ГЛАВА 7 "ЗВЕЗДЫ НА ПЛАТОЧКЕ"

Из двадцати воинов посланных Ильей в охрану повозки уцелело лишь двое — они прорвались среди разбойников (и показалось им в тёмном, хаотичном движении бури, что этих разбойников великое множество, многие сотни, целая армия, что, конечно же не соответствовало истине). Итак, эти двое вырвались и их не преследовали…

Спустя минуту или две буря столь же стремительно как и началась, подошла к своему завершению — словно бы и была послана для того только, чтобы скрыть в своей плоти тёмное деяние разбойников. И после ужасающего грохота нахлынула звенящая тишь — утомлённая ветром, занесённая громадными сугробами природа тут же словно в забытьё погрузилась: ничто не двигалось, ничто не светило — небо было завешено низким, недвижимым куполом туч.

Когда всадники, кони которых уже хрипели от усталости, ворвались в город, то не было видно ни одного огонька — все ставни закрыты; и, казалось, что Дубград вымер…

Но вот ворота тюрьмы — не спешиваясь, оба что было сил забили кулаками и рукоятями клинков в закрытые створки — никакого ответа. Вдруг — сбоку какое-то движенье; тогда всадники, нервы которых итак были напряжены до предела, вскинули клинки, замахнулись — и тут же вырвалось счастливое:

— Дубрав!

Да — это был Старец, и они знали его потому что были выходцами из деревни, и в детстве он вылечил их от какой-то болезни. И он сразу же спросил:

— Алёша и Ольга, а ещё — Ярослав…

Он даже не успел закончить вопрос, как они наперебой, стремительно заговорил, что да, мол — конечно знают, рассказали о поручении Ильи-воеводы, о том, как мчались сквозь бурю, как напали на них разбойники, как одного за другим перебили всех их товарищей — как завернули повозку к лес, и это было последнее, что они могли рассказать об Алёше и Ольге — разве что ещё: показалось им, будто из повозки раздавались вопли раненных — хотя этого они и не могли утверждать в точности, так как ветерило тогда итак израненным чудищем надрывался. Конечно, подобные вести не могли успокоить Дубраву, и, когда наконец были разгребены наметённые к воротам сугробы, то он как мог спешно, но всё же покачиваясь от усталости, устремился в это здание — разыскивать должностных лиц, настаивать на том, чтобы немедленно была собрана дружина для похода к разбойничьему городку.

* * *

Вой бури смолкал, а повозка подпрыгивала на лесных корягах, несколько раз ветви деревьев шурша терлись о ее бока. Но вот она резко остановилась и уже знакомый, необычайной силы голос скомандовал:

— Лошадей распрягать и в стойло!

— Затем в двери заскрежетал ключ… Видно, в замочную скважину набилось снега — потому не могли открыть — слышался гул грубых, встревоженных голосов.

Алёша стремительно оглянулся на какое-то движение, и увидел, что Ярослав, который всё это время пытался вырвать из судорожно сжатых пальцев Свиста кинжал, наконец смог завладеть этим густо залепленным горячей ещё кровью орудием — он попытался скрыть страх, отвращение; даже и улыбнулся, пробормотал:

— Не бойтесь — я вас в обиду не дам.

Алёша бросился к нему, вырвал кинжал, и отбросил его к дальней стенке — кинжал лезвием погрузился в дубовую обшивку, задрожал. Ярослав глядел на Алёшу с изумлением, а тот напирал на него странным голосом, в котором причудливо перемешались и шёпот и крик:

— Не смей геройствовать! Слышишь ты?!.. Я тебе приказываю!.. Не смей!.. Один на всю армию разбойников — да?!

— Ах, так? — глаза Ярослава презрительно сощурились. — Трусишь значит, да?!.. Трусишь?!.. Эх ты!

Мальчик попытался прорваться за кинжалом, но Алёша смог его сдержать (хоть это и стоило ему не малых трудов). Ярослав чуть не плакал и от обиды, и от злобы:

— Вот ты какой!.. А я тебе ещё раковину подарил, тайной свой поделился!.. Трус ты, трус!.. Трус! Трус!..

