Глава четырнадцатая

Юруйаги, выстраиваясь возле императорского престола, поодиночке проходили мимо меня. Избегая встречаться глазами, тем не менее каждый считал своим долгом плюнуть мне под ноги. Это тоже была часть церемонии. Плюновение свершалось с исключительной аккуратностью, дабы ни в коем случае не задеть меня, не угодить ненароком на мои ступни либо даже одежды. Одно дело, когда харчок ложится в предельной близости ко мне: тогда это символизирует ни больше и ни меньше как крайнее презрение императорского рода к выскочке из преисподней, волею властелина извлеченному оттуда и занявшему никак ему не приличествующее место справа от престола. И совсем другое, когда слюна попадет в меня лично. Это смертельное оскорбление, обращенное против меня не как человека, а как воина. Юруйаги видели меня в деле. Они не знали, как далеко простирается мое долготерпение, и не хотели рисковать.

Я смотрел поверх голов черных латников. За эти дни я уже научился придавать своему взору высокомерие. Что дало повод для новой сплетни: будто бы я никакой не выскочка, а напротив — августейших кровей, едва ли не прямой предок правящей династии, чуть ли даже не сам легендарный воин Гзуогуам Проклятый, на острие своего копья вознесший Лунлурдзамвил из безвестной деревни в столицы империи, лично заложивший первый камень в основание дворца Эйолияме, откопавший первую кайаву, от которой спустя века произрос весь лабиринт Эйолудзугг. Помнились и мой наглый ответ императору на его обращение «пес», и то обстоятельство, что говорил с повелителем как с равным, без непременного перечисления либо даже упоминания его титулов… Хотел бы я знать: неужто мои предшественники и впрямь были «императорскими гузнолизами»?!

Солнцеликий сидел на каменном троне, для мягкости подоткнув под невылизанное гузно обтерханную шкуру какого-то некоего мохнатого зверя, не то медведя, не то гигантского ленивца. Против обыкновения, голова его была обнажена, седые патлы перехвачены простым кованым обручем из меди. Взгляд императора блуждал, произвольно и подолгу задерживаясь то на веренице буйволиных черепов, из пустых глазниц которых вырывался свет пополам с клочьями дыма, то на своре гадателей и советников, облаченных в пестрые, местами дыроватые халаты.

Явился верховный жрец Дзеолл-Гуадз. Тот самый, что колол меня раскаленными гвоздями, приводя в чувство после Воплощения, а затем для демонстрации моих тактико-технических характеристик — товар лицом! — науськавший на меня отвратительную многоножку эуйбуа. Тот самый, что, по словам вургра, имел необъяснимую власть над ночными тварями. Нестарый еще тип, больше смахивавший не на колдуна, а скорее на мясника или кузнеца с рыночной площади. Ширококостный, приземистый мужик, густо поросший пегим волосом во всех доступных обозрению местах. Шерсть пробивалась даже вокруг глаз, зеленых — как и подобает чертознаю. Жрец тоже откинул капюшон своей серой хламиды, и я впервые увидел, что в мочке обращенного ко мне левого уха, растянутой едва ли не до плеча, болтается тяжелая, как театральная люстра, медная серьга. Жрец коротко улыбнулся мне, обнажая прекрасные белые зубы. Я кивнул в ответ.

Противными голосами рявкнули трубы из буйволиного рога. В окружении свиты из суровых витязей с оружием наизготовку в залу стремительно вошел Одуйн-Донгре, правитель южной провинции Олмэрдзабал. Статный, осанистый красавец. Могучий воин. Из тех, по ком слезами обливались престолы всех империй, но кто во все времена обречен был огнем и мечом прокладывать путь к самовластию уродам и бездарям. Из «Повести о доме Тайра»: «Кисть живописца была бы бессильна передать красоту его облика и великолепных доспехов», или что-то в этом роде. Даже простой походный панцирь, незамысловато отделанный кованой медью, выглядел на нем богатырскими латами. Окажись такой императором — он бы не нуждался ни в ниллганах, ни в эмбонглах. Ни тем более в юруйагах.

Император терпеть его не мог. Но они были родней. Наверняка даже братьями. Батюшка Солнцеликого любил, чтобы от него рожали…

Одуйн-Донгре коротко взглянул на меня. Это был непростой взгляд. Неприязненно-брезгливый, ибо как еще можно взирать на мертвеца, вставшего среди живых, да еще осененного ореолом императорской милости? Гнусное, неприличное колдовство над разверстой могилой… Но одновременно и оценивающий. На что, мол, годится этот болван? Ни особенной в нем стати, ни бугрящихся мускулов. Уж не выдумана ли пресловутая ниллганская мощь?… Вот страха в этом взгляде не было. Не к лицу воину пугаться мертвецов. Даже если они встали среди живых.

