— Я чувствую, что обязан поведать вам причину моих страданий, — слабым голосом произнес англичанин, опираясь спиной о закрытый саркофаг. — После этого вы вполне поймете, что ничем не сможете мне помочь или избавить меня от мук. Есть и еще один повод, заставляющий меня говорить — вы можете назвать это слабостью, но подобная слабость свойственна всем людям: я имею в виду желание облегчить душу, исповедаться во всех гнетущих сердце тайнах в тот миг, когда близится конец, прилив жизни сменяется отливом и отхлынувшие волны и пена обнажают все потаенные мели, пески и клубки водорослей.
Через несколько часов, я уверен, мои губы навечно замолчат. Я вынужден сделать это признание по причине, которую объяснит сама моя история; но если случится так, что вы все же сумеете спастись, я прошу вас, в качестве последнего милосердного деяния, навсегда оставить мое тело в этой гробнице.
Для того, чтобы я мог объяснить вам странные события, те звенья цепи Судьбы, что неодолимо влекли меня по волнам жизни и привели сюда, я должен рассказать вам о некоторых обстоятельствах из прошлого моих родителей и моего собственного детства.
Примерно в те годы, когда я появился на свет, мой отец, полковник Ченли, командовал важнейшим гарнизоном на севере Индии, у границы с Афганистаном. Он был ветераном индийской службы, и туземцы во всех уголках страны хорошо знали и боялись его. Полковник был человеком справедливым, но чрезвычайно суровым и непреклонным в исполнении правосудия. Ко времени женитьбы он уже вошел в лета, и друзья считали его закоренелым холостяком. Было немало толков, когда он внезапно объявил о намерении жениться и выбрал себе в невесты единственную дочь своего старого товарища, майора Апхема.
Моя мать, хоть и вышла замуж в молодом возрасте, успела приобрести значительный опыт в индийской армейской жизни и потому была хорошо приспособлена к выполнению многочисленных социальных обязанностей, ожидавших ее в роли жены командующего гарнизоном офицера. Как и в случае моего отца, все ее предки в течение многих поколений служили в армии, и, как и он, по большей части имели отношение к Индии. Это в определенной степени объясняет ее высокомерное и властное отношение к туземцам. При каждом удобном случае ее предрассудки давали о себе знать. Ее снова и снова предупреждали, что она подвергает себя большой опасности, навлекая на себя ненависть подобной расы, но ни предупреждения, ни угрозы не могли изменить ее чувств или хотя бы заставить ее вести себя более дипломатично. Выйдя замуж, она вознамерилась изгнать из округи всех чудотворцев, чародеев и им подобных; настроена же она была так решительно и враждебно, что не ограничилась обычными факирами, жонглерами и фокусниками и дошла до преследования безобидных йогов и мистиков, которые встречаются во многих провинциях Индии.
Одного из них, однако, ей никак не удавалось ни запугать, ни изгнать. Это был человек преклонных лет, йог или мистик высшего порядка, живший высоко в горах, откуда открывался вид на гарнизонный лагерь моего отца. Туземцы верили, что этот человек обладал необычайной способностью предсказывать бедствия, болезни или смерть за недели и даже месяцы до их наступления. Когда он появлялся где-либо в деревне, все тотчас бросали всякую работу. Завидев его, жители выходили ему навстречу и в зловещем молчании следовали за ним, пока он, будто в трансе, не доходил до деревенской площади. Здесь он глубоким, звучным голосом произносил свое предсказание и так же таинственно, как появлялся, исчезал в горах.
Поскольку йог был окружен почтением туземцев, с ним непросто было справиться, но моя мать не упускала случая высмеять невежественные туземные суеверия, а в пример дурного влияния на легковерных приводила притязания йога на пророческий дар. Так продолжалось почти до самого моего рождения. В то время ожидались кое-какие осложнения с африди[9] на афганской границе, и к нам в подкрепление был направлен еще один полк солдат. В индийских гарнизонах было принято по прибытии нового полка устраивать балы и увеселения, чтобы приветствовать пополнение на новом месте. То был первый бал, который давала моя мать со времени замужества; ей очень хотелось сделать его незабываемым для гостей, и она решила приложить к этому все свои силы. Все было устроено на славу. Бал должен был проходить в казармах, и главное здание и вся территория вокруг были весело украшены вымпелами и флагами. Лагерь приобрел праздничный вид — что, я думаю, весьма порадовало новоприбывших.
Все шло хорошо, пока где-то в разгар бала из темноты не выступила странная, дикая фигура. Пройдя через бальную залу среди танцующих, йог поднялся на помост, где сидела моя мать, и низким, звучным голосом произнес то, чему суждено было стать его последним предсказанием. Еще не наступит рассвет, сказал он, как гарнизон будет атакован и почти полностью уничтожен.
В последовавшей суматохе старик, возможно, и скрылся бы, но моя мать бросилась за ним и велела часовым задержать его и поместить под арест.
Вернувшись в залу, она высмеяла и йога, и его предсказание. Вновь заиграла музыка, и веселье и танцы возобновились.
Часа через два в одной из комнат возник небольшой пожар, который без труда потушили. Чуть позже, однако, пламя объяло всю крышу; когда танцоры, музыканты и зрители начали в тревоге разбегаться, раздался громкий звук горна. Не успели офицеры и солдаты схватиться за оружие, как многие из них были пронзены копьями и смяты свирепой бандой африди, подкравшейся под покровом ночной темноты к беспечным гулякам. В первые несколько минут повсюду царило страшное смятение, но солдаты быстро сплотили ряды и после упорного боя, продолжавшегося более двух часов, отогнали захватчиков обратно в горы и восстановили порядок, что стоило им значительных потерь убитыми и ранеными.
