Признаюсь, с некоторым трепетом вступил я на камни, одевавшие просторную площадь перед императорским дворцом. Жива была еще память о первом дне моего пребывания в стране. Я поторопился миновать толпы просителей, ожидавших выхода государя, — а вдруг чья-то чуждая воля направит меня к ступенькам трона и заставит раскаяться в не совершенных мною преступлениях. А вдруг полицейский, мирно созерцающий картину самоэкзекуций, возьмет меня за руку и вежливо подведет к одной из страшных машин…
Успокоился я, только очутившись на узкой городской улице, лишь сравнительной малолюдностью отличавшейся от большинства европейских городов.
Прежде всего я зашел в лавку торговца готовым платьем, чтобы приобрести недостающий мне головной убор. Золотая монета, которую я дал торговцу, вызвала в нем некоторое любопытство и отчасти сомнение, но раздумывал он недолго. Бросив монету на весы, он дал мне в качестве сдачи несколько железных монет с грубо отчеканенным на них портретом императора. Монеты эти принимались во всей Юбераллии наравне с золотыми, денежной единицей был леер, равный приблизительно шиллингу.
Королевские обеды, кстати сказать, ухудшавшиеся с каждым днем, особенно на нашем конце стола, мало удовлетворяли меня, склонного, как и многие мои соотечественники, к пороку чревоугодия. Первым же выходом я воспользовался с тем, чтобы, зайдя в трактир, вознаградить себя за долговременное воздержание. Трактирщик, убедившись, что я могу хорошо заплатить, подал мне лучшего вина и приготовил поросенка под хреном.
Обстановка трактира мало отличалась от обстановки наших портовых таверн, посещаемых матросами и их подругами. Нравы были те же: так, при мне один из посетителей, довольно-таки невзрачный и оборванный субъект, пользуясь невнимательностью хозяина, ухитрился стащить с прилавка кусок колбасы. Трактирщик изгнал воришку, применив для этой цели не методы убеждения, как я предполагал, а довольно-таки крепкие кулаки, причем пользовался этим орудием по всем правилам бокса.
На мой вопрос, что это за человек, трактирщик объяснил, что это бродяга и что о нем давно плачет веревка.
— Почему же, сознавая свою порочность, он не идет ко дворцу просить милости императора? — спросил я.
Трактирщик пробормотал что-то не совсем понятное, вроде того, что человека тоже кормить нужно, что для работы нужны здоровые руки, а больного и в тюрьме даром кормить не станут. Я, признаться, не понял смысла этого рассуждения, но от дальнейших вопросов воздержался.
Роскошный обед мой привлек всеобщее внимание: посетители, большинство которых довольствовались своим любимым блюдом — картошкой, с завистью смотрели на меня, а один даже подошел к моему столу и остановился в позе просящего подачки.
— Вы голодны? — вежливо спросил я.
— Нет! — твердо ответил он. — В нашей стране нет голодных.
Мне очень понравился этот ответ, и я, положив на тарелку порядочный кусок поросенка, угостил бедняка. Другой посетитель, увидев мою щедрость, последовал примеру товарища и получил стакан вина. Я полюбопытствовал, что это за люди.
Это были работники военных мастерских императора.
— У вас большая семья и вам не хватает заработка? — спросил я одного из них.
Он побледнел, опасливо оглядел присутствующих и громко отрапортовал:
— Нет, благодаря щедрости его величества я получаю гораздо больше, чем нужно для содержания семьи. Я живу хорошо и ни в чем не ощущаю недостатка.
— А почему же, — спросил я, разглядывая его заплатанный камзол и деревянные башмаки, — почему вы так плохо одеты?
Он смутился, прикрыл ладонью видневшуюся из-под рваной рубахи волосатую грудь и, повернувшись к висевшему на противоположной стене большому зеркалу, ответил:
— По щедрости императора мы все прекрасно одеты.
Зеркала я до сих пор не замечал. Но, посмотрев на него, я еще раз удивился прекрасным качествам этого гениальнейшего из изобретений лучшей из стран мира. Оказалось, если верить зеркалу, я разговаривал не с оборванным бродягой, а по меньшей мере с лондонским джентльменом, так изящен был отраженный зеркалом костюм моего собеседника.
Оторваться от зеркала я уже не имел сил.