Тут наконец разобрались с замком — дверь резко распахнулась и вместе со снежинками ворвался разбойник. В руке он сжимал длинный загнутый кинжал. Острый взгляд его больших черных глаз промчался по всей повозке, по ребятам промелькнул — и буквально впился в посиневшее, тёмно-кровавым морем окружённое тело Свиста. Какой же невыносимой, пронзительной, тоскующей болью полыхнули тогда эти чёрные глаза — какая мука великая, какое сильное, буре подобное чувство!.. Изумились ребята — почему это буря смолкла, не надрывается больше, вместе с этими очами….

За открытой дверью толпились разбойники, врывался суетливо мечущийся свет факелов, тревожный гул голосов волнами шумел, но вот, вместе с последним вскриком голоса все смолкли, и наступила мертвенная тишь. Вот показалась голова какого-то древнего, седобородого деда, худющего, похожего скорее на козла, а не на разбойника:

— Ну что, Соловушко — порешили, стало быть Свиста нашего, ась?

У Ярослава аж глаза округлились! Мальчик позабыл и о гневе своём и о жажде куда-либо бежать. Вот уж чудо так чудо — видеть перед собой легендарного разбойника, про которого уж столь сказов сложили, что разве что государь Иван — Кощея победитель, мог бы его в этом перегнать (правда, в отличии от Ивана, про Соловья рассказывали исключительно дурные истории). Старик проговорил свой вопрос, и после этого прошло с полминуты (и это были тяжелейшие мгновенья), пока Соловей сидел и дрожал, словно бы сдавливаемый под тяжестью этого вопроса, а потом резко обернулся — и в его чернейших, люто пылающих очах не было и следа слёз — грянул его голос, и был он настолько силён, что ребятам подумалось, что его должны были бы слышать и в Дубграде и в родной Берёзовке, и вообще — на всём белом свете не могло бы остаться такого уголка, куда бы ни проник этот голос:

— Кто это сделал?.. Кто убил?..

Как раз в это время застонал избитый Свистом охранник, и взгляд Соловья впился в него, затем в Алёшу:

— Ведь он, он — да?.. Он?!.. — и, не дожидаясь ответа, волчьим гласом проревел. — Лютой смерти придам!.. Лютой!.. За друга…

— Послушайте! — подал голос Алёша. — Последней волей Свиста было, чтобы отпустили вы его…

— Врёшь! — подобно грому вскрикнул Соловей — и тут вновь сильнейшее чувство жалости болью выступило на лике знаменитого разбойника. Он повернулся к Свисту, и тихо прошептал. — Ведь не мог ты простить своего убийцу, тем более, что он был солдат…

Оля, которая до этого сидела с опущенной головой на лавке, теперь собралась силами, поднялась, и проговорила спокойным своим ясным голосом:

— Это правда — в конце он раскаялся о злых деяниях своих. Он просил прощения у всех, и всех прощал. Последним его словом было: «Любовь». Он умер в Свет… Он простил этого юношу, он просил у него прощения за нанесённые раны. Возможно, толчком к этому, хотя бы отчасти послужил рассказ, что эти два брата, один из которых теперь мёртв, высаживали возле Дубградских стен сады: вишнёвый и яблочный. Должно быть, какое-то воспоминание, я не знаю… — девушка на несколько мгновений смущённо замолчала, потопила взор, потом вновь одарила им — могучим в нежности своей, светлым. — …Про нас он ничего не говорил, быть может — просто не успел. Что скрывать — мы действительно хотели бы получить освобождение. Нам надо идти на север. Алёшино сердце медальон ледяной терзает…

— Оля, что ты!

— Ничего-ничего, Алёшенька… — она провела ладонью по его голове. — Знайте — у нас была своя дорога, мы оказались здесь случайно…

— Ничего случайно не бывает… — уже совсем иным — тихим, задумчивым голосом промолвил Соловей. — Встречи наши… Да — они могут показаться случайностью, как снежинки в метели — встречаются, сталкиваются, разлетаются… Но… мне кажется — не так всё просто в жизни, и за всеми этими, казалось бы случайными встречами есть некое высшая, неведомая нам цель… Да — я поверю вам…

Тут Соловей склонился над стонущим охранником и осмотрел раны нанесённые кулаками Свиста, проговорил:

— Ну ничего — жить будет; дня три полежит-поболеет, а потом со связанными глазами отвезём его к тракту, там и отпустим…

Помолчал ещё немного, взглянул в ясные, нежные глаза Оли, промолвил:

— Ну вы уж поняли, Соловьём меня величать, а вас?..