Утром моя мать настояла на допросе старика — тот все это время оставался запертым в камере. Во время допроса йог не проронил ни слова. Он продолжал молчать даже тогда, когда солдаты обыскали его жилище в горах и вернулись с бумагой, испещренной мистическими символами; посередине листа было записано точное время нападения. В конце концов его, на основании косвенных улик, осудили за сговор с повстанцами и вывели на казарменный плац для расстрела. Стыдно признаться, но моя мать стояла рядом с отцом, наблюдая за казнью йога.
Перед тем, как была отдана команда стрелять, она подошла к старику и стала уговаривать его чистосердечно признаться в причастности к ночной трагедии. Выпрямившись во весь рост, йог гордо ответствовал:
— Мадам, мне не в чем признаваться. Смерть для йогов — ничто. Мы умираем, чтобы жить. Преступление, которое вы собираетесь совершить, повлечет за собой собственное наказание. Я не желаю избежать своей судьбы, вы же не укроетесь от своей, как и ребенок, которого вы вскоре произведете на свет. Я все сказал. Убейте меня.
Она презрительно отступила назад, прозвучала команда, ружья выстрелили, и старик упал, изрешеченный пулями. В то же мгновение мучительный крик боли и ужаса заглушил грохот выстрелов, и моя мать опустилась без чувств на руки отца. Когда дым рассеялся, стало очевидно, что с ней произошло нечто жуткое и устрашающее. Что-то, похоже, поднялось из травы и кинулось на нее — но что это было, никто не знал. «Что-то испугало меня», — вот и все, что мать смогла сказать. Ее отнесли в уцелевшую от пожара часть казарм, и там она провела несколько месяцев вплоть до преждевременных родов, объяснявшихся ее испугом.
Такова была история моего рождения, которую я услышал, когда достаточно для этого повзрослел. Лишь много лет спустя я узнал, что именно поразило или испугало мою мать в то ужасное утро.
Через некоторое время она оправилась и почувствовала себя в силах выдержать морское путешествие. И тогда, к удивлению всех, кто знал ее честолюбивую натуру, она настояла на том, чтобы мой отец вышел в отставку и вернулся в Англию. Я был увезен из Индии младенцем, воспитывался на юге Англии и долгое время был даже убежден, что родился в небольшом и тихом имении моего отца, среди долин Девона. Я был уже взрослым юношей, когда однажды вечером отец поведал мне историю моего появления на свет. К слову, то был последний вечер, что мы провели вместе: вскоре я поступил в колледж, а моего отца убедили занять важный пост на государственной службе и вернуться в Индию.
Некоторые поговаривали, что только виды на титул заставили мою мать согласиться на это. Год шел за годом, отец оставался в Индии, и люди начали дивиться тому, что мать не желает к нему присоединиться. Объяснение быстро нашлось, так как она не делала секрета из своей неприязни к Индии, и пересуды утихли.
Не припомню никаких темных облаков, что омрачали бы мою радостную юность. Все знавшие меня предсказывали мне блестящую карьеру. И верно, в те дни почти все мои замыслы или начинания увенчивались успехом. Занятия в колледже были удовольствием, а не трудом, и закончил я с отличием. Вскоре после того, как мне исполнилось девятнадцать, студенческие дни подошли к концу, и я вернулся домой, собираясь провести несколько месяцев под отчим кровом, прежде чем решить, к чему приложить свои дарования.
Дома я нашел ласковое письмо от отца; в нем он сообщал, что через месяц отправится в Англию в длительный отпуск. Я очень обрадовался этому известию и на следующее утро поехал в ближайший городок, чтобы послать ему телеграмму с поздравлениями. По дороге мне пришлось миновать дом священника, и я придержал лошадь, заметив ректора в дальнем конце розария и собираясь помахать ему с дороги в знак приветствия. Но ветви розовых кустов вдруг раздвинулись, и передо мной вместо почтенного священнослужителя предстало милое молодое лицо. Когда я соскочил с дороги и взял в свои руки мягкую белую ручку, темные глаза девушки поднялись на меня, и со взглядом узнавания мы оба почувствовали, что ангел любви впервые вошел в тайные покои наших сердец.
Да, маленькая подружка моих детских игр превратилась в женщину. Как ни странно, она вернулась из школы в Германии в тот самый день, когда я вернулся из колледжа. Я почти забыл ее за годы моего отсутствия, но одно прикосновение ее руки, один взгляд ее глаз смахнули паутину лет, и я снова увидел Люси Марсден — ах, как давно это было! — в ее маленьком белом платьице с розовыми лентами, и вспомнил, как в детстве мы однажды утром удивили священника, торжественно подойдя к нему и попросив нас поженить.
Теперь она выросла и стала женщиной. Ее глаза, казалось, попрекали меня за то, что я все еще видел в ней ребенка.
Я не стал дожидаться священника и, не вполне понимая зародившееся в сердце чувство, взял розы, которые она мне подарила, прижал их к губам и поехал прочь — позабыв, должен признаться, о цели своей поездки.
Первое облако появилось по возвращении домой. Мать заметила розы и, к моему изумлению, очень огорчилась тем, что Люси Марсден вернулась. Она всеми силами старалась изменить мое отношение к девушке и в конце концов заявила, что я должен пообещать ей больше никогда не видеться с Люси. Это было первое недоразумение, возникшее между нами. Тогда-то я и увидел мать в истинном свете — и был потрясен, потому что она, например, под самыми хитроумными предлогами пыталась помешать моим визитам в дом священника.
