Глава одиннадцатая

Конфискация четвертой части имущества. Мудрое решение судьи по вопросу о кафтане. Гулливер советует императору прекратить войну. Благоразумие императора и неосторожность Гулливера. Гулливер заключен в тюрьму.

На другой день утром, движимый любопытством, я спросил военного министра:

— Что слышно с фронта?

— Прочтите реляцию, — сказал он, подавая мне свежеотпечатанный листок, составленный мною самим еще до возвращения императора. Я с удовольствием прочел это прекрасное произведение, но любопытство мое так и осталось неудовлетворенным.

За обедом король был бледен и почти ничего не ел. В настроении придворных заметен был явный упадок: казалось, что победа не радовала никого.

Из новостей дня, кроме согласия императора на неотступные просьбы подданных о конфискации четвертой части имущества, отмечу также изданный уже по инициативе правительства закон о том, что подданные великого государя Юбераллии не любят мяса. Мясо тотчас же исчезло из дешевых трактиров и с рынка и осталось лишь во дворце и в дорогих ресторанах, где обедали знать и высшие воинские чины.

К сбору четвертой части имущества было приступлено немедленно. Из боязни, что подданные могут разорить себя, отдав вместо четверти половину или даже три четверти, справедливая оценка возложена была на специальных агентов, ходивших с этой целью из дома в дом.

Читатель знает уже, из чего состояло мое имущество. Штаны были сильно порваны и пестрели заплатами, а кафтан, после того как горничная починила и почистила его, имел вполне приличный вид.

Когда я предъявил эти вещи агенту, тот признал, что четвертой частью моего имущества является верх кафтана, сшитый из тонкого английского сукна, а подкладку и штаны великодушно оставил мне. Я не согласился, утверждая, что шелковая подкладка прекрасно сойдет за четверть имущества, и предлагал тотчас же спороть ее и отдать на нужды войны.

Мы спорили долго, всевозможными доводами убеждая друг друга, но к соглашению, по упрямству моему, свойственному и всем моим соотечественникам, прийти не могли. Спор должен был разрешить особый судья. Я пришел к нему вместе с кафтаном и сборщиком и заявил, что готов немедленно пожертвовать подкладку.

— Что же, — сказал судья, — раз вы ее жертвуете, она уже принадлежит государству.

Я начал было спарывать подкладку, но судья остановил меня.

— А что же вы даете как четвертую часть?

И потребовал от меня верх кафтана.

Так как он при этом покосился на штаны, я не возразил ни слова и положил кафтан на стол перед судьей. Покамест я проверял, не осталось ли в карманах какой-нибудь монеты, судья встал и, торжественно обратившись к собравшимся в значительном числе зрителям, произнес следующую речь:

— Господа, — сказал он, — вы видите прекрасный, трогательный пример. Вы видите, — все повышая и повышая голос, продолжал он, — этот человек — чужестранец. Как глубоко принял он к сердцу нужды нашего отечества. Он снял с себя последнюю одежду. Он жертвует ее императору. Неужели никто из вас, подданных страны, не последует его примеру?

Публика всколыхнулась, некоторые попытались было пробраться к двери, но не тут-то было.

Огромный жандарм, загородив дверь и широко расставив свои мощные руки, громко возгласил:

— Мы все последуем примеру этого доблестного чужестранца.

Через пять минут судейский стол был завален грудами лохмотьев.

Я поспешил поскорее уйти, так как побаивался, что дело дойдет до штанов. И не только потому, что в них скрывались все мои сбережения: я боялся еще жалкого вида своих голых ног, обросших рыжеватой английской шерстью.

Какие известия получал король через секретного курьера, ежедневно привозившего толстые пакеты с донесениями, о чем совещался государь с военным министром и с главнокомандующим армией, что говорил императору первый министр и что говорил первому министру император — все это мы узнаем потом, когда все эти деятели напишут свои мемуары. Я пишу свои и рассказываю только о том, что знаю.

