– Откуда ты здесь взялся?
– Не знаю…
Свист! Шесть свинцовых шариков на ремешках со стремительностью бронированных шершней опали на мою спину. Адреналин лишь на мгновение заблокировал взрыв боли, которая уже через мгновение, словно ударная волна, с удвоенной силой разошлась по всему организму. Я упал лицом на пол Зала на Одном Столбе, молясь лишь о скорой утрате сознания.
– Откуда ты здесь взялся, Иль Кане? – акцентируя каждое слово, повторил Ипполито, эрцгерцог Розеттины и всего Предгорья.
– Я ведь на самом деле не знаю… – простонал я, приглядываясь с монаршим туфлям драгоценной умбрийской работы, презрительно вываливавшим на меня свои язычки, явно по причине удовлетворения, которое должно было вызвать мое снижение до их уровня.
– Не знаешь…? Так вспомни.
Тишина. Струйки крови, стекающие по ребрам.
Добрые несколько минут Ипполито игрался засахаренной грушей, прежде чем вонзить в нее свои мелкие зубки, делающие его похожим на французского бульдожка; а палачи следили за его лицом будто псы, только и ожидающие знака наброситься на жертву.
– Признайся, сын мой, что тебе помог черт, тогда, ты хоть душу, возможно, спасешь от вечного осуждения, – отозвался fra Якопо, исполняющий роль главного следователя худой доминиканец с узким лицом, напоминавшим месяц в последней четверти, причем, подобие усиливали многочисленные рябины, оставшиеся после ветрянки, подобные лунным кратерам. – Никто, брошенный в чрево Колодца Проклятых, не возвращается без auxilii демонов.
– А если мне помогли ангелы? – с трудом произнес я, целя слова сквозь разбитые губы.
– Не богохульствуй, ангелы не могут способствовать еретикам и колдунам, – разбранил меня инквизитор, а голос его, еще мгновение назад ласковый, прозвучал как скрежет гвоздя по стеклу.
– Из меня такой же волшебник, как из преподобного брата – мушкетер! – ответил я и, пряча голову в плечах, ожидал очередного удара. Я ни на что уже не рассчитывал, мечтая только об одном: чтобы все побыстрее закончилось.
Монах не обратил внимания на укол. Подергивая седую бороду, он повторил стандартную формулу:
– Говори правду, ничего кроме правды!
К сожалению, как раз этого одного я сделать и не мог. Ну вот как я мог им сказать, что их нет – что весь этот мир семнадцатого столетия со стовратной Розеттиной и с Его Эрцгерцогским Высочеством, и даже со мной, Альфредо Деросси, прозванным Иль Кане, является всего лишь плодом воображения Альдо Гурбиани, литератора-любителя, обращенного грешника, бывшего миллионера, недавнего мерзавца, который, ко всему, вероятнее всего, уже и не жил. Вот как бы отреагировал палач в красных башмаках, поднимающий для очередного удара свою "кошку-шестихвостку", если бы я назвал его конфабуляцией[2]? O Santa Maria del Frari! Наверняка в его арсенале профессиональных штучек имелась масса слишком рафинированных пыток, с которыми сам я предпочел бы и не знакомиться. Ибо, для плода фантазии, боль была настолько ужасно реальной, что могла сравниваться только лишь с величиной моей злости.
Так что мне оставались лишь тихие стоны и вопросы про себя: "Господи Боже, за что?", ну и, возможно: "Неужели чистилище за грехи наши должно быть таким отвратительным?".
Мне не хотелось здесь быть. Я и не предполагал, будто бы когда-нибудь буду. Ну вот кто, будучи в здравом уме и выйдя их детского возраста, верит в путешествия в Страну Фантазии?
Что правда, то правда, подрастал я долго и упорно, а поскольку, будучи ребенком, не слишком-то любил компании, годами заполнял своими каракулями тетради с названиями Розеттинские Рассказы I, II и вплоть до XXIX. И даже впоследствии, выстукивая на отцовской письменной машинке марки "Оливетти" бесконечные продолжения, с наслаждением я отрывался от реальности ХХ века, чтобы плыть к чудным землям воображения (о компьютерных играх тогда никому еще и не снилось!). В той нереальности я был Альфредо Деросси, художником и любовником, медиком и философом – в конце концов, осужденным на позорную смерть в бездонных глубинах Колодца Проклятых. Чтобы вдохнуть жизнь в этот мир и сделать его более достоверным даже для самого себя, я провел массу исследований, прочитал десятки монографий и мемуаров, от Боттичелли до Аретино, не презирая Макиавелли или жизнеописаний Галилео и Бруно.