Но Любовь — это выражение жизни, даже нечто большее, чем породившая ее жизнь. Мы с Люси стали неразлучны. Однажды, решив проверить искренность и постоянство своего чувства, я решил на время отказаться от встреч с нею, но быстро обнаружил, что успел отдать ей все сердце, всю душу, все чувства благородной привязанности и любви, какие когда-либо отдавал мужчина или принимала женщина. И однажды ночью, когда мы бродили в лунном свете среди роз старого девонширского сада, я признался ей в любви, рассказал о своих замыслах, о видах на будущее — и, глядя на звезды, ставшие нашими свидетелями, мы перед лицом Бога, которому оба поклонялись, поклялись вечно любить друг друга.
Быстро пролетели несколько радостных дней. Мы были так счастливы, что по ночам со страхом думали, не принесет ли нам новое утро какое-нибудь горе. Да, мы почти боялись нашего счастья, потому были всего лишь смертными и знали, что ничто смертное не может длиться вечно, и каждое мгновение приносило нам и страх, и радость.
С тех пор я часто задавался вопросом, почему Бог создал любовь: ведь цена, которую мы платим за нее, порой затмевает спасение души. Какой пустяк — утратить покой после смерти, ибо дух не знает сердечной боли. Но знать, что такое любовь, и потерять любимую, быть вынужденным жить дальше, проживать минуту за минутой, каждая из которых тянется, как вечность, иметь живое тело, требующее заботы, одежды, пищи, в то время как сердце внутри его давно умерло — это, на мой взгляд, гораздо худшая кара, чем часто выставляемые напоказ муки проклятых грешников.
Но лишь немногие воистину любили, и для многих и многих подобные слова останутся бессмысленными. Люди, как правило, лишь хотят, желают, жаждут обладать — но не любят! Они злоупотребляют понятием любви и в своей ограниченности ищут истолкования его священного смысла в школьных учебниках.
Любить по-настоящему, любить сердцем и душой, умом и телом — значит быть богоподобным, это единственный человеческий способ приблизиться к Божеству, и для чистых и верных сердцем это означает творить не что-либо одно, а все мироздание, новое небо и новую землю, и видеть в исполнении мечтаний все совершенство будущего мира грез.
Так было с нами. Но мы были детьми земли, нами правили законы причин и следствий, и безрассудство других обрекло нас на погибель.
В одно роковое утро пришло известие, что мой отец по случайности погиб. Люди обычно называют подобные вещи случайностью или волей случая, когда речь идет о чем- то плохом, если же наоборот, говорят о воле Божьей.
После того, как тело моего отца было предано земле на мирном церковном кладбище в Девоне, я обнаружил, что управление всеми его землями и капиталами целиком и полностью сосредоточилось в руках моей матери, за исключением чайной плантации в Индии, которую отец недавно приобрел и завещал мне по достижении совершеннолетия. Мать мать, не теряя времени, воспользовалась законными полномочиями, которыми была так неожиданно наделена, дабы расстроить то, что она предпочитала называть мезальянсом. Напрасно я умолял ее. Напрасно протестовал. Однако, невзирая ни на что, я твердо решил жениться на Люси, и готов был отправиться хоть на край света, чтобы этого добиться. Силясь мне помешать, мать оставалась глуха к моим мольбам, и вскоре я понял, что во имя успеха буду вынужден прибегнуть к более решительным мерам.
Через несколько месяцев я должен был достичь совершеннолетия. Убедившись, что мать намеревалась и впредь держать меня в своей власти, продав плантацию до того, как я ею завладею, я не видел другого выхода, кроме как отправиться в Индию и попытаться предотвратить любые ее действия в этом направлении.
Я сообщил матери о своем решении лишь в утро отъезда. Багаж был уже погружен и двуколка ждала у двери, когда я вошел в ее комнату, чтобы попрощаться.
Я приготовился к сцене, но уж точно не к такой бурной, что последовала за этим. Когда я сказал, что уезжаю в Индию, мать сначала просто пыталась отговорить меня от поездки; потом, в свою очередь, стала умолять, после угрожать и наконец, когда я кинулся вон из комнаты, упала на софу и зарыдала: «Куда угодно, куда угодно, мальчик мой, только не в Индию!» В ее словах прозвучало нечто такое, что заставило меня заколебаться. Я остановился и повернулся к ней; думая, что она смягчилась, я в последний раз спросил, даст ли она согласие на мой брак. Но при одном упоминании об этом предмете она снова стала такой же непреклонной, какой была минуту назад. Дальнейшие споры были бесполезны. Я попрощался, вышел из комнаты и вскоре уже был на вокзале.
С Люси я попрощался накануне вечером. Она также слезно уговаривала меня не уезжать, и я со странной тоской и дурными предчувствиями бросил взгляд из поезда в сторону дома священника и увидел — или лишь представил себе — бледное личико среди роз у ее окна и маленькую белую руку Люси, помахавшую мне на прощание.
Я пытался успокоить себя, повторяя снова и снова, что должен был уехать ради ее же блага. «Я должен обеспечить ее деньгами и положением, — размышлял я. — У нее должно быть все, что может дать мир». Но слова матери: «Куда угодно, куда угодно, мальчик мой, только не в Индию!» продолжали звучать в моих ушах, наполняя меня мрачными мыслями и предчувствиями, которые я тщетно пытался прогнать.
