Я взяла грязный листок. Серая бумага, перепачканная сажей, была влажной, а почерк мисс Эббот, обычно каллиграфически безупречный, на этот раз был неровным, буквы прыгали, а некоторые слова расплылись от копоти:
«Леди Сандерс! На пивоварне пожар. Мы отбились, но понесли потери. Ворот больше нет. Жду распоряжений. Э. Эббот»
— Кто-нибудь ранен? — я перевела взгляд с записки на Уилли.
— Не, миледи, — Уилли шмыгнул носом и утёр щёку рукавом, размазав сажу ещё шире. — Хэнкок руку обжёг маленько, да ничего, мисс Эббот ему тряпкой перевязала.
— Хорошо, — ответила я, и в этот момент напольные часы в холле гулко пробили три четверти.
Леди Уилкс предупреждала: явиться к леди Джерси ровно к девяти, как указано в приглашении, значит совершить непростительную светскую оплошность; приличные люди начинают прибывать к половине десятого, когда шампанское уже разлито, а сплетни настоялись и начали источать свой самый изысканный яд. Но и опаздывать было смерти подобно, ибо в одиннадцать Сара Джерси запирала двери своего особняка, и ни громкие титулы, ни связи, ни даже самые слезные мольбы не заставили бы дворецкого отодвинуть засов. Опоздать к Саре Джерси значило стать притчей во языцех на весь оставшийся Сезон, а быть притчей во языцех у леди Джерси было примерно то же, что быть притчей во языцех у всего Лондона.
Я собиралась появиться к без четверти десять, когда все уже успеют осушить по паре бокалов и настроиться на тот род светского общения, при котором языки развязываются ровно настолько, чтобы сболтнуть лишнее, но недостаточно, чтобы это заметить.
Но пожар в Саутуорке ломал всё.
Я стояла в прихожей, и перед глазами с отчётливостью разворачивались две картины, одна неприятнее другой. Первая: чёрный лакированный экипаж без герба, замеченный у ворот пивоварни, и пожар в тот самый вечер, когда я должна была появиться на приёме, где моё присутствие укрепило бы всё, что я так кропотливо выстраивала. Совпадение? Возможно. Но совпадения, имели дурную привычку оказываться чьим-нибудь замыслом.
Вторая картина была проще и жёстче: Бросить своих людей, которые вместо того, чтобы разбежаться, тушили пожар и уехать на бал, как будто ничего не произошло, значило потерять их доверие. А мне нужны были преданные люди, потому что преданность не покупается за жалованье, она покупается за то, что ты пришёл, когда было плохо. Знать переменчива и капризна, она сегодня возносит, а завтра топит. И единственное, что заставляет знать считаться с человеком при любых обстоятельствах, — это деньги, а деньги мне приносили не балы, а люди.
— Дик, у нас есть время только до одиннадцати, — проговорила я, принимая решение.
Мэри открыла было рот, но я опередила её:
— Ты остаёшься. Миссис Грант, пусть мальчику дадут поесть.
— Но, миледи, — Мэри покосилась на моё платье, и во взгляде её я прочитала всё, что она не решилась произнести вслух: платье из дымчатого шелка с серебряным шитьем от мадам Лефевр будет безнадежно испорчено, но увы времени для смены нарядов у меня совершенно не осталось.
— Я знаю, — отрезала я и поспешила к выходу.
Экипаж, который миссис Грант подрядила на вечер для поездки к леди Джерси, уже ждал у крыльца. Это был не тот привычный, невзрачный кэб, на котором я обычно пробиралась в Саутуорк, а щегольская наёмная карета с вычищенными до блеска фонарями и бархатной обивкой внутри. Я подобрала подол, поднялась по ступеньке, стараясь не задеть шёлком грязное колесо, Дик впрыгнул следом, и прежде чем я успела устроиться на сиденье, кучер уже стегнул лошадей, то ли почуяв по нашим лицам, что дело не терпит, то ли руководствуясь тем безошибочным чутьём, которое у лондонских извозчиков заменяет и карту, и компас, и здравый смысл.
Вечерний Лондон, забитый каретами, двуколками, фургонами и прочим экипажным безобразием, не располагал к спешке, но наш возница знал своё ремесло: нырнув в какой-то переулок за Чаринг-Кросс, он протащил кэб через лабиринт узких проездов, где стены домов нависали так близко, что я могла бы, вытянув руку, коснуться мокрого кирпича, и выскочил к мосту, срезав дорогу едва ли не вдвое.