Ребята представились.

— А теперь — давайте со псом меня познакомьте, — Соловей указал на Жара, который приготовился вцепиться в разбойника.

— Это Жар. — тихо промолвила Оля, и положила свою тёплую ладонь псу на лоб.

— Ну так скажи ему, что я друг. Скажи, что Соловей друг. Я, ведь, не желаю вам зла. Пойдемте в дом, там согреетесь, покушаете, расскажите о себе и не бойтесь ничего: разбойники то мы разбойники, а все ж, притом, люди…

Оля гладила ощетинившегося Жара, шептала ему, что Соловей друг. Жар вильнул хвостом, однако по прежнему остался напряженным, готовым в любой миг вступится за своих хозяев.

Вслед за Соловьём ребята вышли из повозки, и прежде всего с наслаждением вдохнули свежего, морозного воздуха, который, после тяжёлого кровяного духа показался благодатью. А потом они огляделись и обнаружили, что стоят в центре большой поляны вокруг которой возносились в темное небо огромные ели. Поляна была обжита и застроена: деревянные домишки стояли тут и там, в окнах горел свет. Разбойники, помимо нескольких, которые вынимали из повозки тела, уже расходились по каким-то своим делам — некоторые с факелами, некоторые без — словом ребята попали в разбойничий городок.

Соловей, вскинул лицо к небу — чувствовалось, что жаждал там звёзды увидеть, но небо было закрыто облачной вуалью — он медленно опустил голову, тяжкий стон вырвался с его губ:

— Свист был лучшим другом — он был тем немногим, что осталось у меня ещё в этой жизни. Что привязывало… Говорят — плохо, когда слишком к чему-либо привязываешься; а когда нет привязанности — легче на душе… А мне вот тяжко — очень тяжко… Пусто мне…

Оля почувствовала, что он хочет рассказать больше, и участливо прошептала:

— Расскажите нам про него, пожалуйста…

Соловей кивнул, и каким-то образом весть о том, что их предводитель хочет поведать историю Свиста стала известна многим — и вокруг собралось по меньшей мере три десятка фигур, среди которых были и женщины и дети; принесли дрова, и ещё через несколько минут уж взвились жадные и трескучие, искрами сыплющие языки пламени….

* * *

"Наши гости могли подумать, что мы со Свистом кровные братья; нет — мы братья судьбами, и страдания свои мы приняли, ещё не ведая друг о друге, и уж потом встретились. О моей судьбе я, быть может вам потом поведаю (он имел в виду гостей, так как разбойники то хорошо его историю знали), но о Свисте сейчас самое время. Быть может, он ещё слышит нас, быть может — нет — об этом не мне судить.

Многие называли Свиста злодеем; но, если бы встретили его, когда ему было лет двадцать, то похвалили бы статного и доброго и учёного юношу, который к тому же был мастером на все руки. От отца своего, многим премудростям он научился: умел и читать и писать, умел и на гуслях играть, и даже сам песни слагал, тем более, что голос то у него был дивный. Многие девушки от него без ума были, но он одну любил — одну, недоступную, которая в Дубраве вам знакомом в купеческих палатах жила. Была то дочь человека, которой разбогател на сердце своём ледяном, а потом разбит был…

(Здесь Соловей вкратце и с некоторыми неточности поведал историю сына Дубрава — Мирослава — и немало подивились ребята на такое совпадение)

Дочь, красавица из красавиц — такой по всему белому свету искать, не сыскать. Глядишь на красу эту, и даже подумать немыслимо, чтоб в ней какое-то зло было; а зло то было — страшное зло. Бывают ведь красавицы, которые, может и долго ищут себе избранника, но иным никаких надежд не дают — не разбивают их сердца, потому что понимают, какая эта мука, для некоторых — всю жизнь разбивающая — расстаться с ясной, чистой любовью. Она понимала это и она завлекала. Избирала какого-нибудь чистого юношу, воздыхателя, одаривала его некой надеждой, и делала это столь искусно, что юноша уже пламенел, сиял — дни и ночи были полны мечтаниями о Красавице. А потом она смеялась им в лицо, говорила, что ничего и не было, да ещё оскорбляла их называла и глупыми, и бездарными и безденежными (у самой то сундуки ломились от нажитых папашей деньжат, и хоть раз бы с бедным людом поделилась!) — ей доставляло удовольствие наблюдать за муками отверженных, она холодно ухмылялась, глядя вслед им — разбитым, одиноким.