Во время плавания я решил, покончив с деловыми вопросами, посетить с кратким визитом места, где я родился. Я живо вспомнил рассказ отца и попытался вызвать в воображении суровые горы и странные, трагические события, что произошли незадолго до моего рождения. Желание отправиться туда стало непреодолимым.
Добравшись до Индии, я принялся улаживать дела, связанные с плантацией. К счастью, по закону она должна была очень скоро стать моей, и это облегчало мою задачу. Я рассчитывал, вступив в права владения, продать плантацию и немедленно вернуться к Люси. Но ах, как мало знаем мы, рабы под властью той же Судьбы, что усаживает какого-нибудь Наполеона на трон и ведет новоявленного Иуду к гибели!
Неделя шла за неделей и задержка следовала за задержкой. Пьяный солдат-англичанин ударил сипая — начался бунт, и все государственные дела остановились. Неверно записана телеграмма — и все деловые переговоры на время прекращаются. Все это мелочи — да, мелочи! Но увы, какие действенные мелочи! Какие фатальные!
В итоге случилось так, что я достиг совершеннолетия в Индии — о да, достиг, и имущество стало моим, но знайте, что я обрел и иное, нежданное наследие.
В то утро, когда моя душа должна была бы ликовать, я проснулся от духоты. Жара была невыносима, даже в такой ранний час. Облегчения ради я откинул одеяло и почувствовал странную пульсирующую боль в левом боку, которую я не мог объяснить.
Измученный болью, я опять заснул. Снова и снова, как мне показалось, я видел один и тот же сон. Мне чудилось, что в комнату входит отец и, наклонившись, шепчет мне на ухо:
— Семя, что было посеяно, дождется жатвы, кем бы ни был жнец. Будь стоек, ибо нет другого закона, кроме закона Бога. Природа и судьба — его слуги.
Слова эти еще звенели у меня в ушах, когда я проснулся — проснулся с чудовищной, ноющей болью, которая стала еще сильнее, чем прежде, и жутким ужасом перед чем- то, что я не мог объяснить и еще меньше понять. Хотя я весь день оставался в расстроенных чувствах, я написал Люси длинное и призванное казаться бодрым послание. В своем последнем письме она немало удивила меня, сообщив приятную, по ее мнению, новость: моя мать совершенно изменила свое отношение к ней, что очень обрадовало Люси; она несколько раз побывала в гостях у моей матери и в вечер того дня, которым было датировано письмо, собиралась к ней снова, чтобы поговорить обо мне и нашем будущем.
Сперва я решил, что подобные визиты необходимо прекратить. Невинные слова Люси наполнили меня дурными предчувствиями. Но в следующую минуту я не мог не устыдиться своей сыновней холодности и потому просто написал, что и вправду удивлен такой переменой в поведении моей матери и надеюсь, что общение с ней не вызовет у Люси никаких сожалений. Я не мог позволить себе сказать что- либо еще, но вся моя душа восставала против этой внезапной дружбы.
Снова и снова я перечитывал письмо моей милой и, останавливаясь время от времени и размышляя над ее нежными словами и еще более нежными мыслями, был несказанно счастлив. Я забыл свой сон, мрачные предчувствия и даже ужасную ноющую боль в боку, которая днем в течение нескольких часов причиняла мне величайшие страдания. Я утешал себя мыслью, что теперь, когда я достиг совершеннолетия, я могу в кратчайший срок избавиться от плантации, вернуться домой и услышать слова любви и нежности из уст самой Люси.
Да, я мечтал очень скоро назвать ее своей женой.
Тем не менее, необходимо было соблюсти некоторые юридические формальности, и прошло почти шесть месяцев, прежде чем я наконец избавился от собственности и стал готовиться к возвращению.
Все это время я испытывал сильную боль, но к докторам не обращался. Я убедил себя, что болезненные ощущения, вероятно, были вызваны некоторым нервным напряжением и будет лучше подождать и получить должную врачебную помощь в Лондоне. Куда сильнее меня беспокоило нечто иное. Вот уже несколько месяцев, как я заметил существенную перемену в тоне писем Люси. Они все меньше и меньше походили на те непосредственные послания, полные выражений любви и преданности, что я получал вначале. Время от времени приходило письмо, написанное в прежнем ключе, однако я не мог не видеть, что произошли какие-то изменения и очень тревожился об их причине. Вскоре от священника пришло известие, что Люси была тяжело больна, но уже начала поправляться; поэтому, как он считал, мне не было нужды беспокоиться или торопиться с возвращением, пока мои дела не будут окончательно улажены.
Меня подмывало сесть на ближайший пароход, но сделка по продаже собственности должна была вот-вот завершиться, и мне пришлось ждать, считая часы и дни, остававшиеся до той минуты, когда я смогу обнять и утешить Люси.
Подписание заключительного договора привело меня в окрестности военного лагеря, где я появился на свет; когда же я освободился от дел, до отплытия парохода оставалась неделя, и я решил все же совершить паломничество к месту моего рождения, так как другой возможности могло никогда не представиться.
Увы! мы никогда не знаем, к чему может привести один- единственный шаг в том или ином направлении. Но роптать бесполезно. Чему быть, того не миновать. Я должен был поехать.
Я добрался до лагеря, представился и был чрезвычайно гостеприимно принят полковником и офицерами гарнизона. Поскольку я собирался провести в лагере всего сутки, на следующее же утро новые друзья повели меня осматривать различные достопримечательности, как то форты и другие укрепления, построенные моим отцом во время пребывания на посту командира гарнизона.