После краткой церемонии приветствия Луолруйгюнр покатил на наместника бочку.

— Раб, — сказал он звучно. — Ты возомнил о себе. Ты решил измерить глубину колодцев моего терпения. Но, клянусь чревом Мбиргга, ты вычерпал их до самого дна.

— Чем рассержен Солнцеликий, брат мой? — осведомился Одуйн-Донгре, усмехаясь в пышные усы.

— Вот уже шестьдесят дней, как ни одна повозка с зерном из Олмэрдзабал не въезжала в ворота столицы. Мы забыли, каковы на вкус южные пряности. Или у вас недород? Скоро год, как драгоценности с Юга не утешали мой взор. Или ты повелел засыпать прииски? Мечи моих воинов затупились в боях, оскудели колчаны, истрепались ремни арбалетов. Мы ждали оружия с Юга. Или твои мастера утратили свое ремесло?… Эойзембеа!

— Я здесь, Солнцеликий, — зычно отозвался императорский полководец, выступая вперед.

— Много ли в наших войсках витязей с Юга?

— Немного, Солнцеликий. Как пальцев на этой руке, — громыхнул Эойзембеа и воздел левую конечность, похожую на куцый древесный обрубок.

— Я утомлен твоей строптивостью, Одуйн-Донгре, — сказал император. — К тому же, ты полагаешь, будто северным псам нет иной забавы, как вылавливать южных вауу в моей спальне…

Одуйн-Донгре побледнел от бешенства.

— Видит Йунри, как мой брат несправедлив, — произнес он тихо. — Шестьдесят дней — невеликий срок для великой империи. Я спешил к престолу моего брата налегке и на лучших колесницах, и потому обогнал в пути тяжко нагруженные повозки с зерном и пряностями…

«Ой, врет, — подумал я с уважением. — Но язык у него подвешен удачнее, нежели у моего повелителя, это уж точно».

— Но разве в Олмэрдзабал живут дикари-инородцы? — продолжал наместник, повышая голос. — Разве южане перестали быть рабами Солнцеликого лишь оттого, что лучший из них не родился в сточной канаве Лунлурдзамвил? Разве императору хуже, когда сыты удаленнейшие от него, а не только те, что слизывают следы его ступней? Разве взор его утешают одни лишь разноцветные стекляшки, а не спокойствие южных горизонтов, когда он глядит из окон Эйолияме? Не то что орды бунтовщиков — облачко пыли не оскорбит его зрения со стороны Олмэрдзабал. Ибо то оружие, о каком говорил Солнцеликий, брат мой, на своем месте — в руках воинов, что каменными стенами стоят на южных рубежах Опайлзигг. Что же до вауу, то их полно и в подземельях Эйолудзугга, и нет нужды им просить подмоги с Юга…

«Так его, белобрысого!» — мысленно поаплодировал я.

— Но Солнцеликий, брат мой, не устает вбивать клинья в разломы Ямэддо. Или он мечтает расколоть земную твердь? Имеющим головы темен смысл его указов. Безумец нашептал ему, будто рабы хотят трудиться. Кто видел такого раба? У всякой скотины одно желание — избавиться от ярма да жевать траву на чужом пастбище. Буйволы не возделывают полей — они топчут их. Так и рабы не вонзят в землю мотыги иначе, как под плетью надсмотрщика. К чему им свобода, к чему наделы? Им нужны хорошая палка, миска собачьей похлебки да еще, пожалуй, дыра для излияния семени…

Юруйаги лязгнули мечами. Охрана наместника — тоже. Запахло паленым.

— Ты складно говоришь, — промолвил Луолруйгюнр сквозь зубы. — Нет такого в этом мире, от чего бы ты не сумел отречься. Будь императорский род гонимым — ты доказал бы перед престолом Эрруйема, что произошел из мужского зада, а не из лона своей матери… Ты омрачаешь мои дни, но это ничего. Это я могу тебе простить. Но зачем ты посягаешь на мои ночи?

— И вновь мудрость Солнцеликого столь велика, что не вмещается в мой череп, — сказал Одуйн-Донгре. — Не хочет ли он обвинить меня в том, что женщины Лунлурдзамвил сомкнули свои бедра перед животворным стволом императора, надели дорожные платья и устремились на Юг?

«Раздерутся», — подумал я обреченно и нашарил рукоятку своего меча.

— Видит Йунри, мой ствол не скучает, — фыркнул Луолруйгюнр. — Вокруг полно глоток, которые следовало бы забить… Но мне становится противно натыкаться на следы мерзких вургров возле южных стен Эойлияме.

Тут уж я не утерпел.