Свист влюбился в неё всеми силами сердца, и хоть слышал уже нелестные о ней истории, глядя на её красу, о всяких сомнениях забывал, и восклицал своим громким, клятвенным голосом:

— Воистину — никто прежде не был достоин твоей красы, потому что она Божественна! Но я заслужу твою Любовь! Повели мне свершить то, что и сильнейший из героев государевых свершить не может!

Она ухмыльнулась, и стала ещё более обворожительной:

— Слышала я, что на самом краю земли стоит ледяной дворец, а в нём — Снежная колдунья обитает. У Снежной колдуньи много-много всякого добра со всего света собранного хранится, и помимо прочего — в сундуках золотистые, яблочные зёрна; говорят, что — это слёзы самого Солнца. Тот кто их в землю посадит станет на всю свою жизнь счастливейшим человеком — она же их все себе присвоила. Ну решишься моей любви ради те зерна достать?..

Свист в то же мгновенье вылетел из палат, на коня своего вскочил, да и поскакал — даже отца и мать не предупредил! (вот она слепота то любовная!).

Множество приключений, множество испытаний тяжелейших он пережил в дороге; он и обмораживался и обгорал и тонул, и падал в пропасть, кости ломал — столько всего пережил, что можно было бы целый роман написать. Но все испытания промелькнули и забылись, точно сон, так и смерть растворяет всю пустоту жизни, и остаётся только одно изначальное сияние, которое есть Любовь. Когда Свист ступил в чертоги Ледовой Колдуньи, то одна только Любовь и придавала ему сил двигаться всё вперёд и вперёд. В тех ледовых чертогах набросились на него демоны снежных бурь, схватили и приволокли к трону снежной колдуньи, хотели поставить его на колени, но он не подчинился — гордо распрямил спину, и глядел прямо в жуткий, снежные вихри испускающий лик. Он не стал скрывать, зачем пришёл, тогда колдунья усмехнулась и молвила:

— Глупец — ты потерял силы своей юности впустую…

— О нет! — рассмеялся Свист. — Я счастливейший из смертных, потому что…

— Потому что любишь холодную, такую приятную мне ехидну!..

Свист хотел броситься на неё, но демоны его удержали, вывернули руки. Колдунья поднялась с трона, подошла, и приложила к его глазам две ледышки — ледышки тут же впились в глазные яблоки — словно сквозь кисею тумана слышал Свист её голос:

— Ты в пути уж три года! Три года мучений! Три года тяжких странствий! Все эти годы ты верил, что та красавица верна тебе?! О, глупец! Глупец!.. Погляди ради чего ты мучился — ради чего потерял свою юность…

И увидел Свист жуткое для него: возлюбленная его была уже с иным, тешилась в его объятиях — вспоминала прежних своих возлюбленных, и больше всего смеялась над ним, над Свистом, по одному его слову бросившемуся неведомо куда. Любовник её тоже ухмылялся — это был полный человек, преклонных уже лет, и по богатейшим его одеяниям можно было судить, что — это один из предводителей государевой дружины.

Звенел безжалостной, ледяной сталью в его голове голос Снежной колдуньи:

— А у меня, оказывается есть достойная ученица!.. Взгляни…

И тут показан был родительский дом Свиста, где давно уж не смеялись, где мать лежала раньше времени состарившаяся, поседевшая, и, можно сказать — уже не живая, но убитая потерей единственного сына; отцу тоже жизнь была не в радость: пил он много, а в глазах — мрак, тоска горючая.

— …Подумай! — рвала его душу колдунья. — Жизнь ведь только единожды даётся, а ты в тщетном рвении, в слепоте — всё загубил! Над тобой смеются! Родители несчастны! Мать ты уже не увидишь живой! Ты вернёшься озлобленный, и злоба твоя будет с каждым днём расти! Лучше бы тебе умереть сразу, но нет — ты испугаешься смерти, и до последнего дня будешь зло творить! Умрёшь ты во мраке, всеми презираемый! Жизнь твоя уже загублена!..