Я снова услышал необыкновенную историю о старом йоге, которого казнили после нападения на казармы. С тех пор прошли годы, но история эта становилась достоянием каждого расквартированного там полка. Пока мы верхом объезжали местность, офицеры выдвигали многочисленные и самые странные предположения о том, что могло так испугать мою мать и что именно увидели мои родители, когда старый йог безжизненно упал на землю.
Под каменистым склоном горы полковник натянул поводья и указал вверх, на большую пещеру, расположенную над выступающей скалистой площадкой. Там, сказал он, во времена моего отца и жил старый йог. Я в шутку предложил посетить пещеру; полковник принял мое предложение всерьез, но сам отказался от восхождения, сославшись на то, что его кости для этого слишком стары. Однако два других офицера ухватились за мою идею, и, оставив лошадей на попечение полковника, мы начали подниматься по крутому склону.
Стояло раннее утро, и ночная роса делала камни и мхи такими скользкими и опасными, что мы были вынуждены двигаться с крайней осторожностью. Наконец мы достигли широкого скалистого плато, обращенного ко входу в пещеру, и на мгновение замерли, восхищенные великолепием открывшегося вида. Природа, казалось, объединила здесь все свои дары, чтобы создать непревзойденный пейзаж.
Леса, равнины и горы разворачивались вокруг нас, и стоило чуть повернуть голову, как эта грандиозная панорама Изменялась и начинала играть новыми красками. Иззубренная горная вершина над нашими головами вздымалась к самому сердцу небес, а вокруг громоздились странные, фантастические и неописуемые силуэты изрезанных временем скал, которые поразили бы самое безудержное воображение.
Прямо под нами раскинулись казармы, и солдаты суетились, как крошечные муравьи, в лучах утреннего солнца; справа мы видели форт с побеленными стенами и английским флагом — черные жерла его пушек пристально следили за границей.
— Любой человек, живущий здесь, стал бы мистиком, — заметил один из офицеров, поворачиваясь к пещере. — И посмотрите-ка, здесь есть вода и еда.
И он указал на родник, бивший прямо из большой скалы; у подножия ее раскинулись прекрасные грядки съедобных трав.
Пещеру мы нашли нетронутой — обитатель ее словно покинул свое жилище всего лишь какой-нибудь час назад. В дальнем углу стояло грубое ложе, застеленное большой тигриной шкурой; рядом, на так же грубо сколоченных полках, мы нашли разнообразные книги, посвященные глубоким философским вопросам и донельзя поразившие нас. В самом дальнем конце пещеры имелась большая ниша, по-видимому, служившая храмом. В центре ее стоял алтарь и высилось каменное изваяние Шивы-Разрушителя, высеченное, судя по всему, много столетий назад. У ног бога все еще лежали высохшие травы и цветы — вероятно, последнее искупительное приношение старого йога перед той роковой ночью.
На столе в изголовье лежанки, таком же грубом, как и вся остальная мебель, мы обнаружили Веды, английскую Библию и плоскую каменную плитку; очевидно, старый отшельник имел обыкновение записывать на ней свои мысли. Я с трепетом поднял ее. Душа моя, казалось, вот-вот прочитает свой смертный приговор — но я был обязан прочитать.
Первая строка была на хиндустани, и я не смог ее разобрать. Далее следовала фраза на английском: «Никто не избежит своей судьбы — разве и Бог не умер, дабы исполнилось предначертанное?»
«Никто не избежит своей судьбы! Странно, что повсюду, куда я ни направлюсь, меня преследуют такого рода предупреждения», — подумал я.
— Что это может означать? — громко воскликнул я, забыв о своих спутниках. Ответом мне был вздох, таинственный и странный; он прозвучал столь отчетливо, что даже бравые офицеры в страхе попятились.
— Пойдемте! — вскричал один. — От этого места меня бросает в дрожь, а кроме того, мы не можем больше заставлять полковника ждать.
И, потянув меня за руку, они направились к выходу. Мы отошли от пещеры всего на несколько шагов, когда я вспомнил, что забыл свой хлыст на столе у лежанки и крикнул остальным:
— Не ждите, я вас догоню!
После яркого солнечного света сумрак пещеры на миг ослепил меня. Когда зрение вернулось ко мне, сердце едва не выскочило из груди: я увидел на лежанке фигуру старика. Наши глаза встретились, и он указал длинным и худым пальцем на фразу, написанную на каменной табличке — слова ее, как ртуть, переливались в моем сознании.
Чувство страха овладело мной. Я вслепую выскочил из пещеры, скользя по камням и мху; напрасно я цеплялся за траву и кусты на своем пути. Я пытался остановиться, но что- то, казалось, преследовало меня. Далеко внизу, на тропинке, я видел полковника. До меня доносились голоса моих спутников, кричавших, чтобы я спускался осторожней. Но мои ноги продолжали скользить; камни, мох и валуны уходили из-под них. Я хватался за ветки, но они ломались; голова кружилась, все чувства сводило от страха. Я услышал, как огромный камень, который я задел, рухнул вниз в пропасть. С диким криком о помощи я зашатался — и больше я ничего не помню.
Я очнулся в казармах, в комнате полковника. Мне сказали, что я пролежал без сознания три дня. Сперва опасались трещины в черепе, но после тщательного осмотра гарнизонные хирурги обнаружили лишь глубокую рану на голове; помимо этого, самым серьезным повреждением, которое я получил, был сложный перелом правой ноги — достаточный, чтобы уложить меня в постель по крайней мере на восемь недель.
