Тут распахнулась дверь; и в воздухе закружились бледно-розовые, слабые нити. В них увидел я вжавшуюся в стену маленькую фигурку к которой метнулась из-за угла тень большая.
Сдавленное, мученическое шипенье:
- Ну, пойдем теперь!
- Николай! - окрикнул я, а он застонал, схватил ребенка за руку и поволок за собой.
- Подождите, я вчерашний доктор; пришел вас навестить. - дверь уже захлопнулась.
- Но вот так и думал. - пробормотал я (чего раньше за собой не замечал).
Вновь мрак; вновь воет в стенах ветер и на этот раз представились мне бесконечные, холодные туннели, где во мраке живет что-то огромное, бесформенное...
С уходом ребенка, нахлынул на меня прежний, холодной испариной вырывающийся ужас: "Если так бояться они, так, значит есть чего бояться есть здесь что-то".
Быстро прошел на площадку пятого этажа и там вжался в стену на том самом месте, где стоял ребенок...
Сбоку - с той стороны, где должна была быть выселенная квартира послышался шорох: "Ты должен включить фонарь и увидеть. Иначе, просто сойдешь с ума. Должен! Должен!"
Я повернулся в ту сторону, выставил фонарь перед собой, другой же рукой занес над плечом чемодан, готовый ударить, что бы там ни было. Нажал кнопку: дрожащий туннель протянулся в провал на месте двери, дальше шагах в десяти упирался в ободранную, отсыревшую стену; и по прежнему, ничего за пределами этого светового туннеля не было видно.
- Проклятье. - прошептал и тут вновь шорох, на этот раз с лестницы: метнул туда луч и увидел...
Так получилось, что изначально я направил его вниз так что он, скользя по ступенькам упирался в площадку между четвертым и пятом этажами. Где-то в середине пролета его лучи задевали рваные края грязной материи, которая свисала сверху: я не мог заставить себя поднять фонарик, увидеть что же там наверху...
Ветер застонал с пронзительным надрывом; взвизгнул в стенах и я бросился к двери; дрожащей рукой надавил липкую кнопку: "Др-ррр!" - словно пила прошлась по натянутым нервам.
- Откройте же! - воплю, как сумасшедший.
Проходит минута: кнопка застряла и все дребезжал звонок: я повернулся лицом во тьму и ждал, когда же повеет на меня жаром.
И повеяло - одновременно дверь распахнулась, и так как я вжался в нее со всей силы - задом ввалился в коридор.
Я еще успел увидеть, розоватое свеченье, застонал над ухом какой-то мученник, а потом в голове взорвалось что-то железное и я рухнул во тьму - на этот раз, к счастью, кошмарных видений не было, или я их забыл, когда очнулся.
* * *
- Ну, как вы?.. Я не хотел. Понимаете - вы спиной - я не разобрал: вроде как - то, из тьмы: без лица и темное... В этом свете не разберешь, понимаете. Ну, так как вы? - еще только тьма в моих глазах сменилась серостью и не видел я еще ничего - нахлынул на меня этот торопливый, но и искренне сочувствующий, негромкий голос.
На лбу я уже чувствовал смоченную чем-то теплым материю, а в легкие врывался спертый, плотный болезненный дух; от которого кружилась голова и все казалось, что я проваливаюсь во что-то вязкое.
Вдруг - поблизости сдавленный протяжный стон перешедший в кашель.
- Это ваша бабушка... - слабым голосом произнес я, пытаясь разглядеть склоненное надо мною лицо: пока оно представлялось мне бесформенным куском пластилина.
Совсем тихий шепот:
- Да, ей совсем плохо. - на этот раз ни капли гнева, только какая-то смертная усталость.
- Вы бы вызвали скорую...
- Я не мог оставить их одних. У нас телефона нет - на улицу бежать надо. По лестнице бежать... Но если вам так плохо...
- Да не для меня - для нее.
Наконец-то я смог четко разглядеть склоненное надо мной лицо Николая. Тусклый свет ударял откуда-то сбоку, и оттого половина его тонкого лица становилась тускло серой, с глубокими тенями; другая погружена была во мрак. Трудно было оторваться от его взгляда.
Если бы, научился кто вытягивать из человека душевную боль и собирать ее в жгучие капельки - да в каждой такой капельке по целым годам лишений человеческих; да влил бы эти капельки страшные в глаза его, да так, что б стали они выпуклыми, широкими, подрагивающими от давления внутреннего, так и были бы это как раз глаза Николая. В них и смотреть больно, и оторваться невозможно - это завораживало, это непостижимо - такая бездна мук в одной комнатке заключенная...
Быть может, такие глаза у дьявола? У того, кто в вечном одиночестве, проклинаемый всеми, терпит муки несказанные и знает, что будет так до скончания веков? И сейчас я помню эти глаза - вспоминаю и сразу жаркая волна по телу бежит и стон слышу...
- Она не хочет в больницу: говорит, чтоб не в коем случае не вызывал; я ее понимаю... Нас не вылечить...
- Но меня, ведь вызывали.
- Вас я вызвал, чтобы вы прописали ей какое лекарство, чтоб она не стонала по ночам, да не кашляла так. Но не помогло - все без толку. Все отжила - разваливается. Еще двигается, но моргнуть не успеешь - посинеет...
Я попытался приподняться и тут только обнаружил, что лежу на какой-то старой, грязной шубе постеленной прямо на полу, а Николай стоит передо мной на коленях.
В глазах моих потемнело.
- Ложитесь, ложитесь; если у вас голова болит, так полежите. Значит, и до утра оставайтесь. - и тут ярко, сильно вспыхнула в его голосе досада. - Да, конечно, я и за вами поухаживаю... Вот.
- Пожалуй и полежу пока немного. Откройте-ка мой чемоданчик, достаньте зеленый пузырек... Эх, голова то трещит... Так одну таблетку дайте мне и принесите воды.
Он ушел и вскоре вернулся - принес воды, которой я и запил таблетку.
Потом, так и сидел возле меня на коленях - напряженный с выпуклыми от не проходящей боли глазами. И вновь в комнате стон, кашель...
Немного полегчало, хотя голова по прежнему кружилась и страстно хотелось глотнуть свежего воздуха в журчистом апрельском лесу...
Кашель, кашель - беспрерывный, безысходный.
В этом скрученном судорогой месте, я попытался улыбнуться:
- Так чем же вы меня, батенька, так огрели? Рука-то у вас мастерская. Вам случайно дровами заниматься не доводилось?
Он вздрогнул, кожа на лбу его натянулась и он глухо и сильной досадой отвечал:
- Сковородкой. Думал, там что из тьмы... вы ведь спиной. Дров... не помню... может, рубил.
- У вас, случайно, домика в деревне нет? Может, кто из родственников живет?
- Нет, нет... - он делал над собой усилие - выстанывал каждое слово.
- Так, мне полегчало... - и вновь в комнате кашель, вновь стоны и твердая волна зловонья. - Но по лестнице я пока сойти не смогу. Ведь скоро уже утро?
- Ну, да... да...
- Позвольте мне до света здесь остаться.
- Так, значит? - и на глаза его выступили слезы.
- Что же - я вас так смущаю...
- Да, нет же... нет. - он стонал с мукой, с надрывом и быстро вытер дрожащей рукой слезы.
- А ваш ребенок спит?
- Да не спит он! Какой тут спать! Опять кашель, опять... о как же болит... Он мне брат, брат он мне... - и тут с мольбой. - Ну хватит же кашлять. Хватит же!
- Позвольте мне поговорить с вашим братом. На кухне, например?
- Да, да - идите... Сашка - иди с ним на кухню.
Я приподнялся, огляделся: конечно - та душная комната, которую видел я уже дважды - наяву и кошмаре, прошлой ночью. Стены терялись во мраке быть может, их и не было?.. Где-то в этом мраке ворочалось, кашляло, стонало больное, "разваливающееся" тело.
Мальчик по имени Саша выступил из черноты, встал где-то у ее границы; выжидающе и напряженно поглядывая на меня.
Схватившись рукой за стол, я встал на ноги: перед глазами опять все помутнело.
- Вам бы свежего воздуха.
Николай, вдруг страстно с пылающей злобой, зашипел:
- Это невозможно... я хочу свежего воздуха, но становится только холодно... Я все равно задыхаюсь, черт, не знаю... - совсем тихо зашептал. - Ну идите же на кухню, болтайте там...
Следом за Сашкой пошел я по бледно-розовому коридору и, когда проходил у двери расслышал из-за нее шорох. Ни за что бы не открыл эту дверь...
Но вот и кухня: Саша включил свет и если бы кто стоял во дворе так увидел бы как во вспыхнувшем квадратном глазу задвигались два зрачка большой и маленький и уселись за стол.
Как и раньше, на столе лежали грязные тарелки, в углу под гудящем холодильником с проржавевшими боками лежала покрытая черными пятнами вилка. С сероватого потолка расползались маслянистого цвета отеки, а стена за которой должна была быть лестница рассечена была темным шрамом - туда я старался не смотреть: казалось, что шрам этот рассекает стену до самой лестницы и там, с той стороны кто-то или что-то смотрит на меня...
А я разглядывал Сашу.
Этот мальчик лет двенадцати уселся на табуретку по другую сторону стола и повернувшись ко мне в пол оборота смотрел во тьму за окном.
Он очень-очень бледен, под глазами темнела усталость, а сами глаза рассеченные лопнувшими жилками выражали тоску совсем не детскую. Он был очень худ: бледная кожа обтягивала череп, нос же, в отличии от острого и длинного носа его брата, был, что называется "картошкой". Вообще же в лице его чувствовалась, какая-то не проявившаяся еще снаружи, но уже подточившая организм изнутри болезнь.
Одет в давно не мытую, бесцветную рубашонку безрукавку. Маленькие его ручки все время скрещивались, двигались; на пальцах были обгрызены ногти. Когда он заметил мой взгляд - убрал руки под стол и спросил, негромким и очень серьезным голосом:
- Так о чем вы хотели поговорить со мной?
Странно было смотреть на этого мальчонку, и чувствовать, что пред тобой человек уже вполне взрослый, с которым и разговаривать надо как со взрослым, а не как с мальчонкой.
- Так я и шел, чтобы вас навестить... И с тобой тоже поговорить хотел, а то вчера увидел твою руку в темноте и все - ты часто так без движения в темноте сидишь?
- Часто.
Он вновь перевел печальный свой взгляд в темноту за окном.
- Сегодня не ожидал тебя на лестнице встретить. Как ты туда попал.
Саша уставился на захламленную поверхность стола и тихим, едва не плачущим голосом пояснил:
- Я плохо себя вел, шумел. Меня наказали.
- Кто тебя наказали?
- Коля.
- Брат твой, стало быть?
- Да. Да.
- Так, ясно. И часто он так тебя наказывает?
- Не знаю... нормально... Но он поступает верно - я сам виноват. Он занятой человек, а я его только раздражаю. Так случайно бывает: дверью скрипну, половицей; а бывает закашляю я рот то затыкаю, а кашель все равно рвется; высвобождать его приходится.
- Так чем же твой брат такой занятой?
Саша вздохнул и сначала слова выжимал с натугой, как-то через силу, но потом, разговорился, и слова лились из него уже бурным потоком словно плотина прорвалась:
- У него много дел... Он на самом деле нас очень любит. - он поднял на меня свои большие глаза и в них болью горели слезы. - Вот недавно совсем, упал на колени перед бабушкой, руку ей целовал, все прощенья молил. А она то его и не за что не корила, сама заплакала; так он потом и ко мне на коленях подполз и мне руку целовал и у меня прощенья молил. Он нас очень-очень любит: ни один человек на земле так другого человека не любит. Только ему все время очень-очень больно. Ему все болью отдается он мне сам так говорил. Он очень одинокий, очень, очень... Кроме нас у него никого нет, но он и не хочет никого; а мы его раздражаем, но все равно он нас любит и я его люблю, люблю!
Все это Саша прошептал, но в конце шепот его стал иступленным, истеричным.
- Так чем же твой брат занимается?
- Он все время хочет творить - он мне сам так говорил - никто ему не должен мешать, он только в тишине полной творить может... Для него главная работа это писание. - он зашептал совсем тихо, так, что я его едва слышал. - Он никому не дает читать то, что пишет и даже очень раздражается, когда подходишь к его листкам, но я видел - там стихи. Он уже много стихов написал. Но чтобы было на что жить ему приходится в театре подрабатывать: он не актер - нет... он подрабатывает там, всякие тяжести таскает, домой возвращается очень усталый, такой напряженный. Тогда у него лучше ничего не спрашивать: он будет шептать нехорошие слова, за голову схватится, дергаться станет, потом в ванную убежит; бывало оттолкнет, но он никогда меня не бил, вот за кашель мой на лестницу выставил, а потом на коленях стоял прощенья молил. Как бабушка захворала, он на работу перестал ходить - не может нас оставить. Голодаем теперь, но ничего...
- Вы, стало быть, втроем живете? А где же ваши родители?
- Не знаю...
- Как не знаешь.
- Ну, раньше мы здесь вчетвером жили. Мама, папа, Коля и я. Тогда и жильцов в подъезде много было и свет горел. Тесно, но не страшно. Потом папа погиб - мерзавцы. - он прошипел это слово и проскреб по столу сжатыми кулачками. - Мерзавцы, ночью его подкараулили. Знаете, такая шпана, подонки; подвыпили и еще деньги на выпивку нужны были. А папа не мог отдать: никак не мог, мы бедно жили, а он за два месяца зарплату нес. Бежать бросился, но их то много, молодых подонков. Догнали - вот в такой вот день все было - в грязь повалили и бить стали, и в раж вошли, остановиться уже не могли - как волки. Его потом только по паспорту опознали. - мальчик (да, мальчик ли право? Тело мальчика, а душа взрослого настрадавшегося человека) он плакал в открытую, сильно; на лице его проступили нездоровые багряные пятна с зелеными каемками. - А мама она очень любила. Не могла без него; она пить начала, очень сильно, очень много пила. Не кричала, не пела ничего, просто напьется и лежит в потолок смотрит и пена изо рта у нее идет. Через два года она умерла: Коле тогда было шестнадцать, ну а мне пять годков исполнилось.
- Так ему сейчас...
- Двадцать три исполнилось. Я ему деревянного солдатика подарил: сам из ветки выстругал... После смерти матушки него седина в волосах появилась; тогда он писать стихи стал; тогда к нам и бабушка из деревни приехала. Там, говорит, она одна и осталась: все повымерло в деревне. Молодые в городе, а старые в могиле. Страшно ей на том кладбище, вот она к нам и приехала, а деревни больше и нет... А вы спрашиваете, где сейчас мама и папа; да я не знаю. Вот Коля говорит, что в каком-то краю блаженном, но где он такой край-то не знаете вы, доктор?