— Одуйн-Донгре ни при чем, — сказал я пренебрежительно. — Разве он колдун, чтобы иметь власть над вауу? Вургры указывают на иного…

— Вот как? — изумился император. Оторопели и остальные. Должно быть, многим и в головы не приходило, что я способен разговаривать.

Черт потянул меня за язык. Но мне было чрезвычайно любопытно, как поведет себя верховный жрец. В конце концов, я тоже хотел попрактиковаться в плетении хитрых интриг. И я открыл рот, чтобы передать слова несчастного вургра.

— Надо ли понимать так, что ты вместо того, чтобы убить это чудовище, беседуешь с ним? — опередил меня Дзеолл-Гуадз. — Может быть, ты и сам — вургр?! Позволь мне взглянуть на твою шею, нет ли там «поцелуя вауу»!

В обиходе зигган нет слова «поцелуй». Как нет в их обиходе и самого обычая обмениваться лобызаниями. Суровый, грубый народ, они не знают подобного проявления нежности ни к детям, ни к женщинам. Поэтому я погрешил против истины, переведя таким образом местную идиому «неглубокий укус»…

— Я ниллган, — сказал я, усмехнувшись. — И могу позволить тебе осмотреть лишь мой зад.

— И где же ты его скрываешь? — наседал жрец.

— Что ты имеешь в виду? Зад или вургра?

Шпион Штирлиц, если верить любимцу всех вождей и народов камараду Семенову, был мастер по смене пластинки в беседе. Как он там говаривал — про себя, естественно? Важно войти в разговор, но еще важнее — выйти? Черт, поручиться за точность цитаты я уже не мог, не помнил… Зато отлично помнил историю про Алкивиада, тоже порядочного раздолбая, и его собаку. Так вот, эта ракалия Алквиад отсек своей прекрасной собаке замечательный ее хвост. И когда все дружки в один голос пустились оплакивать бедную псину и честить во все корки хозяина, тот, ухмыляясь, заявил: пусть де кроют меня за собачий хвост, а не болтают обо мне чего похуже. Если верить Плутарху, «чего похуже» афиняне могли накопать в избытке… Вот и я, ничтожный эпигон, сменил пластинку, подставив в нашу светскую беседу в качестве новой благодатной темы собственную задницу. И преуспел: неискушенный в полемике Дзеолл-Гуадз купился как мальчишка. Он обиделся и принялся поливать меня изо всех шлангов.

Зато не купился Элмайенруд. То ли по причине своей беспримерной тупости, то ли вообще не следил за развитием сюжета, а только и делал, что неотрывно пялился на покатывавшегося Одуйн-Донгре.

Не в силах сносить его веселья, Элмайенруд захрапел, словно взбесившийся бык, и выпалил в наместника из арбалета. Как ковбой, навскидку. Одуйн-Донгре тоже не подкачал. Он успел выдернуть из-за спины меч и отмахнуться — я даже застонал от наслаждения — и стрела поразила кого-то из императорской челяди. Под своды дворца вознесся жалобный вопль. Этикет полетел к черту, церемония опрокинулась вверх тормашками. Юруйаги накинулись на свиту Одуйн-Донгре, те вмиг отвалили их от своего хозяина, началась резня.

Из «Беовульфа»: «В гневе сшибаются борцы распаленные. Грохот в доме; на редкость крепок, на диво прочен тот зал для трапез, не развалившийся во время боя… крики в зале, рев и топот!»

Я сгреб императора за руку и поволок прочь из зала. Нет более удобного прикрытия для покушения на императора, чем всеобщая неразбериха. Уколоть его отравленной стрелой — а потом свалить все на козни врагов из Олмэрдзабал. Мы уже добрались до потайной двери, ведущей в императорские покои, я нажал скрытую педаль, каменная плита отползла в сторону… Я едва успел отпихнуть императора, и удар тяжелого меча, нацеленный ему в лоб, обрушился на меня. К счастью, вскользь, снимая стружку с прикрытого бегемотьим панцирем плеча. Скорее инстинктивно, нежели сознательно, может быть, на миг утратив самоконтроль от боли, я сделал ответный выпад. И попал. Захрустело, захлюпало. В темноте по-женски истошно завизжали, чье-то тело грузно обрушилось на пол. Я схватил факел, поднес к лицу поверженного врага. Тот умирал, кровь фонтанировала из распоротого живота. Зигганские мечи — страшное оружие…

На нем были черные латы юруйага.

— Падаль, — равнодушно произнес император. — Ты прекрасно с ним справился. Я бы так не сумел. Ты ранен?

— Оцарапан, — пробормотал я.

Этот юруйаг был первым человеком, которого я убил. Первым в жизни. Последним ли? От него разило сырым мясом и дерьмом. «Началось», — подумал я.

Император переступил через агонизирующее тело.

— Поспешим, — сказал он. — Там могут быть еще убийцы.

Загрузка...