Вот только сказка закончилась. Я вырос и, грубо сталкиваясь с дикими правилами игры, окончательно распознал демаркационные линии между сном и явью.
Быстро я посчитал, что жизнь мерзавца-реалиста несет с собой больше выгод, чем пребывание добродетельным идеалистом, так что в земную выгребную яму я запрыгнул с запалом ловца жемчуга. Четверть века нырял я в этой гадости, познавая все наслаждения, доступные человеку, лишенному каких-либо принципов, и если бы неспешная и верная смерть не заглянула мне в глаза, если бы не провел бы я трезвых расчетов с совестью, то наверняка бы очутился бы в пантеоне величайших негодяев постмодернистской эпохи.
Но случилось чудо, и атеист Гурбиани уверовал в Бога, старый развратник женился на скромной медсестричке, а владелец империи мерзостей, эрекцию которой сам же всю сознательную жизнь и устраивал, своими же руками ее и разрушил.
Немалую заслугу во всем этом имел святейший Раймонд Пристль, а еще покушение на мою жизнь, после которого – потеряв сознание – целый месяц с лишним я жил, отождествляя себя с собственным барочным героем. Наверняка то был бы материал для многочисленных диссертаций психиатров, но, верьте мне, в глубинах своего сознания все это время я чувствовал себя Альфредо Деросси – художником и предшественником Века Просвещения, который, блуждая по Розеттине, давней и современной, сопоставлял собственные мечтания с их последствиями.
К тождеству Альдо Гурбиани я возвратился коренным образом измененный. Тот недолгий период жизни, который был мне предписан, я собирался посвятить трудам по фиксации нового видения средств массовой информации, благотворительности и семье.
Ибо этого времени у меня осталось катастрофически мало; опухоль, несомненный соавтор моих пространственно-временных миражей, разрасталась, у меня уже начались сложности с речьью, с хождением… Вообще-то мне удалось дождаться рождения маленького Фреддино, но я чувствовал, что поначалу сам утрачу способность говорить, прежде чем услышу воркование своего сынка.
Небольшое утешение приносила молитва и отчаянные действия Моники, выискивающей различных чудотворцев: русских, филиппинцев, аборигенов, которые могли только лишь доить деньги, пробуждать надежды, но вот с новообразованием справиться они не могли.
По вечерам, с террасы, на которую Моника выкатывала мою коляску, я мог глядеть на Розеттину, следить за стаями птиц, стремящихся к югу, и подсчитывать недели, дни, часы…
Но в один прекрасный день доктор Рендон привез из самой Калифорнии Фрэнка Мейсона, профессора Фрэнка Л. Мейсона, человечка с совершенно неприметной внешностью – он был худым, малорослым, чрезвычайно нервный – но, вроде бы, обладал умом гиганта.
– Как я понимаю, что вы осознаете, что традиционное лечение не в состоянии притормозить развитие болезни? – начал он. Я кивнул. – Мой коллектив в настоящее время работает над новыми методиками борьбы с неоперабельными новообразованиями мозга. Метод не прошел еще официальной аттестации, и до сих пор мы применяли его, в основном, на животных… – предупреждал он.
– Мне нечего уже терять, так что я соглашаюсь с ролью подопытного кролика, – импульсивно заявил я. – В чем же этот метод заключается?
– Попробую изложить как можно доступнее… – начал он. И изложил. К сожалению, из всей его лекции я мало чего понял. Он что-то говорил про экраны, которые, после ввода их вовнутрь черепа, должны были приостановить рост опухоли, о кибернетических микромодулях, действующих словно армия уборщиков, которые проникают в пораженные раком ткани. Их роль заключалась в "маркировке" больных клеток и повреждении их генетического кода таким образом, чтобы тот переставал обманывать лейкоциты крови, до сих пор не способные отличать "свои" клетки от вражеских. В ситуации, когда раковые клетки будут опознаны как чужие тела, организм должен справиться с ними уже сам.
В популяции кроликов, на тридцать восемь процентов случаев мы добились поддержания константного состояния, а в двадцати трех – даже полной ремиссии… – хвалился Мейсон.
– Тогда беритесь за дело! – с энтузиазмом воскликнул я (Это если можно представить себе энтузиазм у человека, который уже заговаривается, ходит под себя и не отличает вкуса ванильного мороженого от селедки в масле). Доктор Мейсон показался обескураженным чрезмерным энтузиазмом пациента.