Я прокашлялся и негромко - хотя в сердце моем пылало величайшее волнение, произнес:
- На природе, во лесу. В церквях наших, да и в общении с хорошими людьми...
- Я знаю про природу: про леса, реки... Мой брат очень любит весной в лес ходить, особенно любит на апрельские ручейки смотреть. Он меня брал несколько раз с собой; уходили мы далеко-далеко, где ни людей ни машин не слышно, но он и просит меня не шуметь, а сам у ручья такого золотого, журчливого сядет или встанет и хоть целый день там простоит, а потом по полю идет и улыбается; у него очень красивая улыбка, у него глаза тогда очень добрые, но он не терпит, чтобы я что-нибудь говорил. А услышит, как вдалеке машина загудит, или самолет небо резать станет, так застонет, уши заткнет, на землю повалится целовать ее станет, молить о чем-то; я не знаю, о чем он молит; так тихо-тихо, но и быстро; иногда у него и кровь из носа хлынет. Прямо по полю весь в крови и идет! А осени поздней и зимы он боится: и в лес ходить боится - говорит, что там смерть. А улицы для него и весной ад и людей он, кроме нас не любит бежит от них... Вы смотрите на меня так - я знаю, речи моей удивляетесь - тому и в школе все дивятся, хотя я и плохо учусь... Это все от брата и от книжек - видели сколько в коридоре их, почти все мной прочитаны. А Коля часто так молчит или говорит так, что и не поймешь ничего - бессвязно; но вот весной, когда мы в лес идем у него такая речь вдохновенная, как стихи из него льются. А друзей у меня нет: только его речь да книжную и слышал и вобрал в себя, потому и говорю так...
Саша вздохнул; и налил себе из кувшинчика воды, залпом выпил ее, налил еще, но эту кружку только поднес ко рту и тут же поставил обратно на стол; посидел немного в молчании, вытер слезы... Лицо его вновь было бледным и даже проступила в нем какая-то мертвенная синева.
Я прокашлялся:
- Позволь мне твою руку.
Он протянул свою маленькую, подрагивающую руку и я осторожно взял ее за запястье - холодная, слабая, даже жалкая, бессильная какая-то.
- За дверью жутко. - прошептал он чуть слышно. - Там есть что-то; я никогда не видел, но оно касалось моего лица... оно все время ждет там... оно очень одинокое и старое, как этот дом, а может и старее его; когда-то, ведь, здесь все было совсем по другому - может век назад, а может больше; здесь жило много людей; может и в тесноте, но они жили и мир вокруг них жил, а во дворе цвели большие яблони - мне так во тьме привиделось: огромный двор солнечный, и стены нашего дома - как у храма чистые были, и небо чистое; и люди все в светлых одеждах ходят, смеются, кто на гармошках играет... а в небе кто-то на тройке скачет... это ведь давно было, да? А теперь все мертво... и он старый и злой... Его окружает что-то чуждое ему, а он одинокий, совсем один в чуждом мире... Вы понимаете, понимаете меня?
- Кажется, да.
- Он весной и летом спит. А осень его своим холодом пробуждает. И он скрипит, и стонет - до самой весны стонет и никто его не согреет. В нем живут какие-то черные думы; он умирает, он плачет... Скажите - ведь то, что я видел, там во тьме - это, ведь и есть та блаженная земля? Мне так там хорошо было; там и мама и папа; там весна - такая огромная, цветущая страна... Простите, у меня уже язык заплетается. Теперь я смогу поспать хоть немного; а то уж светает... ко второму уроку в школу пойду... Надо идти, а то по математике одни двойки...
Он поднялся и уже пошел по коридору, да там остановился, и смотря на меня огромными сияющими глазами, спросил:
- Ведь есть где-то та земля, которую я видел во сне? - и в глазах его была такая мольба, что скажи я "Нет" - он может быть закричал в отчаянии.
Но я сказал правду:
- Где-то она есть.
Он постоял еще некоторое время, смотря на меня своими огромными, печальными глазами; потом вздохнул тяжело, повернулся и пошел в комнату откуда разорвался захлебывающийся кашель бабушки.
На улице уже серело, а яркий электрический свет из-под потолка раздражал. Поэтому, я выключил его и подошел к окну. Прислонился к нему лбом, и судя, по замеченным потом бордовым полосам - сильно, но тогда ничего не почувствовал.
Где-то за городом, над полями, над низкими облаками занималась заря. А над городом чернота стала светится светлой серой и все светлее и светлее, будто некий чудотворец разжигал в этом ветряном хладе свет...
"Какие же низкие тучи. - думалось тогда мне и холодная дрожь катилась по телу. - Как быстро они плывут: холодные, клубящиеся; и все выжимают и выжимают из себя ветер и слякоть..."
Предо мной темнела противоположная стена внутреннего дворика, а сам он казался бездонным, беспросветным колодцем...
"Вот я и знаю - не все, конечно, но что-то, все-таки знаю. Смогу ли я помочь им как-нибудь?.. Николаю, прежде всего, надо сделать шаг к людям. На свете есть много замечательных людей. Может найти ему девушку - добрую, умную, которая бы приласкала его; всю мрачность из него изгнала. Ну, а если ему спокойствие так дорого, да какие-нибудь истории из былого - так вот, пусть для начала хоть с какой-нибудь Анной Михайловной сойдется. Найдут о чем поговорить неспешно за чашечкой крепкого чая..."
Так, или примерно так, размышлял я; наблюдая, как все ярче разгорается костер, где-то за серой толщей.
После разговора с Сашей, я уже и не вспоминал о том, что пережил на лестнице: свои страхи, канули в чужом горе. Вполне возможно, в то утро я предложил бы Николаю, какое-нибудь знакомство - да кто знает, как бы все сложилось, если бы...
- Бабушка... бабушка! - громкий, пронзающий сквозь стены голос Николая. - Бабушка! Бабушка! - тут громкий и пронзительный вопль и тут вновь часто-часто, на пределе голосовых связок. - Бабушка, бабушка, бабушка...
Потом вдруг завыл - не человек... может, ветер? - у меня от этого воя в глазах потемнело.
Хлопнула комнатная дверь и вой стал стремительно нарастать! Он летел откуда-то из коридора прямо на меня!
И я сам застонал от ужаса: я ожидал, что выскочит на меня сейчас то, что было во тьме - и ужас был столь велик, что я готов был уже выбить окно, разбиться о камни, но только бы не видеть то, что так выло... то что было уже совсем рядом.
Вот мелькнула тень и я вскрикнул, когда увидел перед собой страшный демонический лик! И он выл оглушающе и шла от него плотная жаровая волна, от которой гудела голова.
Я узнал его только по глазам: эти две огромных выпуклости раздутые изнутри болью человеческой. Теперь они натянулись еще больше, и вот-вот должны были лопнуть; меня трясло от жара, эти глаза терзали, эти глаза молили! - эти глаза ни с чьими нельзя было спутать, я их всегда буду помнить.
- ЕЕ НЕТ! - смог я разобрать в вое Николая-демона. Он тряс меня за плечи; потом отступил на несколько шагов, заорал так, что зазвенело у меня в ушах и хрипло завывая бросился назад, в комнату.
Я покачивался от слабости - наверно, за всю жизнь не пережил я столько, сколько пережил за ту ночь. Пошел в комнату и, когда проходил около двери на лестницу, мне в ноги из-за угла бросился кто-то. Чтобы не упасть я ухватился за ручку двери, и она медленно стало открываться, - в шаге от меня раздался грохот катящейся железной банки...
Я навалился на дверь; уперся в нее спиной, все ожидая, что обрушиться удар; сметет и меня и всю квартиру в черную бездну.
Я чуть нагнулся и увидел Сашу: в бледно-розовом свете лицо мальчика похоже было на лицо высушенной мумии, только глаза горели и слезы текли по блеклым щекам.
И я забыл о том, что за моей спиной за дверью явно было что-то. Вновь эта огромная боль ребенка поглотила всякую другую боль.
- Бабушка умерла! - господи, сколько ужаса было в этих словах, и сейчас, когда сижу я за столом в своей комнате, пробрала меня дрожь: "Бабушка умерла." - да не слова это были, а стонущее пение из иного мира пришедшее.
Словно огненная игла жжет мое сердце эти тихие слова: "Бабушка умерла".
- Я должен взглянуть.... - неуверенно, в растерянности произнес тогда я.
Но Саша зашептал:
- Нет, пожалуйста... - тут вопль захлебывающийся, демонический пронесся по квартире. - ... там страшно; совсем невыносимо. Пожалуйста, давайте на кухне посидим.
И вот мы прошли на кухню, сдвинули там два стула и держа друг друга за руки, сели рядом... Вой Николая неожиданно оборвался.
- Теперь мы вдвоем остались. - в зазвеневшей тишине шептал Саша.
- Я вас не оставлю. - попытался я утешить.
- Нет, он не позволит.
- Может все-таки пройдем к нему, каково ему одному-то. Можешь подождать...
- Нет, он нас выметит! Он меня то выгнал. Он своей болью ни с кем не делится никогда... никогда... А сейчас то какая боль... Но я его никогда не оставлю: слышите вы! Я всегда со своим братом буду, если и в ад придется идти, так пойду, на вечную муку пойду. - он шептал в исступлении; весь сильно вздрагивал.
"Это все от перенапряжения. Я могу ему дать кой-какие таблетки, они боль телесную уймут, но душевная то боль останется: здесь иное лекарство нужно - не таблетки."
И вновь я прошептал:
- Я вас не оставлю.
Холодная дрожь сотрясала его тело, передавалась и мне.
Он уткнулся мне в плечо; глухо зарыдал - все тише, тише; потом замер. Я сидел, боясь пошевелиться; просидел так минут десять...
Серость на небе разожглась уже в полную силу, и в одном месте даже побелела, набухла; казалось, вот-вот вырвутся оттуда, жадно обхватят обмороженную землю, солнечные потоки. И падала уже не слякоть, но редкий, светло-серый снег. Негромко подвывал ветер.
Я легонько отстранил Сашу - мальчик крепко спал и, судя по просветлевшему выражению лица его, сны были солнечные - быть может, о светлом городе, над которым яркое небо и все поет в весенней любви...
Я осторожно подхватил его на руки - он спал так же безмятежно, глубоко - и стараясь не издавать лишнего скрипа на половицах понес его в комнату с мертвой.
Какая тишина была... Все замерло... Помню, какое-то раздражение вызвал бледно-розовый свет и проходя около выключателя, я задел его головой... Теперь и коридор был погружен в мягкий светло-серый утренний свет.
Прошел между ящиков с книгами - некоторые из них были перевернуты...
Вот и комната: в ней стало холодно - Николай, задыхаясь видно от сердечного жара, распахнул не только форточку, но и окно. Врывались порывы ветра, протаскивали по столу и сбрасывали на пол листы, снежок, с таким звуком будто крупа сыпалась, заметал их.
На кровати, лицом к потолку, с выпученными в последней муке глазами лежала бабушка...
- Спи-спи. - убаюкивал я Сашу и положил его на шубу рядом со столом.
Николай резко развернулся, сжал в кулак лист бумаги и с силой ударил им об стол. Саша перевернулся на бок.
Таким Николая мне еще видеть не доводилось: он резко вскочил, налетел на меня, схватил за плечи... От него повеяло жаром - нестерпимым плотным; воздух вокруг него был выжженным, невозможно было дышать.
Глаза вылезли из орбит и крупная дрожь, едва ли не судорога пробивала его тело. Брызгая слюной он завизжал:
- Во-он! Во-он пошел!
- Я ухожу, ухожу. Подождите.
- Во-он! - из глаз его брызнули слезы. - Во-он! - он тряс меня за плечи, постепенно отталкивая к выходу.
- Я понимаю... надо вызвать скорую. Я вызову.
- Во-он! - совершенно безумный визг. Неожиданно, глаза Николая приблизились к моим глазам, заслонили собой все пространство.
Кто-то ударил мне тараном изнутри черепной коробки - таково было воздействие этого взгляда.
Я попятился:
- Через несколько минут к вам приедет скорая, ждите...
- Воо-ооон!!! - он вновь завыл, бросился к стене и ударил в нее кулаком, потом судорожно выставил руки вверх и со скрипом, сдирая останки обоев, повел ими вниз - я заметил кровь, которая оставалась на ветхом, отсыревшем за сто лет бетоне.
Проснулся Саша, взглянул на своего брата, на бабушку и беззвучно плача отполз в темный угол около стола.
- Вы бы окно закрыли. - посоветовал я. - А то, заморозите и себя и Сашу. Вам то жить еще да жить...
В коридоре быстро оделся: Николай так и не выходил из комнаты, но слышен был беспрерывный стон - а кто стонал Николай или его брат я не мог определить.
Вышел на лестницу - там было сумрачно, но не темно; свет пробивался из пустых квартир, окна же на лестничных пролетах добросовестно забиты были черными картонными листами. Споткнулся обо что-то: оказывается, мой фонарик - я его обронил еще ночью и не заметил.
Взял его и вздрогнул от сильного холода, который исходил из него, жег пальцы - побыстрее сунул его в карман, распрямился и тут вздрогнул отдернулся: предо мной на лестнице было что-то...
Валы... плотные валы какой-то плотной материи, служащие видно для утепления дома, свисали из рваной дыры в потолке. Они были буро-желтого, ядовитого цвета и плавно покачивались, хотя ветра не было...
"Вот оно - решение всех твоих ночных кошмаров" - пытался я себя утешить, но тут же и дрожь меня пробирала, ведь я точно помнил, что до того, как нагнулся за фонариком, ничего с потолка не свисало...
Я обошел эту материю, где-то в глубине ожидая, что она схватит меня... Задрал голову: дыра в потолке зияла чернотой; словно бы то, что было в подъезде ночью убралось туда, до следующего заката. Материя задрожала и покачнулась, словно маятник...
Дальше я бежал по залитой рассеянным слабым светом лестнице; и ничего удивительного больше не встретил. Только вот между третьим и четвертым этажами, ожидал я увидеть, какую-нибудь груду (например старую обшивку дивана) - то обо что я два раза спотыкался уже во тьме. Но там ничего не было...
Вот и двор весь залитый грязью; перекошенные да и обвалившееся кой-где подъезды кривились по его бокам. В центре я заметил несколько черных, прогнивших насквозь пней...
Вот и залитая серым полумраком арка: теперь ее, хоть и с трудом, можно было видеть всю сразу, и она, оказалась совсем не большой: шагов в пятнадцать, а вовсе не тем бесконечным туннелем, который представлялся ночью. А в центре из разбитой стены, извивалась ржавой змеей какая-то железка...
Наконец и жилая улочка; хоть и узенькая, а все ж проходят по ней время от времени люди, да машины изредка проносятся, разбрызгивая слизисто-грязевые потоки. Я тогда чуть ли не с любовью посмотрел не только на этих торопливых, закутанных в темные одежды людей, но даже и на грязные, обычно ненавистные мне машины - устал я ото всей этой чертовщины!
