Не успел забрезжить рассвет, как профессор, уже одетый, разбудил меня и тихо, но настойчиво заявил, что пора вставать. Лениво и сонно я подчинился. Пока я одевался, мое внимание привлекли голоса двух мужчин, полушепотом говоривших по-арабски за окном. В одном я узнал нашего вчерашнего проводника, а в другом — араба-слугу, который, я готов был поклясться, был занят в эту минуту приготовлением завтрака. Что-то в голосе проводника — хоть я и не понимал ни слова из того, что он говорил, — внушило мне мысль, что предметом разговора были я и мой спутник.
В этот момент в комнату вошел профессор и сразу же расслышал подозрительно приглушенные голоса. Сделав мне знак молчать, он быстро подкрался к окну и прислушался. Затем профессор, владевший арабским, стал заносить в свою вездесущую записную книжку каждое слово, в то время как по его лицу, словно свет луны над водами Нила, разливалась мягкая довольная улыбка. Через несколько минут разговор прекратился, проводник ушел, а наш арабский слуга на вполне приемлемом ломаном английском сообщил, что завтрак готов.
За скромной трапезой профессор рассказал, что его вчерашние опасения оказались более чем обоснованы. Судя по словам проводника, нас заподозрили в попытке разузнать лишнее, и слуга был предупрежден, что он не должен делиться с нами никакими сведениями о гробницах. Подслушанный разговор не оставил у профессора никаких сомнений в том, что в некрополе находилась неизвестная науке гробница; и более того, усыпальница эта являлась ценнейшим хранилищем большого количества драгоценностей и реликвий прошлого. Арабы, посвященные в тайну, собирались разграбить склеп, когда представится благоприятная возможность. Профессору не удалось выяснить, как они намеревались поступить с нами теперь, когда мы отказались от услуг проводников; но гид посоветовал слуге позаботиться о себе, так как в один прекрасный день мы, надо полагать, не вернемся из долины мертвых.
Должен признаться, я немного волновался, пока мы готовились к отъезду, поскольку слышал от профессора всевозможные истории о факелах, которые неожиданно гасли в самых труднодоступных местах, и о людях, умерших с голоду, прежде чем их успели хватиться. Но добродушный старик несколько утешил меня, сказав: «Я сделал приготовления на случай подобных опасностей и не боюсь алчности арабов». Говоря это, он извлек из своего дорожного мешка два складных фонаря с глухими щитками и небольшую флягу с маслом, которую незаметно сунул в карман.
Мы снова тронулись в путь и, стремясь рассеять подозрения арабов, посетили всевозможные любопытные склепы; лишь затем мы направились к тому из них, что интересовал нас больше всего. За исключением молодого англичанина, мы были единственными иностранцами в окрестностях. Летний сезон был в самом разгаре, и все остальные бежали отсюда, спасаясь от невыносимой духоты. Что же до незнакомца с печальным лицом, то он редко попадался нам на глаза. Иногда мы видели его издали, пересекая лабиринты между гробницами, но всякий раз он будто намеренно избегал близкой встречи с нами. Мы заметили, что все арабы, как могло показаться, испытывали перед ним какой-то суеверный страх; они никогда и ни под каким предлогом не приближались к нему, и его сторонились и оставляли в покое даже дети, которые обычно осаждают любого иностранца, выпрашивая милостыню. Внешность и одежда выдавали в нем джентльмена, однако при взгляде на него невольно поражала безымянная тень, словно всегда нависавшая над этим человеком — тень уныния, отчаяния, тоски, предчувствия; ее не изобразить словами — она просто ощущалась.
Когда мы наконец добрались до того места, где накануне прекратили свои исследования, профессор зажег фонари и, не говоря ни слова, нырнул в непроглядную тьму подземных ходов, ведущих к более отдаленным гробницам. Время от времени он останавливался и освещал лучом фонаря какой-нибудь фрагмент резьбы или надпись на стене.
Я заметил, что в начале каждого коридора он тщательно осматривал левую стену, извлекал немного воска из своей кожаной геологической сумки и делал оттиски маленьких цифр или букв, которых я даже не замечал. Поначалу я думал, что это была лишь предосторожность на случай, если мы заблудимся, но немного позже профессор признался, что в своем исследовательском энтузиазме совершенно позабыл об опасности. На стенах же он обнаружил какие-то знаки, отсутствовавшие в других гробницах; по мнению профессора, они являлись важным ключом к местоположению разыскиваемого им захоронения.
