Сегодня мы наконец-то добрались до Усть-Авама. Я жаждал поскорее увидеть того, кого местные называли «ня-нгуо», но сначала по старому обычаю необходимо было провести ритуал приветствия. Шаман Барбэ, одетый в праздничную парку, украшенную красными и черными полосами и звенящей бахромой из ровдуги[15], бусин и металлических бляшек, встретил нас коротким обрядом, который уже был мне знаком по предыдущим моим путешествиям. Вместо бубна он потряхивал и постукивал посохом, и маленькие колокольчики на конце короткой палки звенели, создавая ритмическую мелодию. Сам Барбэ надвинул на глаза капюшон с бахромой, и это означало, что он общается с духами. Он напевно проговаривал слова, и его голос, как и одежды, походили на птичьи. Попросив у духов благословения для гостей, то есть нас, Барбэ снял капюшон и открыл глаза. Его аргиш[16] совсем скоро должен был отправиться в путь: полярная ночь закончилась, близился праздник сродни нашему Новому году – «Большой день», когда вскрываются реки, и нганасаны могут отправиться кочевать, повторяя пути оленей. После праздника один из немногих оставшихся кочевых караванов выдвинется к верховьям реки Дудыпты, чтобы охотиться и ловить рыбу.
Нарядный ритуальный чум шамана был разбит совсем рядом с его жилым балком[17] на полозьях, обитым белыми шкурами-нюками более скромно, зато надежно, но и там и там ощущалась жизнь. Из трубы на конусообразной верхушке чума поднимался дымок, и я мгновенно вспомнил вкус вяленой тюрюбё[18] и похлебок на оленьем жире. Я бы и теперь отправился кочевать с ними, если бы был моложе лет на пятнадцать, как до войны. Фашисты надолго отняли у меня возможность приблизиться к разгадке мертвой шаманки.
Барбэ затянул приветственную песню с неповторимой мелодией, у каждого своей, которой я так и не смог научиться за все свои годы, сколько бы ни прикладывал усилий. Мой толмач, молодой ненец, отлично владеющий нганасанским, переводил для меня слова личной песни шамана, но ничего важного из нее я не узнал. Барбэ пересказывал события последнего года и особенно – как он провел зиму, как у него умер старший сын, не справившись на охоте с росомахой, а младшую дочь наконец выдали замуж за видного жениха, затем жаловался на здоровье и пел пожелания о благоприятной охоте для своего народа и дороге для нас. В ответ мой толмач, спросив у меня немного подробностей, тоже спел приветствие, не такое длинное и, как я надеялся, понятное старому шаману. Я еще помнил кое-какие слова и обороты на авамском диалекте, но их бы не хватило, чтобы самому полноценно общаться, а потому помощь моего Енко была неоценимой.
Наконец ритуал завершился, меня и моих спутников провели через «очищающие» от злых духов костры и пригласили в чумный лагерь. В Усть-Аваме уже давным-давно шла типовая застройка, характерная для этих мест – одноэтажные жилые хижины, фельдшерский пункт, школа, почта и клуб для тех, кто постепенно становился оседлым, – но некоторые коренные самоеды до сих пор, подобно предкам, жили на своеобразном стойбище недалеко от деревни в чумах и балоках и по весне кочевали по точкам и маршрутам, не менявшимся столетиями.
Я бы мог поселиться в обычном деревенском доме, напросившись в гости к местным, но предпочел как раз освобожденный для меня балок, хотя, конечно, спина меня за такое не отблагодарит. Очень уж хотелось вспомнить молодость и наши долгие экспедиции на плато Путорана и в Быррангу. Правда, с ними приходили и тяжелые мысли, вспоминались непростые решения в обход совести.