«Но как же Люси? — подумал я. — Как отнесется она к этой задержке после всех моих обещаний вскоре вернуться?»
День за днем я лежал там в агонии, думая только о ней и о том, как она перенесет это разочарование. Прошло немало времени, прежде чем я сумел позаботиться о доставке своей почты на адрес гарнизона. Первым же письмом оказалось послание от старого священника, сообщавшего мне жестокую весть: моя возлюбленная снова заболела; бедняжка находилась в таком состоянии, что была не в силах мне написать.
Я еще далеко не оправился, но с огромным трудом все же встал с постели и решил, что немедленно отправлюсь в Англию, пусть это даже убьет меня. О, я хорошо помню то утро! Я начал одеваться, но тут боль в боку, которую я уже несколько дней не чувствовал, вернулась с удвоенной силой. В эту минуту вошел врач, вновь уложил меня в постель и занялся осмотром; по его озадаченному лицу я понял, что причина моих мучений была выше его понимания. Так продолжалось до тех пор, пока не наступил день, когда боль стала невыносимой; наконец, к вечеру плоть разошлась, и показалась странная опухоль. С этого момента главный хирург гарнизона отказался брать на себя ответственность за мое лечение, и мой добрый друг-полковник, не видя иного выхода, распорядился немедленно отправить меня в ближайший военный госпиталь. Тотчас начали сооружать повозку, в которой отряд туземцев перевез меня в соседний город. Испытав немалые страдания во время этого путешествия по суровой местности, я оказался в больнице.
Врачи проводили консилиум за консилиумом. Они признались, что никогда раньше не видели ничего подобного, но упорно продолжали называть мой недуг опухолью и кончили тем, что диагностировали опухолевое разрастание со сложным латинским названием. Однако, несмотря на все их медицинские познания, оно продолжало расти — я никогда не называл это образование опухолью, для меня это было оно, нечто неопределенное, безымянное и ужасное. К тому времени, как кости моей ноги срослись и я смог отплыть в Англию, оно выдвинулось из моего бока на несколько дюймов. Вдобавок, оно росло как бы изнутри и раздвигало плоть, словно открытую рану, не давая краям сойтись. Исходя из расположения «опухолевого разрастания», находившегося между ребрами и тазом, и близости его к сердцу и другим жизненно важным органам, врачи утверждали, что всякая возможность операции исключена. Но я не терял надежды и, собираясь вверить себя искусству превосходных лондонских медиков, наконец со вздохом облегчения отплыл домой.
Тогда я еще не осознавал всей полноты постигшего меня несчастья. Я думал, что оно представляет собой лишь некое необычное образование и что, невзирая на мнение индийских докторов, я найду в Лондоне или Париже способ удалить его. Но блаженство неведения длилось недолго.
Однажды вечером, посреди океана, я просматривал бумаги отца и нашел старый дневник, который он вел в гарнизоне на афганской границе. Я поднялся с тетрадью на палубу и начал читать. Час за часом я знакомился с помыслами, делами и мечтами человека, ответственного за мое появление на свет.
Помню, почти стемнело, когда я прочитал фразу: «О, как бы мне хотелось иметь ребенка, сына, который увековечил бы мое имя!»
Чуть ниже я прочитал: «Я женился — скорее для того, чтобы иметь ребенка, чем жену».
Я продолжал читать, пока не дошел до описания жуткой ночи бала и утренней казни йога. «Теперь-то, — подумал я, — я узнаю, что вызвало у моей матери тот ужасный испуг, который привел к преждевременным родам». И, склонившись над пожелтевшими листами, я прочитал следующий отрывок:
«О, Боже мой! Что я наделал? Когда загрохотали выстрелы и тело йога упало на землю, из травы у ног моей жены поднялась отвратительная черная змея, с гневным шипением распрямилась, ужалила ее в бок и, упав обратно в траву, исчезла. Я тут же вспомнил последние слова старого йога. Что, если они сбылись еще до того, как дыхание жизни покинуло его тело? Я снова подумал о ребенке — о ребенке, которого я желал, о котором молился, о ребенке, жившем в ней. О, Боже мой! что я наделал! что я наделал! Если было совершено преступление — если природа требует отмщения — то пусть наказание падет на меня, а не на ребенка, не ведающего греха отца».
Я не мог больше читать. Дневник выскользнул из моих рук и упал к ногам, но я не двинулся с места. Мои глаза невольно, как в час беды, обратились к небу — но там для меня не было Бога. Звезды кружили по своим назначенным орбитам, неспособные отклониться от сокрытых небесных путей; я глядел на них в отчаянии, и перед глазами вставало написанное престарелым йогом: «Никто не избежит своей судьбы — разве и Бог не умер, дабы исполнилось предначертанное?»
Не знаю, как долго я просидел на палубе. Семя, что было посеяно, дождется жатвы. Моя судьба была отныне ясна, и это открытие на время совершенно лишило меня сил. Острая боль в боку вернула меня к яви. Теперь эта боль обрела новое значение, и мне потребовалось все присутствие духа, чтобы выдержать ее. Я стиснул зубы, пытаясь сдержать страдальческий крик, готовый вырваться из глубины души. И так я сидел в молчании и страхе, словно ожидая приближения непобедимого врага.