За пять минут добежал я до ближайшего таксофона, и, наверное, минут пять объяснял, дежурному врачу, как доехать до темного дома, да где эта квартира.
После, нахлынула на меня сильная головная боль; черепная коробка трещала, как грецкий орех зажатый в тисках, а в глазах плескались черные волны, ноги предательски дрожали...
Сначала, я хотел еще вернуться к темному дому, быть может, еще утешить как-нибудь Сашку, но тут ничего не оставалось, как повернуть к себе домой: не помню, как дополз до своей квартиры; лихорадило, лоб горел, в глазах мутило...
Как в бреду, позвонил на работу, сообщил, что их воин пал от того с чем боролся.
Через какое-то время приехал, в прошлом наставник мой - врач Петр Михайлович, тридцать лет отдавший медицине. Быстро осмотрел меня; заявил, что: "Где-то, батенька, успел ты за ночь и простыть, и лоб себе расшибить, и нервишки расшатать, да так, что болезнь ничто удержать не могло - она в тебе и засела".
Прописал мне целебный настой (Петр Сергеевич был ярым сторонником натуральных, природных снадобий, и не признавал с помощью химии сделанных таблеток).
На третий день пришла навестить меня медсестра Катерина, заварила крепкий чай; и сидели мы друг против друга - я на кровати, прислонив подушку к стене, она рядом, в кресле.
Мне из головы не шел темный дом и обитатели его. Ночами, в бреду, я видел свисающие на лестнице куски материи, и слышал вой Николая, видел его раздутые капельками боли глаза; видел Сашку - он все время кашлял, зажимал ладошкой рот, но кашель, и вместе с ним кровь прорывались сквозь кожу.
- Помнишь, ты рассказывала мне о том звонке - голос, как у змеи? спрашивал я у Кати.
Она вздохнула:
- Да, такие голоса не забываются. Сережа, он как бы и сам себя резал и меня тоже. К себе он отвращение испытывал, и ко мне еще большее. Я спрашиваю у него, где он живет, а он то с улицы звонил - и там, я услышала, машина проезжала, так он как зашипит, застонет. Потом адрес простонал и орет: "Ну все могу я идти теперь! К бабушке, к карге... нет, к бабушке своей любимой!" - вот так он кричал - я тебя и предупредила, мало ли - может псих какой. Ну и ты был у него?
- Был.
- Ну и как он?
- Он страдалец, мученик... Он не псих, Катя... ну да - для нашего мира он псих, но в ином, более совершенном мире, он был бы счастлив. В нем есть определенные таланты. - я замолчал - тяжело было говорить, болело горло.
- Понимаю... Ну, а ты не слышал, что было, когда увозили ее бабушку.
- Что? А ты откуда знаешь?
- Да у нас об этом все говорили. Во-первых: машина не смогла проехать во дворик - арку железка перегородила, и не отодвинешь. Ладно, пошли пешком: подъезд такой... - она долго описывала какое жуткое впечатление производит подъезд - а я подумал: "Вошли бы они в него ночью" - наконец, перешла к описанию того, что было в квартире. - В дверь звонят - никто не открывает; прислушаются - словно волк там воет. Звонили минут пятнадцать, и открыл им наконец мальчик...
- Саша.
- Значит, Саша. Сам весь трясется, ну а как они вошли - на кухню сразу убежал и сидел там до самого конца. Вошли в комнату - окна на распашку, холод. Мертвая на кровати лежит: смотреть страшно - посинела вся, а глазами в потолок смотрит. А человек этот...
- Николай.
- Пусть, Николай... Он сидел за столом у распахнутого окна, на него ветер дул, снег сыпался, и он синевой покрылся, руки дрожат, а перед ним листы - много, много исписанных листов. Когда врачи вошли, он быстро-быстро писал и выл по волчьи. Когда обратились к нему с полагающимся вопросом, он как заорет: "Во-он!!!". Пока бабушку его на носилки забирали, он все писал, а когда спросили, не хочет ли он сопровождать - так этот Николай, как завизжит: "Что сопровождать, то?! А?! Плоть, что ли?! Да визите ее прочь!" - и там еще орал такие словечки, о которых не рассказывают, и при этом все писал... Один наш, ему за плечо заглянул - стихи писал. Так-то...
* * *
Часто ночами снился мне Сашка: бледный, тощий - заходился он долгим, пронзительным кашлем; отчаянно зажимал рот ладонью, но между пальцами проступала кровь; мальчик смотрел на меня отчаянно, моля о помощи...
- Звонков, из "темного дома" не поступало? - спрашивал я у Катерины, которая заходила ко мне еще пару раз.
- Нет. - отвечала она...
Прошла недели с памятной ночи и, наконец, я почувствовал, что смогу дойти до Сашки и Николая.
Был первый день зимы: прекрасно его помню; после долгих пасмурных недель небо неожиданно прояснилось: стало ясно синим, свежим и морозным. За дни болезни я уж как-то привык к размытым электричеством, блеклым цветам; тут же, как на улицу вышел, сразу все (даже и дома и машины) все прекрасным показалось - да, и потянуло меня тогда за город - хоть и размыты они слякотью, так, ведь, можно и сапоги надеть...
Решил вытащить с собой и Николая с Сашкой...
Пока шел к ним улыбался - забыл, что впереди зима, казалось - это первые весенние денечки. Чистая синь над домами, а по улицам с легким, ветерком прохлада летит, а солнце яркое, так и золотится в лужах - совсем весна.
Вот и дом...
Я остановился на улочке напротив него и тут вот что увидел и почувствовал. С нескольких сторон наползали на этот старый район многоэтажные домищи. Новые - они светились чистыми и холодными цветами, а в окнах их преломлялось небо. Словно исполинские валы - цунами, поднимались они над старым районом. И домишки уже смирились со своей участью; в этот день они со светлой печалью грелись под солнцем, но трещинами-морщинами на стенах, и кой-где выбитыми глазами-окнами, и скрипучими старческими дверьми - выдавали, что скоро они уйдут из этого нового, высотного мира. А передо мной высился их гниющий от ран король - он не смирился; черные окна зияли ненавистью, он скрипел; всеми своими переходами, стенами, ставнями - скрипел, словно великан клыками...
Наверное, я простоял так минут пятнадцать, как между мной и домом остановилась старушка: совсем ветхая, изъеденная морщинами...
- Здравствуй, добрый молодец. - обратилась она мне таким небывало глубоким голосом, что я вспомнил детство свое; темно-зеленые глубины нашего хвойного леса, где заблудился я, и все боялся, что выйду на полянку, где найду избушку Бабы-яги.
- Что, страшен дом старый? - спросила она чуть слышно. - А вот взгляни-ка и ты на меня; и когда-то была молода и красива, но столько бурь сынок за всю жизнь испытать пришлось... А ведь я когда-то в этом доме жила... да. Совсем недавно нас выселили - квартира большая, хоть и теплая, а все ж - холодная... Теперь там несколько семей осталось, ну и их выселят скоро... - она замолчала минут на пять, в ее мягких глазах заблистали слезы; я уж думал, что не услышу от нее больше не слова, но вот она вновь заговорила; так тихо, как шелест листа, которого несет осенний ветер. - А раньше он был совсем иным... как и я. Знаете, еще до революции; я была маленькой девочкой... В светлом платье, с синим бантиком, играла с подружками во дворе под яблонями. Теперь, подружки в земле, а от яблонь только гнилушечки остались. Двор узким стал: а во дни детства моего огромным, просторным он был - не двор, целая солнечная площадь, и все зелено, и люди все светлые, а в небе я раз колесницу царя небесного видела - весь в солнце... ну вам то, наверное, не интересно это слушать - это мне дорого; мне память эта всего в жизни дороже...
Я смотрел то на старушку, то на темный, едва слышно скрипящий дом и чувствовал, как мурашки, от чего-то непостижимого бегут по коже.
- А вы... - я запнулся - голос мой дрожал от волнения. - ... а вы почему так хорошо все это помните?
Старушка повернулась к дому и приветливо улыбнулась ему:
- Он же не простой; не бездушный, как эти новые холодные комнаты... Он меня помнил: как муж то на войне погиб, я столько лет в комнатке его одна прожила, но он меня не оставлял. Ночью - как море зашелестит; раскроется надомной потолок, как вроде и материя какая и на руки похоже, на материнские руки, подхватит меня с кровати, к потолку поднимет унесет... и снова я во дворе огромном, в свету под яблонями стою... Ну, что я разговорилась, право, извините... просто поговорить не с кем.
- Почему же... - я не договорил, только спросил тихо, чтобы дом не услышал. - А каково ему сейчас? Как вы думаете, бабушка?
- А вот каково бы тебе было, если бы ты стал старым, страшным, не кому не нужным? Если бы разбежались бы все, кого ты долгие годы знал, к другим, молодым друзьям, а про тебя бы или забыли или бы проклинали старого, занудливого ворчуна. И стоял бы ты в одиночестве, замерзая от холода пустых квартир - сердец; стоял бы долгие годы, все больше и больше сиротея, и видя, как надвигаются твои враги и скоро растопчут тебя. Чтобы ты чувствовал тогда?
- Я не знаю...
- И я не знаю... Когда нас выселяли, он стал уже другим: мрачным, тоскливым, а сейчас, нет... не знаю... он потемнел от горя, от тоски. Я пришла ему поклонится, но заходить не стану...
- Почему?
Она быстро поклонилась дому и повернулась ко мне, приблизила, вдруг, свое морщинистое лицо и зашептала:
- Это уже не тот дом в котором я жила... он стал совсем иным... годы... годы...
Закружилось это слово и тут увидел я, что глаза старушки стали совсем черными - без зрачков - только темнота кружилась в них и слышался посвист далекого ветра. - Годы... годы...
Я отшатнулся, и тут весь мир закружился вокруг меня, дом взвился вверх стал чем-то, чего не смог я запомнить, так как никогда раньше не видел ничего подобного...
Сумерки... Окружили, засвистели ветром, темнотою; предо мной стояли двое: женщина и мужчина и что-то спрашивали.
Поздний вечер! Ветер, покрытая грязью улица, слякоть с неба...
- Извините, мы просто проходили мимо. Вы к стене прислонились и медленно-медленно оседали... - рассказывала женщина.
- Что? - в растерянности спросил я и резко обернулся: там возвышался черный дом... Я попытался отойти и тут только почувствовал, как замерз; все тело ломило от холода, конечности почти не слушались...
- Может, скорую вызвать? - предложил мужчина.
- Я сам врач... Но расскажите, как все было. Вы видели, как я пришел сюда?
- Да нет, мы только мимо проходили, увидели вот, как вы по стене оседали.
- Но почему уже темно?
- Так десятый час.
- Я же с утра вышел, где же я все это время был... сумасшествие какое-то...
Мужчина и женщина переглянулись, кажется собрались уходить.
- Подождите... только еще один вопрос: когда погода испортилась?
- Да недели три назад. - отвечал мужчина.
- Как, а сегодня... ведь с утра все в солнце да в синеве было; лужы, как весной золотились...
- Вы извините - мы спешим.
- Хорошо, только скажите: во сколько же испортилась?
- Да, что же вы... врач - ха! - усмехнулся уже проходя мимо мужчина. - С утра сегодня метет и не лучика солнечного не было.
"Быть может, я все еще у себя в квартире: лежу в кровати, в бреду; умираю и нет никого рядом; никто из этого бреда не вытащит... Нет, я же чувствую, что это не сон... Чувствую холод, ветер, но ведь и тот солнечный свет я тоже чувствовал, как наяву... И опять придется идти туда в темени."
В моем мерзлом положении, лучше, наверное было бы пойти домой, улечься в теплую кровать, да и погреться хоть до утра. Но я не мог уйти от дома - я был как ребенок, который ищет в лесу что-то сказочное, что и пугает его и завораживает, зовя к себе...
Вот узенькая улочка, от которой заворачивала черная арка во внутренний дворик. Вот и сама черная арка - тогда я знал, что из тьмы смотрит на меня что-то, но на этот раз шел быстро - сжав зубы продирался сквозь воющую темноту.
"Так ладно. - думал я. - Что хочешь делай: пугай, дуй, вой - а к Сашке я все равно сегодня пройду!"
Вот и внутренний дворик - над гнившими пнями повисло слабое, синеватое свечение, но я не останавливаясь, прошел прямо через него, почувствовал на мгновенье весенний, цветущий запах и вот уже вбежал в черную пасть подъезда над которым светился квадратный глаз - на этот раз без зрачка. По лестнице поднимался быстро и на пролете между третьем и четвертым этажами вновь уткнулся ногой во что-то рыхлое...
В стенах жалобно завыл ветер, а я почувствовал, как по штанине моей, а потом по пальто быстро поползло... нет, скорее покатилось что-то. Если лечь и прокатить по своему голому телу килограммовый ледяной шар, то испытаете то, что испытал тогда я. Но, ведь я был в пальто - холод прожигал через одежду.
Не знаю, как тогда не закричал... не знаю. Я дернул к этому руками, желая столкнуть, но руки прошли сквозь воздух... холодного шара, словно бы и не было; зато телу стало тепло...
Уже потом, когда все закончилось, я размышлял: "Зачем дом сначала напугал меня словами той древней старушки, морозил меня целый день, а потом, вдруг отогрел этим холодным шаром... Нет - не знаю - я не дом, я человек... Возможно, и в нем жили какие-то изменчивые чувства, быть может, и он страдал..."
Тогда же сверху, из тьмы услышал я кашель: долгий, надрывный, захлебывающийся.
- Эй - это доктор! - негромко крикнул я взбегая по ступеням; просто, уже приноровился бегать в этой черноте... На пролете между четвертым и пятом этажами споткнулся о железную банку; с грохотом покатилась она, а потом неожиданно остановилась...
- Это я - Сергей. - говорил я, рывками приближаясь к источнику кашля. - Саша, ты?
За запястье меня обхватила мягкая ладошка - она была теплая и липкая, тогда я сразу понял, что это кровь - в воздухе пахло кровью; с каждым, сотрясающим его тело рывком, вырывались все новые и новые, пропитанные кровью порывы.
- Саша. - прошептал я, становясь перед ним, невидимым на колени. - Ты болен?.. Ну да, ясно, конечно, что болен... Так я и знал... Что же брат твой? Что же он нас не вызовет?.. Что же он тебя опять в темноту выставил?
Кашель прервался и раздалось шипенье - как в ночном кошмаре! Но я не отдернулся, я приблизился к источнику этого шипенья; пытаясь понять, то, что он хотел мне понять...