Пивоварню я увидела издалека. Точнее, увидела толпу: десятка два зевак, собравшихся на углу и глазевших на обугленный остов с жадным любопытством, которое в Лондоне вызывают ровно три вещи, а именно пожары, казни и дорожные происшествия, причём пожары, пожалуй, из трёх самая популярная, ибо предполагают зрелище, не требующее билета, и позволяют зрителю одновременно ужасаться и греться.
Экипаж остановился. Я спустилась на мостовую, подобрав юбку обеими руками, и пошла к воротам, вернее, к тому месту, где ворота были ещё вчера вечером, а теперь зияла чёрная, обугленная дыра, обрамлённая остатками петель и расщеплёнными обломками дуба, от которых поднимался кисловатый, едкий дымок. Запах гари стоял густой, он забивался в ноздри и оседал на языке, и я подумала мимоходом, что розовая вода, которую я так щедро нанесла два часа назад, капитулировала перед этим запахом безоговорочно и без малейшего сопротивления.
— Вот! — вдруг раздалось откуда-то справа, и из толпы зевак вынырнул Таббс. — Вот она! Это всё из-за вас! Из-за ваших затей! Из-за вашего мяса! Вся улица чуть не сгорела! Пиво моё дымом провоняло! Двести галлонов! Двести! Кто мне за них заплатит⁈ Вы⁈
Он быстро надвигался, тыча в мою сторону толстым коротким пальцем, и физиономия его наливалась кровью, как перезрелый помидор на августовском солнце. Дик шагнул вперёд, заслоняя меня плечом, но я положила ему руку на предплечье и мягко, но недвусмысленно отодвинула.
— Заткнитесь, Таббс, — произнесла я негромко и что-то в моём голосе, заставило его осечься на полуслове. — Ещё одно слово в таком тоне, и завтра утром вы будете объясняться с мировым судьёй Саутуорка. Я лично позабочусь о том, чтобы вашу лицензию на продажу эля аннулировали к следующей пятнице за нарушение общественного порядка.
Таббс захлопнул рот так резко, что зубы клацнули. Глазки его забегали, и я увидела, как слово «лицензия» прокатилось по его физиономии, точно камень по склону, оставляя за собой след из побледневших щёк и задрожавшего подбородка.
— Ваше пиво провоняло дымом? — продолжила я, сделав шаг к нему, и он при всей своей грузности, попятился с проворством, которого я от него не ожидала. — Скажите спасибо, что оно не выкипело вместе с вашей конурой. Огонь пришёл с улицы, и если я узнаю, что это ваши пьяные грузчики вытряхнули горячую трубку у моего забора, вы пойдёте по миру. Я засужу вас так, что вам не на что будет купить даже кружку собственного кислого эля. А теперь подите прочь.
Последние два слова я произнесла тихо, почти шёпотом, и именно это, подействовала на Таббса сильнее любого крика. Он замер с открытым ртом, побагровел, побледнел, снова побагровел и, развернувшись на каблуках, зашагал прочь, бормоча себе под нос нечто невразумительное, в чём, впрочем, отчётливо угадывались слова, которые приличной женщине не полагалось не только произносить, но и слышать, а мне, в моём нынешнем настроении, было решительно всё равно.
Толпа зевак, наблюдавшая эту сцену с восторженным вниманием, какое обычно приберегают для петушиных боёв, одобрительно загудела, и кто-то в задних рядах присвистнул, а кто-то другой хохотнул и крикнул: «Так его, миледи!» — но я уже не слушала.
— Дик, — я обернулась к нему, и он подошёл ближе, наклонив голову, как делал всегда, когда разговор был не для чужих ушей. — Есть у тебя люди, которым ты доверяешь?
Дик даже не задумался, мгновенно ответив, одним коротким движением подбородка.
— Четверо. Здесь, в Саутуорке.
— Пошли за ними. С сегодняшнего дня они работают здесь, охраняют территорию. Жалованье обговоришь сам, но не скупись.