Мало того, что моя собственная особа выглядела в нем во всей свойственной ей красоте и великолепии — я думаю, что в этом случае оно никого не хотело обмануть, — но преобразилась вся обстановка трактира, его стены, мебель, посуда. Я завтракал в первоклассном парижском отеле, плохонький эль в глиняных кружках выглядел в этом зеркале, как янтарное вино в дорогом хрустале, и даже картошка казалась каким-то невиданным лакомством, достойным жилища самих богов.
Сколько бы времени наслаждался я этим зрелищем — не знаю, если бы из глубины зеркала медленной и важной походкой не двинулась ко мне бородатая фигура представительного человека, манерами напоминающего по крайней мере владетельного арабского шейха, какими они изображены в сказках Шехерезады. Фигура эта скоро заполнила все зеркало и, заслонив его, выросла перед моим столом в виде низкорослого трактирщика с красным носом и растрепанной выщипанной бородкой.
— Не слушайте этих бездельников, ваше сиятельство, — сказал он, грубо отогнав от моего стола попрошаек — Попробуйте накормить одного — наберется сотня. Разве накормишь этакую свору?
— Неужели у вас так много голодных? — спросил я.
Трактирщик побледнел так же, как побледнел перед тем рабочий, и так же твердо отчеканил:
— В нашей стране нет голодных. Император кормит всех нас, и мы вполне довольны нашей жизнью, ваше сиятельство.
И тотчас же, позабыв о своей декларации, добавил:
— Держать трактир с этаким народом. Ей-богу, больше сопрут, чем купят.
Слова этих людей были подобны штанам на огородных пугалах: под ними не ощущалось живого тела.
Выйдя из трактира, я хотел было зайти в театр, но оказалось, что подобного рода развлечения неизвестны жителям этого города. Полицейский даже не понял, о чем я спрашиваю, и мне поневоле пришлось бесцельно бродить по улицам, полупустым и мрачным, как беднейшие кварталы Лондона.
Я видел оборванных, грязных и злых людей, завистливо осматривавших мой кафтан, казавшийся им щегольским. Я видел сотни изнуренных голодом и лишениями чернорабочих, через силу тащивших тяжелые тачки на постройке какого-то военного укрепления. Я видел распоряжавшихся ими надсмотрщиков, управлявших бичами не хуже своих коллег на американских плантациях. Я видел избушки без крыш на окраине города, голых ребятишек с раздутыми животами, женщин, надорванных непосильной работой. Я видел преступников, выглядывавших из-за решеток огромных домов, и, наконец, видел золоченые кареты, разодетых дам, праздных господ, драгоценные безделушки в окнах у ювелиров, переполненные посетителями шантаны. В порту слонялись безработные докеры, на рынках шмыгали мелкие воришки, на бульварах сидели непотребные женщины, нахально предлагавшие свои услуги.
Нищета, преступления, роскошь — все особенности больших городов Европы были свойственны и этому городу. Ничто не говорило о том, что я нахожусь в стране, осуществившей все лучшие мечты человечества.
Поражало обилие военных: черные, коричневые, серые мундиры, повязки, украшенные ломаным крестом, встречались всюду; бульвары, рестораны, улицы были переполнены ими. Держались военные полными хозяевами, третировали штатских, как это бывает и у нас в Британии во время войны.
Но войны, сколько я знал, Юбераллия ни с кем не вела.
Не менее многочисленна была и полиция, зорко следившая за порядком. Стоило задержаться на углу улицы, стоило начать слишком громкий разговор, чтобы это вызвало внимание заботливого стража. Стоило нескольким в особенности плохо одетым людям остановиться у дверей кабачка или на перекрестке, чтобы полицейский немедленно же попросил их разойтись. Мой опытный глаз не мог также не заметить большого количества слишком внимательных штатских, державшихся преимущественно в особо людных местах.
Одним словом, ничто не подтверждало сведений, которые я получил во дворце. Теряясь в противоречивых догадках и предположениях, я заготовил целый ряд вопросов, чтобы при случае задать их придворным.
Вернувшись во дворец к обеду, я узнал, что мне не поставили прибора.
— Разве вы не пообедали в городе? — ехидно спросил меня заведующий королевским столом.
Я понял, что посещение трактира истолковано здесь, как косвенный упрек в скупости.
Несмотря на то, что я вышел без провожатого и за мной, как мне казалось, никто не следил, императору были известны все подробности моего путешествия. Он знал, где я был, что делал, что говорил, — он не знал только, о чем я думал.