Император, занятый государственными делами, больше не приглашал меня к себе. Лишенный возможности забавлять государя, я остался, в сущности, при прежнем занятии, забавляя теперь уже все население страны. Я писал реляции о военных действиях, нимало не беспокоясь о том, что происходило в действительности, облегчая тем задачу будущего историка Юбераллии, которому в противном случае пришлось бы самому переделывать поражения в победы, а историки, как известно, не обладают достаточным для этой цели воображением.

По моим реляциям знакомились с военными действиями даже придворные, не принадлежавшие к избранному кругу руководителей страны. По этим реляциям мы вели разговоры за обедом, восхищаясь мужеством и храбростью наших войск, талантами полководцев, повторяя особо выдающиеся эпизоды войны. А что любопытнее всего — по этим же реляциям выдавались и награды особо отличившимся солдатам и офицерам.

Не улегся и патриотический подъем населения: ежедневно проходили мимо дворца тысячи дезертиров, бежавших с фронта, и, даже не останавливаясь, чтобы выслушать приговор, под надежной охраной отправлялись на фронт. Особо злостные из них тут же на площади вешали себя, и их трупы, покачиваясь на тонких веревках, лучше всяких слов доказывали необходимость победоносно сражаться с врагом. Не прекращался и приток добровольных пожертвований — мне кажется, что уже и вторая четверть имущества перешла из карманов населения в широкие закрома государственного казначейства.

Мало того: понимая, что армия без хлеба не может воевать, население потребовало глубокого уважения к этому продукту. Первыми проявили уважение торговцы, повысив цены на зерно в три раза. Хлеб исчез с рынков и из дешевых трактиров. Поговаривали также о том, что подданным императора хлеб настолько же опротивел, как и мясо, и что они собираются целиком перейти на отруби, сосновую кору и картошку. Одна категория населения, а именно преступники, так и сделали. Чувствуя себя особо обязанными королю за его милости, они отказались от своей скудной порции хлеба.

Вообще эта многочисленнейшая категория подданных императора отличалась исключительным самоотвержением. Но даже двор и сам император были изумлены, когда в трех-четырех лагерях преступники бросили работу и, повесив нерадивых надсмотрщиков, потребовали так называемой децимации, то есть казни каждого десятого из их среды. Сделать это они считали необходимым в тех целях, чтобы, уничтожив десятую часть нечистого элемента, создать большее единство в нации и тем самым укрепить силу государства.

Правительство нашло эту меру вполне своевременной.

Я, признаться, принял все эти разговоры за шутки, но в этой серьезной стране, как я уже говорил, шуток не понимали. Сам я понял всю серьезность положения только тогда, когда мимо дворца продефилировала первая партия преступников и полицейские тут же стали отделять каждого десятого из них и те немедленно выполнили свое искреннейшее желание расстаться с земной юдолью.

Не хватало виселиц и гильотин, некому было убирать трупы, на прилегающих ко дворцу улицах не умолкал женский вой. И хотя я прекрасно знал, чем грозит мне, бездомному чужестранцу, вмешательство в чужие дела, я не мог стерпеть и, улучив минуту, когда король в уединении предавался своим занятиям, попросил его выслушать меня.

Против ожидания король принял мое предложение весьма благосклонно. Я заметил, что у него измученное бледное лицо, что он одряхлел за эти несколько недель.

— Ваше императорское величество, — сказал я, — не мне вмешиваться в дела вашего мудрого правления. Но я веду отчеты о славных делах и победах вашей несокрушимой армии — и могу вас заверить, что любая из европейских стран, в том числе и мое отечество, удовлетворилась бы тем уроком, который вы дали врагу, и предложила бы ему мир на почетных условиях.

Император понял меня. Он улыбнулся, а это было знаком его искреннего расположения.