Дик кивнул, отыскал глазами Сэма, стоявшего поодаль, что-то тихо сказал ему, и Сэм, бросив на меня один короткий, понимающий взгляд, нырнул в темноту переулка.
Я же прошла через обугленный проём туда, где ещё утром был двор, а теперь громоздилось нечто, напоминавшее картину после осады крепости, не самой крупной, но оттого не менее разорённой: опрокинутые бочки, почерневшие стены, лужи грязной воды, в которых колебались отсветы факелов, и повсюду въедливая сажа, оседавшая на всём. Подол моего платья, уже потемнел по краю, напитавшись влагой и грязью, и мне подумалось, что мадам Лефевр, увидев своё творение в таком виде, либо лишилась бы чувств, либо лишила бы чувств меня.
У дальней стены, сбившись в кучку возле перевёрнутой бочки, стояли Коллинз, оба его помощника и ещё пятеро рабочих. Я остановилась перед ними, обвела взглядом каждого и улыбнулась. Потом наклонила голову, чуть ниже, чем полагалось бы леди, обращающейся к рабочим, ровно настолько ниже, чтобы они поняли: это не вежливость, а благодарность и громко произнесла:
— Спасибо.
Коллинз моргнул, молодой Типпинг шмыгнул носом и отвёл глаза, а коренастый Барнс, стоявший с краю, вдруг выпрямился так, будто ему вставили в спину железный прут.
— Кхм… — смущенно кашлянул Морис, и все разом засуетились.
Мисс Эббот я увидела, сидевшей на лавке у стены, рядом с дверью в цех. Её строгий пучок растрепался, и тёмные пряди обрамляли лицо, обычно собранное и непроницаемое, а сейчас какое-то незащищённое, открытое, будто с него, вместе с сажей и потом, стёрли привычную маску невозмутимости. Руки её, грязные по локоть, лежали на коленях ладонями вверх, и на левой ладони я заметила ожог, размером с шиллинг.
Хэнкок стоял рядом, переминаясь с ноги на ногу, и протягивал ей кружку с элем. Его огромная рука, с перебинтованными пальцами, держала кружку с такой бережной неловкостью, с какой медведь держал бы фарфоровую чашку, страшась раздавить.
— Вам, мисс, это надо, — буркнул он с грубоватой заботливостью, продолжая смотреть на неё с выражением, в котором уважение мешалось с оторопью.
— Благодарю, — просипела Эббот и вдруг улыбнулась, став необыкновенно красивой. Не той строгой, чернильной красотой, к которой я привыкла, и которая проявлялась в точности её движений и безукоризненности почерка, а другой, тёплой, живой, мгновенной, какая случается у пламени, когда оно вспыхивает в темноте, и ты не успеваешь разглядеть его форму, а только чувствуешь тепло.
Я подошла. Подобрала подол дымчатого шёлка, уже безнадёжно испорченного, и села рядом на неожиданно чистую лавку. Молча положила руку на ладонь Эббот, на ту, что без ожога, и почувствовала, как чужие пальцы, холодные и мелко подрагивающие, сжали мои с силой, которой я от неё не ожидала.
— Расскажите, — попросила я.
Эббот чуть помедлила, глядя на кружку с элем так, будто искала в мутноватой жидкости слова, которые никак не давались. Потом заговорила, негромко, с обманчивой бесстрастностью, за которой, если знать куда смотреть, угадывалось усилие, стоившее ей, вероятно, больше, чем тушение любого пожара.
— Началось у ворот, со стороны улицы. Коллинз заметил первым, прибежал, кричит. Когда я выскочила во двор, ворота уже полыхали, и так быстро, миледи, что дерево не могло загореться само. Кто-то облил.
— Чем?
— Коллинз говорит, дёгтем. Запах тяжёлый, густой, не спутаешь. Мы натаскали воды из бочек, залили, и, слава богу, до стен огонь не добрался, только ворота и часть забора…
Она запнулась, опустила голову, и прядь волос упала ей на лицо, спрятав глаза.
— Пока тушили, я откидывала горящие головни от стены. И… — она коротко, без улыбки, хмыкнула, — ругалась так, что Хэнкок, по-моему, подавился собственным языком, а Коллинз теперь довольно скалится, едва меня завидит.
Эббот надсадно рассмеялась, и в этом звуке было столько горечи и усталости, что я невольно вздрогнула.