– Проблема заключается в том, что, хотя нам и известны физические эффекты терапии… вы, возможно, возвратите чувствительность в конечностях, исправится ощущение вкуса и речь… но мы не знаем, что будет с личностью. Некоторые крысы после операции переставали узнавать одна другую, утрачивали стадный инстинкт. Они забывали выученную ранее дорогу через лабиринт. Так что может случиться, что у вас возникнут переходные проблемы с собственной тождественностью.
– Я понимаю, доктор, но разве у меня имеется какой-либо выбор?
Мир состоит из трусов и идиотов. Так называемые отважные люди представляют подгруппу тех последних. Чтобы совершать поступки, по-настоящему не зная тревоги, нужно быть безумцем, лишенным воображения кретином, которому вдолбили в башку какую-то сумасшедшую идею, дали мундир, дубину или меч. Или же ему не дали лучшего выбора.
Как в моем случае.
С головой, выбритой на манер древнеегипетского жреца, я ехал в операционный блок розеттинской клиники, предоставившей свои помещения и самые лучшие кадры Мейсону и его команде. Меня сопровождал приличных размеров эскорт или, точнее, траурный кортеж, который, правда, уменьшался по мере моего перемещения. Первыми отвалились журналисты, сверкающие фотовспышками. Фоторепортаж "Последний путь Альдо Гурбиани", вне всякого сомнения, станет украшением дневных газет, наравне с сообщениями об аварии на атомной электростанции над Лаго Ванина. Потом я попрощался со священником Эрнесталем Вайссом, что был старшиной розеттинской общины крестосиних и молился со мной за успешный результат операции, затем пришла очередь моей жены Моники. Еще мгновение я видел ее поднятую руку на фоне окна, за которым кипело итальянское лето. Под самый конец откололся даже доктор Рендон, до последнего державший меня за руку, я зе въехал в хирургическое царство, арендованное Фрэнку Л. Мейсону.
Оперировать меня должны были "живьем", только лишь под местной анестезией; меня ожидали надрез кожи и распиливание черепа. Перспектива полного сознания во время операции меня как-то не бодрила, другое дело – две недели приема различных лекарств отупили меня до такой степени, что я уже не мог бы перечислить всех фараонов из списка Менефона или даже марок десяти наиболее любимых напитков из собственного бара. Черт подери, а когда я в последний раз смешивал себе выпивку?
Ну а боялся я так, что поджилки тряслись.
Вообще-то, отец Вайсс готов был дать мне письменное подтверждение того, что если бы что-то не вышло, то на другой стороне меня с открытыми объятиями ожидает Раймонд Пристль, чтобы завести меня к Шефу Шефов через VIP-вход, только это представляло собой иллюзорное утешение. Потому-то, словно осужденный на смерть перед лицом расстрельного взвода я охотно согласился с тем, что мне закрыли глаза повязкой, поскольку не желал видеть отряда хирургов, анестезиологов и медсестер, только и ожидавших призыва: "Avanti!", чтобы со всем своим вооружением наброситься на мою бедную голову.
Не стану мучить вас описанием впечатлений, которые дарят сверление черепа или команд типа: "Скальпель, трепан, поосторожнее с левой оболочкой, электрод, осторожно…!".
Впрочем, вскоре в гармоничном проведении церемонии что-то нарушилось, я почувствовал что-то вроде холода, проникшего через все тело, и будто пассажир скоростного лифта начал падать с головокружительной скоростью (ну совершенно как Деросси в Колодце Проклятых!). Меня нагоняли нервные окрики Мейсона: "Пять миллиграммов! Господи, да поскорее же! Сестра, кислород!".
Вот только, если бы не падение, я не испытывал ничего мне лично докучающего, этажи мелькали словно года, месяцы, вечерние и утренние часы. После чего я услышал фальцет анестезиолога: "Господи, мы его теряем!". После чего меня окутала полнейшая чернота. Кто-то выключил свет.
Я читал многие сообщения, записываемые специалистами по "жизни после жизни". Когда, буквально через секунду, я пришел в себя (во всяком случае, мне казалось, будто бы прошла только секунда) – все с подобными описаниями совпадало: заполненный густым и липким туманом коридор и мелкая светящаяся точка передо мной. И тишина! Я чутко разглядывался в поисках каких-нибудь духов, покойных приятелей или врагов, которые должны были бы меня ожидать и служить проводниками в дальнейшем путешествии к реке забытья. Напрасные ожидания! Быть может, мой визит застал мир иной врасплох? Я сделал шаг, пошатнувшись, затем второй, уже более твердый, туман сгустился до такой степени, что превратился в жидкость, а точнее – смрадной жижей, так что я даже начал сомневаться в ценности пропуска в рай, выставленного мне добрым священником.