Конечно, детвора тут же высыпала на улицу, галдя и радуясь приезжим. Для них у меня были припасены леденцы и молочная карамель, ничего тяжелее в дорогу взять с собой не получилось, потому что место в багаже занимали приборы метеорологов и разная снедь, которую не скинуть с воздуха, не рискуя повредить. Метеорологи планировали отправиться с караваном и дойти до озера Таймыр, я же после встречи с загадочным «ня-нгуо» мог, в силу здоровья и возраста, только вернуться назад, до Норильска. Я приехал за материалом для новой книги, которую мечтал дописать вот уже добрых двенадцать лет, и других задач на сей раз передо мной не стояло. «Когда же я увижу его – ня-нгуо?» – спросил я у Енко, и тот адресовал мой вопрос шаману. Барбэ покачал головой, потрясая своим посохом и отвечая мне уже по-русски вполне сносно: «Он отдыхает. Утром, когда взойдет мать-солнце. Хочешь говорить с нгуо? Назови сначала имя, ударь в бубен, окати его водой, и придет нгуо». Настоящего имени этого человека, само собой, знать я не мог, как и ритуального. До меня только дошло письмо одного коллеги-полярника, что вместе с кланом, прибывшим в Усть-Авам после долгой осенней откочевки, пришел чужак, которого те принимали за своего, что весьма странно для нганасанов, особенно кочевых, и почтительно называли по своеобразной должности – «ня-нгуо». Не может быть, подумалось тогда мне, чтобы склонные к четкости в вопросах мироустройства нганасаны не могли определиться, кто перед ними, дав чужаку двойное имя. Как и мои коллеги, я склонен считать, что словом «нгуо» народ ня обозначает и добрых богов, и злых, в зависимости от того, где те обитают – на небе или под землей. Я уже писал об этом в 1940 году монографию «Сказки нганасанов». Но даже без знания истинного имени я считал, что шаман и его люди отождествляют этого человека с главным героем-покровителем Дейба-нгуо, богом-сиротой, победившим чудовищ из подземного мира, и уважительно, как принято обращаться к более старшим, не называют его по имени. Возможно, его даже боятся? Но что же символизирует это короткое «ня», приставленное к обозначению «-бог»? Ведь так нганасаны называют сами себя, свой народ. И до сих пор я знал только то, что тот человек – не миф из легенд, а реальное живое существо. И я должен был лично это проверить.
Ночь я провел беспокойную, полную сомнений и разных мыслей. Мне опять снился Володя, настойчиво оберегавший от меня свою находку, а вместо глаз у Володи почему-то были черные провалы. К сожалению, стершая с лица земли более половины Сталинграда война не позволила мне найти следов ни его, ни его дочери. Как сквозь землю провалились.
Хотя я до последнего надеялся, что услышу о нем после амнистий политзаключенных, прошедших фронт.
Утром меня встретил хмурый Енко. Он показывал на небо и повторял: «Буря! Буря, Пася». Я включил репродуктор, послушал метеосводки – о буре в сообщениях не говорилось, но Енко так и ходил понурый до обеда. Шамана я не застал – тот на рассвете закрылся с женой в своем ритуальном чуме и камлал, прося богов о хорошей погоде, беспокоить его было запрещено.
Остальные полярники поселились в деревне и уже с вечера начали закладывать за воротник. «Пал Анатолич, друже, айда с нами согреваться с дороги!» – звали они меня, но я отказался. Привык держать голову свежей перед важной встречей. Забавно, что встреча эта в итоге случилась совсем неожиданно. Пока Енко возился с оленьей упряжкой, поистаскавшейся в дороге, я дошел до сельмага. Курить хотелось страшно, но в дороге у меня настреляли папирос, а половину табака я подарил Барбэ и даже Енко что-то перепало. В сельмаге должен быть хоть какой-нибудь, пусть и посредственный, пусть даже махорка. Как не вспомнить старые времена, когда у нас только и было, что котелок травяного сбора на костре и «козьи ножки», скрученные из газеты… В сельмаге, к моему удивлению, нашлись кое-какие консервы и крупы, чай, трехлитровые банки сока и одна жестянка с кофе, которую я прикупил вместе с табаком, бумагой и спичками. И уже на крыльце столкнулся с ним. Поначалу приняв его за полярника, я лишь вежливо кивнул и двинулся в сторону стойбища, но смутное сомнение заставило меня обернуться. Где-то я уже видел его черты.
И вот мы встретились, спустя столько лет… Среди плоских и скуластых его, пусть и постаревшее и обветренное, но совсем не самодийское лицо я вспомнил сразу благодаря своей склонности держать в памяти множество разных лиц. Тогда, в пещере, мы все думали, он погиб под завалами. Митька! Я позвал его по имени скорее непроизвольно, даже не подумав, и он замер серым истуканом посреди белого снега. Ветер трепал его капюшон с опушкой из собачьего меха, и я только теперь различил на одежде и другие отличительные детали, не характерные ни для мужчин, ни для женщин. Обычные мужчины имеют капюшоны без меха и не имеют на парках ромбовидных узоров. Озадачила меня и повязка из ровдуги на плече. На ногах, правда, вместо трубовидных сапог бакари он носил типичные валенки.
Я встретил его как старого друга, хотя в той злосчастной экспедиции он был всего лишь старателем, но за столько лет и разница возрастов, и положений заметно скрасилась. «Пойдемте в мой балок», – сказал он мне кивая. Там-то, за кружкой только что купленного горького кофе с коньяком, Митька и поведал мне свою историю.