— Когда я увидела пламя, — продолжила она, и голос её изменился, сделался глуше, словно она говорила уже не мне, а куда-то внутрь себя, — такая злость поднялась, что я…
Эббот замолчала, и я не стала торопить. По тому, как она сжала кружку обеими руками, я поняла, что она подбирается к чему-то, о чём не рассказывала никому и, быть может, не собиралась рассказывать и мне, пока этот проклятый огонь не вскрыл старую рану.
— Мой отец, — едва слышно заговорила мисс Эббот, — владел лавкой тканей на Хай-стрит в Гилфорде. Он возил из Индии, из Леванта, из Фландрии. Моя мать умерла, когда мне не было и трёх, я её не помню вовсе, только запах лавандового мыла на подушке, и то, может быть, я это выдумала. Отец женился снова, на дочери мелкого джентри из Суррея. Женщина с безупречными манерами и совершенно пустыми глазами, в которых ничего не отражалось, кроме её собственных расчётов. Через год родился Генри, мой сводный брат.
Она глотнула эля.
— Отец любил нас обоих одинаково. Он учил меня тому же, чему учил Генри. Счёту, письму, географии, немного латыни. Когда помощник в лавке заболевал, я стояла за прилавком.
— Вы были при деле.
— Я была при деле, — повторила она, и в голосе её мелькнула тень усмешки, впрочем мгновенно погасшая. — И у меня был жених. Томас Прайс, сын нотариуса из Гилфорда. Мне был двадцать один год, и всё складывалось так, как полагается.
Она опять замолчала. Факел на стене зашипел, плюнул искрой в лужу у порога и снова загорелся ровно, бросая на лицо Эббот рыжие, колеблющиеся тени.
— За месяц до свадьбы ночью в лавке случился пожар. Мы жили через две улицы, и меня разбудил колокол Святой Марии, звонарь увидел зарево с колокольни. Когда я прибежала, тушить было нечего. Ткани, миледи, горят быстрее дерева, а дерева там было предостаточно: стеллажи, прилавки, лестница на второй этаж, где хранились самые дорогие рулоны. Отец стоял на улице в одной рубашке и ночном колпаке, босиком на мокрой мостовой, и смотрел, как горит дело его жизни. Он не плакал, не кричал, просто стоял и смотрел, и лицо у него было такое, что я до сих пор иногда вижу его во сне и просыпаюсь. Через две недели он умер. Доктор написал в свидетельстве «сердечный удар».
— Приданое? — спросила я, уже предчувствуя ответ.
— Три тысячи фунтов, — произнесла Эббот. — После его смерти они исчезли. Мачеха утверждала, что деньги сгорели вместе с документами. Может статься, так и было. А может быть, она припрятала их загодя. Томас, узнав, что приданого нет, отказался от свадьбы. Письмом. Даже не приехал, не объяснился, просто прислал через посыльного конверт, в котором на полутора страницах изложил, что обстоятельства переменились и он вынужден пересмотреть свои намерения.
Она снова отхлебнула из кружки, и руки её уже не дрожали.
— Мачеха скоро нашла нового мужа, сыровара из Рединга, вдовца с домом и мастерской, она была ещё достаточно хороша собой. Полгода я прожила у Генри и его жены, но невестка… — она оборвала себя коротким, решительным жестом, как обрывают нитку зубами. — Это неважно. Я стала обузой. Генри, к его чести, не выставил меня, а дал денег и отправил в Лондон, где, по его разумению, одинокой женщине с образованием легче было найти себе применение, чем в Гилфорде, где все знали мою историю и где каждый взгляд на улице был пропитан липким сочувствием, от которого хочется вымыть лицо. Пять лет я прожила в пансионе, зарабатывая тем, что писала письма, прошения и жалобы для тех, кто не умел этого сам. За каждое письмо по шесть пенсов, за прошение в суд по шиллингу. Хватало на еду и на одну свечу в день, а иногда, если месяц выдавался удачным, на полфунта чая.
— А потом я предложила вам работу.
— Да… и снова этот огонь.
— Всё будет хорошо, мы справимся, — сказала я, ещё крепче сжав её ладонь. — Это моя вина, надо было нанять охрану в тот же день, когда привезли первые туши, а я понадеялась, что пока цех не набрал полную силу, мы не опасны, и была в этом неправа.