Если так выглядел задний вход в рай, то сам Эдем мог, в большей степени, оказаться страной Третьего Мира. Но я чувствовал, что вступил на однонаправленную дорогу, и что отступления нет.
С каждым шагом почва в туннеле делалась более раскисшей, а вот освещение усиливалось и становилось ярче, так что пришлось прищурить глаза. И тут же меня окутала лавина звуков и запахов. Меня окружило жужжание золотистых шмелей и медоносных пчел, треск цикад, шкршание стрекоз. Эти впечатления еще более подкрепило благоухание цветов, росистых трав и листьев. Выходит – все же Эдем!
И наконец, когда глаза уже привыкли к сиянию, я открыл, что нахожусь в сказочном саду под синим небом. Опадающие за мной ветви, словно театральный занавес, закрыли выход из подземного коридора, а сразу напротив, среди кустов, деревьев и цветов бежала тропинка…
И тут же среди этих зарослей я увидел ангела с радужными крыльями, повернутого ко мне профилем. У ангела были буйные волосы темно-каштанового цвета (интересно, а ведь возможности существования ангела-шатена никакие священные книги не оспаривают), и казалось, он над чем-то очень сильно задумался, потому что его прелестные черты были напряжены, кровь прилила ему к щекам, и он издавал отзвуки, свидетельствующие о нечеловеческом усилии.
Я подошел поближе, чтобы поклониться этому херувиму. И тут же райскую действительность разодрал настолько ужасный пердеж, что наверняка бы сорвал у меня с головы шляпу, если бы та, естественно, на ней была.
Очарование лопнуло. Предполагаемым ангелом оказалась дородная и грудастая селянка, забросившая себе на спину цветастую юбку и, присев, предавалась банальному действу дефекации. Я тихонечко отступил, следя внимательно, чтобы ни во что не вступить, и пошел по тропке в противоположном направлении, весьма изумившись запутанной структуре этого вот сна – не сна. Ибо, по сравнению с трансцендентным потусторонним миром, деревенский пейзаж уж слишком напомнил мне суконный реализм.
Так я отошел на пару сотен метров, пока передо мной не открылся обширный вид на очень даже знакомое поселение – с остроконечным шпилем церкви, обломанной аркой акведука и поднимающимися над домами дымами. Я остолбенел. И так бы и торчал наверняка, словно засохший древесный ствол, вплоть до того, что порос бы мхом с северной стороны, если бы среди кипарисов не появился бы худой и рябой мужичок, несущий на плече косу, и который, увидав меня, снял шапку, поклонился и сказал:
– Слава Иисусу Христу и Деве Марии, signore Деросси.
Тут я впервые поглядел на себя: куда-то пропала больничная простынка, которым я должен был прикрываться. Сейчас на мне были добрые, темные штаны до колен, белая сорочка, элегантные башмаки – словом, я выглядел будто Альфредо Деросси за мгновение до того, как его бросили в Колодец Проклятых.
Впечатление déjà vu еще более усилилось, когда возле акведука я увидал знакомые развалины, окружающие пруд русалок.
Монтана Росса!
Короче, я очутился в селении Монтана Росса под Розеттиной. Вновь в качестве Альфредо Деросси иль Кане. А самое главное, все указывало на то, что здесь все так же продолжается XVII век.
Уверенный в том, что я переживаю оптическую иллюзию, галлюцинации после сильного стресса, в конце концов, возможного у исключительного автора данной реальности, я начал щипать себя, моргать, пытаясь довести себя до как можно более скорого пробуждения. Но ишь вспотел. Тогда я попробовал другой метод – раз уж я был творцом данной фикции, я потребовал от собственного воображения, чтобы на тракте появился курьер имперской почты, усатый тип с мешком на маленькой лошадке.
Только никто не появился. Хотя бы какой-нибудь желторотик на осле! Другие подобные желания, выражаемые во все более категоричной форме с прибавлением крепких ругательств ХХ века, тоже остались неисполненными.
В конце концов, мне захотелось есть и пить. Жажду я утолил в ручейке. Ну да, был и ручеек. Именно там, где я его описал. Он даже образовывал небольшой такой разливчик, окруженный камышами. Прежде чем глотнуть водички, я поглядел на себя в этом естественном зеркале.
