Из поколения в поколение было принято у студентов Академии, невзирая на жару, проводить свободные вечера в «Ослином колодце», туго набитом посетителями подвальчике, где подчас бывало жарче, чем в преисподней. Низкий потолок нависал над буйными макушками, и в полумраке казалось, что если вскочить из-за стола слишком резко, то можно удариться о черный копченый свод, да так, что искры разлетятся по всему этому низкому каменному небосводу, повисая в дыму и подпрыгивая на восходящих токах горячего воздуха.
Очаг, где изготавливалось мясо, всегда пережаренное, с толстой коркой запеченных в жире сухарей, был отгорожен от зала лишь невысокой деревянной стойкой. Любой из посетителей мог, не вставая с лавки, видеть, как выплясывает у огня невысокий смуглый человечек с лоснящейся бархатной лысиной, сам хозяин и главный повар «Ослиного колодца», или хмуро тычет длинным железным вертелом в полусырой кусок хозяйский подручный, угрюмый тип, похожий на грабителя, зачем-то отпущенного на поруки.
В этом кабачке все было устроено таким образом, чтобы не нарушалась ни одна традиция из всех древних, освященных временем традиций, свойственных подобным студенческим кабачкам.
Любой человек, впервые переступив этот порог, должен ощущать себя здесь так, словно попал в старый, давным-давно прочитанный роман, одну из первых осиленных в детстве толстых книг, непременно очень засаленную, затрепанную, с надписью, сделанной лет шестьдесят назад благодарной детской рукой нынешнего дедушки: «Очень хорошая книга». Все здесь как будто было испещрено подобными надписями, пятнами ягод и кляксами раздавленных между страницами комаров — следами чужого детства.
Каменные стены кабачка, ближе к потолку закопченные дочерна, на уровне сидений были вытерты бесчисленными спинами. Лампы пылали ярко, безудержно, источая густой смрад дешевого масла. Но, несмотря на все их старания, в подвальчике неизменно царил полумрак.
Посуда — глиняная, толстостенная, разрисованная бездельниками с художественных курсов Академии, которые вкладывали в эти работы самые странные и подчас даже пугающие фантазии. К счастью, она часто билась. Зато и стоила недорого, так что за ущерб с неловких посетителей даже не высчитывали — разве что слишком уж много ее погибало.
Здесь пели всем знакомые песни. Каждое полуобнаженное декольте, улыбавшееся над подносом с кружками, выглядело совершенно родным, многократно поцелованным.
Сюда заходили не только студенты, но и молодые офицеры — из расквартированного поблизости полка. У этой категории посетителей было принято посматривать на учащихся Академии немного свысока, но, в принципе, с легким и добродушным юмором. Студенты все-таки считались здесь хозяевами, а субалтерны находились у них как бы в гостях.
Изредка случалось так, что забредали в «Ослиный колодец» личности совершенно случайные; однако на самом деле и эта «случайность» была глубоко укоренена в традиции — ибо какой толстый роман обходится без чужака, жалкого или загадочного!
Чаще всего это бывали бродяги — их вводил в заблуждение скромный вид кабачка, расположенного на самой окраине. Оказавшись внутри и обозревая изысканное общество, собравшееся за вытертыми столами, бедолаги смешно моргали, конфузились и норовили сбежать, но тут уж, брат, держись: попался!
Несколько студентов под одобрительные выкрики собратьев и при сдержанно-ироническом подмигивании господ офицеров из дальнего задымленного угла бросались на несчастного и хватали его под руки. Его волокли за стол, усаживали посередине, на почетное место, и принимались мучить.
— А скажите, дружище, чему равен котангенс? — вопрошал кто-нибудь из студентов, в то время как другой вертелся рядом с куском мяса, насаженным на кончик ножа.
Бродяга вращал глазами и напряженно размышлял над положением, в котором оказался так нежданно-негаданно. Студенты также ожидали: как поведет себя их невольный гость? Если он начинал барахтаться, вырываться и бормотать: «Позвольте, господа, я сам заплачу — у меня и деньги есть», то его с разочарованным улюлюканьем отпускали, и он торопливо глотал в углу плохо приготовленный ужин, после чего спешил удрать.
Но если он обнаруживал достаточно ума, чтобы с важным видом ответствовать: «Котангенс с прошлого полнолуния Ассэ равен пяти» или изречь еще какую-нибудь столь же высокоученую ахинею — то тут поднималось всеобщее ликование, только успевай жевать да проглатывать! К ночи бродягу, сытого, пьяного и ошалевшего, с полными карманами мелких денег, укладывали спать под столом в обнимку с поленом или пучком соломы, обвязанным лентами.
Ренье любил «Ослиный колодец» и частенько пропадал там, возвращаясь домой неизменно за полночь, веселый, чуть пьяный, с задержавшимся в волосах горьковатым запахом дыма. Эмери в это время еще не спал — читал грустные старинные романы или записывал свои коротенькие музыкальные пьески, похожие на мотыльков, такие же изящные и легкомысленные и такие же драгоценные, если поместить их в коллекцию под стекло.