Диким, нечеловеческим стоном взвыл Свист, и что было сил в глаза свои вцепился. Выдрать их хотел — боль душу разрывала, и не чувствовал он боли физической. Выдрал он один глаз, но тут колдунья его остановила — руки сковала, со смехом безжалостном, выкрикнула:

— Достаточно! Безглазый ты не сможешь свершить того зла, которое полагается! Ты за семенами солнечных яблок пришёл?.. Получи же — они только большие страдания тебе принесут!..

После этого Свист потерял сознания, а очнулся на ледяном, сотрясающимся от напора чёрных, грохочущих валов берегу — очнулся от жгучей боли в пустой глазнице, от боли в душе; но как вскочил — обнаружил, что в руках у него коробочка; осторожно, прикрывая её ладонью от ветра, приоткрыл её, и, взглянув, увидел драгоценные зёрна. Тут прежние надежды в его сердце возвратились. Чтобы не отчаяться — обманулся. Мол — всё, что колдунья показала — всё не правда. Он устремился на родину, и спустя какое-то время уже стоял возле дома красавицы, ворвался в её богатые палаты — она была одна — не сразу узнала, а как узнала — холодно улыбнулась, проговорила:

— Что ж — привёз?

А Свист уж на коленях перед ней — протягивает шкатулку. Она шкатулку приняла, покрутила в пальчиках своих холёных семена солнечные, и говорит таким голосом, что и невозможно истинных её чувств понять:

— Посади сад. Как взойдут дерева, так и дам тебе ответ окончательный!..

Свист не смел возражать, и на указанном месте, которое ещё прежде было стеною отгорожено, принялся сад высаживать. Яблоневые деревья взошли и распустились уже через месяц — в благодатном мае то было.

Словно братья и сёстры Солнца восходили из земли, блаженное тепло в их близости было, и сами собой рождались в голове сонеты да мысли добрые. Воистину — многим и многим тот сад мог принести счастье… Но не в силах он был помочь тем, чьи сердца были отравлены, тем, кто намеренно эту отраву в себе разводил: ведь красавица ледяная намеренно от всех людей сад дивный скрывала, тряслась над ним, как разве что Кощей над златом своим. Когда гуляла среди деревьев, начали было пробуждаться в ней некие добрые чувства, но самой ей они показались настолько отвратительными, что поскорее их отогнала. Вот пришёл к ней Свист — совсем исхудалый, трясущийся, жалкий; глаза от слёз да от бессонных ночей распухшие — ведь побывал он дома, и узнал, что мать, как то и предрекала Снежная колдунья, от сердца скончалась, а отец проклял сына неблагодарного, из дома изгнал — спал Свист в каких-то канавах, питался отбросами, потому что таким виноватым себя чувствовал, что не смел у людей, что-либо спросить.

Глядел он свою Богиню, на последнюю надежду, рыдал:

— Что ж?.. Видишь — всё тебя одной ради… Примешь ли грешника?.. простишь ли? Согреешь? Обласкаешь?.. Спасёшь ли от ада?..

А ей приятно было, что он из-за неё такие муки терпит — в глаза ему усмехается, говорит, а приходи завтра вечером в сад, там и будет тебе ответ дан…

На следующий вечер пришёл — уж и на человек он не был похож — ведь и ночь и день — всё в аду ожидания пылал; уж и не помнил, когда в последний раз ел, когда спал — вошёл в сад, и вдруг слышит смех, голоса громкие, пьяные. Вот вскрикивает его возлюбленная:

— Вот дурак — за душой ни гроша, сам — урод одноглазый, а надеется, что я с ним жить стану! Ха-ха-ха!..

В ответ — мужской голос:

— Ты этому уроду заяви, чтоб убирался ко всем чертям! Да-да! А не послушает — сделаю так, что просидит остаток своих дней в темнице!..

— Так и скажу!..

Свист дрожащей рукой ветку отодвинул, и вот видит — на поляне меж древами благодатными сидит его возлюбленная, а рядом с ней — тот самый полный, пожилой богатей, которого он ещё в чертогах снежной колдуньи видел. (а меж ними — две бутылки дорогого заморского вина, и уж обе опустошённые).

Красавица зоркая была — приметила его, нисколько не смутилась, так как этого и ждала, поднялась, ухмыльнулась холодно:

— А-а, вот и он! Явился! Ну-к выйди… — вышел Свист, а она над его уродством потешаться стала — богатей тоже сидит, ухмыляется, последнее вино себе в чарку подливает.