Мое ухо коснулось его теплых, липких губ и ворвался в меня жаркий вихрь, от которого испарина у меня на лбу выступила. С трудом мне удалось разобрать вот что:
- Не смейте... не смейте ничего говорить про моего брата... Он лучше вас всех вместе взятых... когда вы хотите помочь другим вы думаете только о благе для своей души... вы лицемеры... Я не куда отсюда не уйду... не уйду... слышите... Ваш мир холодный, и мне эта чернота милее ваших улиц... ваших лиц, которых так много... Я люблю своего брата... одного его люблю... Что вы доктор... Вы бабушку излечить не смогли, не сможете и меня...
"Не иначе, как от брата понабрался!"
- Вот что: Саша - твоя бабушка уже совсем старенькая была. Болезнь в запущенной форме, но и ее можно было спасти, если бы она только согласилась поехать в больницу...
- Лжете... все ваши пустые, успокаивающие слова... Если человек хочет жить, если он любит жизнь, он вырвется от любого недуга... А я не хочу становиться таким как вы, не хочу ступать в ваш мир; не хочу влюбляться и ходить под ручку по вашим суетным улицам, не хочу ходить по полям, зная, что тысячи, тысячи страдают... не хочу ваших квартир... не хочу вашего подлого уюта... пошли вы все со своим миром, со своими принципами, со всем, чем живете вы... Я уйду...
- Саша, ты говоришь не верно; ты во мраке сейчас... Это болезнь в тебе говорит... Но вспомни: ты, ведь сам рассказывал мне о весне, как вы с братом по полям, лесам...
- Но когда я вырасту, я стану все чувствовать все по иному, по вашему; или исстрадаюсь, как мой брат...
- А что он сейчас делает?
- Стихи пишет... У него уже много... много стихов написано. На него как найдет... он не останавливаясь... не исправляя их пишет... Как он страдает!.. Он всегда, беспрерывно страдает... Какой малейший звук из вашего подлого мира донесется, так он застонет, голову обхватит, по столу ей провозить начнет; понимаете вы?.. Я люблю его, я очень его люблю; и вам меня от него не увести...
- Так он тебя выставил?
- Ну, я на кухне сидел, кашлял, но он услышал; ему этот кашель - как игла каленая, но скоро он уже вернется, скоро он прощенья у меня молит станет, но ведь я его люблю! Я поцелую его!
- Ну вот, что: нам с ним предстоит серьезный разговор. Он с надрывом; но тебя то он куда тянет...
Сашка хотел что-то сказать, но зашелся кашлем, и оглушающие теплые капли ворвались мне в ухо.
- Сейчас, сейчас! - держась за теплую, покрытую коркой уже запекшейся крови руку, прошел до квартиры. Сашка все кашлял, а где-то на четвертом этаже покатилась железная банка.
Нащупал грязную кнопку, надавил - никаких звуков...
- Он.... - задыхался Сашка.
- Провод оборвал. - закончил я. - Ну хорошо, же! Хорошо; не откроет сейчас - дверь выломаю. Мне все равно; нам есть о чем поговорить...
Одной рукой я держал Сашу, так как боялся, что он вырвется, убежит в темноту, а я не хотел его отпускать - я поклялся, тогда, что исполню свой замысел: во-первых, серьезно поговорю с Николаем; а если вновь орать будет, так заткну ему рот; и второе - заберу с собой Сашу, отведу его в больницу - чего бы мне не стоило. Иначе, на моей совести будет смерть ребенка.
Стучать пришлось недолго; через минуту дверь медленно открылась и в бледно-розовом свете предстал, какой-то мертвец восставший из могилы, или жертва вампира; какое-то страшное, оплывшее лицо; глаза блистали из глубин черных провалов и, к счастью, я их почти не видел.
Голос, когда он зашептал, был совсем уставшим, изможденным:
- Оставьте нас, пожалуйста. Неужели вы думаете, что вы счастливее нас? Ваше счастье - обман и вы все рано или поздно... - он не договорил, схватился за голову.
- Вы мучаете и себя, и ребенка. - постарался вымолвить спокойно я.
- Уйдите, пожалуйста...
- Если я уйду; то допущу убийство! Вашему брату необходима помощь... Вы понимаете, что он может умереть?
- Умереть. - произнес он страшным, отчаянным голосом.
- Не хочу слушать... - так я начал говорить, но тут Саша вырвался от меня и прошмыгнул за спину Николая.
- Я не позволю! - выкрикнул я, когда Николая стал закрывать предо мною дверь.
Я навалился на эту обитую старым, проржавленным железом дверь, и тут обнаружил, что какая-то небывалая, нечеловеческая сила давит на нее: это не мог быть изможденный Николай. Значит - дом.
- Убирайся! Убирайся! - звериный, полный ненависти вопль, казалось, что Николай выскочит сейчас ко мне и просто перегрызет глотку. - Не возвращайся, слышишь ты - лжец! Убирайся в свой... мир!
Я со всех сил давил на дверь, от натуги скрипел зубами, но она даже не дрогнула от моих усилий; медленно, плавно и неукротимо, словно пресс, закрылась она.
- Черт! Откройте же! - помню - со всех сил забарабанил тогда руками и ногами, и так, с яростью, рвался минут пять. Потом замер, прислушиваясь - ветер воет, больше ничего.
Как-то я почувствовал, что Николай стоит с другой стороны, прислонился ухом и слушает.
Тогда я приложил губы к щели между железом и стеной, и зашептал:
- Ты пойми, что если Саша умрет, то ты останешься один. Неужели, ты не любишь его? Неужели, позволишь, чтобы умер он?.. Подумай, как ты сможешь после этого писать свои стихи?
- Убирайся прочь. - плачущий стон, потом визг. - Прочь же, лжец!
- Но ведь ты не знаешь людей; одни плохие, но их совсем мало; другие нормальные, есть же и прекрасные люди, Николай! Этот мир еще жив, ты просто не видишь, не хочешь видеть...
- Хорошие - смешно... Хорошие бояться плохих, потому что плохие сильны! Таков ваш подлый, грязный мирок!
- Живи как знаешь, но за что ты своего брата губишь?!
- Эй, Саша! Скажи-ка ему, что ты думаешь.
Кашель и едва слышный стон:
- Я ему уже все сказал, пускай уходит.
- Но ведь это ты, Николай, его таким воспитал! - я еще раз ударил кулаком о дверь.
- А моих родителей убил ваш-ваш мир! Убирайся!!! Убирайся!!! У-б-и-р-а-й-с-я!!! - и поток ругательств...
Затылка моего коснулся поток затхлого, жаркого воздуха - вновь во тьме рядом было что-то; шипенье с железном грохотом пробрало меня до костей, но - к черту! Я вновь барабанил по двери.
- Откройте! Я все равно не уйду!..
И тут в соседней, пустой квартире сильно посыпалась что-то, будто обвалилась часть стены или потолка, тут же обвалилась на меня усталость.
Я еще хотел как-то вырваться из сонного состояния, еще пытался кричать что-то вроде: "Ты же губишь его!" - но уже вяло, через силу.
Состояние было такое, словно я несколько дней не спал; а вокруг в черноте плавно перетекало что-то сладкое, убаюкивающее. Спокойные волны накатывались на меня, расслабляли... И совсем недавно яркие, на грани истерики чувства, расползались теперь в темное, беспричинное спокойствие...
Без удивления, понял я, что теперь немного могу видеть; вот дверь, вот проем соседней, пустой квартиры. Туда и повели меня ноги - я не сопротивлялся: вся моя воля, вся жажда помочь Саше легко растворилось в том, что окружало меня.
Вокруг кружилась колыбельная и я шел-шел, к ее источнику. Помню темный коридор, по бокам которого темнели голые, холодные комнаты и, наконец, большая зала, украшенная зеркалами, в которых отражались мириады свечей - на самом деле не одной свечи не было в том зале. Свет падал из четырех огромных, почти от пола и до конического потолка, хрустальных дверей. За одной видел я прекрасные многоцветные сады с фонтанами и прудами, на которых плавали белые лебеди. Светило нежное солнце и талые воды златились на дальних холмах. За другой дверью - широкие, пшеничные поля, колышущиеся на июльском ветру; там за ними и леса певучие, и река синяя и широкая. За третьей дверью осень: парковые дорожки, деревья, словно облака наполненные лиственным яркоцветьем; мягкий шелест, светлая печаль, темные ручьи. За четвертой дверью - белоснежная зима, с бледным солнцем, но яркими красками, и с далеким перезвоном колокольчиков; среди широких лесных и полевых русских просторов.
Как мы не удивляемся виденному во сне и даже самое необычайное принимаем, как должное, так и я не удивлялся всему виденному тогда... А я уже спал - усталости больше не было; но и о Саше и о Николае и о черном доме не помнил я ничего. Помнил только себя и хотелось мне в весну.
Шагнул я к хрустальной двери и она обратилась в свежий, наполненный запахами пробуждающейся земли ветерок, подхватила меня словно пушинку и плавно понесла над зеленеющей землей...
Так летел я долго - беспечный, смеялся вместе с ветерком; но потом подхватил меня сильный ураган и стало холодно; и я попал в осень: совсем не в ту, светлую, золотую осень, которую видел за одной из хрустальных дверей, но в осень темную, позднюю...
Я был одиноким, сморщившимся от холода листком, который ураган нес по темному, старому лесу. Здесь не было ни одного листка, даже палого; кора на деревьях закаменела от долгого (может вечного?) холода. И среди скрючившихся, перегнувшихся в муке ветвей повисла тьма; небо затянуто было низкими серыми клубами, которые быстро неслись над лесом.
Деревья стонали - стонали их толстые ветви, стонали их змеящиеся корни; стонала земля, и еще что-то в черных глубинах оврагов, стонал одинокий ветер вокруг меня (тоже одинокого).
Холодно - все холоднее и холоднее, я почувствовал, что еще немного и замерзну совсем; но я ничего не мог поделать - был бессилен против этого ветра.
Так я замерз бы совсем, но тут издалека послышались человеческие голоса, я рванулся к ним; темный лес закружился; небо затвердело, обратилось в грязный потолок. Я лежал на полу; в пустой комнате, с искаженными в муке стенами, а из забитых досками окон едва просачивался тусклый свет декабрьского дня.
Я совсем замерз и едва смог подняться; прислушивался к голосам, которые доносились с лестницы:
- И что это за квартира? За одну неделю - две смерти. Сначала старуха; теперь еще этот парнишка; сколько ему? - я узнал голос Петра Алексеевича.
- Десять. - отвечал кто-то молодой.
- И кто вызвал-то, знаешь?
- Говорят старуха какая-то.
- Во-во, а спрашивается - какая такая старуха? Какая старуха могла про это знать, когда этот жилиц никого к себе не пускал?!
- Скорее здесь дело связанно с психиатрией. Как и в прошлый раз - сидит пишет стихи. А братец на диване. Мне еще видеть такого не доводилось: все лицо в крови, все руки, вся рубашка. Слушайте, Петр Алексеевич, а может он их того., ну вы поняли... если псих то...
- Хватит чепуху молоть: уже экспертизу провели; инфекционное заболевание - долго теплилось, а вот в последние дни проросло - нервный стресс сказался. У них тут и жилье конечно, что говорить - все и так видно. Я уж и справки навел; в доме заселенными остались эта и еще пять квартир; остальные уже новоселье давно справили, да и этих еще в сентябре переселить должны были, да какие-то там темные делишки сказались; вроде, квартиры те, кто уж перекупил, ну и оставили их здесь до следующего года...
- Ну и что с ним делать-то?
- А что делать? Человек он, конечно, странный, но никого еще не искусал; что с ним делать... Я думаю тяжело ему теперь - один во всем доме...
А я все это время сжимавший губы, чтобы не закричать, простонал: "В мире - во всем чуждом ему мире - он один".
Я вжался лбом в промерзающую стен и увидел перед собой Сашу - он был весь в крови, кашлял и кровь рывками выплескивалась изо рта его.
"Зачем же... - шептал я. - зачем, ты усыпил меня? Зачем, не дал помочь? Ведь ты же не хочешь оставаться совсем один..."
И тут изо тьмы выступило лицо древней старухи с черными глазами и раздался ее воющий голос: "Годы... годы..." - и вновь я видел этот дом со стороны; мрачный, высился он над чуждыми ему улицами, стонал-стонал год от года, но никто не приходил к нему, как и к Николаю... Они были похожи: оба всеми покинутые, оба ненавидящие новый мир, оба злые, со взвинченными до предела, рвущимися нервами, но оба еще хранящие в себе истинный, сильный свет - Николай, среди припадков бешенства выплескивал его на страницы; ну а дом - среди тьмы - в светлых грезах, которые, правда, тоже разбивались хладными ветрами.
"Ведь я же мог помочь, ведь был рядом; ведь мог в больницу отвести; ведь поклялся что исполню, что задумал и вот..." - я застонал, и несколько раз ударился лбом о стену.
- Петр Алексеевич, слышали - стонал вроде кто! В той вон квартире!
- Да брось ты - просто ветер подул.
- Да точно - кто-то стонал.
- Ну, может, бомж какой?
- Эй, есть здесь кто?! Я осторожно отошел к забитому окну, прижался там у стены и замер.
- Эй, есть кто?! - кричавший остановился в коридоре, потом хмыкнул и отошел обратно на лестницу.
Вновь возобновился разговор; но теперь он начал удалятся; а вскоре и совсем замолк где-то на нижних этажах; пронзительно и тяжело скрипнула там дверь, а я стоял и смотрел в какую-то точку на противоположной стене...
Неожиданно я понял, что смотрю на глаз!
Глаз, раздутый изнутри капельками человеческой боли - теперь еще больше нестерпимо раздутый, казалось, что он лопнет сейчас и затопит болью всю комнату - ни с чьим глазом не спутал бы этот. Он внимательно смотрел на меня из проделанного в стене отверстия и еще слышен был тихий, беспрерывный стон.
- Николай. - прошептал я, чувствуя, как холодные мурашки, и отнюдь не от холода, бегут по моему телу.
- Николай... - повторил я, но не в силах был сделать шаг навстречу этому невиданно болезненному взгляду. А он все смотрел на меня и не моргал, только стон все усиливался. Наконец, я шагнул, а он тогда отдернулся в сторону, и какая-то черная материя завесила с его стороны отверстие.
"Что же нам делать теперь" - прошептал я, подойдя к этой стене; потом, опустив плечи, медленно вышел из пустой квартиры; встал у его двери.
Я знал, что он стоит за этой дверью, прямо напротив меня, всего лишь в одном шаге; жжет эту дверь своим измученным, одиноким взглядом...
И тут я представил себе, что предстоит ему и, прислонившись к оказавшейся неожиданно теплой железной поверхности, заплакал: увидел эти долгие зимние ночи, когда совсем один в старом, продуваемом ветрами, стонущем доме. Одна ночь, другая; неделя, месяц, месяцы... и все воет и воет холодный ветер. Как можно выдержать одну такую зиму, а потом еще и вторую; без друзей, без любимой, всегда один на один с этим домом...