В той экспедиции, после происшествия с обвалом шахты работы были свернуты, и все уцелевшие выдвинулись в путь. Сани мы уступили раненым, а сами полтундры шли пешком. Митька был тем, кто помог мне спрятать мумию шаманки в кармане, обнаруженном им случайно, – выработка там не велась в силу присутствия, как выразился Верховенский, фумарол, что означало наличие метана или других опасных газов в том месте. Мы с Митькой выбрались ночью и заложили мумию, которую я порядком успел за месяц изучить, породой, чтобы Володя, чего доброго, не удумал увезти ее с собой. И уже тогда я заметил в Митьке что-то странное, но значения не придал. Словно произошла в нем какая-то перемена, слишком уж аккуратно он обходился с неблизкой ему культурой. За помощь я пообещал ему посодействовать в наркомате, чтоб предложили ему работку посолиднее и не такую вредную здоровью. Оставшиеся от шаманки нарты с личной поклажей я оставил как есть, потому что тащить их обратно нельзя, а на выработке места едва хватило, чтобы укрыть мумию. Я жалел о том, что не смогу изучить ее детальнее, но многое из того, что уже успел записать и зарисовать, послужило мне знаком, что пещеру нужно покинуть и оставить все как есть. И не допустить, чтобы туда пришло еще больше людей. Тогда я еще не знал, что главная загадка кроется совсем не в пещере, а в том, что шаманка держала в руках. Наряд шаманки – а это была именно она – и ее бубен, и расписанный странными рисунками чехол для бубна говорили, что это непростая женщина. Я так и не понял, к какому из пяти родов она принадлежала. Не осталось никаких обозначений. На одежде у нее не было узоров охрой, только угольные полосы и ромбы с кругами внутри. На чехле для бубна центральное место занимала черная птица с изогнутыми оленьими рогами на голове. Нганасаны не рисуют животных на одежде и предметах, все изображения их служат лишь для ритуалов, и я решил, что этот ритуальный бубен должен либо призывать, либо отваживать существо, изображенное на нем. Я решил, что она охраняет вход в недра земли, где, как, скорее всего, верили ее современники, жили злые нгуо: фумаролы, оставшиеся на полу пещеры, могли говорить о том, что подземные пожары в ее времена были куда сильнее. Я также пытался уговорами и хитростями забрать у Володи камень, который, как я намного позже выяснил, служил шаманке идолом куойка. Что тоже было странно, потому как, насколько я успел узнать, умирающие шаманы передавали своих идолов-покровителей потомкам, чтобы те продолжали просить у них совета в отсутствие предков. Но Верховенский везде носил его с собой, боясь потерять, хотя остальные горняки давно утратили к шаманке и камню всякий интерес, понадеявшись было на драгоценные каменья и металлы. Боялись только дыма и перешептывались, что и послужило нам с Митькой хорошим подспорьем для того, чтоб перепрятать мумию.
Когда позже случился взрыв, мне было жаль Митьку, я искренне хотел оказать ему ответную услугу в обмен на то, что он помог мне сберечь хотя бы отчасти то ритуальное захоронение. И уж точно не подумал, что ему удастся выжить при обвале. Митька теперь, совсем как истинный кочевник, курил костяную трубку и говорил уже изрядно огрубевшим и постаревшим голосом: «Я очнулся с другой стороны, ни отметок знакомых, ни следов нашего лагеря. Выхожу из пещеры, а места-то чужие! Рядом костер кто-то развел. И сани стоят девки той. И никого».
Я слушал его как завороженный, даже забыв стенографировать. «Как я зимовал, вам лучше не знать. Находил какие-то места. Вмерзшие в снег останки оленей и птицу. Снилось мне – там копай, и я копал. Откуда только чуйка такая, – разводил руками Митька. – Бывало, проснусь и не помню, как до этого места дошел. Зарубки на палке, смотрю, прибавились». Я спросил его, сколько же он так скитался, и Митька горько усмехнулся. Рассказал, что по весне нашли его полярники, направили в райцентр при тогда еще молодом городе, только отстроенном Норильске. А дальше… Госпиталь, доктора, обследования. Вышел со справкой через пару годков. Буйный он, говорили, сделался: «Обкололи всего, электричеством лечили, пока буйствовать и на чужом языке кричать не перестал. А потом – война. Первая контузия, взрыв, и все по новой. На сей раз я, Пал Анатолич, наученный был и сбежал от них. В тайге не найдут, пока сам не захочешь. Тут я чукчей этих и встретил. Нганасанов ваших. Говорят мне, внутри меня божество живет. Как от них ни уйду, оно теперь меня само к ним возвращает. Вот я и подумал, а зачем уходить-то. Здесь меня за своего считают, а на воле я кто? Безумец буду и дезертир. Так и живу среди чукчев. Жены только не заимел, все контузия моя виновата, да и не принято у них кровь смешивать».