Блин горелый! Вместо древнеегипетской черепушки Гурбиани я видел черные, с проблесками седины кудри, усы – по идее задиристые, сейчас уже слегка повисшие, бородка, похожая на утиную попку; именно такую тюремный цирюльник мне подравнял, когда готовил к казни (сегодня, вне всякого сомнения, если бы еще устраивались публичные казни, визажистка, заботясь о моем image, обязательно сделала бы мне make up).
Тогда я решил попытаться провести другой эксперимент и демаскировать всю эту иллюзию. В своих выдумках про Розеттину я никогда не описывал другой стороны ручья; то есть, ниже разлива имелась и водяная мельница, и часовня святой Чечилии, но вот что про все, что было выше по течению? Я понятия не имел, что там может находиться. Наверняка же ничего!
В общем, я перешел ручей и вышел на тракт. Судя по погоде и растительности должна была стоять самая средина лета.
Сразу же за поворотом дороги я увидел обширную усадьбу, солидно возведенную из серого травертина, с небольшим кирпичным донжоном, более характерным для региона Болоньи, чем Розеттины. Усадьба богатая, многолюдная, потому что очень быстро меня окружила стая собак, куча детей, слуг и служанок, ведя к своему хозяину, который в саду, в тени аркады рядом с impluvium (бассейн в римском доме для сбора дождевой воды – лат.) переживал сиесту.
Увидав меня, он подскочил с энергией, которой позволяла ему полнота, обнял, словно самого лучшего своего приятеля, облобызал и прижал к животу, отличавшемуся воистину везувианской выпуклостью.
Неужто я знал его?
– Вина, вина моему другу! – требовал мой гостеприимный тип, одновременно призывая самых различных Петронелл, Летиций и Лаур. Как оказалось: жену и двух дочек, обаятельных, модно одетых, так глазками стреляющих, что у человека не одна мышца дрожала. Здесь, понятное дело, я имею в виду мышцы шеи, управляющие кадыком. Когда же он меня наобнимал, всем представил и напоил, наконец-то позволил себе издать переполненный изумлением возглас:
– А говорили, Иль Кане, что тебя уже нет в живых!
– Чего только люди не говорят, – ответил я уклончиво, все время перебирая про себя, кем мог быть мой столь хорошо питающийся хозяин.
– Святая правда, уже с амвонов обещали нам комету, которая весь людской род испепелит, если грешники в истинную веру не обратятся. Комета, фьюуу… пролетела, мир стоит, а люди грешат, как и всегда. – Говоря это, и тут же приказав женщинам надзирать над приготовлением угощения, толстяк провел меня в прохладную тень дома. – Давно ты здесь не был, мой милый приятель, я же свою скромную галерею за эту пару лет весьма даже увеличил. Сейчас покажу тебе ее, пока нам на стол накрывают.
И сразу же случилась небольшой конфуз. В самом центре стены, завешенной холстами самой различной работы, висела картина, слишком малая, чтобы заслонить прямоугольник более светлой штукатурки.
– Асканио! – рявкнул мой cicerone своему мажордому. – А где картина благородного синьора Деросси?
– За шкафом, – простодушно ответил этот олух, – но я уже вытаскиваю.
– Мы тут пережили ужасный страх, когда разнеслась весть, будто вы в немилости, будто вас за решетку бросили, – объяснялся хозяин. – Герцогские чиновники начали выслеживать твои произведения. Асканио, правда, накалякал на холсте, что вроде бы его Джорджоне pinxit, но я, опасаясь утратить шедевр, предпочел спрятать его в безопасном месте. А ты, ротозей, тряпкой паутину сотри! И живо!
Картина изображала нашего хозяина, на десять лет младшего, с гордой миной, в испанском костюме среди голых муз, лицо которым одолжила донна Петронелла, тела же должны были быть родом из красивейших воспоминаний автора. И это написал я? Просто не верится! В любом случае, божественному Джорджоне нужно было бы прожить на полвека дольше, чтобы написать воина в таком вот костюме.
– Еще у меня имеется один из твоих первых рисунков, карандашом по картону, когда, еще мальчишкой, ты нарисовал моего счастливого братца, – продолжал хвастаться коллекционер, копаясь в объемистом секретере. – Вот он!
Мне хватило одного взгляда. Сципио? Ну да, Сципио! Мой единственный товарищ непристойных мальчишеских забав, трагически погибший после падения из окна Высокого Дома в Мавританском Закоулке. Вот только в моем рассказе у Сципио не было никакого брата, а только пять сестер.
Мне еще удалось увидеть дарственную надпись: "Дорогому Катону". Во! По крайней мере я узнал, что хозяина зовут Катоном. Что же касается остального… Porca madonna, ну почему я не придумал Сципиону какую-нибудь фамилию!