Мне стало жарко и тут же болезненный озноб пробил тело:
- Николай, открой, пожалуйста. Мне есть что сказать тебе... пожалуйста... - обожгла щеку слеза, завыл ветер, а за дверью - тишина...
Не знаю, сколько простоял так, но потом провожаемый воем толи ветра, толи Николая, медленно побрел по лестнице.
И когда вышел во двор, почувствовал, как холодно, как нестерпимо холодно мне. Холод этот шел изнутри, леденил тело, а до тепла так далеко...
Рядом с прогнившими пнями остановился, повернулся и посмотрел в квадратное окно-глаз. За ним сгущался сумрак и все же, в этом сумраке, я различил какое-то движение.
Николай стоял там; быть может плакал, и смотрел как я ухожу, слышал, как воет ветер, а впереди его ждал одинокий день, за ним еще один, а потом еще и еще...
Когда я шел по темной арке; и в спину мне дул, гнал прочь ледяной ветер, и выл кто-то бесконечно одинокий - я поклялся, что приду сюда и на следующий день и потом еще и еще (на работу я собирался выйти недели через две), что каждый день буду приходить к его квартире; кричать, шептать, звонить; но только бы он впустил, только бы дал поговорить объяснить, что не все так черно на этом свете, как он представляет...
Но тогда было черно на моей душе - глаза болели, слезились; что-то жаркое засело в груди и резалось там, но и холодный озноб пробивал тело; по улицам шел медленно и покачивался, как пьяный; то нахлынет хладная тьма и где-то в ней Саша, обхватывает меня своей окровавленной ручкой; то ворочается выпуклый, раздутый до предела страданием глаз; а вокруг все выл ветер...
Очнулся уже на следующее утро в своей кровати, которая была разобрана, также я как-то умудрился сбросить пальто да и всю одежду, хоть и не помнил этого. Проспал, значит, весь предыдущий день и ночь...
Подошел к окну; а за ним все мело и мело и низкие серые громады плыли над городом; бросился к телефону - звонил на работу, ходил услышать голос медсестры Катерины, но ее не оказалось на месте.
И остановился у окна и страшно было; снег все падал и падал, и город смыл с себя все цвета кроме грязных... И я чувствовал, что и Николай в это же время стоит у своего квадратного окна, смотрит на этот же снег, за которым темнели громады домов...
"А не сплю ли я?.. быть может, все это сон? Ведь, и тот яркий день мне приснился, хоть и было все, как наяву... Как бы хотелось, чтобы наступила поскорее весна... как бы..." - я вжался в стекло с такой силой, что оно затрещало... "Мы с ним похожи, только он, по природе своей лучше всех людей, мне известных. И он не может принять то, с чем смирился я и оттого страдает - всегда страдает. Но он сильнее меня..."
Взвизгнул телефон и я бросился к нему, зная уже, что это Катерина звонит и, действительно услышал ее светлый голос - да тут где-то в проводах зашипело чудище и связь оборвалась...
Попытался еще несколько раз дозвониться - ну а потом тесно и жарко мне стало в своей комнатке, я оделся и выбежал на улицу.
По нашим узеньким, смирившимся уже со скорой смертью улочкам, пошел к темному дому. А вот и он; изъеденный морщинами, изуродованный временем и одиночеством, с неприязнью смотрящий на людей.
По арке, чуть согнувшись против воющего ветра, пошел быстро, но вот остановился - около стены, повернувшись ко мне сгорбленной спиной, стояла старушка; я сразу почувствовал, что эта та самая - из моего "прекрасно-кошмарного" виденья. И вновь подумал тогда - не сон ли это?
Прошел мимо и уже за спиной услышал ее шепот, только слов разобрать не мог; слишком сильно стонал ветер...
Двор, лестница, дверь - стучу, кричу, чтобы открыл, потом шепчу и даже плачу от тоски от боли; и ветер все воет страшно и тоскливо; и в пустых квартирах катился шелест, но тоже тоскливый, безысходный.
- Пожалуйста. - шептал я. - Ведь мы похожи с тобой. - в ответ только ветер воет да шелестит без конца что-то.
Прошел в ту квартиру, где в нескольких шагах от умирающего Саши проспал на полу ночь, и там из отверстия в стене встретил меня его мученический взор. Все было, как в темном сне и как во сне я ничему не удивлялся.
- Я хотел тебе сказать только...
Глаз отодвинулся и на место его пало что-то темное.
В такой тоске, какой не испытывал еще никогда в жизни, вышел, склонивши голову, из подъезда. Медленно побрел по арке, и там, у испещренной шрамами стены, стояла сморщенная, согнутая старушка - на этот раз повернувшись ко мне лицом. Она стояла без единого движенья и даже заштопанное пальтишко и платок оставались недвижимы; и черные глаза тоже недвижимые, беспросветные, словно камни. И вновь она шептала... Я поскорее прошел мимо, но и после, идя по улицам, чувствовал на себе ее тяжелый взгляд.
Вокруг проносилось что-то; кажется - машины, люди; говорили, гудели; но я принимал их за сгустки безвольного тумана; и дома, и улицы, и серое небо над ними - все казалось призрачным, вот-вот готовым рухнуть, разбиться в ничто: "Это ведь сон" - шептал я. - "Все это снится. Вот проснусь сейчас в своей кровати... а может, я уже давным-давно кручусь там в бреду; и все это мне привиделось?" - от картины, которая представилась, стало тошно: моя комната, кровать и я в ней уже многие дни в беспамятстве, совсем рядом со смертью, и никто не придет на помощь - я, ведь, совсем один.
"Нет - должен, ведь придти Петр Алексеевич, Катерина - но, может, и они тоже часть бреда? Может и их нет?.. Господи, кажется я схожу с ума... Что же делать теперь? Куда идти?.. К Николаю, да к нему. Принести динамит, взорвать его дверь, вытащить его на свет... Господи, я же схожу с ума! Но что же мне теперь делать?"
Я проходил возле какого-то подъезда, как услышал доносящийся из него резкий, рвущийся кашель - кашлял ребенок.
- Саша! - позвал я, понимая, что Саша уже в земле, но раз это был бред, он мог стоять с окровавленным лицом в том подъезде и с укором смотреть на меня.
Сейчас вижу со стороны себя тогдашнего: смертельно бледного, со впалыми щеками, с усталыми, окруженными синевой глазами; дрожащий от холода - толкнул дверь подъезда и там увидел не Сашу, но какого-то другого бледного болезненного мальчишку; за ним шла полная бабушка похожая на бабушку Николая.
- Вашему сыну надо в больницу. - в отчаянии зашептал я. - Пожалуйста, прошу вас. Лечите его немедленно; иначе - погубите.
Старушка с испугом взглянула на меня и взяла внучка за руку.
- Куда ж мы, по твоему собрались...
И поспешила с ним к машине скорой помощи, которая стояла в нескольких шагах от подъезда...
Потом, не разбирая дороги, я куда-то брел. Иногда бежал, иногда шел медленно, иногда совсем останавливался. Потом, когда серость стала густеть, почувствовал, что если не отогреюсь сейчас же, так замерзну совсем, не смогу больше двигаться, упаду в темный, городской снег.
Зашел в какой-то магазин и уселся там на батарею у входа; просидел на ней с полчаса, а потом потянуло меня в этот магазин. Хоть и до жара нагрелся я на батарее, а все ж не пристанная, холодная дрожь сводила тело.
Ноги привели меня в отдел оптики и там я купил бинокль; причем понял, зачем его купил, уже выходя из магазина - я решил вернуться к черному дому, зайти в подъезд противоположный тому, в котором жил Николай, подняться в одну из пустующих квартир и оттуда наблюдать за ним.
Оказывается, забрел я в новый, высотный район и целый час потратил на то, чтобы выбраться из этого бетонного лабиринта.
Вот и узенькие, едва освещаемые редкими фонарями улочки, вот и дома, ожидающие своей смерти... вот и их мрачный повелитель, весь окутанный мраком и воем.
Арка; подъезд в который никогда раньше я не заходил - такой же черный, как и подъезд Николая; под ногами что-то хрустело - быть может, битое стекло или чьи-то сухие кости - не знаю... Я был готов тогда ко всему.
Пятый этаж; квартира без двери, но с забитыми досками окнами - доски эти я с остервенением выломал и обломки их посыпались во двор.
Достал бинокль, настроил: вот яркое, квадратное окно кухня, но там никого нет; левее освещенное слабым светом окно его комнаты; а вот и он - всего лишь в шаге от меня - вот глаза его огромные, нестерпимые - передо мной. И он смотрел на меня; лицо искаженное страданием, видно было, как дрожит он.
"Помни, что он не может тебя видеть" - шептал я, пытаясь совладеть с желанием броситься прочь.
А он зашептал, потом и выкрикнул что-то неслышное мне; склонил голову и продолжил писать - перед ним на столе все завалено было листами. Левой рукой он перехватил у запястья правую, так как она сильно дрожала, почти не слушалась его.
Пока он писал, я изучал те листки, что лежали на столе - да, там были стихи, но к этому я вернусь позже.
Он исписал лист, прошел с ним на кухню, положил там на стол, а сам вернулся в комнату; там простоял некоторое время - всего лишь в шаге от меня; и кричал в исступлении то, что я не мог слышать - только ветер выл; потом сгреб все стихотворные листы в одну кучу и поджег их.
- Нет!!! - завопил я, а он вздрогнул и вновь смотрел своими страшными, выпуклыми прямо глазами на меня.
- Нет, безумец!!! Остановись, прошу, прошу, прошу!!! Остановись!!! Что же ты делаешь!!!
С такими воплями бросился по лестнице, но во тьме, дом подставил мне подножку - одна из ступеней выгнулась... Я упал, и громко хрустнула - на этот раз моя кость - пала тьма...
* * *
Открыл глаза, увидел окно, а за ним пушистые, увитые ярко-белыми чуть златящимися на солнце снежными шапками ветви; за ними небо синее, яркое. А вон и снегирь с пышной красной грудкой прохаживается на подоконнике, вон и друг его спорхнул из чистого глубоко прозрачного воздуха, принес хлебную корку.
А в комнате бело-бело, чисто, просторно и свежо. Я лежу на кровати, а передо мной на кресле сидит Катя в белом своем платье, глаза ее светлые с теплотой смотрят на меня.
- Здравствуй... - произнесла она негромко и сразу что-то запело в моей душе от этого чистого, доброго голоса.
- Сережа, ты мог бы замерзнуть там. Ведь никто не знал, где тебя искать; подъезд совсем не жилой. Но позвонила какая-то старушка...
- А что с Николаем?
- Тот подъезд тоже больше не жилой.
- Что же с ним?
- В ту ночь, когда ты сломал себе руку, он покончил с собой...
- Что?!
- Да... мне тяжело говорить об этом...
- Но как?!
- В ванной, наполнил ее ледяной водой - горячую у них отключили - и в этой ледяной воде перерезал вены...
- А что еще нашли?
- В его комнате кучу пепла на столе. А на кухне предсмертную записку.
- Что же там было?!
- Не знаю, Сережа... Не читала...
- Но ведь должны были говорить!
- Да слышала: про одиночество, про безысходность, про то, что каждая ночь для него пытка нескончаемая; что из тьмы крадется к нему что-то, что дом живой и даже не знает, сможет ли он добежать до ванной - ведь надо пробежать у двери ведущей на лестницу - там, как он считал, его поджидало что-то.
- А какие последние слова? Ведь и про это должны были говорить, Катя.
- Да - "Не знаю, что ждет меня впереди, быть может только мрак боль и бесконечное тоскливое одиночество. Что же, если так суждено... Но я бы хотел вернуться в ту счастливую, светлую страну, где цветут в нашем прекрасном дворе яблони, где вечная весна в душах людей; в тот мир, где нет безумия, который совсем не похож на наш мир. Пишу это не для людей, но для ветра".
* * *
Прошли годы; сейчас сижу в своей комнате, на кресле рядом сидит моя Катюша, читает нашему малышу, маленькому Сашеньки, детские сказки, он улыбается, глазки его мечтательно загорается и он чистым голоском переспрашивает то про Бабу-ягу, то про Василису прекрасную.
На улице темный зимней вечер, но в нашей комнате вечная весна, теплый апрель; улыбаюсь Кате, улыбаюсь нашему первенцу. Господи, как я их люблю...
Сейчас, в окончании этих воспоминаний приведу стихи, которые запомнил навсегда...
В ту воющую ночь, в пустой квартире, нынче уже снесенного дома, с помощью бинокля я смог прочитать одно из его, обращенных в пепел стихотворений - тот лист случайно был повернут в мою сторону.
Вот они эти строки:
- Как тихо в лесу в эту зиму: Чуть движутся ветви берез, И сыплет на снежную спину, Златые песчинки мороз.
Вот солнце сквозь ветви прорвалось, По лесу тропою прошло, И кистью своей расписало, И ветви красою зажгло.
Качнуться из снега наряды, По ним пробежится снегирь, И тихой, извечной прохладой, Над кронами небо легло...
Ниже приписана была дата "2 декабря (ночь) 1997 год" - в эту ночь, в двух шагах от него, в страшных мучениях, исходя кровью умирал человек, который любил его - по настоящему любил! - всем сердцем. Человек, перед которым я приклоняюсь - его младший брат Саша.
30.01.98
ВОСКРЕСЕНЬЕ
Родители и младший брат уехали на дачу. Дима остался один в доме. Прошла в мучительном бездействии суббота. Дима пытался играть на компьютере, но ужаснулся этому бесполезно уходящему времени, попытался, как и раньше, сочинять стихи - ничего не выходило, и, вообще, казалось ему будто души его и сердца нет, а осталось только не пойми что, не способное уже ни на чувства, ни на какое-либо действие.
В субботу же вечером, выходил он на улицу, однако так ему тошно стало оттого, что там кто-то там ходит, смеется, и ездят машины, и кто-то спешит, и кто-то пьет, что он поскорее поспешил домой, смотрел телевизор щелкал каналы и все ему казалось там пошло, ничтожно, бессмысленно, тупо... Он выключил телевизор и с тяжелой головой лег в постель.
Не смотря на то, что все окна были открыты настежь, стояла духота; а Диме то было сущее мученье - он знал, что с такой тяжелой головой не сможет ни читать, ни писать... Где-то грохотали громы, но очень далеко, и Диме хотелось бы, чтобы ворвались они вместе с дождиком в самый дом, охватили, исцелили...
С такими-то мыслями, он погрузился в тяжелое марево, которое не сном, но забытьем уместно было бы назвать.
* * *
Наступило воскресенье. Еще не открывая глаз, но чувствуя, как сладкая дремота ничего не делания облепляет его тело, он услышал, что пустующей комнате родителей звонит телефон.