— Ну что — всё слышал? — усмехнулась красавица. — А теперь — убирайся подобру-поздорову, и чтобы я тебя больше не видела!..

Завыл, зарыдал Свист — ещё на что-то надеялся, ещё думал, что — это всё обман, что не может такая красавица быть такой жестокой, даже и на колени перед ней пал, а она всё ухмыляется, страданием его наслаждается, да повторяет, чтобы убирался. Свист всё молил — представить не мог, как это без всякой надежды дальше жить сможет, но тут богатей, даже поленившись подняться, рукой махнул:

— Убирайся-убирайся, а то солдат кликну!

Тут волком голодным стал Свист, бешеная злоба проснулась — всё понял — на богатея бросился — выхватил у него нож, да и перерезал горло. Красавица ухмыляется:

— Молодец — избавил меня от мужа ненавистного, теперь все деньги его — мои. Давай — убирайся, быть может ещё успеешь…

Но сама договорить не успела — вслед за богатеем жизнь свою никчемную ярости Свиста отдала. Тут же, прямо на глазах стали чахнуть древа солнечные, плоды тускнели, сжимались, на землю падали, да червями расползались; сами стволы гнулись, переламывались — скрипел, стенал гибнущий сад; и сам Свист стоял лицо своё сжимая, да стонал в мучении великом — не знал, как дальше жить. Думал — на клинок броситься, да так ему страшна стала тьма, которую после смерти чувствовал, что так и не решился… А где-то поблизости, за оградой, солдаты были — услышали они крики, стали в сад пробираться, увидели убиенных, и Свиста увидели, бросились на него, но он успел сбежать. Долгой была погоня — он ведь одного из солдатских коней отбил — на нём скакал, а позади, в полнеба полыхало раскалённое, кровавое зарево — то дивный сад не выдержав злобы людской возгорелся, и когда на следующее утро пришли туда люди — нашли лишь пепел холодный, а от красавицы ледяной; в душе же — уродины пострашнее Баба-яги, да от богатея — и не нашли ничего, словно и не было из никогда…

Свист оторвался от погони, и оказался в лесах. Конечно он не мог вернуться к людям: не приняли бы его, в темницу посадили, а то — и головы лишили; а если бы даже и было прощенье — всё равно не вернулся бы — потерял Свист веру в людей, лес тишиной своей много приятней ему был…

Вскоре суждено нам было встретиться: здесь уже начинается иная история, которая вам, братья разбойнички, хорошо известна, ну а вам — обратился Соловей, к Алёше, Оле и Ярославу — вам поведаю, когда придёт тому время. Скажу только, что были мы такими близкими друзьями, что даже считали, что мы — одно и тоже лицо, и говорили Соловей-Разбойник…

* * *

Надо ли говорить, что и Алёша и Оля были очень взволнованы этим рассказом! И дело не в том только, что впервые услышали, что вот, оказывается какой-то человек всё-таки дошёл до чертогов Снежной колдуньи. Нет — жалость, режущая жалость — жажда вернуть этого загадочного, несчастного человека, поговорить с ним — вот что в них этот рассказ побудил.

Соловей внимательно на них взглянул, и словно бы прочёл их мысли, вот проговорил:

— Ведь встреча то со Свистом была случайна, да? Ведь далеко не каждый день появляется он на базаре… Могли бы и не узнать его, идти сейчас куда-то или скорее — спать — он погиб бы, а вы бы ничего и не узнали про его печальную историю, о чём то другом сейчас помышляли. Не так ли?..

— Да… — молвил Алёша.

А потом Соловей, взял одной рукой Алешу, другой Олю и повел их к самому большому в этом поселении трехэтажному дому из которого слышался не утихающий возбужденный хор голосов..

Ярослав в это время пригоршнями набирал снег, и счищал последние тёмные пятна крови с шерсти Жара. Пёс же, вначале до предела напряжённый, готовый броситься на каждого, кто подойдёт к его хозяевам, за время рассказа Соловья пристально вглядывался в лик и его, предводителя разбойников, и в лица всех остальных, и возле костра сидящих, и по улицам городка ходящих, и вскоре совсем расслабился — просто понял, что люди они хорошие — быть может, и против закона они, быть может и смертоубийством закончится встреча любого из них с государевыми солдатами — но это всё по страшной необходимости, чтобы жизнь свою уберечь …

— Идём, идём, Жар! — кликнул Алёша, и вот пёс бросился за ним….