Внезапно я весь похолодел и оцепенел от ужаса. Оно чуть заметно задвигалось — то была легкая дрожь, едва ощутимый трепет, но трепет жизни. Холодный пот крупными каплями выступил у меня на лбу. Я почувствовал, как мое сердце перестало биться и кровь застыла в жилах; закрыв руками лицо, я съежился от их ледяного прикосновения.
Но тем временем у меня зрело решение — мысль, что еще минуту назад я бы с отвращением отверг. Я так никогда и не видел, что оно собой представляло, никогда не осмеливался взглянуть. Теперь я спущусь в каюту и увижу своего врага лицом к лицу. Я потянулся за костылями и тихо заковылял по палубе. Была полночь. Ни единый звук не нарушал безмолвие океана, слышалось лишь учащенное дыхание машин, прокладывавших путь через бездну.
В моей каюте горела лампа — маленькая масляная лампа, испускавшая болезненный желтый свет. Я придвинул ее поближе, чтобы лучше видеть, расстегнул свою свободную шелковую рубашку и глянул в зеркало. С первого же взгляда я понял, что самые страшные мои опасения оправдались.
Да, оно обрело жизнь, независимую от моей. О Боже! все закружилось вокруг меня, когда я увидел, какую форму оно приняло, каким отливало цветом. Пошатываясь, я кое-как выбрался из каюты и в лихорадочном безумии, не сознавая себя от ужаса, поднялся на палубу. Многие люди, испытавшие мелкие горести, положили конец своим несчастьям: можно ли удивляться тому, что в подобную минуту и я решил раз и навсегда покончить со своим проклятым существованием? Это будет так просто, думал я. Мою гибель, конечно, объяснят «несчастным случаем» — как ни странно, даже в такой миг человек раздумывает о мнении ближних. Однако смерть не слишком тревожила меня: моей единственной мыслью было убить эту тварь, и собственное тело виделось мне камнем — камнем, который увлечет ее на дно и утопит, и на веки вечные похоронит в глубинах океана.
Я мог бы без труда незаметно соскользнуть за борт корабля, и волны навсегда поглотили бы меня и мое тайное позорное клеймо. И все же я боялся, что мое тело найдут, и любопытные станут осматривать меня и рассуждать о свойствах и причине появления твари. Еще больше я страшился того, что тварь выживет и будет ползать, как вампир, по мертвому телу, породившему ее — но что мне за дело, какая разница, во мне не останется чувств, я буду уже мертв.
Я пробрался на корму. Кругом царила тишина. Склонившись, я поглядел вниз, в бездонную черную воду, но лицо Люси укоризненно поднялось передо мной и остановило меня: ее глаза смотрели в мои, ее руки удерживали меня — и, испугавшись своего трусливого намерения, я опустился на доски в тени спасательной шлюпки и пролежал там до рассвета.
Поскольку я никого не известил о своем отъезде из Индии, по возвращении в Англию я не отправился сразу же домой, в Девон, а поехал в Лондон и получил консультации у нескольких медицинских светил. Но надежды не было: врач за врачом осматривали меня и не могли поставить диагноз. Убить тварь означало убить меня — оставить ее в живых означало, в конечном итоге, то же самое. Умудренные мужи науки недоверчиво выслушивали мою историю, и однако, они собственными глазами видели, осматривали тварь! Оставалось загадкой, почему она проявила себя лишь после моего совершеннолетия: ведь юридическая и физическая зрелость не совпадают. За неимением лучшего объяснения, врачи сошлись на том, что виновата была страшная индийская жара. Но цепь совпадений была слишком очевидна, и я инстинктивно понимал, что в Индию меня привела сама Судьба. Доктора полагали, что пройдет некоторое время, прежде чем тварь полностью разовьется, и тогда можно будет удалить ее ядовитые клыки; я буду жить, но никогда не избавлюсь от соседства твари.
Я вернулся домой, похоронив все надежды. Я решил увидеться с Люси и попрощаться с ней навсегда. Да, я отрекусь от своего счастья, а затем удалюсь в какое-нибудь тихое место и постараюсь набраться мужества, чтобы покончить со своей жизнью, или стану ждать, пока она не закончится сама, но никогда, никогда не посею проклятое семя, дабы позор его не пал на невинное дитя. Я ломал голову над тем, как бы правдоподобней объяснить Люси, почему я вынужден вновь ее покинуть. Поведать ей чудовищную правду я не осмеливался — не мог заставить себя сделать это. Мне не удавалось придумать ни единой уловки, и я в тревоге и растерянности считал минуты, приближавшие меня к ней, не зная, как поступить. Поезд остановился на станции, и я с тяжелым сердцем побрел к Люси — жертва, заклейменная непреклонной наследственностью, дитя жестокой Судьбы.
Вновь стоял летний день, живые изгороди старой и милой девонширской дороги пестрели цветами — и прежде, чем я добрался до дома священника, аромат роз окутал меня веянием незабываемых воспоминаний. Уже начинало темнеть, когда я вошел в сад. Ничье лицо не выглянуло из розовых кустов, и сами они казались такими жалкими и заброшенными, что у меня сжалось сердце: как давно ее руки перестали ухаживать за ними?
Веранда была тиха и пустынна, дверь в дом отворена. На мой звонок никто не ответил, и я вошел в прихожую и на мгновение замер в нерешительности, не зная, что мне делать.