Я бы не поверил ни единому его слову, если бы не вспомнил одеяния той шаманки, непохожие на другие, но подобные тем, в какие был одет теперь Митька. Даже кружку с остывшим кофеем опрокинул прямо на деревянный пол, всплеснув руками от возбуждения. «Так это же, получается, тебя за шамана принимают?» – спросил я его. Он склонился ко мне и с твердым, не свойственным тому человеку, каким я его запомнил, взглядом, потребовав назвать причину моего приезда. «В таком возрасте, Пал Анатолич, уже не в палатках прозябают, а в кабинетах сидят». Тут я ему и признался, что пишу новую книгу. Все мои исследования указывали на то, что помимо пяти известных родов нганасан существовал еще один, но подтверждения этому я находил лишь косвенные, словно народ ня тщательно скрывал это и изымал из языка и культуры всяческие упоминания об этом роде. «Хочу разгадать тайну черной птицы с оленьими рогами», – наконец сказал я. Митька закурил, морщины на его лбу залегли еще глубже. Пока он молчал, я кратко пересказывал свои познания в мифологии древних аборигенов Сибири, об их вере в то, что мир сотворила птица, вытащившая сушу из воды, о связи этих легенд с тюркскими, египетскими мифами и даже персидской птицей Рух. Митька слушал меня, кивая, но словно и так все уже давно знал. «Поклянитесь, Пал Анатолич, что никому не расскажете, – попросил он, и я с воодушевлением закивал, готовясь ловить каждое слово, когда Митька произнес: – Я и есть теперь та шаманка».
Он показал повязку на плече, пояснив, что носит ее, когда он «ня», то есть человек, и не носит – когда он «нгуо». Так Барбэ решил с его второй душой, что живет внутри и иногда «просыпается». Откуда же в Митьке взялась эта душа, он тоже пояснил виновато: «Времена такие были, Пал Анатолич, сами понимаете. Я же первый пролез тогда к захоронению, у девки мертвой под ладонями сверточек и приметил. И так и эдак его вытащить пытался, чтоб мумию не повредить. А как дотронулся до самого камня, что-то со мной случилось – контузия не контузия, да только разве скажешь кому о таком! Еще, чего доброго, вы б меня тово! А меня ж нужда заставила, да только камень я как потрогал, как испугался, так и отбил он у меня всякое желание наживы».
Потом Митька поведал мне загадочную историю черного шамана и его идола-куойка, пожиравшего не олений жир, а то, отчего внутри у меня все похолодело. Я и прежде находил свидетельства того, что легенда о черном шамане – не домыслы исследователей, а действительно утерянная часть истории народа ня. Теперь, лишний раз в этом убедившись, я понял, что если и смогу когда-нибудь дописать свою книгу, то свет она не увидит точно. Допустить, что на полках библиотек вместо исследования исчезнувшего клана появится история о полоумном горняке, считавшем себя реинкарнацией древней шаманки, было невозможно.
Вечером Митьку пришла искать жена Барбэ – небо уже затянуло так, что не видно звезд, а старый шаман все не выходил из чума. Я проверил сводки: голос диктора сообщал, что надвигается шторм. Барбэ послал жену просить помощи нгуо, защитницы, и Митька нехотя поднялся. Снял повязку, взял тот самый бубен с оленем-птицей и двинулся за бабкой в ритуальный чум. Я, не теряя времени, бросился записать все, что услышал от него, – и стенографировал, пока не сомкнулись от тяжести веки. И хотя ветер завывал до самой ночи, буря так и не пришла, и спал я как младенец, наслушавшийся сказок. Жаждал поскорее расспросить Митьку еще, но утром вышел на опустевшее стойбище, где остался только выданный мне балок и маленький, наскоро собранный чум Енко.
«Бури нет. Ушли до Волочанки, – сказал ненец, улыбаясь. – Праздник там будет». Я прождал в Усть-Аваме вместе с брошенными метеорологами других проводников и в итоге, узнав, что аргиш ушел из Волочанки тоже, вернулся в Норильск, а оттуда поехал домой, к внуку. От Митьки вестей я больше не получал. И все же, возможно, однажды я смогу открыть миру эту историю, если тот будет готов ее принять.