— Твое отечество — варварская страна, — сказал он. — Если для нее достаточно и таких побед, то мы как представители высшей из наций не можем ими удовлетвориться.

— Ваше величество, — продолжал я, — ореол славы уже блистает над вашей головой. Весь мир считает вас мудрейшим из правителей, подданные благоденствуют под вашим скипетром и ежечасно благословляют вас. Все знают, наконец, о вашем искреннем миролюбии; поверьте мне, никто не примет вашего великодушного решения за признак слабости.

По лицу императора я видел, что речь моя понравилась ему.

Может быть, слова мои были лишь подтверждением его затаенных мыслей. Может быть, то же самое говорили ему и другие советники. Может быть, я нашел только слова, какими следовало выразить эту мысль, чтобы ее с честью можно было преподнести вниманию всех подданных.

Успех разгорячил меня.

— Должен ли мудрый правитель слушаться своих подданных? Как неразумные люди могут распоряжаться человеком, обладающим божественным разумом? Следовало ли слушать каких-то глубоко порочных преступников и выполнять их глупую мысль о казни каждого десятого? Не лучше ли было бы лишить их вашей императорской милости и начать снова, назло им, выдавать каждому по биттлю хлеба ежедневно?

Несмотря на то, что я осудил одно из важнейших мероприятий правительства по борьбе со все нараставшим брожением среди низших и наиболее обездоленных войной слоев населения Юбераллии, грозившим вылиться в прямое восстание против императора, король выслушал мою речь спокойно. Видимо, эта жестокая мера не привела к желательным результатам.

— Государь, — в тех выражениях, которые единственно были возможны в этой стране, познакомил я императора с одним из трагичнейших событий нашей истории. — Государь, один из наших королей, который так же, как и ваше величество, заботился о счастье своих подданных, принужден был сам просить милости народа, и народ разрешил ему положить свою голову под топор палача.

Эти слова вывели короля из молчания.

— Да, — словно раздумывая, ответил он. — Это бывает. Чего не сделает мудрый правитель для блага своих подданных.

Успех сделал меня полубезумным.

— Я бы понимал, — продолжал я, — если бы ваше величество стремились к завоеваниям, но Бог и так наградил вас обширными владениями. Да и что мешает вашему миру с Узегундией?..

Тут язык мой понесся как лошадь без узды.

— Что? Вопрос о том, до какого размера следует отпускать бороду. Не все ли равно? Ведь этот вопрос…

Я не кончил. Лицо короля изменилось. Выпученными глазами он уставился на меня и как будто ничего не видел. Вот-вот он упадет в обморок.

Я понял, что сказал лишнее. Стараясь не смотреть на короля, я попятился к двери и, быстро пересчитав ступеньки лестницы, спрятался в своей каморке.

Я ожидал всего, только не этого. Король искренне верил в важность пресловутого вопроса.

Если бы я ему сказал, что не длинную бороду следует носить, а наоборот, короткую, он, может быть, и не был бы так разгневан. Но скептического отношения к важнейшему из государственных вопросов, отрицания за ним какого бы то ни было значения император не мог стерпеть.

Я до вечера просидел в своей комнате, упрекая себя за невоздержность языка в самых изысканных выражениях, какие только известны извозчикам нашей страны. Я не обратил даже внимания на необычную беготню во дворце, я даже не обрадовался, когда привратник с веселым лицом сообщил мне важнейшую новость:

— Враг предлагает перемирие.

Меня беспокоила только моя собственная участь.

Преступление было настолько необычно, что я даже не ходил просить милости императора. Той же ночью двое полицейских, заковав мои ноги в кандалы, отвели меня в одну из самых больших и благоустроенных тюрем империи, где мне отвели, правда, небольшую, но очень уютную комнатку.

А чтобы я мог спокойно обдумать всю тяжесть своего преступления, в эту комнату, несмотря на недостаток подобных помещений, кроме меня, никого не посадили.

Загрузка...