До сих пор арабы не давали о себе знать, и нас никто не тревожил. Но как раз в ту минуту, когда я начал было успокаиваться, профессор опустил щиток своего фонаря и тихо увлек меня в узкую нишу, вырубленную в каменной стене. Внезапно наступившая темнота казалась непроницаемой; глаза были не в силах к ней приспособиться, и перед нами снова и снова вставали во тьме яркие цвета некоторых фресок и надписей, что мы видели на свету. Тишина буквально сводила с ума, но вдруг ее нарушил легкий шорох, и мимо нас проползло, как змея, голое тело араба. Мы не сразу осмелились покинуть свое укрытие, а затем двинулись назад и поспешили вернуться домой.
Остаток дня профессор провел за приведением в порядок своих слепков. Он аккуратно разложил их в соответствии с набросанной им схемой усыпальницы; когда все слепки заняли предназначенные им места, профессор подозвал меня и с мрачным удовлетворением отметил, что каждый из знаков указывал на маленькую камеру — ту самую, откуда вспыльчивый проводник накануне так торопился нас увести.
— И все же, — сказал профессор, с новой силой полируя маленькую черную трубку, — я осматривал это место вчера и готов побиться об заклад, что там нет ничего, кроме твердой скалы.
В этот момент на улице показался молодой англичанин и прошел мимо раскрытой двери нашего домика. Он глянул на нас, и что-то непередаваемое в его лице так увлекло профессора, что он позабыл и свою карту, и восковые оттиски. Подойдя к двери, он стал смотреть вслед незнакомцу, удалявшемуся к развалинам храма Эль-Карнака. Когда профессор задумчиво вернулся к своим чертежам, ему уже было не до работы. Иссохшие старческие руки вяло и наугад передвигали по бумаге восковые отпечатки, забыта была даже маленькая черная трубочка, и я видел, что человеческая тайна, воплощенная в личности молодого англичанина, занимала сейчас профессора куда больше, чем тайна времени и Фив, которую он с такой решимостью стремился раскрыть.
Наблюдая за ним, я в конце концов задремал в кресле и после долгого освежающего сна проснулся около полуночи. Старик сидел в прежней позе, погруженный в глубокие раздумья. Желая отвлечь профессора, я тронул его за плечо и предложил прогуляться перед сном. Он вздрогнул от моего прикосновения и молча согласился, надев шляпу и машинально последовав за мной на тихую улицу.
Мы бесцельно брели по направлению к развалинам Эль-Карнака. Такие ночи бывают только в Египте, да и то лишь в определенное время года. Повсюду, казалось, царила тишина смерти; ни ветерка, ни звуков, издаваемых человеком или животным — все на земле будто застыло в болезненном молчании, а в небесах висела большая бледная луна, словно неупокоившийся и одинокий призрак какого-то мертвого мира.
Жара стояла невыносимая: безжизненный жгучий жар поднимался из пустыни прозрачными волнами, иссушая губы и раздувая вены, как поцелуй лихорадки, лишающий человека последних сил. Низкие побеленные хижины вокруг руин были молчаливы и мрачны. Какими ничтожными конурами казались они в тени величественных колонн и скульптур, стройных и великолепных даже в ветхости и упадке! Так и представлялись смеженные веки спящих, их безвольно приоткрытые губы, искривленные конечности, что скрывали эти убогие хижины от взора небес — скрывали, о да! чтобы призраки лунного света не потешались над жалкими наследниками былого величия. Не произнося ни слова, мы пересекали один внутренний двор за другим, глядя на массивные колонны, поднимавшиеся, словно гиганты, к безмолвному небу. Со всех сторон нас окружали руины, но какие руины! Разум, превосходно развитый и отточенный интеллект — вот что придумало и создало эти величественные и пышные монументы, воистину подобающие гробницы для царей, которые даже ненасытные зубы времени не смогли целиком уничтожить.
Должно ли нас удивлять, что те, кто построил эти колоссальные монументы, дабы каменные свидетели их мирской славы, их несравненного мастерства пережили века, стремились уберечь от жестокого воздействия времени и своих умерших, обвязывая их полосами льняной ткани и бальзамируя пряностями руки, что трудились или властно держали скипетры, и головы, что изобретали или правили, и тела, служившие предметом поклонения — в надежде, что они хотя бы сохранятся, если не могут жить вечно?