Впрочем, в тех случаях, когда Эмери выказывал намерение «заглянуть в колодец» (как принято было выражаться в подобных случаях), Ренье безропотно уступал ему свое место. Благо подобное желание посещало старшего брата нечасто.
Вскоре после того, как в Академию приехала Фейнне, в размеренной жизни братьев произошел первый сбой. Ренье задержался в кабачке намного дольше обычного. Эмери, встречая брата, ничем не выдал своего недовольства или волнения, только заметил между делом:
— Учти, я ведь не смогу открыто пойти туда, если потребуется тебя выручать.
— Можно подумать, меня требовалось выручать! — буркнул Ренье. — Вовсе нет. Ты хочешь спать?
— Теперь не хочу.
— Иногда мне кажется, что в тебя время от времени вселяется дух нашей бабушки, — объявил Ренье. Он повалился на постель прямо в уличной одежде.
Эмери брезгливо поморщился, но промолчал. Замечание насчет «духа бабушки» его задело, как бы он ни пытался это скрыть. Ренье, впрочем, превосходно знал, о чем сейчас думает старший брат, и скосил на него хитрый глаз.
— Сейчас переоденусь. И умою лицо.
— О! — вымолвил Эмери, возводя взор к потолку.
Ренье сел и начал стягивать с себя сапоги.
— Вот скажи ты, Эмери, — заговорил он, втягивая брата в спор, только что унявшийся в кабачке, — как следует воспринимать исчезающего человека в день слабого новолуния Стексэ на перекрестье одного желтого луча и полнокровной голубой полосы Ассэ?
— Какие могут быть исчезающие люди в такое время суток? Завтра у меня первым уроком фехтование, — сказал Эмери, зевая.
— Я серьезно!
— Я тоже.
— Но он исчез!
— Кто?
— Тот человек.
Эмери, видя, что брат действительно взволнован, сдался.
— Ладно, рассказывай.
Ренье снял плащ, камзол, заляпанные салом штаны и остался в одной рубахе. Он забрался на кровать, обхватил колени руками и мечтательно уставился в угол потолка.
— Сегодня вообще был довольно странный вечер, почти с самого начала...
Ну, с самого-то начала все шло своим обычным чередом.
Одной из первых явилась Софена. Она всегда приходила без спутников, устраивалась в углу с таким расчетом, чтобы наилучшим образом обозревать весь зал. При этом у Софены был такой многозначительный вид, будто она высматривала кого-то или ждала какого-нибудь адского подвоха от некоего человека. И уж конечно, Софена очень хорошо знала цену окружающим, себе и ситуации. Хотя, в общем-то, никакой такой «ситуации» не было и в помине. Софена играла сама с собой в собственные игры, где ей отводилась самая главная, самая опасная, самая значительная роль.
Чуть позднее народу набилось под завязку, так что крайнему на скамье приходилось то и дело хвататься за стол или стену, чтобы не съехать на пол.
Среди прочих пришел и Элизахар и как ни в чем не бывало уселся за стол с остальными студентами. Поначалу на это обстоятельство даже не обратили особого внимания: к Элизахару успели привыкнуть на лекциях, и потому он вовсе не воспринимался студентами как нечто постороннее.
Из-за перегородки хлопьями валил чад и слышалось громкое змеиное шипение: на решетке жарился очень жирный кусок.
Ренье не мог бы объяснить, почему после раскаленного солнцем дня нужно непременно тащиться сюда, в духоту и тесноту, и сидеть с красным лицом, истекая потом, почти теряя сознание от густых запахов. Но таилось в этом некое наслаждение, сродни вызову природным стихиям, на который так чутко отзывается молодое сердце.
Кто-то из студентов хлопнул наклонившуюся над столом служанку потной ладонью по груди. Раздался смешной чавкающий звук. Девушка облила нахала пивом, и он благодарно облизал губы, обтерся ладонями и сунул себе в рот поочередно все десять пальцев.
Спорили о сущности прекрасного. Магистр Даланн в своих лекциях последовательно защищала мысль о том, что в искусстве важна форма, а не содержание. Сегодня она объявила, что неправильная, вредоносная в своей основе идея принципиально не может быть облечена в изящную форму. Во всяком случае, в форму, достойную определения «произведение искусства».
— Но это в корне лживое утверждение! — возмущался Пиндар.
Еще до поступления в Академию став поэтом, он начал прибавлять к своему имени прозвище «Еретик». Это наименование он сочинил для себя сам: ему нравились звучание слова и заключенный в нем бунтарский дух.
— Абсолютно нереально! — кипятился Пиндар. Положения, которые развивала в своей лекции магистр Даланн, были направлены — как ему представлялось — против него лично.
— Да ты сам почти нереален, — возразил ему Гальен. — По крайней мере, последние твои стихотворные произведения.
— Объясни, — потребовал Пиндар и немедленно сделался опасно красным.
Гальен пожал плечами, а флегматичный Маргофрон, одинаково плохо разбиравшийся и в искусстве (которое оставляло его равнодушным), и в оптике (которой он страстно увлекался), зачем-то произнес:
— Истинная формула красива, а сомнительную — всегда трудно запомнить.
— Тебе любую формулу трудно запомнить, — фыркнул Пиндар, готовясь обидеться на весь свет и начав с Маргофрона.