Длинноносый судья восполнил и этот пробел: от его прозорливости не укрылись даже мои мысли. Он счел, впрочем, своим долгом только дружески предупредить меня:
— Будьте осторожны, чужестранец, — сказал он. — Вы можете сделаться жертвой обмана наших врагов, старающихся всячески очернить мудрое правление его величества.
Я поспешил выразить удивление, что столь мудрое правительство может иметь врагов.
Судья вздохнул.
— Они завидуют счастью наших подданных и делают все, чтобы смутить их. Вы знаете, что может сделать мелкая злоба и зависть. Вы видели голодных, нищих, замученных тяжелой работой. Не верьте этим притворщикам. Спросите, чем они недовольны, и они сами сознаются, что им нечего желать. Они могут только благодарить императора.
Многое мог бы я возразить своему собеседнику, если бы не боялся, что в качестве последнего аргумента он выдвинет ту чудесную машину, которая каждый день сбрасывает непокорные головы на камни площади у императорского дворца.
Хотя я едва не навлек на себя немилость императора, все же я был доволен своей прогулкой. Она позволила мне узнать о жизни страны больше, чем двухмесячное пребывание в стенах дворца. Придворные, правда, по-прежнему старались внушить мне, что население страны пользуется исключительным благополучием, но скрыть наличия недовольных уже не могли.
Вот что я узнал от придворных.
Было время, когда Юбераллию раздирали междоусобицы. Как и у нас в Британии, разнообразные партии стремились захватить власть над государством, разнообразные теории и верования стремились властвовать над умами. Основным вопросом, заставившим больше всего пролить крови и чернил, был, по словам придворных, вопрос о том, какие бороды следует носить истинным юбералльцам — длинные или короткие. Вздорность предмета разногласий не могла смутить меня: достаточно было вспомнить о непримиримой вражде остроконечников и тупоконечников в Лилипутии, о партиях низких и высоких каблуков там же, борьбу сторонников веры без дел и дел без веры у нас в Европе, чтобы не слишком удивляться особой заботе, проявленной населением Юбераллии к этому природному украшению мужской половины человеческого рода. Ведь даже такой умный человек, как мой предшественник по путешествиям в необыкновенные страны Томас Мор, и тот сложил голову на плахе, защищая привилегию священников на внебрачное сожительство со своими экономками[7].
Как бы то ни было, скоро все население страны разделилось на два враждующих лагеря. К одному принадлежали лучшие люди страны, все те, кого благородство, богатство и знатность поставили во главе нации — они считали, что следует носить длинные бороды; к другому лагерю, объединявшему главным образом нищее и необразованное население, ремесленников, фермеров, батраков и чернорабочих, принадлежали сторонники коротких бород.
Нынешний император, вступивший на престол после того, как его предшественник был благодаря проискам короткобородых изгнан из страны, не оправдал ожиданий этой партии, помогавшей ему добиться власти. Получив императорский скипетр, он отрекся от своих заблуждений и, объявив себя сторонником длинных бород, предписал всем своим подданным в трехдневный срок переменить свои убеждения. Большинство населения поспешило выполнить это мудрое предписание, и длинная борода восторжествовала. По приказу императора никому не разрешалось стричь бороду короче десяти куртов, кроме преступников, выбритый подбородок которых свидетельствовал о их принадлежности к самому презренному из сословий государства.
Длинная и окладистая борода стала считаться признаком высшей расы. Короткобородые, открыто выступившие против императора, были разбиты, многие из них казнены, многие заключены в тюрьмах, многие скрылись в соседней стране — Узегундии, а те из них, которые остались на свободе, были весьма существенно урезаны в своих правах. Чтобы быть последовательным, император лишил также всяких прав тех лиц, борода коих не доросла до установленной нормы, а молодых людей из низших сословий причислил прямо к сословию преступников, и они отбывали на принудительных работах несколько лет, пока их подбородки не приобретали достойного высшей расы украшения.
Большие затруднения доставили императору женщины. Но так как они не могли при всем желании отрастить бороды в установленный императором срок, то все они, не будучи формально зачислены в сословие преступников, приравнивались к ним в правах: так, они не могли иметь имущества, свидетельствовать на суде, наследовать, заниматься торговлей, и являлись полной собственностью тех лиц, которых судьба сделала их мужьями. Но, к чести правителей Юбераллии, нужно сказать, что эти ограничения считались временными и действовали лишь до тех пор, пока у женщин не вырастет борода.