Гостиная оказалась пуста, как и кабинет. На письменном столе под старомодной настольной лампой лежали черновики воскресной проповеди. В углу письменного стола, оставаясь всегда перед глазами любящего отца, стояла маленькая фотография Люси в том самом платье, в котором я увидел ее в то первое утро в саду. Я схватил портрет и стал его целовать, и целовал до тех пор, пока слезы не потекли по моим щекам, затуманив образ возлюбленной. Через несколько минут не предстоит расстаться с ней навсегда — и слова мои, возможно, разобьют ей сердце!
Наконец я услышал голоса, негромкие, приглушенные голоса наверху. Не знаю, зачем я поднялся. Лестница, устланная мягким ковром, привела меня к площадке перед маленькой спальней, где я на миг остановился. Здесь стояла ваза с розами — моими любимыми. Я слышал молитвенный голос старого священника, но не мог разобрать его тихую речь, то и дело прерывавшуюся рыданиями. Время от времени я отчетливо слышал лишь имя — и имя то было моим. Старик возвысил голос и с глубокими, прерывистыми рыданиями стал молить Бога простить меня за жестокий обман, что я совершил. Я не мог больше это выслушивать и беззвучно отворил дверь. Взгляд Люси упал на меня. В следующее мгновение она оказалась в моих объятиях, и я услышал ее изменившийся, слабый голос:
— О, я знала, что ты придешь. Я им не поверила. Они сказали, что ты никогда не вернешься, что ты бросил меня. Но я знала, что ты вернешься. Слава Богу, слава Богу!
Она в изнеможении откинулась назад: даже эти несколько слов отняли у нее все силы. Я заглянул в ее глаза и сразу понял, что все было кончено. Длинные и костлявые руки смерти заявили на нее свои права — она принадлежала ей, а не мне. Наклонившись к Люси, я прошептал:
— Моя дорогая, я никогда не покидал тебя. То, что они тебе сказали, было ложью, совершеннейшей ложью. Я люблю тебя, как любил всегда. Ты моя, Люси, вопреки Судьбе, вопреки смерти, моя до конца жизни, и времени, и вечности.
Вздох бесконечной любви и счастья был мне ответом. «Слава Богу», — прошептала она. Сгустились вечерние тени, и наступил конец. И это было к лучшему.
Мы со старым священником остались одни. Плача, он кратко поведал мне о причине страданий Люси и обо всем, что она пережила за время моего отсутствия.
Моя заблудшая мать сумела завоевать ее доверие — и даже любовь, и после того, как она завоевала и то и другое, в своей гордыне разбила сердце Люси рассказами о моей неверности, которые истерзали душу преданной девушки и наконец убили ее. Такова была причина ее смерти.
Да, моя мать совершила этот великий грех, как она покаянно призналась мне в ту скорбную ночь — совершила из великой любви ко мне, из своей проклятой гордости, из любви к власти и положению и из ревнивой, эгоистичной любви ко мне! Я едва понимал, что делаю и что говорю, когда она стояла передо мной на коленях, моля о прощении. Помню только, как в порыве ненависти я разорвал на себе одежду и обнажил корчащееся существо, возбужденное моей безумной яростью — и она со страхом и отвращением отпрянула от сына своей гордыни. Без всякой жалости я оставил ее лежать там жертвой ее собственного беззакония и один вышел в ночь.
О Боже! как я страдал в последующие дни и месяцы! Холодный климат заставлял тварь еще сильнее мучить меня. Я пытался умереть, пытался много раз, но не мог — не смел. Лицо Люси всегда вставало передо мной и губы ее — меж мной и смертью, чей поцелуй был бы мне в радость. И я продолжал жить, молясь о наступлении конца; к счастью, мне не придется теперь долго ждать, ибо конец уже близок. Врачи в Лондоне предполагали, что со временем клыки и ядовитые железы твари в должной степени разовьются; оставалось лишь дождаться этого момента и удалить их. В таком случае, как считали доктора, я мог бы дожить даже до зрелого возраста, до средних лет. Но этому не суждено случиться. Несколько дней назад я заметил, что клыки удлинились и вскоре будут готовы выполнить свою работу. Холод подземелья ускорит дело, вот и все. Семя, брошенное в землю, созрело для жатвы. Я ничем не хуже других, ибо каждый что-то наследует — одни нечестивые желания, другие страсти, третьи же болезни, что хуже смерти. У меня хотя бы хватило морального мужества не посеять гнилые семена наследственности. Я черпал силы в любви к Люси.
Я пришел сюда, чтобы жить среди этих могил и без колебаний встретить смерть. Мои страдания и эти мертвые египтяне научили меня, что по смерти существует искупление и душе, очищенной от всего телесного, обещана реинкарнация.
Что же до этого места, то во время блужданий среди гробниц я, как и вы, обнаружил странные знаки, и однажды мне посчастливилось найти тайный проход в усыпальницу.
Я держал это знание при себе, надеясь, что смерть настигнет меня в этом склепе, где мое тело останется нетронутым и обратится в пыль, и никакие любопытные не станут осматривать его и задавать безжалостные вопросы.
Здесь я умру. Моя жизнь скоро завершится. Я больше не ропщу. Естественный закон управляет тем, что слишком часто кажется самым неестественным. Содеянное зло требует искупления: да помнят об этом все неразумные мира. Знай мы об этом заранее, мы могли бы измениться, ибо, как настоящее есть следствие предшествующей причины, так и наши действия в настоящем становятся причиной будущих последствий. Но мы предпочитаем терзать и преследовать тех, кто пытается приподнять завесу, забывая о том, что мы, смертные, блуждаем в темноте и малейший проблеск света может предупредить нас об опасностях, от которых нет спасения, когда мы оказываемся среди них.