Мисс Эббот не ответила, лишь кивнула. И мы замолчали, глядя, как над Саутуорком медленно оседает сизая гарь, смешиваясь с речным туманом.
Минут через пять вернулся Дорс, ведя за собой четверых. Они вошли во двор один за другим и были похожи на Дика повадкой, такие же спокойные, кряжистые, с выражением глаз, какое бывает у людей, видевших шторм и знающих, что следующий шторм не вопрос «если», а вопрос «когда». Дик представил их коротко, по именам: Джек, Патрик, Оуэн и Малый Тед, который, вопреки прозвищу, был ростом с добрый платяной шкаф и шириною в плечах примерно с тот же шкаф.
Я поднялась с лавки и подошла к ним, кратко объяснив, что от них требуется: двое караулят ночью, двое днём, посменно. Никого постороннего на территорию не пускать, при любом происшествии немедленно посылать за мной на Кинг-стрит. Плата по десять шиллингов в неделю каждому, с надбавкой за ночные дежурства. Они переглянулись, коротко, почти незаметно, и Джек, самый старший из них, коренастый малый с обветренным, будто вырезанным из морёного дуба лицом и седеющими висками, произнёс одно-единственное слово:
— Сделаем.
Я повернулась к лавке, где мисс Эббот по-прежнему сидела, обхватив кружку.
— Домой. Отдыхать. Завтра будет длинный день.
— Но ворота…
— Ворота починят и без вас. Коллинз с помощниками останется здесь на ночь, охрана уже на месте. Вам нужно выспаться, мисс Эббот, потому что завтра я буду нуждаться в вас отдохнувшей и злой, а сегодня вы уже достаточно побыли злой за нас обеих.
Тень улыбки скользнула по её губам. Эббот поднялась, покачнувшись, и я подхватила её за локоть.
— Хэнкок, — позвала я, — проводите мисс Эббот и возьмите кэб, не стоит идти через весь Саутуорк в такой час.
Хэнкок кивнул, бережно принял у меня локоть мисс Эббот и повёл её к выходу, приноравливая свой тяжёлый, размашистый шаг к её усталой, неверной походке.
А я ещё раз обвела взглядом обгоревшие ворота, почерневшую кладку, лужи мутной воды у порога, запоминая каждую деталь, каждую трещину в обугленном дубе, каждое пятно копоти на стене, потом развернулась и широким шагом пошла к экипажу.
У меня оставалось не больше получаса, и я должна непременно успеть попасть на прием, потому что знала, что у леди Джерси наверняка будет адмирал Грей, а при адмирале Грее его неизменный интендант Бейтс, и если мои ворота подожгли те, кто кормил флот тухлятиной и терял на этом деньги из-за моих сушёных продуктов, то адмирал должен был об этом узнать, сегодня же.
Пока мы тряслись по мосту, я достала из ридикюля флакон с розовой водой и обильно протёрла лицо, шею и запястья. Запах гари не исчез, но отступил, оттеснённый розой на второй план, и если не подходить ко мне вплотную и не принюхиваться с дотошностью охотничьей гончей, можно было надеяться, что никто ничего не заметит. Перчатки были испорчены: на левой расплылось тёмное пятно сажи, которое никакой розовой водой не выведешь. Я стянула их, вывернула наизнанку, натянула снова, подвернув манжеты так, чтобы пятно оказалось внутри. Не идеально, но в полумраке бальной залы при свечах, сойдёт. Волосы, которые Мэри так старательно укладывала, частично рассыпались; я заколола их как могла, на ощупь, без зеркала, втыкая шпильки наугад и утешаясь мыслью, что в толпе и в движении никто не станет разглядывать мою причёску.
Экипаж остановился у дома на Беркли-сквер без пяти одиннадцать. Окна особняка леди Джерси сияли так, словно внутри горело не сто свечей, а тысяча, и золотистый свет, выплёскиваясь из высоких окон второго этажа, ложился на мостовую широкими полосами, в которых кружились мотыльки и оседала тонкая лондонская пыль. Из распахнутых дверей доносилась музыка, обрывки смеха, звон бокалов и ровный, непрерывный гул множества голосов. Вдоль тротуара теснились экипажи, и кучера, сбившись в кучку у фонаря, курили трубки и переговаривались вполголоса.