Толстяк начал пыхтеть, как будто в него подкладывали все новые и новые смолистые шишки и раздували огонь с помощью специального костяного веера.
— А ты знаешь о том, что в условиях полета масса тела не становится меньше? — спросил толстяка Гальен, напустив на себя многозначительный вид. — Прочитал вчера в статье «Академического вестника», кстати.
Маргофрон задумался, приняв реплику приятеля всерьез. Но, видя, что вокруг смеются, сильно выдохнул широким носом и уткнулся в кружку.
— Ну вас, — буркнул он.
— Я думаю, что любая ересь — как любая неправильность вообще — в принципе очень ограничена и в силу этого примитивна, — заговорил Элизахар.
Он вступил в разговор так естественно, словно всю жизнь только тем и занимался, что изучал теорию искусств и успел уже составить собственное мнение об этом предмете.
Пиндар с высокомерным видом изогнул брови.
— Попрошу объясниться подробнее, — потребовал Еретик.
— Ладно. — Элизахар чуть вздохнул. — Мне представляется, что любая так называемая «ересь», то есть «частное мнение», всегда несет на себе слишком явный отпечаток своего автора. Так сказать, первооснователя учения. И, как правило, единственного настоящего адепта. Все истинное не боится развития. Не боится участия других людей. Частное же мнение, напротив, при любой попытке его развить превращается либо в собственную противоположность, либо в нечто настолько упрощенное, что...
— Хотелось бы знать, — перебил Пиндар, морща лоб с таким видом, будто вынужденно прерывает болтовню ребенка, случайно забежавшего в гостиную к взрослым гостям своих родителей, — да, весьма хотелось бы знать, откуда у простого телохранителя столько опыта в производстве и потреблении прекрасного? Или, прошу меня простить, вас специально обучали эстетике? В таком случае, просветите нас, какой именно школы эстетической теории вы придерживаетесь: Филостратима или, может быть, Осоньена? Но если так, то потрудитесь пояснить для собравшихся здесь невежд, в чем заключается между ними принципиальная разница?
— Да, мне рассказывали, что академические споры способны вызвать страсти, каких никогда не увидишь ни в казарме, ни в борделе, — проговорил Элизахар задумчиво. У него был такой вид, словно предмет спора занимал его куда меньше, нежели реакция собеседника.
— Что ж, остается только поблагодарить уважаемого оппонента за то, что он так конкретно очертил круг своих университетов, — сказал Пиндар. — Бордель и казарма, несомненно, в состоянии научить юношу всем премудростям эстетики, которых лишен наш скромный академический курс.
— Да брось ты, — вступился Гальен. — Ты бесишься только потому, что твои последние стихи «Во славу гниения капусты» никому не понравились.
— Почему же? — заговорила из своего угла Софена. — Лично я нашла их весьма оригинальными.
— «Оригинальными»! — Пиндар покраснел так, словно Софена произнесла какую-то непристойность. — Впрочем, все, что здесь говорится, способно лишь польстить мне. Если стихи вызывают всеобщее возмущение, значит, они хорошие. Во всяком случае, я работал не зря, когда выражал мысли...
— Чьи мысли? — осведомился Гальен.
— Мои! — рявкнул Пиндар. — Впрочем, если некоторым ограниченным умам они недоступны...
— А чему тут быть доступным? — удивился Гальен, слишком демонстративно, чтобы это было искренним. — Ну, воняет гнилой кочан. Какая-то там шелковистость прикосновений распадающихся листьев...
— На самом деле это была шутка, — громко прошептал Эгрей на ухо Маргофрону. Тощего Эгрея всегда смешили страсти, то и дело принимавшиеся бушевать вокруг чисто теоретических вопросов.
Софена устремила на Эгрея негодующий взгляд.
— Можно, конечно, считать эти стихи шуткой. В таком случае, это очень горькая, очень глубокая шутка. На грани истерики.
— В искусстве нет места истерикам, — объявил Гальен. — Читатель может рыдать над стихами, зритель — над картиной, но сам творец обязан оставаться холодным.
— Не согласна! — прошипела Софена. — В данном вопросе ты примитивен. Как, впрочем, и любой мужчина.
Гальен пожал плечами:
— Нелепо было бы отрицать: увы, рожден с некоторыми специфическими свойствами организма, которые неизбежно относят меня к полу номер два.
— Не кривляйся, — сказала Софена холодно. — Ты понимаешь, что я имею в виду.
— Не совсем, — признался Гальен.
Но девушка не удостоила его объяснений.
— Бытие обладает свойством непрочности, и в самый момент распада оно одновременно и отвратительно и невыразимо притягательно, — проговорил вдруг Элизахар.
Пиндар посмотрел на него не без удивления.
— К чему вы это, почтенный?
— Я сформулировал основную мысль вашего стихотворения, — ответил Элизахар. — Вы не согласны? Впрочем, не дерзну приписывать это толкование исключительно своей скромной персоне. Госпожа Фейнне обсуждала со мной ваше произведение.
— Ей понравилось? — удивился Гальен.
Продолжая смотреть на Пиндара, телохранитель медленно покачал головой.