Все эти меры не замедлили оказать свое благотворное действие. И страна наслаждалась бы полным счастьем, если бы оставшиеся на свободе тайные сторонники короткобородых не продолжали смущать простых и доверчивых людей, распространяя среди них нелепицы и небылицы.
Так, они утверждают, что установленные императором порядки привели народ к голоду и нищете, они внушают фермерам и батракам, что те получают от своих трудов только ничтожные крохи, они отрицают, что провозглашенное императором единомыслие и единодушие населения основано на единстве расы и крови, и смеют говорить об угнетении и зажимании рта. Они не хотят верить, что законы страны являются выражением совести подданных, и, отрицая добровольность выполнения этих законов, называют лучшую из стран страной мракобесия, лицемерия и лжи.
— Мы боремся с ними до сих пор, — сказал судья, — и очень успешно. Из ста преступников, являющихся ко дворцу, девяносто пять — короткобородые или их обманутые приспешники.
— И эти враги приходят ко дворцу добровольно? — спросил я.
Судья смутился, и я в этот момент заметил на его лице то же выражение, какое не раз наблюдал у своих случайных уличных собеседников, и даже таким же нарочито твердым тоном он отрапортовал:
— Как бы низко ни пал человек, кровь высшей расы рано или поздно заговорит в нем.
Не доверяя тому, что одни мучения совести могут заставить преступника добровольно положить свою голову под топор гильотины, я потратил немало настойчивости и остроумия, чтобы добиться разрешения этого вопроса, и в конце концов узнал, что без особых поощрительных мер голос крови не говорит в преступнике. Почти всегда приходится прибегать к «отеческому внушению», заменяющему нераскаянному его потерянную совесть.
Органом, выполнявшим эту важнейшую функцию, был так называемый «совет отцов», состоявший из виднейших сановников государства. Сотни чиновников, находящихся в распоряжении этого совета, имели каждый по сотне тайных агентов. Агенты эти должны были ежедневно сообщать чиновникам обо всех как совершенных, так и задуманных преступлениях, и чтобы не пропустить ни одного, пользовались услугами осведомителей, которых было так много, что из троих собравшихся в общественном месте людей двое, во всяком случае, были из их числа.
Так как никто не знал ни агентов, ни осведомителей, а следовательно, никому не было известно, кто из троих собравшихся обязан, под страхом тяжелого наказания, донести о преступлении, то доносили обычно все трое. Страх наказания за недонесение являлся и вознаграждением осведомителей, так что вся эта обширнейшая и полезнейшая организация ничего не стоила государству.
Донесения рассматривались чиновниками, самые важные — советом отцов, который и определял меру наказания и внушал преступнику мысль явиться перед дворцом и просить милости императора. Многочисленная полиция в случае сопротивления могла очень вескими доводами подтвердить внушение совета отцов или чиновника, могла, наконец, проводить ко дворцу преступника, забывшего туда дорогу.
Продолжая пользоваться предоставленной мне льготой, я ежедневно выходил на городские улицы, но уже не пытался больше разговаривать с незнакомыми людьми или заходить в таверны и рестораны. Наблюдениями своими я тоже ни с кем не делился, зная, что это принесло бы мне непоправимый вред.
Правда, нового я узнал мало. Заметил я лишь одно, не замеченное мною прежде, — обилие тупых физиономий. Туп был половой в трактире, туп был кучер наемного экипажа, туп был лавочник, продававший хлеб и колбасу, тупы были парикмахер и хозяин трактира, хотя обе эти последние профессии у нас в Европе славятся своим остроумием.
Зная, что каждый из этих людей мог в любую минуту, повинуясь голосу своей совести или отеческому внушению, добровольно пойти на виселицу, я не удивлялся их тупости. Я понимал, что это была маска, под которой они могли чувствовать себя в сравнительной безопасности, маска, от долгого употребления ставшая как бы вторым лицом.
В подтверждение приведу следующий поразительный разговор.
Я как-то спросил у фермера, пришедшего к королю с просьбой о наказании за утайку от помещика двух бушелей пшеницы, что заставило его прийти сюда.
— Голос моей совести, — ответил он.
— Так тебя же повесят, — не унимался я.
— Никто не может меня повесить, кроме меня самого.
— А тебе хочется быть повешенным? — в упор спросил я.
— Да, — ответил он, низко склонив голову и не глядя мне в лицо. — Да, если такова будет милость императора.