Приоткрывши глаза, он понял, что час еще совсем ранний - льется с неба спокойный свет скрытого за домами светила, и улица еще тиха, никто там не ходит. От этого ощущения, что час еще ранний, и все спят - Диму только сильнее в сон потянуло.
Звонит телефон. Каким же странным, ненужным, неуместным кажется теперь этот звонок! И зачем, спрашивается, он звонит, и кому это не спится, да и как это вообще можно не спать теперь.
Дима перевернулся на другой бок и еще прикрыл ухо одеялом, чтобы не было слышно и слаще спалось. И впрямь стало совсем тепло, мягко, уютно, и сон витал где-то совсем рядом. Прошло несколько мгновений - вновь возродилась телефонная трескотня - звонили то уже долго, настойчиво.
- Да уехали все на дачу. Нет никого. - пробормотал Дима, и тут понял, что не заснет уже, но будет ворочаться, ворочаться, вспоминать этот звонок, ну а потом поднимется с головной болью и пройдет еще одно воскресенье - ничего не значащее, молчаливое...
- Кому ж это так не спится. - пробормотал он, вылезая из кровати, и на слабых спросонья ногах, проковылял в комнату родителей.
К тому времени телефон утомился, и Дима с досады ворча что-то, стал щелкать на определителе, однако, номер не определился, и Дима почувствовал, как снова наваливается на него сон, намеривался уж вернуться в комнату, да нырнуть в теплую постель.
И вновь затрещал! И вновь женский голос объявил, что номер не определен.
И вот Дима стоял над телефоном и мучительно рассуждал - брать или не брать трубку. Мог это оказаться какой-нибудь отцовский знакомый и, тогда, пришлось бы объяснять, что отец на даче, а потом запоминать имя и просьбу, чтобы отец, когда вернется, перезвонил. Могло выйти и так, что это кто-нибудь из его друзей - и этого Дима не хотел - так как не хотел он никаких разговоров, да и прогулок - все это ему опостылело, и считал он это пошлым, пустым времяпрепровождением.
- Пятый... шестой звонок... - считал он. - Если до десяти дойдет, тогда, возьму трубку.
До десяти дошло, и он, чувствуя лишь головную боль да раздражение, подхватил трубку, сонным голосом спросил:
- Да?
Прямо в ухо ему, как раскат грома, ворвался сильный девичий голос:
- Дима - это ты?
"Аня, Аня, Аня..." - пульсом забилось где-то в голове юноши; заболело в груди у сердца, а в квартире стало ему сразу же нестерпимо жарко и душно.
- Да. Я это. А это ты, Аня? - скороговоркой выговорил он, вспоминая ее облик. Они, ведь, вместе учились.
Он, ведь, целый год был в нее страстно влюблен, но от робости своей только единожды решился поднести стихи ей посвященные, а потом еще раз подошел к ней - тогда голос ее показался Диме леденящим, и он уже больше не подходил, и стихи писал все отчаянные...
Конечно же, этот голос ни с чьим нельзя было спутать! Такой сильный, с девичьей хрипотцой - нет ни одного невнятного, пустого; но в каждом слове - сила.
- Разбудила тебя?
- А, да нет. Да, ничего. Да, не разбудила. Это пустяки. - чувствуя, что несет какую-то пустословную ахинею, бормотал Дима, и все больше смущался.
- Ты живешь в...? - тут она назвала подмосковный городок, в котором жил Дима.
- Да... а ты... - он стал придумывать, чтобы сказать ей, и изумлялся, что когда-то в ночах подготовленные длинные, торжественные речи - теперь исчезли без следа, и он даже ни одного слова не может подобрать.
- Чем сегодня занят? - спрашивала Аня.
- Я то, да это... Да ничем, ничем... А ты как?
- А сколько тебе времени надо, чтобы собраться и до парка Горького добраться?
- Часа два... А не - полтора часа. А что? А ты не занята сегодня?.. Как поживаешь то... Вот я хотел сказать, что, если ты не занята, то может... В общем, как ты думаешь... Вот я бы очень хотел пригласить тебя... Встретимся... Да?
На другом конце провода раздался смешок, потом Аня прокашлялась и прежним, серьезным голосом заявила:
- Вот я как раз и хотела тебе предложить встретиться. У входа в Парк Горького через полтора часа. Все.
- Ага, ага! Я буду там! - громко, боясь, что она его не услышат, воскликнул Дима, и бросил поскорее трубку, опять-таки боясь, что она скажет: "Это была шутка!"
И вот Дима бросился в свою комнату; забывши не только про свой сон, но и сон соседей, - на полную громкость включил музыку; быстро-быстро стал собираться, и все казалось ему, что собирается он слишком медленно, и удивлялся - зачем это люди придумали столько пуговок, ремешков... да еще молний сломалась...
Потом он бросился к двери, но вспомнил, что не умытый и не причесанный, быстро умылся. Увидевши в зеркало, что длинные его волосы скомканы в нечто ужасное и все в "петухах" - помыл голову, принялся сушить ее феном, и, торопясь, немало волос выдрал (впрочем, большого вреда своей шевелюре не нанес).
Оказывается, за всеми сборами ушло полчаса. Остался всего час! Он быстро подсчитал - полчаса на автобусе до Москве, там еще минут сорок в метро, а, ведь, до автобуса еще нужно добежать, а от метро, через мост еще минут десять до этого самого парка!
- Я, как вихрь понесусь! - выкрикнул он и тут вспомнил, что у него нет ни рубля, ни копейки - тут же бросился в комнату, набрал телефон своего лучшего друга Сергея (с песочницы они дружили) - и был этот Сергей лежебока еще больший, чем Дима.
Звонку на десятом подняла трубку Сергеева мать, заспанным голосом спросила:
- Да?
- Сережу можно к телефону?
- Он спит. Но он перезвонит.
- Это очень, очень важно...
Только через Две мучительные минуты, подошел, наконец, Сергей - громко зевнул в трубку. Договорились, что Дима займет у него сто рублей, так как большего у Сергея попросту не было.
Сергей жил в другом окончании города, и Дима сильно запыхался, пока добежал до него. Пока он сел в автобус - до назначенной встречи оставалось полчаса.
"Почти целый час ей ждать придется! А, ведь, обидеться она, уйдет. Да что же этот автобус так медленно тащится?!"
И Дима поминутно смотрел на часы, да все вспоминал облик Ани, ее голос, ее ясные, а то затуманенные, задуманные очи - вспоминал, как целыми ночами писал ей стихи, жалел, что не взял новых, но больше всего мучался от того, что опаздывал, и подозрение, что она не дождется его и уйдет, было столь велико, что он сходил с ума; рождались какие-то безумные идеи, что он захватит, как террорист автобус, и заставит его на полной скорости и без остановок ехать к парку Горького...
Но вот, наконец, и доехал автобус, вырвался из него Дима, да со всех сил к метро бросился. "Вперед! Быстрее! Она ждет!" - вот все, что в нем было тогда - только это движение вперед, только бы успеть, только бы не ушла она.
"Как же медленно тащится электричка! Это же улитка какая-то!" - бушевал внутри себя Дима, наблюдая за тем, как движутся секунды - а, ведь, оно уже должна была его там дожидаться!
* * *
Наверное, все москвичи хоть раз да бывали в парке Горького - знают и тот мост через Москву-реку, который ведет к парку от станции метро. Идти по этому мосту минут десять - Дима пролетел в одну минуту, бежал изо всех сил, пригнувшись, и даже натолкнулся на кого-то...
А вот и кассы, вот и вход в парк. Народу в воскресный день было довольно-таки много и Дима, весь раскрасневшийся, тяжело дышащий - среди этих толп - в основном молодых, веселых компаний - заметался. Столько лиц! Но ЕЕ нигде нет! Несколько раз Дима обежал все: "Неужели не дождалась?! Как же тогда все мерзко, да как я теперь до дома дойду?!"
И он представил себе обратную дорогу - полную горести, сожаления, раскаяния, горечи - очень долгую дорогу - на глаза его выступили слезы; и он, хоть и был юношей застенчивым, решился тогда и крикнул, позвал ЕЕ по имени.
А Аня подошла со стороны лотка, где она покупала себе мороженое.
Дима только увидел ее и понял, что день этот чудесный, да самый лучший день его жизни! И он не чувствовал больше жары (а время то только к десяти подходило), ни собственной усталости.
А как была восхитительна Аня! Сама, хоть и не высокого роста, но как-то этот невысокий рост не был для глаз заметен. Милое, светлое личико; глаза такие умные, светлые, что ими все жизнь можно любоваться, да так и не налюбоваться - все учиться у них мудрому, спокойному. Благородные черты лица... а какие густые, волнистые, темно-каштановые волосы! Что за прелесть... Одета она была в белое платье, которое подчеркивало ее стройную фигуру.
Они протянула Диме свою маленькую, почти детскую ладошку, и Дима поцеловал ее, а потом, смутившись этого поцелуя, решивши, что она хотела иного - пожал, а, точнее, помял эту мягкую, теплую ручку.
Аня улыбнулась его застенчивости, поглядела на его раскрасневшееся, длинное лицо, после чего посмотрела на небо, и небу улыбнулась.
- Пришлось вас долго ждать. - произнесла она своим сильным, с хрипотцой голосом.
- Я того... - начал было комкать слова Дима, но тут осекся, и решил, что хватит - пора следить за своей речью - Она то говорит все время так правильно, будто и не говорит, а хорошую книгу читает; ей-то, конечно, смешны все эти его сбивчивые, многословные конструкции. И вот теперь стал Дима говорить очень медленно, сдержанно, стараясь правильно подобрать каждое слово:
- Сказал не рассчитав. Дорога заняла больше, чем я ожидал. Простите, за то, что заставил вас ждать.
- Прощаю. - снисходительно махнула ладошкой Аня. - Теперь пойдемте в парк. Вы мороженого не хотите?
- Нет. Пока воздержусь.
Дима подумал было предложить ей руку, но тут же решил, что она, чего доброго, посчитает его за грубияна и изменит свое благодушное настроение на обычное - сдержанное.
По центральной аллее шло слишком много народу, и Дима тут же предложил свернуть на боковую, так как он не любил, когда много народа, и вообще, предпочитал тишину и уединение.
Так они и шли по этой аллее, и Дима был несказанно счастлив, что рядом с ним идет Аня и, время от времени, метал на нее пылающие взоры и, встречая ее изучающий взгляд, тут же смущался. Так же он очень смущался людей идущих навстречу, и людей сидящих на скамейках, так как считал, что не должны они видеть его счастья, его чувства (От то был уверен, что он теперь в центре внимания).
- Что же вы все молчите? - спросила Аня.
А они, и впрямь, прошли от ворот минут пять, и все в полном молчании. Не напомни Аня, что надо что-то говорить, Дима так бы и промолчал до вечера, восторгаясь в душе, и даря ей восторженные улыбки и взоры. Ведь он привык молчать, и, когда оставался дома один, то молчал не только целыми днями, но и неделями.
Но вот она напомнила, что надо что-то говорить, и Дима вновь смутился: "Конечно же надо придумать что-то забавное. Рассказать какую-нибудь интересную историю из жизни. А то ей скучно. Да, да - обычно парни все развлекают девушек какими-то историями - вот бы мне так. Нет - я совсем не привык говорить, получается какая-то тарабарщина. Да и что рассказывать?.."
Он отчаянно стал вспоминать хоть что-то достойное упоминания, и тут понял, что рассказывать ему совсем нечего, и что он скучный, неинтересный человек, и Аня совсем с ним умается и уйдет.
Совсем молчать, наверное, было глупо и он пробормотал:
- Какой чудесный сегодня день...
Тут рядом грянули хохотом - какая то веселая компания - и Дима решил, что - это над его банальщиной они потешаются, и совсем уж смутился, и не мог ничего вымолвить, и стыдно ему было уже на Аню взглянуть.
А она тут взяла его под руку и сказала:
- Ну и молчун же вы, Дмитрий. День сегодня неплохой, но через чур уж жаркий. Я уж без мороженного соскучилась.
- А... а... Вы не беспокойтесь... Я вам куплю...
- Буду благодарна - денег-то у меня только на обратный проезд осталось.
Аня уселась на лавочку, из тени наблюдала за Димой, который стоял в длинной очереди за мороженным, и напевала что-то.
Потом они катались на аттракционах, и вновь ели мороженое, и вновь катались на аттракционах. Постепенно Дима перестал смущаться.
"Какой же прекрасный день сегодня! Лучший, самый лучший день в моей жизни!" - улыбаясь, любуясь Анечкиным ликом, повторял он вновь и вновь.
После очередной порции мороженого, Анечка, все лицо которой сияло, улыбалось толи Диме, толи всему миру, предложила:
- А теперь - на ракете!
- В космос? - спросил Дима, так как ничего уж невозможного для него не было, и теперь он готов был подхватить Аню на руки и раз десять обежать с нею вокруг света.
А Аня рассмеялась, так как поняла, что он говорит искренне и пояснила:
- Какой же вы, право, забавный. По Москве-реке - на ракете. Обожаю такие путешествия, а особенно в жаркую погоду. С речным ветерком, с плеском волн. Здесь, между прочим, очень красивые берега.
- Да - это здорово. Конечно! - засмеялся Дима. А он и впрямь был очень счастлив - ведь она назвала его забавным, а, значит, он ей нравится! Как же восхитительно показалось это Диме.
И вот, когда они шли по набережной, и кто-то объявил цену на ракету Дима вздрогнул и стал рыться в карманах.
Очень смутившись, чтобы не увидела Аня, стал пересчитывать деньги - и оказалось, что от тех 200 рублей, которые он занял у Сергея остались гроши и их на обратную дорогу едва хватало.
- Ну, вот. - вздохнул он, стараясь не глядеть на Аню. - Не рассчитал средств. Взял меньше, чем следовало бы. Ну, ничего, мы в другой раз - на следующей неделе встретимся. Тогда и прокатимся. Да?
- А... Да ничего страшного. - спокойно произнесла Аня. - Давайте-ка пройдемся по набережной.
Оказывается, за весельем пролетел уже весь день, близился вечер. Ярко пышащее до того светило, усмирилось теперь, цвета стали приглушенные, задумчивые. Но было все еще жарко, и Аня, взглянувши на покрытое высоким истомно-беловатым маревом небо, молвила:
- Будет гроза, очень сильная. Не сейчас, а ближе к ночи, или ночью.
- Да, да! Здорово! Просто прекрасный день! Я очень грозы люблю.
Димино лицо сияло - он смотрел то на Аню, то на зеленый, пышный изгиб берегов, то на воду, которая так живо, так прохладно плескалась златыми волнами. Вот с ревом, поднимая метровую пенную волну, пронеслась ракета, и Дима пожалел тех людей, которые на ней плыли - ведь рядом с ними не было Ани, и они вовсе не знали ее. "Вот несчастные чудаки то!" - растроганный их несчастьем Дима даже махнул вослед уходящей ракете рукой.