— Если быть совсем честным, то госпожа нашла стихи отвратительными, а саму мысль — мелкой и тлетворной, — признал он, почти опечаленный.
Пиндар залился густой краской. Софена громко произнесла:
— Госпожа Фейнне — слишком утонченная натура, чтобы воспринимать подобные истины. Впрочем, лично я нахожу похвалу гниению чересчур демонстративной. Следовало бы говорить, скорее, о стремлении сильной личности подавить более слабые. Это было бы, по крайней мере, более честно.
— Подавить их в капусту, — вставил Гальен и громко захохотал над собственной остротой.
Софена пронзила его жестким взором.
— Не смешно!
— Не академично, — поддержал ее Эгрей, посмеиваясь.
Пиндар вскочил.
— Я не понимаю, что делают слуги за столом, где собрались свободные граждане.
Элизахар невозмутимо пожал плечами.
— Уверяю вас, мой господин, я такой же свободный человек, как и вы. Не вижу причины, по которой мне бы возбранялось посещать этот кабачок.
— Пусть он уйдет! — потребовал Пиндар, взывая ко всем вместе и ни к кому в отдельности.
— Почему? — спросил Ренье.
— Он не студент, — сказал Пиндар.
— Да тут полно людей, которые не являются студентами, — возразил Ренье. — Хотя бы господа офицеры.
— Я потребую у хозяина, чтобы он вывесил запрещение входить сюда прислуге! — продолжал кипятиться Пиндар-Еретик.
— А пока запрещения не вывешено, я, пожалуй, останусь, — сказал Элизахар и снял с подноса проходившей мимо служанки еще одну кружку пива.
Ренье покосился на него. Телохранитель Фейнне вызывал у него смешанные чувства. Этот человек постоянно находился возле девушки и, наверное, знал о ней все. Обычно подобные люди почти не обладают ценностью сами по себе: если они и вызывают интерес, то исключительно в связи с госпожой, и никак иначе. Однако Элизахар — довольно дерзко, если вдуматься, — позволял себе иметь и собственную жизнь и даже представлять собой некую личность с особенным мнением.
С раннего детства Ренье был приучен обращать пристальное внимание на слуг и телохранителей: этого требовала от мальчиков бабушка.
«Сколько раз случалось, что знатный и храбрый человек погибал лишь потому, что оказывался недостаточно внимательным к прислуге, к нижним чинам, к какому-нибудь совершенно ничтожному солдатику», — говорила она и всегда приводила какой-нибудь новый пример.
«Присматривайтесь к тем, кто подает вам питье, кто приносит к вашей постели умывание, кто следит за чистотой ваших сапог и кормит вашу лошадь, — наставляла она. — Они должны вас любить, иначе ничто не помешает им в один прекрасный день предать вас».
«Но почему кто-то непременно должен предавать нас, бабушка?» — изумлялся Ренье.
Эмери, более проницательный, помалкивал. Он, в отличие от младшего брата, всеобщего любимца, хорошо понимал: далеко не все, с кем сталкивает нас судьба, приходят в восторг от самого факта нашего существования.
Бабушка не стала ничего растолковывать. Просто повторила несколько раз: «Всегда будьте внимательны к слугам, своим и чужим. Даже к трактирным».
И вот сейчас Ренье разглядывал Элизахара и пытался понять, кем тот был прежде, чем оказался в услужении у слепой девушки из знатной семьи. Наверное, солдатом, решил наконец Ренье. Может быть, сержантом. Держится уверенно и умеет осадить собеседника, если тот начинает кипятиться.
Разговор вернулся к «концепции безобразного». Несколько человек, в том числе и Софена, отчаянно доказывали право «безобразного» на существование — наравне с «прекрасным».
— Никто еще не нашел объективных критериев, позволяющих определить, что данная вещь является прекрасной, а данная — безобразной! — уверяла Софена. — Объективного критерия попросту не существует!
— Зато существует самый обыкновенный хороший вкус, — заметил Гальен.
— Только не у тебя! — огрызнулась Софена.
— Как сказать. — Гальен явно решил не сдаваться под напором девушки. — Я руководствуюсь теми критериями, которые выработаны человечеством за века существования Королевства. Например, одежда.
Софена сразу напряглась. Она всегда одевалась только в черное, потому что так выглядела аристократичнее. Во всяком случае, по ее мнению. Ее густые темные волосы отнюдь не дружили с гребнем и буйными прядями падали на широкие крепкие плечи. С лица Софены не сходило недовольное выражение. У нее было ужасно много забот с этим несовершенным, глупо устроенным миром.
— Ты хочешь сказать, — вкрадчиво заговорила Софена, — что твои шелковые расшитые кафтаны с пышными рукавами — это красиво?
— Да, — сказал Гальен. — И субъективно, и объективно они очень даже красивы.
— Просто взяты из модного магазина.
— И еще удобны и изящны.
— Дорогой мой, — покровительственным тоном произнесла Софена, хотя в подрагивающих интонациях ее голоса слышалась приближающаяся истерика: девушка была болезненно задета за живое, — дорогой мой Гальен, я из принципа буду одеваться немодно. Зато так, как нравится лично мне. И мне наплевать, что скажут об этом снобы.
