прекрасно, я…

– Все это время, – вмешалась Катринка, вновь заливаясь слезами, – ты позволила нам волноваться и рвать на себе волосы! – Голос Катринки заглушал мольбы Розалинды, заклинающие сестру замолчать.

– Я люблю тебя, – сказала Розалинда.

– Когда вернется Фей, – прошептала я Розалинде, словно мы обе по-сестрински должны были что-то скрывать от всех остальных, сидящих за этим круглым столом в этой большой комнате. – Когда Фей вернется, ей понравится то, как сейчас выглядит дом, – как ты думаешь? Все вот это, все, что сделал Карл. Теперь здесь так красиво.

– Не плачь.

– А разве я плачу? Мне казалось, я смеюсь. Где Катринка?

Несколько человек вышли из комнаты. Я поднялась и тоже вышла. Заглянула в столовую, в душу и сердце этого дома, комнату, в которой давным-давно мы с Розалиндой затеяли жуткую драку из-за четок. Господи, я иногда думаю, что людей доводит до пьянства избыток воспоминаний. Должно быть, мама вспоминала какие-то совершенно ужасные вещи. Мы тогда разорвали материнские четки! Четки!

– Я должна пойти спать, – сказала я. – Голова раскалывается, я все время что-то вспоминаю. Что-то очень неприятное. Никак не могу прогнать дурные мысли. Хочу попросить тебя кое о чем, Роз, дорогая…

– Да? – тут же откликнулась сестра, протянув ко мне обе руки и устремив на меня твердый взгляд, полный сочувствия.

– Скрипач – ты помнишь его? Тем вечером, когда умер Карл, на улице стоял человек и…

Остальные столпились под маленькой люстрой в вестибюле. Катринка и Грейди затеяли яростный спор. Мартин держался с Катринкой сурово, и она чуть ли не перешла на визг.

– А-а, ты о том парне со скрипкой! – Роз рассмеялась. – Конечно, я его помню. Он играл Чайковского. Разумеется, он выпендривался, знаешь ли. Можно подумать, что Чайковский нуждается в импровизации! Но скрипач был таким… – Она наклонила голову набок. – В общем, он играл Чайковского.

Я прошлась с Розалиндой по столовой. Она о чем-то говорила, а я не могла понять. Какие-то странные фразы. Мне казалось, она все выдумывает. Но потом я вспомнила…

Это было совершенно другое воспоминание, в котором не было ни боли, ни накала прежних образов, бледное, давно ушедшее в небытие, покрытое пылью. Не знаю, но сейчас почему-то я не стала гнать его прочь.

– Помнишь, один пикник в Сан-Франциско, – говорила Розалинда, – там были все твои битники и хиппи, а я боялась до смерти, что сейчас нас всех ограбят и свалят в залив, а ты взяла скрипку и все играла, играла, а Лев танцевал! В тебя словно вселился дьявол, в тот раз и еще в другой, когда ты была маленькая и получила в руки крохотную, три четверти, скрипочку, – помнишь? Тогда ты тоже все играла, играла и играла, но…

– Да, но больше у меня так никогда не получалось. Я пыталась, пыталась, но после тех двух раз…

Розалинда пожала плечами и крепко меня обняла. Я повернулась, посмотрела на нас в зеркало – не на голодных, озлобленных худышек, дерущихся из-за четок, а на теперешних нас, почти рубенсовских женщин, на двух сестер: она с красивыми седыми буклями, естественно обрамлявшими лицо, с большим мягким телом, в летящем черном шелке, и я со своей челкой, прямыми волосами и с толстыми ручищами, в блузке в сборочку. Розалинда чмокнула меня в щеку. Недостатки нашего телосложения уже не имели значения. Я просто смотрела на нас, и мне хотелось и дальше стоять с ней на том же месте, испытывая облегчение, огромную чудесную волну облегчения, но ничего этого не произошло.

Ничего.

– Как ты думаешь, мама хочет, чтобы мы жили в этом доме? – Я принялась плакать.

– О, ради Бога, – откликнулась Розалинда, – кого это волнует! Отправляйся в постель, тебе не следовало бросать пить. Лично я собираюсь осушить целую упаковку пива. Хочешь, мы переночуем наверху?