А Аня говорила ему:
- Давайте-ка пройдем вон в ту беседку.
Она указала на круглой формы, выходящую из берега беседку, с античными колоннами, всю окутанную в веселый плеск волн, да в порождаемые этими волнами быстрые блики.
Рука об руку прошли они в это сооружение, одна из стен открывалась прямо к воде, и Дима решил тогда, что это волшебная беседка, и влюбленные, встретившись в ней, обращаются в белых лебедей и летят над водной толщей.
Они уселись на каменной скамейке рядышком: Дима, оглядывая красу берегов и Московские дома, решил, что Москва самый красивый город, что в нем много сказочного, и в ночную пору, над этими берегами, кружат в серебре звезд древние духи.
Он любил Аню, любил несказанно; и, все же, решил, что надо выразить эту любовь словами, надо набраться смелости. Ведь так тяжело молодому влюбленному выдавить эти священные, жертвенные слова: "Я люблю тебя!"
И он взглянул на небо, обнаружил, что по нему плывут величественные кучевые облака. А он всегда любил облака, особенно такие, похожие на окрыленные любовью горы - темные в нижней своей части, и ослепительно белые в верхней, вздымающиеся отрогами на многие километры.
- Я должен вам сказать... - выдохнул он, и, чувствуя, что сейчас опять понесет массу пустых, ненужных слов, замолчал, порывисто поднялся.
Анечка тоже поднялась, но она встала на скамеечку, и теперь светлое, едва-едва улыбающееся личико ее было как раз вровень с его. Личико, как облаком обрамленное пышными волосами... а какой аромат луговых цветов исходил из нее! Нет - он был не сильный, но ровный и спокойный - так пахнут цветы в рассветный час, когда их еще не согрело солнце, и поблескивает на лепестках хранящая свет звездный роса.
Диме казалось, что ему снится самый лучший в его жизни. Едва дыша, очень тихо, трепетно и мягко, молвил он:
- Люблю... Люблю вас... Люблю вас с первого дня, когда увидел... Тогда любовь эта еще не окрепла, тогда я чувствовал только смутное; потом понял, что люблю вас и с каждым днем, чем больше я вас видел, чем больше слышал вас чудесный, так на иные не похожий голос - тем больше любил. Это чувство росло во мне каждый день, и вот я весь пред вами. Я вас буду любить всю жизнь, всю вечность - поверьте - это не пустые слова! С каждым днем все больше и больше узнавая, все новые и новые глубины вашей необъятной души! Вы...
Он, от этой торопливой, восторженной речи запыхался, вот хотел выдохнуть еще раз: "Люблю!", но Аня лучезарно улыбнулась, и... толкнула его маленькими своими ручками в плечи, а Дима на ногах стоял нетвердо - он парил вместе с облаками, весь отдался чувствам своим - вот и поплатился.
От толчка он не удержался на ногах, покачнулся; да и полетел прямо в воду!
Сначала он даже и не понял, что произошло - только видел пред собою личико Анечки, чувствовал исходящий от нее луговой аромат, и вот уж нет личика, а его обхватило что-то прохладное блещущее солнечными зайчиками.
Он даже подумал, что - это Аня его обняла и целовала, а, так как, его никогда раньше не обнимали, и не целовали - он решил, что так и должно быть, когда тебя обнимает и целует девушка - все тело охватывается прохладой, и брызжут вокруг солнечные зайчики.
- Дима! - услышал он далекий, едва слышный, смеющийся окрик Ани. Вы-плы-вай!
И вот Дмитрий рванулся вверх, к этому голосу, и, вынырнув на поверхность, с наслажденьем вздохнувши прохладный водный аромат, понял, где он, все-таки, находится.
Обхватившись одной ручкой за колонну, Аня склонилась над водою, и протягивала Диме вторую ручку. Весело говорила при этом:
- Вы так разгорячились, объясняясь, что мне даже страшно стало. Думаю, давай-ка я его охлажу, а то пар из ушей пойдет и ошпарит!
Дима ударил ладонью по воде, взметнул в Аню веер брызг, однако та, по прежнему держась за колонну, успела увернуться, и вот вновь тянет Диме ручку, смеется:
- Довольно же проказить! Давайте, выбирайтесь!
И вот Дима протянул руку, а Аня обхватила ладошкой его указательный палец, и потянула вверх.
- Ну же. Ну же! - со смехом подбадривала она Дима, и, когда тот, ухватившись за колонну, наполовину выбрался из воды - неожиданно отпустила его указательный палец.
В результате Дима вновь плюхнулся в воду, но на этот раз стал выбираться сразу же. Аня, по прежнему мягко улыбаясь, молвила:
- Какой же вы, Дима, милый, забавный. А теперь - прощайте.
И вот Аня повернулась, и довольно быстро побежала.
Дима наполовину уже выбравшись из воды, наблюдал, как взметаются и опадают упругими волнами ее пышные волосы.
- Анечка! Анечка! Куда же вы? Постойте! - закричал он, и, сделавши последний рывок, выбрался в беседку. Бросился за нею.
Да... Попадись ему тогда навстречу милиция - непременно задержали бы Диму. Представьте себе такую картину: по набережной убегает девушка, а за ней гонится нечто высокое, тощее, насквозь мокрое; на каждом шаге каплями брызжущее, да еще оставляющее за собою мокрые следы! Но на Димино счастье, милиция ему навстречу не попалась, а сидевшие на лавке девушки сначала завизжали, а потом разразились диким хохотом.
А Дима все бежал за своей возлюбленной и выкрикивал ее имя.
Анечка же, неожиданно свернула на маленькую аллею, и, когда Дима забежал туда - ее уже нигде не было видно. Долго там бегал Дима, звал ее, но - никакого ответа. За время, пока он бегал, Дима даже и обсохнуть успел...
Когда он вернулся на набережную, наступил не поздний, но уже глубокий вечер. Воздух был густой, в парке знойный, а оттого люди шли сюда, к водной прохладе, прохаживались в темнеющих цветах по набережной, разговаривали, смеялись.
Не слышал Дима ни одного голоса - он сидел на берегу, свесивши ноги к воде; и слышал только одно - как стучит сердце, чувствовал, как с жаром наливаются в глазах его слезы. А смотрел он на небо. Солнце уже скрылось за домами, где-то там, далеко за мостом по которому он утром с таким пылом бежал. Небо стало густо-бардовым, а облака стали золотистыми, мягко очертанными горами.
Сколько же облаков было на небе! Дима, чувствуя, как щекам, будто по щекам, будто кто маленьким, теплым пальчиком проводит (то слезы катились) - смотрел неотрывно на эти облака, и от величия того, что видит, холодная дрожь пробивала Димино тело.
Все эти облака - и большие и малые, неспешно до того плывшие, пришли в оживленное движенье, будто стая сказочных или змеев уходящих вслед за солнцем. А они, и впрямь, были похожи теперь на летающих огромных, но совершенно невесомых, из детских снов пришедших созданий. И у каждого из них было теперь по два крыла, и каждое чуть вытянулось - даже многокилометровые тела приобрели неземное изящество. За всеми было не уследить, все не окинуть!
Были там и небольшие облачка - птицы; они летели одно за другим ровной чередою, каждое со своим изгибом крыла. На их фоне, в отдалении рисовались темно-златые змеи исполины; где-то там, из хребта небывалых размеров высилось крыло, которое одно могло было обнять и набережную, да и, пожалуй, весь город. Один из красавцев змеев двигался как раз за мостом, и Дима поразился, как же он и впрямь похож на змея! Вот плавный изгиб шеи, вот вытянутая благородная голова, и, даже, видящийся на изгибе, под широкой бровью глаз его - выпуклый, ясно-золотистый, в отличии от всего остального, более темно тела. И все это - змей, драконы, птицы самые малые из которых были много больше высотных домов - все прибывало в непрерывном движенье; все изменялось, никто друг с другом и не соприкасался - все они, вольные, кажущиеся Диме очень печальными, летели вслед за уходящим днем.
- Ах, как я хочу полететь с вами, милые облака. - прошептал Дима, и из глаз его катились все новые слезы. - Вы летите вслед за этим чудесным днем, таким днем второго которого уже не будет никогда. Никогда! Вы не хотите с ним расставаться, что ж - я прекрасно понимаю вас. Были бы у меня крылья, и я бы полетел вслед за вами, чтобы вновь и вновь видеть ее личико. Вновь и вновь смеяться также, чувствовать тоже. Ах, да разве вернешь теперь это? Таковое бывает лишь единожды в жизни... Зачем же жить теперь, когда я уже испытал все, что только можно испытать?
И в это мгновенье, на него повеял легкий аромат луговых цветов, ну а на плечо легла маленькая, теплая ладошка.
Голос который, конечно же, один, второго подобного которому нет во всем мироздании, теплом шепнул ему на ухо:
- Дима...
Он обернулся, и увидел прямо пред собою личико Анечки. Теперь она не улыбалась, была очень серьезна, и восхитительно прекрасна:
- Прошу прощения, за мою выходку. - негромко говорила.
- Да нет - что вы, что вы. Купание в такой жаркий день так освежило меня.
- Простите. Я оставила вас; решила понаблюдать, что вы станете делать, когда меня не станет. Слышала те слова, которые вы говорили последними. А облака сегодня действительно чудные. Но, как я уже и говорила, будет гроза, очень сильная. Теперь недолго осталось. Видите, люди уходят? Давайте, и мы пойдем.
"Идти от грозы в этот день? В это чудное мгновенье?" - сама мысль показалась Диме дикой, и он представил, как здорово было бы, остаться с нею здесь в самую сильную грозу, стоять среди молний; среди грохота ливня, в порывах ветрах; стоять обнявшись, шепча друг другу слова любви, или же стоять, просто созерцая, и чувствуя близость любимого человека.
Вот он и предложил Ане:
- Давайте, останемся здесь. Под дождем, под молниями. Здорово. Здорово.
Аня поправила выбивающуюся прядь его длинных, прямых волос; а Диме показалось, будто бы - это его теплою, живою водой оросили.
Аня говорила очень серьезно, не спеша, и мягко; с нежностью глядя на Диму:
- Милый, милый романтик. Наивный, добрый юноша. Ну, пойдемте теперь из парка, и там я вам кое-что дам.
В полном молчании прошли они по освещенным фонарями дорожкам к выходу, и теперь Дима не стеснялся своей молчаливости, а Аня не попрекала его. Напротив, когда их взгляды встречались, она плавно, участливо улыбалась, и Дима чувствовал, что и не надо теперь ничего говорить.
Он уже чувствовал не пламенный восторг, но спокойную творческую гармонию. Он хотел бы отвезти Аню за город, в поле, развести там под навесом большой костер, и, среди молний, глядя на любимую, не торопясь, но до утра созидать целый бесконечный мир; подать ей руку, да и уйти вместе в тот чудный мир; затем, чтобы там создать еще один - еще лучший... какие-то необъятные формы плавно росли в сознании его, но вот вместе вышли они из парка.
- Что же, здесь мы и расстанемся. - серьезным, негромким голосом прошептала Аня, и дружески пожала его ладонь. - Вы пойдете своей дорогой, ну а я - своей.
- Но, разве нам не вместе по мосту.
- Нет, я на автобус здесь сажусь.
- Ну что же, очень жаль. Но мы скоро увидимся, да? А можно я ваш номер телефона запишу?
Тут Аня достала из кармашка маленький сверточек, протянула его Диме:
- Вот, возьмите. Здесь все. Не задавайте больше вопросов - в этом свертке все ответы. А теперь - прощайте. Вот мой автобус.
К остановке подъехал длинный автобус. Аня, в числе иных пассажиров вошла в ярко освещенный салон, и ее невысокую фигурку уж не было видно за иными.
- Прощайте. Прощайте. - в растерянности бормотал Дима, провожая взглядом автобус.
Подул дождевой прохладный ветер, и на черном небе ярко высветилась зарница, однако - грома пока не было.
Когда Дима дошел до середины моста, он - не в силах утерпеть до дома - развернул то, что дала ему Аня. Там была записка и еще какие-то бумажки.
Вот что значилось в той записке, испускающей запах луговых цветов.
"Дима. Сегодня я могла либо отдать вам эту записку; либо сжечь ее, и вы бы никогда про ее существование не узнали. Если же она попала к вам в руки, так знайте, что вчера, перечитывая Ваши стихи, я засомневалась быть может, мы все-таки, подходим друг другу. И вот, для окончательной проверки, устроила сегодняшнюю встречу. Но вот, если эта записка у вас знайте Вы не исправимый романтик. Я же человек совсем не вашего склада я бойкая, веселая, любящая общение девушка. Вы, Дима, человек замкнутый, людей сторонящийся, любящий тишину. Теперь подумайте - чего вы хотите? Упаси боже - не одной же ночи со мной! Вы человек серьезный, вы действительно желаете связать свою судьбу с моею на вечно. Но, подумайте - как же это возможности при разности наших характеров? Сегодня вы восторженны, да и мне было хорошо, но, подумайте, что будет, через год, через два, через три нашей совместной жизни? Не осточертеем ли мы друг другу? Я вам со своей болтовней, вы мне со своей молчаливостью, да постоянной задумчивостью. Дима, вы романтик живущий сегодняшним прекрасным днем. Так пусть же и останется у вас, да и у меня этот прекрасный день - такой наивный день! Вы будете вспоминать его с печалью, он будет для вас окутан золотистым облаком, и ясная, ничем не омраченная любовь таковой и останется. И вы для меня останетесь таким же наивным, милым романтиком. И я для вас останусь кем и являюсь - прекрасной девой. С годами память об этом дне, которым озариться вся наша юность, как и все, что уходит в прошлое, окутается вуалью святости, сна... Быть может, нам где-то потом и суждена встреча, милый мой романтик, но не в этом мире; а теперь прощайте, и ищите со мной встречи иной, как товарищеской. Прощайте. Прощайте. Аня.
P.S. Сегодня вы потратили на меня деньги. Я не хотела вас смущать, тратить при вас свои деньги (я то вас знаю). Но я возвращаю вам 250р, если вы потратили больше - сочтемся 1 сентября. И не ищите моего имени в телефонном справочнике..."
Дима перечитал послание раза три - потом отпустил и его, и деньги над черной поверхностью; шептал он при этом:
- Зачем же она так? Зачем же?
Вся панорама темной реки, уходящих вдаль набережных, беспрерывно озарялось молниями, они вспыхивали беспрерывной чередой, белой россыпью в водах отражались, все больше и больше было их. Грохотало уж со всех сторон; нарастал гул ветра, а вот и ливень налетел - плотный, такой сильный, что, того и гляди, с моста сорвет, да и унесет с собою, или в реку с моста сбросит.