— Софена, милая, — решил вмешаться Ренье, — пожалуйста, прости этого франта! Он лишь хотел защитить свое право покупать вещи в модных магазинах!
Но Софена уже вскипела.
— Просто он похваляется своими деньгами!
— Ничего подобного! — рассердился Гальен. — Для начала неплохо бы тебе вспомнить о том, что денег у меня не больше, чем у тебя. Я хотел сказать другое. Лично мне представляется неправильным носить исключительно черное «из принципа». В этом заключена определенная несвобода. Если ты такая независимая, то не должна ограничивать себя одними балахонами отвратительного покроя и погребального цвета. Ты должна с одинаковой легкостью носить и модное платье, и тряпье.
— Я ничего никому не должна! — объявила Софена.
На другом конце стола хором заревели застольную песню. Софена попыталась выдвинуть еще несколько доводов в свою пользу, но ее благополучно заглушили.
— Неприятный вечер, — сказал Ренье и посмотрел прямо на Элизахара. — Вообще-то такие здесь нечасто выдаются. Беднягу Пиндара сегодня здорово допекли.
Молодому человеку вдруг захотелось, чтобы телохранитель Фейнне улыбнулся ему в ответ на этот дружеский взгляд, но Элизахар оставался серьезным, даже немного угрюмым. Точно явился в кабачок по важному делу, а не ради того, чтобы весело провести остаток дня.
«А может быть, он действительно выполняет здесь поручение, — подумал неожиданно Ренье. — Например, изучает общество, в котором оказалась его драгоценная госпожа. Почему бы, в конце концов, и нет? Если бы у меня была слепая дочь-красавица и я отправил бы ее учиться Академию, то непременно поручил бы кому-нибудь из надежных людей приглядеться к прочим студентам. Просто для успокоения. Вдруг среди нас затесался какой-нибудь негодяй?»
И он быстро посмотрел по сторонам — в поисках предполагаемого негодяя.
После довольно долгой паузы Элизахар отозвался, адресуясь исключительно к Ренье:
— Прошу меня простить. Я действительно не должен был приходить сюда.
— Возможно, у вас имелись на то веские причины, — сказал Ренье и чуть покраснел. Ему показалось, что он выдал себя, и собеседник теперь знает все его самые секретные мысли.
— Возможно, — согласился Элизахар и прекратил диалог, отведя взгляд в сторону.
И тут лицо телохранителя странным образом изменилось: глаза его расширились, углы рта опустились. Он уставился на нечто в задымленном углу кабачка с таким видом, словно перед ним неожиданно возник окровавленный призрак.
Ренье проследил за направлением его взора, и ему тоже почудилось, будто там, в углу, копошится темная тень. Темнота сгустилась там чуть более обыкновенного, и некий образ, постепенно принимающий очертания человеческой фигуры, был различим все более отчетливо.
Элизахар заметно побледнел, и Ренье, который пристально наблюдал за ним все это время, удивился еще больше: что так испугало телохранителя? Скорее всего, то темное в углу было просто заснувшим на полу случайным путником, одним из многих, что забредали в кабачок, ничего не зная о том, каковы здешние истинные завсегдатаи. Шум голосов, стук кружек, топот ног и громовое нестройное пение пробудили его, вот он и шевелится в дыму.
Незнакомец выпрямился и встал. Теперь уже Ренье ясно видел, что это — пожилой мужчина с длинной серой бородой и очень некрасивым, гигантским носом. На миг Ренье показалось, что он может сквозь тело бродяги различать каменную кладку стены; однако когда молодой человек моргнул, иллюзия исчезла.
— Ба! — завопил один из студентов. — Да к нам знатный гость!
Прочие хищно оживились, предвкушая обычную потеху.
Элизахар перевел взгляд на кричащего, и краска стала постепенно возвращаться на лицо телохранителя, как будто он испытывал сильное облегчение от того, что бродягу видит еще кто-то, кроме него самого.
Высокий старик приблизился к столу. Однако когда он вышел на свет, никто из студентов не решился хватать его за локти и тащить к кувшину с пивом — не говоря уж о том, чтобы мучить и задавать провокационные вопросы.
Незнакомец оказался выше всех, кого Ренье когда-либо встречал в своей жизни. Его лицо, обветренное и загорелое, было почти черным, и несколько морщин, как шрамы, рассекали его. Странным показалось Ренье даже самое направление этих морщин: они не стекали с лица вертикально, как бывает обычно у худощавых стариков, но пересекали лицо по горизонтали, как бы отсекая верхнюю часть щеки от нижней.
Старик метнул быстрый, пронзительный взор на Ренье, затем на Элизахара. Узкий рот незнакомца растянулся, превращаясь в щель, плечи затряслись от беззвучного смеха. Костлявая рука высунулась из широкого рукава с обтрепанным краем, ухватила кувшин и резко опрокинула его на голову телохранителя.
Пока Элизахар тряс волосами и глупо моргал, старик постучал кувшином по столу, пробормотал несколько слов на непонятном языке и шагнул назад, в тень.
— Браво! — завопил Пиндар. — Так его!
— Дружище! — окликнул чужака Гальен, который к тому времени был уже сильно пьян. — Присаживайтесь, в самом деле, к нам! Клянусь, мы отменно вас угостим, если только вы обещаете не спорить с нами об искусстве!