– Нет.

Она и без того знала ответ.

В дверях спальни я повернулась и посмотрела на сестру.

– Что?

Должно быть, мое лицо напугало ее.

– Скрипач – ты его помнишь? Того, что играл на углу, когда Карл… Я хочу сказать, когда все…

– Я уже сказала. Да. Конечно помню.

Розалинда снова повторила, что он играл определенно Чайковского, и по тому, как сестра подняла голову, я поняла, что она очень гордится тем, что сумела узнать музыку. Разумеется, она была права, во всяком случае я так подумала. Она казалась мне такой мечтательной, милой и нежной, полной сочувствия, словно она никогда и не знала, что такое низость. Вот мы с ней стоим здесь… и мы пока не старые. В этот день я чувствовала себя не более старой, чем в любой другой. Я не знаю, каково это – чувствовать себя старой. Страхи уходят. Низость уходит. Если ты молишься, если на тебя снизошло благословение, если ты стараешься!

– Он все время сюда таскался, этот парень со скрипкой, – добавила Розалинда, – пока ты лежала в больнице. Я видела его в тот вечер, он стоял и смотрел. Возможно, ему не нравится играть для толпы. Я считаю, что он чертовски хорош! То есть он ничем не хуже тех скрипачей, на чьих концертах я бывала или чьи записи слушала.

– Да, – согласилась я. – Он хорош.

Я подождала, пока за ней закроется дверь, и только тогда снова расплакалась.

Мне нравится плакать в одиночестве. Как это чудесно: выплакаться всласть, не думая, что сейчас тебя остановят!

Никто не говорит тебе «да» или «нет», никто не молит о прощении, никто не вмешивается. Выплакаться.

Я прилегла на кровать и разрыдалась, прислушиваясь к голосам снаружи. И вдруг почувствовала себя такой усталой, словно сама несла все эти гробы к могиле… Подумать только! Так напугать Лили! Прийти в больничную палату и удариться в слезы, и позволить Лили увидеть это. «Мамочка, ты меня пугаешь!» – сказала она в ту минуту, когда я пришла прямо из бара. И я была пьяна – разве нет? Те годы я прожила в пьянстве, но никогда не напивалась до бесчувствия, никогда не напивалась до такого состояния, что не могла… а тут это ужасное, ужасное мгновение, когда я увидела ее маленькое белое личико, облысевшую от рака головку, тем не менее прелестную, как бутон цветка, и мои глупые, не ко времени, слезы. Жестоко, жестоко. Господи.

Куда подевалось то блестящее синее море с его пенными призраками?

К тому моменту, когда я осознала, что он играет, прошло, должно быть, довольно много времени.

В доме успела наступить тишина.

Наверное, он начал играть очень тихо, на этот раз действительно передавая чистую сладостность мелодии Чайковского, можно было бы сказать – приглаженную красноречивость, а не животный ужас гаэльских скрипок, которые так околдовали меня прошлой ночью. Я все глубже погружалась в музыку, по мере того как она приближалась, становилась более отчетливой.

– Да, играй для меня, – прошептала я и провалилась в сон.

Мне приснились Лев и Челси, будто я с ними устроила ссору в кафе, и Лев все время приговаривал: «Как много лжи, сплошной лжи». Я поняла, что он подразумевает: он и Челси… и она такая расстроенная, такая добрая, любящая его, жаждущая его… А ведь она была моей подругой. Потом вдруг вернулись самые ужасные воспоминания: гневные речи отца, плач мамы в этом доме, из-за нас, а я так к ней и не подошла… И все это слилось со сном. Скрипка пела и пела, стремясь вызвать боль, как это умел делать только Чайковский, мучительную боль, ало-красную, сладостную и яркую.

Довести меня до сумасшествия? Не выйдет! Но почему ты хочешь, чтобы я страдала, почему ты хочешь, чтобы я вспоминала все это, почему ты играешь так красиво, когда я вспоминаю?

А вот и море.

Боль слилась со сном; мама читает мне стишок на ночь из старой книги: «Цветочки кивают, тени ползут, над холмом загорается звездочка».[14]

Боль слилась со сном.

Боль слилась с его изумительной музыкой.

Загрузка...