Тут Дима подумал, что, пожалуй, и не плохо было бы броситься теперь вниз; раствориться среди этих молний, унестись с этой бурей; лететь все время в яростном грохоте.
Дима склонился над краем и тут, колона слепящего жара протянулась от неба до воды, метрах в двадцати пред ним - казалось, подуй ветер посильнее и эта колонна подломиться, рухнет, испепелит его.
От оглушительного треска заложило у Димы в ушах, а воздух стал жаркий, обожгло паром. А под мостом вода вспенилась, потом осветилась матовой пеленою...
Дима побежал прочь. Когда он ехал под землею, в метро - он ни о чем не думал, вспоминалась только эта молния да Анин лик.
Когда же он ехал на автобусе и за окном беспрерывно пылало и с ветром гудел дождь; он улыбнулся, и до дома ехал уж с сияющим лицом. Он просто вспомнил, что истинная любовь есть слияние двух, не только ФИЗИЧЕСКОЕ, но и ДУХОВНОЕ. И он верил, что они очень хорошо сойдутся с Аней; он верил, что и он для нее, и она для него изменяться, найдут золотую середину, и будут любить друг друга в счастье вечно.
Он уверил себя в этой мысли, когда под водопадом, средь беспрерывного грохота и сияния молний шел к дому, где волновались уже за него вернувшиеся с дачи родители, и спал младший брат.
За ужином он понял, что до 1 сентября не выдержит, и на следующий же день найдет ее в телефонном справочнике...
Итак, он решил, что завтра ей позвонит, объяснит то, что вспомнил, в автобусе и все разрешится просто и счастливо.
Успокоенный этой уверенностью, предчувствуя, что завтра вновь услышит ее голос, а, может, и встретится с ней - он пошел спать.
Заснул Дима сразу, и снились ему чудесные сны, которые снятся только детям и романтикам. Там были облачные драконы, блики златистой воды, сказочные мраморные и хрустальные города - да чего там только не было. Но над всем была ОНА - слитые в крылатое облако, плыли они над сказочной землею.
А часы пробили полночь. Воскресенье закончилось.
КОНЕЦ
10.07.98
СЫН ЗАРИ
(ПОЭМА)
Посвящаю неразделенной любви
И группе NocturnuS....
И вновь я сижу в мягком кресле, Но, правда, в иной уже день, И скорбь беспричинная кроет, Души моей сонную лень.
Быть может, страницы, что пишет, С дрожанием легким рука, Помогут печали укрыться, И страсть мою выпить до дна?
Ну что же, начнем, мой читатель, Сказание призрачных дней; Послушай бурлящее пенье Давно пересохших морей...
* * *
Во дни, когда пламень жестокий, Над миром и в мире пылал, В пустыне с ветрами, бездонный Дух жаждущий правды витал.
Он в пламене вечном родился, И в огненном вихре восстал, Над черной пустыней носился, И что-то постигнуть желал.
Над ним пышет вечностью небо, Там звезды, как льдышки горят, И где-то средь них в бездне веет, Сияющий святостью град.
И вот он парит средь просторов, Где нету ни зла ни добра, Где только покойная вечность, Средь дальних светил разлита.
Все ближе сияющий город, С объятьями духи летят, И крыльями светлыми машут, И тихую песню гласят.
- О ты. - говорит из них главный, Сияющий, словно звезда, Со взглядом бездонно-печальным, И с чистой душой светоча.
- О ты, сын рожденной планеты, Восставший из первый зари, Войди в наши райские двери, Спокойствия с нами вкуси.
Мы здесь прибываем в блаженстве, В нетленной и вечной любви, И наших лучистых стремлений, Не трогают вихри вражды.
Пройди в наши светлые залы, Промчись среди ярких цветов, И к трону из чистого злата, Склони свой пылающий рев."
"- Я жажду постигнуть творенье, Ему сын зари отвечал. Быть может, средь вашего пенья, Решу я сомненье свое.
Лишь только из жажды познанья, Из веры в стремленье свое, Смерю в сердце пышущий пламень, И в стены святые войду!"
И вот его духи одели, В вуаль из грядущей звезды, И с радостным, солнечным пеньем, В мерцающий град повели.
Он видел строенья из света, Сады из небесной росы, И птиц, с пеньем нежного ветра, И духов воздушной красы.
Все чистым спокойствием светит, Нигде не раздастся вопрос, Глубокой прохладою дышит, Глас тихих, приглаженных роз.
Его повели в храм высокий, Где в куполе звезды горят, А в стенах, белесой росою, Прозрачные воды журчат.
Вот зал, вместо купола - небо, Где звезды со всей темноты; Вот стены - они бесконечны, Как годы космической мглы.
Под ним светом радуги плещут, Пред ним возвышается трон Над сотнями ровных ступеней, За тысячью светлых голов.
На нем в золотистом сиянии, В ауре из радужных брызг, Парит в бесконечном познании, Из времени сотканный миг.
Здесь воздух пропитан биеньем, Нетленной извечной души, И в каждом застывшем мгновении Всей вечности видятся сны.
Здесь негде укрыться от взгляда, Он светит из каждой звезды, Из каждого мягкого сада Влюбленной в него доброты.
И радужным голосом ветер, С златистого трона слетал, И тихой, спокойной прохладой, Сына зари он ласкал.
"-О сын вновь рожденной планеты, Пришедший из первой зари, Пади предо мной на колени, В смирении мудрость вкуси!
И знай, что пришел я из мрака, Что в бездне веков все узнал, И в холоде вечного страха, Я пламень созданья познал.
И в хаосе пламень воздвигнул, И звезды в стремленье возжег, И небо красою наполнил, И землю из праха сберег.
Узнай, что во мне нету злобы, Лишь вечный холодный покой, И нету горячего ветра, Что правит твоею душой!
Пади же, мой сын, на колени, Познай, что все создано мной; Что только в смиренном почтенье, Познаешь ты замысел мой!"
И тут запылала багрянцем, Одежда из звездной пыли, И ярким пылающим светом, Жар хлынул из сына зари.
И крылья пылающей боли, Взвились из широкой спины, И очи, в стремлении воли, Поднялись из жажды любви.
По стенам забегали блики, И рев его звезды потряс, И светлые духи попятились, Смотря в его огненный глаз.
И он не упал на колени, А гордо расправил спину, И, взвившись в извечном стремлении, Поднялся к созданья огню.
"О ты, властелин благодушный, Спокойный и светлый творец, Ты хочешь, сокрыть от рожденных, Творения жгучий венец!
Ты хочешь, чтоб каждый из духов, Примкнул к твоим вечным стопам, И каждый рожденный землею, Внимал твоим чистым речам.
Да, ты был рожден самым первым, Ты первый творенье вкусил, Ты первым создал это небо, Из помыслов землю родил.
Но, знаешь, мудрейший и святый, Что в каждой из тварей твоих, Луч вечного пламени спрятан, И в каждом - создание спит.
И каждый, а их мириады, С тобой мог бы справиться в миг, Когда б ты, тиран златогласный, Светильник в них этот воздвиг.
Но ты, ведь, боишься боренья, Тебе лишь прохлада мила, В руках твоих пламя творенья, И вечность тебе отдана.
Да, пламя во мне разыгралось, Я светлой зорей был рожден; И по небу с ветрами мчался, Мой первый и яростный вой.
Я жаждал постигнуть стремленья, И стать мира новым творцом, И вовсе не с глупым моленьем, Я в эти хоромы вошел.
Отдай же, сидящий на троне, Частицу святого огня, Зажги в каждом сердце горенье, И выпусти в вечность меня!"
Он в пламенном вихре летает, И зал, озаренный зарей, Дрожит, и свет звездный теряет, Свой блеск, перед жарким огнем.
Глаза его молнии мечут, И крылья в багрянце горят, Он в вихре чудовищном веет, И купол и стены дрожат!
Но вот грянул хор, пламень меркнет Пред лаской спокойной звезды, Которая в куполе веет, И чистой росой говорит:
"Я знал, сын земли беспокойный Тебя так легко не склонить, В тебе свет зори жарко тлеет, Тебя в вихре страсти кружит.
Пройдись же по светлому саду, Покоя и блага вкуси И в воды святого фонтана, Ты пламя свое окуни.
Тебя, ведь, никто не неволит, Как гостя в свой сад я зову, И светлая благость разгладит, Незнания гневную тьму.
Потом же, приди на день третий, И волю свою мне скажи, И коли останется пламя, Так, благо с тобой - век гори!"
Завыл, загудел яркий вихрь, И с ревом метнулся он прочь, Желая из тихого града, Умчаться в холодную ночь.
Он летел возле дивного сада, На который не бросил бы взгляд, Как из солнцем сплетенной ограды, Разлился смеющийся град.
Зазвенели чудесные звуки, Замерцали в огнистых глазах, Пеньем роз и волшебного края, Закружили в бордовых крылах.
И он замер пред светлым сплетеньем, И к ограде златистой приник, Во глубины чудесного сада, Своим пламенным взглядом проник.
И узрел он поляны, где звезды Среди трав, словно росы горят, А над гладью озер, изгибаясь, Дуги радуг мостами летят.
Он увидел холмы, где над лесом, Извиваясь, цветут лепестки, И молочные реки созвездий, Не видали ни мрака ни мглы.
И нигде нет ни жара, ни тени, Лишь покой, да медовые дни, В чистом небе махают крылами, То ли бабочки, толь мотыльки...
Много, много чудес в райском саде, Но на них лишь взглянул сын зари, И пылающим, трепетным взором, Обнял деву небесной красы.
На поляне из солнечных маков, На соцветиях пышной травы, Средь цветов золотисто-нектарных, Сидит дух, небывалой красы.
Вместо платья - сплетение неба, В первый день цветоносной весны; В волосах - золотистые трели Говорливой апрельской воды.
В ней нет плоти - лишь воли скопленье, В ней нет слов - лишь благая строфа, И звенит среди солнечных рощиц, Ее голос, как песнь соловья.
Вот она встрепенулась, взметнула Чистый взор родниковой воды, Это в сердце святое кольнула, Пламя первой и страстной любви.
Взгляды встретились и загудели, Вспышкой, паром взметнулись, ревя, Когда пламень с прохладой смешались, И столкнулись два разных сердца.
И в объятия райского сада, Дух зари, ярким солнцем вошел, И ревя, громом тишь наполняя, Он к любви своей пламенем шел.
Не видали спокойные кущи, Где от века плывет дух святой, Таких бликов огнисто могучих, Нарушающих вечный покой.
Встрепенулись с полей райских птицы Облаками из тысячи роз; И тревожную песнь напевая, Улетели от яростных гроз.
Зашумели от ветра дубравы, Мрак и пламень над ними гудит, Черной тучей и яркой звездою, Дух зари к своей цели летит.
Вот упал, выжег черное место На цветущей и мягкой траве, И колено склонил перед девой, Что сидела в прохладной росе.
"-О ты, чудо небес, дорогая; Знай, что нет тебе равной красы, Этот мир и творца его зная, Пред тобой я склоняю мечты.
Пред тобой лишь одной на колени, Я в смирении, в страхе паду; Для тебя, для одной мир взлелею, Вечный пламень у бога возьму!
Мы всегда будем вместе отныне, Ты и я, будем вечно парить, И тебе, о прохладная фея, Я огнистый цветок отдаю!"
И он выдрал из самого сердца, Из глубин негасимой души, Часть нетленного к воли стремленья, Часть своей необъятной любви.
Лишь на миг страхом вспыхнули очи, В коих хладом бил чистый родник, Когда вихрь, волненье пророча, К ее пальцам воздушным приник.
"О, мой друг. - птичьей трелью повеял, И цветком в зимней стуже воспрял, Ее голос средь бури круженья, Среди пламени храмом восстал.
"О, мой друг, о несчастный безумец, В твоей страсти нет высшей любви, Ты желаешь украсть мою душу, Гневный сын самой первой зари.
Не в объятьях, не в реве горенья, Нету мира и нету любви; Лишь одно вижу я вожделенье, Вместо чистой прохлады воды.
Ты не любишь, а только лелеешь В своем сердце нетленный костер, И своим бесконечным стремленьем, Ты в горенье весь мир бы увлек.
Посмотри на меня - я в покое, Всей душой вместе с птицей пою, Я люблю этот сад и не тлею, А спокойной водою живу.
Так зачем же мне рваться куда-то? И лететь среди огненных брызг? Создавать, ненавидеть, влюбляться, Когда здесь бьет холодный родник?
Мир уж создан, к чему же стремиться? Бог ответом тебя исцелит, Здесь, в спокойных чертогах нет тленья, Так спокойный мне сон говорит.
О, смири же свой пыл, неразумный, Сын горячей, бордовой зари, Стань покорным, и вместе с цветами, Ты спокойную песнь сочини.
Не стремись мир из страсти построить, Познавай уже созданный мир, Вместо из сердца выдранной боли, Принеси луговые цветы..."
"Нет! - взметнулось могучее эхо, Дрогнул сад, поломались цветы: "Ты узнаешь всю прелесть горенья, В твоем сердце зажгутся мечты!"
Прорычал, черной тенью метнулся, Над лугами, холмами крича, Гневный дух - он замыслил подняться, На хоромы святого отца.
И в просторах межзвездных от мчится, В темноте, где ни зла ни добра, И не в силах в мечты его влиться, Беспросветного холода мгла.
"Я вернусь - он пылает звездою. Я создам новый мир для тебя, И для всех, и для всех я открою, Радость жить, новый космос творя!"
Вот и мать его светом одета, В теплый саван морей кружена, И горит, словно райское эхо, Серебристых полей тишина.
Нет ни рева, ни черной пустыни, Над которой когда-то летал, Поглощая кровавые вихри, И всю правду постигнуть желал.
И повсюду моря золотые, Льются песни соцветий лесных, И летят над горами младыми, Стаи белых ветров кружевных.
"Братья, сестры! - взревел черной тучей. Вы, рожденные первой зарей, Поднимитесь из сладкого улья, И услышьте мой клич огневой!
Поднимайтесь из жерла вулкана, Из пучины взметайтесь морской, Из глубин задремавшего сада, Поспешите скорее за мной!
Ведь не долго пробыл я у бога, Здесь же, вижу, минули века; И забыть уж успели вы годы, Когда вас породила заря!"
Вот из недр вулканов восходят, Из пучины летят водяной; Из покоя заснувшего сада, Поднимается дух боевой.
Вот драконом огнистым сложился, Сын зари, жаром пышет из глав. А вокруг него крыльями машут, Те, кто взмыли из сладостных трав.
Им не надо речей - своим взглядом, Пробуждает в них волю дракон, И от сонной земли звездопадом, Движет жаждой пылающий рой.
Им не надо речей - они знают, Все, что знает огнистый дракон, Ведь и в каждом из них полыхает, Пламень вечной и жгучей мечтой.