Элизахар молча смотрел в ту сторону, куда отошел чудаковатый старик. Телохранитель с трудом переводил дыхание, как будто нечто сдавило ему грудь. Капли пива стекали на его лоб, попадали на губы. Элизахар машинально облизывал их, и пиво казалось ему горьким, как хина.
— Эй, вы! — Ренье возмущенно повернулся к старику. — Что вы себе позволяете?
Темнота не отвечала.
Ренье схватил Элизахара за руку.
— Кто он такой, этот старикан? Почему так поступает с вами? А вы — почему вы ему позволяете?..
Элизахар молчал.
Ренье тряхнул его за плечо.
— Вы его знаете? Кто он такой?
— Подойдите к нему, — прошептал Элизахар, обращая на Ренье странный взгляд. Не то испуганный, не то умоляющий. — Прошу вас, подойдите к нему. Попробуйте взять его за руку и привести к нам.
Ренье молча полез из-за стола, но когда он оказался в углу, никакого старика там уже не было и в помине...
— ...Вот, собственно, и все, — сообщил Ренье брату, отчаянно зевая. Он вдруг понял, что смертельно устал и хочет только одного: спать.
Но теперь уже Эмери тормошил его:
— Что значит — «все»? Так кто же, в конце концов, был этот старик?
— Не знаю.
— Тебе показалось, что Элизахар узнал его?
— Ничего мне не показалось. Давай поговорим обо всем этом завтра, хорошо?
Эмери еще несколько раз тряхнул Ренье, но безрезультатно — тот уже крепко спал.
Эмери всегда завидовал умению младшего братца засыпать быстро и при любых обстоятельствах — в шуме, на неудобной постели, после тревог и волнений. Сам Эмери редко погружался в сон вот так, сразу, подобно юному зверьку: перед тем, как утонуть в небытии, он подолгу перебирал в памяти события минувшего дня, останавливаясь то на одном, то на другом, и последним, что он обычно слышал, была тихая музыка, в которую преобразовывалась главная музыкальная тема дня.
Особенно же позавидовал Эмери своему брату наутро, когда ни свет ни заря их разбудил человек по имени Фоллон. Это был доверенный слуга и неизменный посланец их дяди, господина Адобекка.
Если говорить совсем точно, господин Адобекк приходился молодым людям не дядей, а двоюродным дедушкой. Он был младшим братом их бабки, госпожи Ронуэн.
Адобекк слыл человеком эксцентричным и вместе с тем могущественным. По слухам, много лет назад ее величество правящая королева оказала ему честь и взяла в свою постель. Королева неизменно окружала себя фаворитами, однако о том, кто на самом деле является ее любовником — и наличествуют ли таковые в действительности или же все разговоры о пылкой страстности ее величества не имеют под собой основания, — этого не знал никто. Те, кто, возможно, побывал в ее объятиях, упорно молчали.
Сейчас господин Адобекк служил королевской семье в качестве главного конюшего. Много веков эта придворная должность оставалась сугубо мирной; однако в случае войны именно главный королевский конюший должен будет возглавить гвардию и заменить королеву на поле боя в качестве полководца.
В родовом замке своей семьи господин Адобекк появлялся довольно редко, хотя о нем почти постоянно велись разговоры. Вообще дядя Адобекк был персоной загадочной и всегда живо волновал воображение братьев. Родственник, занимающий столь важный пост при дворе, представлялся им чем-то вроде персонального божества, принадлежащего семье.
Сам замок считался собственностью госпожи Ронуэн, бабушки. После ее смерти он перейдет к Эмери (о будущем Ренье никогда не говорили с такой определенностью, хотя бастард не сомневался в том, что семья не позволит ему пропасть и позаботится о нем так же тщательно, как и о законном отпрыске). Господин Адобекк владел несколькими деревнями. Всеми делами на землях Адобекка ворочали управляющие. Адобекк не сомневался в том, что эти наемные господа — сущие жулики; однако приехать в деревни и разобраться самолично, что там и к чему, дядюшке было недосуг.
«Я даже представить себе боюсь, что из такой поездки может выйти, — признавался он старшей сестре при ее муже и внучатых племянниках. — У меня мороз по коже при одной только мысли об этом! Как подумаю: набегут крестьяне, начнут тайком друг от друга жаловаться — на управляющего, на налоги, на соседа, который потравил их посевы, на непогоду, на неудачное замужество дочки... Хоть сразу садись на лошадь да давай деру! А неурожаи? Мне лучше простить им все эти неустройки... как это называется? Неустойки по платежам. В общем, как-то так. Недостачи, в общем. Да, лучше простить недостачи, чем разбираться, кто в чем провинился. А старосты, а управляющие? Вечно лезут с этими списками: тех высечь, этим потребно вспомоществование... Пусть уж делают, что хотят, а мне денег хватает».
Денег дядюшке действительно хватало, поэтому он и баловал племянников: время от времени присылал к ним Фоллона с увесистым мешочком. Фоллон являлся всегда важный-преважный, с таким видом, будто выполняет чрезвычайно серьезную миссию. Будто от этой миссии зависит благосостояние Королевства.