Но тщетным оказалось все тщеславие смертных, вознамерившихся победить неизбежное — закон Судьбы: они не смогли уберечь ни своих мертвых от разложения, ни храмы от разрушения, ни царские династии от разорения узурпаторами. Странно и унизительно для нашей эпохи, что мы, люди сегодняшнего дня, так мало извлекли из уроков прошлого. Религии древних мертвы, их идолы разбиты, их полуразрушенные храмы высятся, как памятники человеческой глупости. Мумии со всеми их надушенными покрывалами обратились в пыль; что еще отвратительней, пусть некоторые черви и обманулись, другие кормились на них, как вампиры. И тем не менее мы, с нашей хваленой цивилизацией, с нашими нравоучениями и христианскими конфессиями, погрязли в тщеславии, быть может, даже превышающем тщеславие древних. Мы больше не высекаем богов из камня, но создаем иных, не таких осязаемых — богов идей, богов теорий, богов, что не оставляют по себе зримых руин, разве что разбитые сердца своих былых приверженцев. Верно, и наши религии знают храмы, но они не походят на храмы культов прошлого. Мы больше не украшаем их резными изображениями исторических событий и, к сожалению, соразмеряем их славу с богатством доходов. О нет, мы избегаем явных жертв из плоти и крови, но в своем эгоизме и честолюбии усеиваем свои пути еще более ужасными жертвами. Мы подменяем деяния догмами — догмами, что терзают, сковывают и притупляют нашу совесть и делают нас рабами неких сотворенных человеком себялюбивых богов, догмами, чье бесплодие оставляет нас в конце концов в смятении, запутавшимися в тенетах разочарований.
Однако закон Жизни и Смерти остается неизменным — полевые цветы расцветают, чтобы увянуть, и то же происходит с нами. Дети приходят, расцветают и уходят, как почки на деревьях, они смеются, играют и радуют глаз, словно цветы, но, как и цветы, они едва ли сознают, что унаследовали червя болезни, который ползет к их сердцу и вот-вот убьет их. Мы отдаем дань святыням — молимся такому-то святому и такому-то Богу, но язва болезни все увеличивается, мы страдаем, и приходит конец. И только когда наступает этот высший момент истины, лишь в этот миг, когда мы беспомощны и ошеломлены чем-то, чему не можем противиться, мы наконец осознаем, насколько ужасна, как неизбежна Судьба — и в порыве страха склоняется голова, и губы лепечут: «С тобой покончено», душа же восстает. Слишком поздно, слишком поздно!
Мы отвергаем и оспариваем воздействие на человека той Судьбы, что мы признаем в истории народов — мы жаждем поместить себя на вершину и считать, что мы видим все, тогда как видим мы очень мало. Бедные пигмеи, мы думаем, что властвуем, тогда как властвуют над нами: мы подобны преданным слугам, что повинуются, не ведая смысла повиновения. Силясь умиротворить себя, каждый создает образ Бога, дабы оправдать свою безответственность. Мы ощущаем себя во власти Бесконечного, что создает нас, наделяет наше существо мыслями, чувствами, совестью и духом. И все же мы не учимся на ошибках прошлого. Мы рождены, чтобы воспроизводить и совершенствовать свой вид, но поглядите, как дурно мы выполняем свою миссию — нарушаем богоданные законы природы, а затем идиотически удивляемся их несовершенству и жестокости, когда наступает пора неумолимого наказания. В этих прегрешениях мы ведем себя хуже зверей. Ибо мы ведаем зло, но противимся добру. Однако мир продолжает существовать, наступает и уходит время сева и время жатвы. Народы возвеличиваются и падают, и люди также, но они не заботятся о том, что посеяли, и пожинают то, что не сеяли. Неисповедимый закон Судьбы превыше всего, вокруг всего и во всем, он есть все. Он заключает в себе начало и конец, Истину и Ложь, добро и зло и их последствия. Он — Бесконечный Бог и конечный смертный человек, он любовь и добро — эти тайны, скрывающие предназначение.
Эти мысли проносились у меня в голове, пока я стоял перед гигантскими сооружениями прошлого. Впервые я всецело осознал ничтожность человека и величие того управляющего закона Судьбы, которому веками поклонялись под столь многими именами. Я повернулся к своему старому другу и с удивлением обнаружил, что и на него это зрелище произвело такое же впечатление. Душа его была потрясена, и на лице читалось крушение старых идей и ортодоксальных верований. Но мы еще не усвоили урок. Мы лишь перевернули первую страницу книги. Взрослые, как и дети, любят картинки. Через минуту нам предстояло увидеть одну из таких картинок, иллюстрацию, гравюру, выполненную резцом Судьбы, что навеки осталась запечатлена в наших сердцах.