Тут я с изумлением подумал, что ругаюсь совершенно в духе эпохи; более того, могу сказать, что с момента, когда провалился в эти времена, выражаться мне хотелось только в стиле, обязательном в данные времена. Мало того, в своем дневнике, который писал на ходу, я без особой причины вставлял латинские обороты, давным-давно устаревшие выражения и массу слов, которых Альдо Гурбиани никак знать не мог (А может когда-то и знал, но забыл).
Желая хоть как-то упорядочить нарастающий в голове сумбур, я попросил Катона про возможность выкупаться, поскольку с дороги я прибыл грязным и усталым. Он заявил, что сейчас же все устроит и – лукаво подмигнув – спросил:
– Ты кого предпочитаешь: банных мальчиков или банщиц?
В соответствии со своим desideratum (здесь, пожеланием – лат.) я получил пригожую и грудастую деваху, как оказалось, того самого ангела-шатена из розового сада, готовую удовлетворить все мои желания. Тем не менее, когда я вспомнил лицо Моники и представил себе ее, не спящую в госпитальном асептическом коридоре, всяческое вожделение во мне опало, словно сгоревший фитиль.
Наша пирушка прошла в милой, хотя и не лишенной некоей искусственности, атмосфере. Блюда, пускай даже изысканно и красиво поданные, были мне не слишком-то и по вкусу, ну а вид жаворонков в сметане просто неприятно поразил. Катон много болтал, просто сыпал различными поучениями, сторонясь, правда – словно черт ладана – актуальной политики. Не спрашивал он прямо и о моих недавних перипетиях, хотя наверняка его пожирало любопытство: откуда же это я взялся. С момента моей казни, случившейся весной, должно было пройти, как минимум, пара-тройка месяцев. Так что сложно было не поломать голову над тем, а где это я все это время пропадал, как мог прибыть сюда без лошади, повозки, без дорожного мешка и даже кошелька. Но он ограничился лишь тем, что спросил о моих художественных намерениях.
– В путь собираюсь, – ответил я без каких-либо обязательств. Катон принял эти слова с явным облегчением. – Поначалу отправлюсь в Рим, а там…
– В Новый Свет, быть может? – спросила слегка косоглазая Летиция, не знаю почему, со смешком.
– Может и в Новый Свет.
– Рассказывают, там ужасные чудовища проживают, а люди так совсем голыми ходят, – допытывалась, покраснев словно вишня, Лаура, более красивая, чем сестра (эх, да был бы я давним Гурбиани, так обеих поместили бы на разворотец в "Минеттио", а потом отправили бы на моей яхте в сторону Сейшел – это как пить дать).
Успокаивая любопытство синьорин, я кое-что рассказал о путешествиях и приключениях Деросси, которые сам придумал в молодости на основании мемуаров Челлини или романов Дюма. Так что рассказывал о поединках и изобретениях, с знаменитым "железным псом", от которого взялось мое прозвище, во главе.
Слушатели были увлечены и, похоже, возбуждены.
– Весьма необычная жизнь, – сказала тут же донна Петронелла. – Но, тем не менее, а вот скажите, мастер, почему вы так и не завязали брачных уз?
– А может женщинами и не увлекается, – двузначно захихикал Катон.
– А может он уж слишком любит всех, чтобы решиться взять себе только одну, – парировал я его укол своим. – Хотите верьте, хотите нет, но скажу вам, что в этом плане у Альфредо Деросси счастья не было (о счастье Гурбиани я предпочел умолчать).
– И неужто ваша милость так и не повстречал одну-единственную? – спросила Лаура, направив на меня свои синие, то ли сонные, то ли мечтательные, глазища.
– Однажды встретил.
– И что же с этой счастливой избранницей…?
– Ее уже нет в живых.
Повисла тишина, слуги воспользовались моментом, чтобы поменять столовую посуду и внести сладкое. Я же на мгновение ощутил словно бы касание духа. Я почувствовал мимолетное присутствие Марии. Моей Марии, эрцгерцогини Розеттины. К сожалению, это впечатление тут же исчезло, оставляя после себя привкус любви, за которую и она, и Деросси заплатили жизнями. По крайней мере, на страницах моего рассказа.
Вместе с вечерней прохладой настроение делалось все свободнее. Асканио играл на лютне, донна Петронелла начала петь. И вполне даже ничего (быть может, в связи с размерами резонирующего корпуса). Ей вторил супруг, к сожалению, гораздо хуже.