По непонятной причине Фоллон избирал для своих появлений самое неудачное время: например, через час после рассвета. Он не вступал с молодыми господами в длительные беседы, разве что господин Адобекк приказал ему что-нибудь у них выяснить. Оставлял деньги, письма, иногда — новые нотные тетради для Эмери или швейные нитки модных цветов для Ренье, который, как и многие мужчины в Королевстве, увлекался вышивкой. А затем отбывал, безупречно вышколенный слуга, и братья тотчас забывали о Фоллоне — до следующего раза.
Ренье проснулся от того, что старший брат легонько постукивает кувшином с холодной водой его по лбу.
— Ты что?! — Ренье дернулся, вскочил и вышиб лбом кувшин из руки Эмери.
Холодная вода плеснула в широком горлышке — влево-вправо — и окатила теплую со сна щеку Ренье.
— Ой, за шиворот!.. — вскрикнул он. — Ты с ума сошел?
— Приехал Фоллон, — сказал Эмери. — Привез письма.
Ренье сел в постели, обтер лицо о подушку, вздохнул.
— Ты — отвратительный, безжалостный, злобный... — Он подумал немного и построил обвинение чуть иначе: — В школе палачей ты был бы на лучшем счету.
— Рад это слышать, — сказал Эмери. — Потому что ты — отвратительный эгоист. Желаешь спать, когда твоего превосходного старшего брата беспощадно разбудили и, не ведая к нему сострадания, вручили очередной баул с деньгами.
Ренье вздохнул. Эмери вздохнул. И день начался — по меньшей мере на три часа раньше, чем они рассчитывали.
Кроме денег, Фоллон привез обстоятельное письмо от Адобекка.
«Как есть вы — бессовестные юные бездельники, которые дурно изучают курс истории и ничего не ведают об экономике Королевства, вынужден писать вам о вещах, которых и сам избегал многие годы, — так начиналось послание дядюшки. — Я имею в виду все эти сложности сельского хозяйства, вникать в которые человеку благородного происхождения совершенно незачем.
Постараюсь быть кратким. Плодородие нашей земли всецело зависит от ритуала, проводимого ежегодно на празднике в столице (надеюсь, вы помните, как когда-то мы с вами ездили туда, к великому негодованию вашей почтенной бабушки!). Лично я, по целому ряду причин, ничуть не сомневаюсь в том, что именно эльфийская кровь, текущая в жилах правящей династией является залогом нашего общего благополучия.
Рискую показаться вам любителем гидропоники и прочей сельскохозяйственной премудрости. Впрочем, это безразлично. Пока наша земля имеет возможность ежегодно впитывать в себя каплю крови Эльсион Лакар — эльфов, древнего народа, — она будет оставаться плодородной, жирной, богатой, выберите любое слово себе по вкусу. Хлеб будет рождаться изобильно, дожди и солнце будут чередоваться так, как это нужно для наилучшей урожайности, удойности и нажористости всего и вся.
Прошу прощения за жирное пятно на письме — я пишу и одновременно ем. Таково требование придворной жизни: все в спешке, ни минуты по-настоящему свободного времени. Чуть ниже непременно появятся и винные пятна, на них также прошу не обращать внимания. В конце концов, все они свидетельствуют о непрестанном и неизменном процветании нашего благословенного Королевства.
Прошу, однако, отнестись серьезно к тому, о чем я напишу сейчас.
В моих деревнях уже несколько лет наблюдаются некоторые волнения. До сих пор я не придавал им большого значения. Крестьяне — известные смутьяны, они всегда чем-нибудь недовольны, и пивом их не задобришь, как я непременно поступил бы, если бы речь шла о кузнецах или ювелирах. Увы! Ювелирам, кстати, бунтовать совсем не свойственно, и никто никогда не слышал о бунтах переписчиков книг. А жаль, с ними было бы легче разговаривать.
Я не знаю, кто и зачем мутит народ. Впрочем, подозрения у меня имеются. Выскажу их вам при условии, что вы сожжете это письмо — разумеется, предварительно выучив наизусть его содержание.
Полагаю, на севере что-то затевается. Герцог Вейенто, ближайший родственник королевы, принципиально не желает иметь ничего общего с Эльсион Лакар. На протяжении многих поколений род Вейенто не смешивался с эльфами, и ни одного представителя древнего народа и близко не подпускали к рудникам, шахтам и заводам севера. Я никак не могу обосновать — пока! — свои подозрения. Но меня не оставляет уверенность в том, что Вейенто готовит государственный переворот. (Письмо сожгите!). Кровь Эльсион Лакар оскудевает, наследный принц — уже почти совершенный человек, и даже ее величество королева практически не эльфийка. Ибо истинные эльфы — темнокожи, почти черны, и глаза у них имеют совершенно иной разрез (и это можно видеть на старинных портретах).