Мы в молчании шли к центру громадного «Колонного зала», где еще сохранились остатки рухнувшей крыши, когда до нас донеслись негромкие рыдания, исходившие, казалось, из темного угла развалин — там, даже днем, таятся мрачные и почти непроницаемые тени.
То было нечто большее, чем рыдание: то был стон, раздававшийся из-за стиснутых зубов, нечеловеческий по своей силе, и стон этот, нарастая, превратился в голос боли и заметался от колонны к колонне, отдаваясь эхом в наших ушах и леденя горячую кровь, что еще мгновение тому текла по нашим венам. В неописуемом ужасе мы застыли, как вкопанные. Мы смотрели друг на друга, и наши побелевшие лица пугали нас самих в свете бледной луны, озарявшей все вокруг своим призрачным мерцанием. Жуткое молчание, последовавшее за криком, казалось невыносимым — я ощущал, как кровь волнами приливала к моему горлу, как она пела в ушах и проникала в мозг, пока каждый нерв и мускул не парализовал страх. Затем мы снова услышали этот душераздирающий крик — и в смятении чувств увидели его в тысячах форм и очертаний: он падал вниз из-под рухнувшей крыши, разлетался осколками, сталкиваясь с каменными идолами и разбитыми богами, пронзал стенаниями боли наш слух и заставлял замирать наши сердца.
Сомнений больше не оставалось — то был вопль души в смертельной агонии. И не обыкновенной души, но одной из тех чувствительных и в то же время сильных душ, что таят в себе свои горести и рыдают лишь в тишине ночи, когда рядом нет никого, кто мог бы разделить их гефсиманскую тоску. Мы инстинктивно бросились вперед, надеясь помочь, утешить, сделать хоть что-нибудь, но воспрепятствовать этому звуку повториться. Но не успели мы пробежать и несколько шагов по мягкому песку, как из теней показалось видение: молодой человек, тот самый, который так часто занимал наши мысли, тот, чье печальное и красивое лицо мы заметили в первый же день по приезде. Медленно, но твердо ступая, он дошел до центра зала и замер — недвижный, как огромный идол, преградивший ему путь. Его волосы были откинуты назад, а сильные и мужественные черты, отмеченные болью и скорбью, резко и рельефно выделялись на фоне огромных колонн, стоявших по сторонам. Его свободная английская рубашка была расстегнута от горла до пояса, а руки прижаты к груди, как будто он намерен был вырвать свое сердце и разбить его о камни.
Чудилось, что он смотрел вверх, в самые глаза Небес, и в тот миг он казался больше, чем человеком — он был богом, вопрошающим о милости Бога Всевышнего. Но внезапно весь его облик изменился; он словно скорчился от боли и стиснул зубы, силясь подавить крик, готовый вырваться из глубин души. Он боролся, но боль была слишком сильна. Она вырвалась из него — вырвалась сквозь стиснутые зубы, и со стоном загнанного раненого зверя он зашатался и замертво рухнул на идола.
Секунду спустя старый профессор склонился над распростертым телом; он с женской нежностью смахивал крупные капли пота со лба страдальца, растирал неподвижные холодные руки, но несчастный не подавал никаких признаков жизни, и профессор встревоженно посмотрел на меня, а затем снова на тело, лежащее рядом с разбитым идолом. И вдруг мы заметили движение — движение, заставившее нас затаить дыхание в напряженном ожидании: что-то шевельнулось на груди под тонкой шелковой рубашкой, нечто, наполнившее нас ужасом и тревогой, будто предчувствие зла. Я невольно приблизился к незнакомцу и протянул руку, собираясь приподнять складки рубашки. При этом я коснулся чего-то, стиснувшего ужасом мое дыхание, чего-то столь чудовищного, столь отвратительного, что даже сейчас, когда я пишу эти строки, мне отчетливо припоминается давешнее ощущение. Моя рука соприкоснулась с чем-то холодным и склизким: оно жило там, двигалось под моими пальцами и извивалось, словно в муках. Я пригляделся внимательнее. То была голова змеи, и под моей рукой дрожали ее незрячие глаза! Хватило одного взгляда: я отшатнулся и упал без чувств от потрясения, которое, как счел в тот миг мой друг, оказалось смертельным — но в действительности лишь уложило меня на несколько недель в постель.