В беседе я участвовал довольно-таки поверхностно, углубившись, скорее, в собственные мысли, чем в светской болтовне, хотя ножка сидящей vis-à-vis меня Лауры, не такой уже и робкой, как следовало бы думать, принимая во внимание ее возраст, отбросив туфельку, поначалу просто толкала меня в ступни, затем в колени, затем пристроилась между бедрами и начала дразниться, играясь, словно кот птичкой с перебитым крылом.
Быть может и мой птенчик, несмотря ни на что, рванул бы в полет, в конце концов, я всего лишь человек, но хозяин, похоже, должен был заметить блаженство, рисующееся на лице младшей дочки, поскольку отправил ее спать с супругой и сестрой, мне же назначил комнату для гостей на втором этаже.
– Можно было бы еще долго разговаривать, – сказал он, – только вот маракую, что вы сильно уставши, а завтра день тоже будет.
Я, не медля, согласился. Все время питал я надежду, что после прихода сна я тут же возвращусь в свое время, к Монике, к Фреддино. Глупо я поступил: нужно было, скорее, попросить одолжить коня, какие-то деньги и бежать что было сил.
– Так могу ли я надеяться, – спросила Лаура, уходя, накручивая на пальчик свои золотистые локоны, – что завтра мастер найдет минутку, чтобы осмотреть мои неумелые рисунки и дать мне урок.
– С наслаждением так и сделаю, – ответил я, прибавив про себя: "Если только сумею". Ведь Гурбиани, если говорить о художественных способностях, мог бы нарисовать, самое большее, Дональда Дака.
– Спать, спать, спать! – подгоняла всех донна Петронелла.
Я выполнил ее приказ. Тем не менее, несмотря на громадную усталость, спал я недолго, а проснувшись от неспокойного и кошмарного сна, я не обнаружил возле себя выключателя лампы, мобильного телефона или же кнопки вызова медсестры.
Неужто следовало еще ожидать визита Лауры?
– Нет, Альдо, нельзя, ни в коем случае ты не станешь венчать себя такими лаврами, – шепнул я сам себе.
Но тут двери с обоих концов комнаты неожиданно распахнулись, и появившиеся в них фигуры ни в коем случае не походили на симпатичных девиц-подростков. Обнаженные рапиры, пистолеты, горящие факела.
– От имени светлейшего эрцгерцога Ипполито, вы арестованы, – объявил предводитель вооруженных убийц.
Когда меня выводили к крытому экипажу, я нигде не увидал ни Катона, ни Петронеллы. Одна лишь Лаура, удерживаемая солдафонами в прихожей, жалко плакала, протягивая ко мне свои тонкие, словно побеги винной лозы ручки.
Трудно было предвидеть, какие утонченные пытки готовил для меня Ипполито Розеттинский и его отборные палачи. Первый допрос, к счастью, случился лишь через месяц после моего задержания, когда эрцгерцог возвратился с северного фронта. До того момента ко мне относились довольно-таки снисходительно, точно так же, как ведут себя с военнопленными, а не заключенными, а стражники давали понять, что кто-то влиятельный интересуется мною и оплачивает облегчение моих условий.
У меня была масса времени для того, чтобы поразмыслить над собственным положением, а так же над способами выхода из этой неприятной ситуации. Но по обоим вопросам результаты были крайне ничтожными. Из подземелий под Черной Башней бежать было невозможно. Вот если бы ее возвели из вулканического туфа или песчаника, которые можно было обрабатывать серебряной ложечкой от gelati (мороженого – ит.) – через месяц я бы прокопался на другую сторону Апеннин! К сожалению, тюремные камеры по своей сути были пещерами, выбитыми в гранитном массиве, дробление которого требовало бы множества тротила или бригады рабочих с отбойными молотками.
Я неоднократно размышлял над тем, как действовал бы настоящий иль Кане. Притаился бы и оглушил охранника? Вот только двухметровый амбал, лишенный чувства юмора или хотя бы следа интеллигентности, не был наиболее подходящим объектом для подобного рода операций…
Так или иначе, я не был иль Кане, барочным омнибусом с задатками супермена. Несмотря на внешности и фигуры Деросси, я сохранил сознание Альдо Гурбиани и все связанные с этим ограничения. Что самое паршивое, я считал, что судьба моя уже решена окончательно.
В течение целого месяца в мою камеру не подселили хотя бы сумасшедшего священника, в узенькое окошко не прилетал почтовый голубь, а попытка подружиться с крысами (вот эти как раз имелись!) привела только лишь к тому результату, что днем подлые грызуны не высовывали носов из своих нор, а вот ночью, когда я засыпал, ужасно и больно кусались.