Когда эльфийская кровь окончательно утратит силу и наша земля перестанет быть плодородной благодаря древнему «волшебству» (на самом деле это не волшебство, но иного слова для обозначения этого чуда я сейчас подобрать не могу) — итак, когда такое случится, страна окажется во власти Вейенто. Человеческий труд, неустанный и тяжелый, будет создавать условия для нашего процветания. Человеку уже сейчас надлежит готовиться к неизбежному. Незачем рассчитывать на эльфийскую кровь. У людей и без эльфов всегда недурно получалось возделывать землю, выращивать плоды и всякий там скот, не говоря уж о прочих исконных занятиях человечества, вроде кузнечного ремесла, ткачества, бортничества и уборки навоза. (Заметьте, я цитирую лозунги исключительно наших политических противников, однако знать их необходимо — хоть вы и сидите в своем чудесном академическом саду, погруженные в свои ученые грезы.)
Подвожу первый итог. Родственник королевской династии, принципиальный противник Эльсион Лакар, никогда не допускавший в свою семью эльфов, герцог Вейенто исподволь готовит почву для своего государственного переворота.
До меня доходили слухи о том, что где-то на севере выследили и убили двух или трех человек, в которых заподозрили эльфийское происхождение. Обратите внимание: те несчастные вовсе не были эльфами. Убийцы лишь подозревали их в том, что эльфами являлись какие-то их дальние предки. Все это наводит на размышления.
...морщить нос, Эмери, — продолжал Адобекк (в этом месте от письма был оторван клочок). — Я от волнения даже сжевал уголок почтовой бумаги, так беспокоит меня вышеизложенное. Равно как и нижеизлагаемое, кстати.
Вас это касается, поскольку вас касается все происходящее в Королевстве — на то мы и дворяне.
Кажется, я до сих пор не написал вам главного. В моих деревнях были беспорядки. Целых два больших беспорядка! И не обычные неустойки, с которыми мои управляющие превосходно справляются, пустив в ход такие научные, высокоэффективные приборы, как палки, угрозы смертной казни, размахивание дубиной и списки оштрафованных. Нет, это были практически бунты.
Если вы посещаете курс почвоведения в своей превосходной Академии, то вам должно быть известно о существовании двух сортов хлеба: так называемого «эльфийского» — белого, который растет в специфических условиях нашего Королевства, и так называемого «человечьего», то есть черного, который растет везде наравне с лопухами и прочей неубиваемой травой.
Разумеется, белый хлеб предпочтительнее, потому что он вкуснее, от него не раздувает живот — да и растет он в наших условиях лучше. И вот в двух моих деревнях отказались высаживать белый хлеб. Дескать, надлежит людям заботиться о людях, а разные эльфийские ухищрения нам ни к чему. Следует заранее готовиться к тем временам, когда никого из Эльсион Лакар не останется в Королевстве и особенно — на королевском троне. (Я снова цитирую лозунги наших политических противников.)
Эти сволочи довели меня до того, что я вынужден был написать короткое, гнусное слово «согласен» на отчаянной просьбе одного из моих управляющих — прислать в эти деревни отряд копейщиков и силой вернуть несчастным крестьянам здравый рассудок. Занятие неблагодарное и неблагородное.
Я уверен, что здесь поработали какие-то посторонние силы. Никто из моих людей не стал бы бунтовать, не будь подстрекательства. Вопрос: кому выгодно? Ответ: герцогу Вейенто.
Проклиная все на свете, я отдал этот приказ, и бунтовщиков разогнали. Если бы они поступили по-своему, вполне возможно, у нас был бы недород — и как следствие голод. Ну, не такой голод, от которого вымирают целые деревни и города, но все-таки ощутимый. Несколько неурожаев подряд могут завершиться катастрофой.
Вопрос — кому это выгодно? Кто выиграет от беспорядков и бедствий на юге? Ответ — север.
Мне пришлось также отдать распоряжение — чтобы часть моих крестьян продали на заводы. Если герцог Вейенто так любит бунтовщиков, то пусть кормит их собственной грудью. Время от времени на шахтах возникает нужда в новых людях. Особенно после больших обвалов.
Отчасти это письмо служит оправданием, сравнительно небольшой сумме, которую я посылаю, отчасти объясняет мое дурное настроение; но главная его цель — побудить вас усерднее посещать занятия по гидропонике.
Остаюсь вашим преданным другом и умудренным старшим родственником.
СОЖГИТЕ ПИСЬМО!!!»
Первым послание Адобекка изучил Эмери. Ренье сидел скучный: ни новых узоров для вышивки, ни интересных книг дядя не прислал, что до письма, то рано или поздно Эмери позволит брату завладеть стопкой мятых, перепачканных листков — читай, сколько влезет.
— Держи. — Со вздохом Эмери сунул брату творение дяди.
Ренье взял, оглядел все кляксы и пятна, щедро украсившие бумагу.
— О чем он хоть пишет?
— В деревнях беспорядки, будет продавать часть крестьян, а так — все по-старому, — сказал Эмери. — Когда закончишь читать, брось письмо в печку. Дядя опасно откровенен. Я бы даже сказал — неприятно откровенен. Впрочем, насколько я успел понять наших родственников, все они всегда отлично отдают себе отчет в своих поступках.
— Будем подражать им в этом похвальном стремлении, — сказал Ренье, отчаянно зевая. Он спалил в камине дядино послание, так и не одолев его, после чего повалился на кровать, где нетерпеливо дожидался его последний утренний сон.