Мой наемный экипаж был скромнее прочих, но чист и достаточно приличен, и кучер, надо отдать ему должное, остановил его ровно там, где следовало, не слишком близко к парадному крыльцу, чтобы не выглядеть самоуверенно, и не слишком далеко, чтобы не выглядеть робко.
Я спустилась по ступеньке, расправила юбку, проверила серьги на ощупь, обе на месте, и сделала глубокий вдох, в котором смешались розовая вода, еле уловимый призрак гари и ночной лондонский воздух, пахнущий рекой, конюшней и жасмином из чьего-то палисадника.
У подножия лестницы, ведущей к парадным дверям, я оказалась плечом к плечу с джентльменом, который как раз выбирался из соседнего экипажа. Широкоплечий, грузноватый, в мундире, который сидел на нём так, словно был не надет, а вырос вместе с ним. Его лицо было обветренным, крупным, с мясистым носом и тяжёлой нижней челюстью, он напоминал не столько завсегдатая лондонских гостиных, сколько капитана торгового судна, по ошибке занесённого на бал.
Он выудил из кармана массивные золотые часы, посмотрел на циферблат, а затем на дворецкого, который уже положил руку на тяжёлую бронзовую ручку двери с видом человека, намеренного эту дверь закрыть, и чертыхнулся, негромко, но с такой флотской сочностью, что стоявший поблизости лакей вздрогнул.
Я поймала его взгляд и растянула губы в самую безмятежную из моих улыбок, ту, которую я берегла для случаев, когда всё вокруг рушится, а ты должен выглядеть так, будто пришёл на прогулку.
— Кажется, мы с вами безнадёжно опаздываем, — произнесла я, слегка склонив голову.
Он замер. Окинул меня быстрым взглядом человека, привыкшего оценивать обстановку в считаные секунды, от сбившейся причёски до вывернутых наизнанку перчаток, задержался, как мне показалось, на тёмном пятне у подола и, по всей видимости, принюхался, потому что его глаза, ярко-голубые на фоне загорелой кожи, вдруг весело блеснули.
— Черт меня дери, миледи, — хохотнул он, и в голосе его прокатился раскатистый, утробный смех, какой бывает у людей, привыкших перекрикивать шторм, — если вы не правы!
А затем предложил мне локоть с такой прямолинейной, бесхитростной учтивостью, какой не встретишь у завсегдатаев Бонд-стрит.
— Но Салли Джерси не посмеет захлопнуть дверь перед носом у дамы, которая, судя по запаху, только что брала на абордаж вражеский фрегат, — прибавил он, и усмешка его обнажила крупные, крепкие зубы, чуть пожелтевшие от табака.
Где-то в глубине квартала начали бить часы. Первый удар, гулкий и тяжёлый, покатился по Беркли-сквер, отражаясь от фасадов, и я сосчитала: раз, два, три…
— Вильгельм, герцог Кларенс, к вашим услугам, — представился он, и имя это, произнесённое буднично, упало между нами с весом, которого он, казалось, а у меня перехватило дыхание, — потому что Вильгельм, герцог Кларенс, был третьим сыном короля Георга, и рука, на которую я сейчас положу свою, была королевской кровью, и если через минуту мы войдём в эту дверь вместе, то завтра утром об этом будет знать весь Лондон, а к вечеру и пол-Англии в придачу.
— Идёмте же, — поторопил он, заметив мою секундную заминку и истолковав её, видимо, на свой лад, — пока нас не списали на берег за неявку.
Я положила руку на его расшитый золотом обшлаг, тотчас ощутив под пальцами жёсткую ткань мундирного сукна.
— Катрин, виконтесса Сандерс, — представилась я, и мой голос к моему собственному изумлению, прозвучал спокойно, с оттенком учтивой невозмутимости, который давался мне тем легче, чем сильнее колотилось сердце, потому что, кажется, я только что вытянула из колоды карту, которую не чаяла увидеть, и карта эта была козырной, и масть её была королевской, и входить в двери леди Джерси под руку с сыном короля, в платье, пропахшем пожаром, с сажей на перчатках и шпильками, воткнутыми наугад, было, вероятно, самым безрассудным и самым блистательным из всего, что я совершила за свою короткую лондонскую жизнь.