Понятное дело, я обманывал себя надеждами, что в любой момент могу вернуться к больничной реальности или провалиться во мрак смерти, но шли дни, недели, и ничего подобного не происходило. Я висел в этой «фикции – не фикции», не имея ни на что влияния, когда после какого-то полудня выстрелы из пушек, движение в коридорах, наконец, неожиданное открывание дверей сообщили о том, что период размышлений закончился, потому что Ипполито возвратился. Первая беседа со Светлейшим, а точнее, вступительное истязание, продолжалась пару часов. Процесс предполагался более длительным, поскольку для меня уже готовили испанские сапоги, как кто-то отозвал Ипполито и его инквизитора. Какое-то время я, полуживой, валялся на полу, пока наиболее жалостливый из палачей не вылил на меня ведро воды.
А вскоре после того начали твориться совершенно удивительные вещи. Причем, совершенно без влияния моего интеллекта беллетриста. Из пыточной меня забрали в жилые помещения, медик обработал мои раны, накладывая на них различные катаплазмы, мне дали новую, чистую одежду и даже кортик в ножнах, похоже, исключительно для декоративных целей, так как клинка у него не имелось.
Что же могло это означать? – ломал я себе голову, а поскольку не мог найти пристойного ответа, дальнейшей своей судьбы ожидал, скорее, с любопытством, чем с испугом.
В конце концов, меня привели в небольшую комнату с одним узким окошком, открывающимся на внутренний двор. Там меня ожидал мужчина: невысокий, скорее, худощавый, чем худой, в удлиненным, мыслящим лицом и длинными волосами, несколько прореженными над самым лбом. Одет он был странно: ни как рыцарь, ни как священник в дороге; с одной стороны, можно было бы сказать, что это какой-то чиновник, с другой, богатый купец, черт знает кто. Знал ли я его? Обязан ли был знать? Лицо, во всяком случае, не казалось мне совершенно незнакомым. Увидав меня, незнакомец схватился с кресла и по-военному пожал мне руку.
– Я прибыл как можно скорее, мастер, узнав о вашем возвращении, – произнес он. – Естественно, вы свободны, а этот коронованный осел выплатит компенсацию, какую только потребуете. Но я бы просил, чтобы ваше воскрешение вы в течение какого-то времени сохранили в тайне.
Я машинально кивнул, задумавшись лишь о том, насколько могущественным должен быть человек, трактующий Ипполито словно кого-то второразрядного. Спаситель, похоже, понял, что я не знаю, с кем имею дело, и потому, извиняясь, улыбнулся:
– Вы, возможно, меня и не помните, хотя уже в 1624 году, когда я был совсем еще зеленым вьюношем, мы встречались в Парме. Синьор составил для меня астрологический гороскоп, обещающий мне замечательную карьеру, причем, не военную. Еще синьор сказал, чтобы в моментах испытаний я держался, скорее, французской лилии, чем испанской короны. Я послушал вас.
Я понятия не имел, о чем он говорит. Эти подробности из жизни Альфредо Деросси мне были совершенно неведомы.
– Астрологией я уже давненько не занимался, – робко начал я. – Что же касается памяти…
– Сложно помнить первого встречного солдата. Простите, учитель, что я не представился, – и еще раз он пожал мне руку. – Джулио Мазарини.
– Кардинал Мазарини!? – воскликнул я.
На лице мужчины появилось выражение смущения.
– Никакой я не кардинал, даже не рукоположен в священники. Так себе, скромный нунций Его Благочестия при дворе Старшей Дочери Церкви, и вместе с тем – скромный приятель Великого Кардинала.
Я понял, что он имеет в виду Ришелье, но не произнес ни слова, ожидая того, что он должен мне сообщить.
– У меня нет полномочий, а что самое большее – недостаточно знаний, чтобы выявить вам причины, по которым Его Высокопреосвященство вызывает вас к себе. Могу лишь подтвердить, что он просит, даже умоляет, чтобы вы со мной, как можно скорее поспешили в Париж.
Меня перепугала мысль о том, что кардинал потребует от меня чего-нибудь невозможного: перестроить Лувр или нарисовать череду французских королей. Кто знает, какими умениями мог гордиться настоящий иль Кане – трансмутацией металлов, секретом философского камня? С другой стороны, в настоящий момент это был единственный выход из клетки, в которую заточил меня Ипполито.
– С наибольшей радостью жертвую все свои силы Его Преосвященству, – громко продекламировал я.