Вскочил и побежал также и Ярослав. Вот он слепил довольно-таки увесистый снежок, запустил — хотел попасть в Алёшу, однако ж от возбуждённого своего, не рассчитал, и попал в затылок Соловью.

Предводитель разбойников, с устрашающим (но конечно же притворным) рыком развернулся, чёрной горою бросился на мальчика, а тот не на шутку перепугался, бросился было бежать, и тут под дружный хохот разбойников (жизнь которых была слишком тяжела, чтобы долго горевать по гибели даже такого близкого человека как Свист) — мальчик оказался в воздухе, и вдруг — полетел — увидел стремительно несущуюся на него еловую ветвь, ухватился за неё, и… повис метрах в семи над сугробом. Разбойники хохотали, а Соловей сметал с затылка снег и тоже улыбался.

— Ну и силища у вас! — восторженно воскликнул Ярослав.

Ну а в следующее мгновенье руки мальчика соскользнули с обледенелой после бури ветви, и он полетел вниз, с головою погрузился в сугроб, и тут же вырвался из него уже весь белый, на снеговика похожий.

— Вот таков мой снежок! — улыбнулся Соловей.

И тут уж не только разбойники захохотали, но и Алёша и Оля улыбнулись — Оля впрочем тут же бросилась к Ярославу, и заботливо принялась его отряхать, приговаривая:

— Весь в снегу… бедненький… нельзя же так… Ну теперь надо в тепло поскорее… отогреться…

— Пойдёмте, пойдёмте в тепло! — приглашал их Соловей…

И вот Соловей уже распахнул перед ними дверь в трёхэтажное здание. Они вошли в зал, который занимал добрую половину всего этого строения. Освещали его факелы вставленные в выемки в стенах. За пятью длинными-предлинными столами протекал не то пир, не то ужин. Были и мужчины, и женщины, и дети. Алеша раньше представлял себя разбойников этакими огромными, залепленными грязью полулюдьми-полузверьми. Тут же сидели самые обычные люди: мужики да бабы, разве что у некоторых видны были прикрепленные к поясам кинжалы, да еще у некоторых лица были обезображены шрамами, а так, в основном, люди как люди…

При появлении Соловья разговоры смолкли и пировавшие шумно поднялись и склонили головы навстречу вошедшему, а Соловей склонил голову навстречу им — потом, как распрямился, пророкотал:

— Что ж, почтим память друга нашего, брата моего родимого, Свиста…

В ответ ему зазвучало разом голосов двадцать, а то и тридцать, из гула которых можно было разобрать, что и так уже поминают. Тогда Соловей кивнул, и, поманив за собою ребят, прошел во главу третьего стола и уселся там в кресло с высокой спинкой и витиеватыми ручками — пояснил происхождение этого своего "трона":

— Досталось нам от богатого купца из северной страны, он вез их в Белый град ко двору государя. Но теперь не государь а я на нем сижу. — усмехнулся Соловей и велел принести для Алеши и Ольги еще два стула.

Соловью поднесли большой кубок украшенный драгоценными камнями, разбойник разом осушил его и оглушительно (но всё же не так громко как Свист) свистнул:

— Молчите все! Позвольте рассказать вам об Свисте…

Наступила тишина, и в тишине этой Соловей поведал то, о чём рассказывал на улице — разве что, от того крепчайшего напитка, который ему ещё пару раз подливали в кубок, он заметно захмелел, и рассказывал хоть и с большим чувством, но более скомкано — его слушали, ему кивали, по щекам некоторых (особенно женщин), катились слёзы — но и вздохи и слёзы были пьяными, а потому, производи весьма неприятное впечатление.

На Алёшу стала наваливаться дремота, он клонился головой, и уж с горечью просил у Оли, чтобы подольше она его не будила, что в Мёртвом мире у него есть множество дел, но тут к ним подбежал высокий, необычайно тощий, перепачканный в грязи мальчишка, одного с Ярославом возраста, он представился Санькой и предложил Ярославу померится силами, на тот с восторгом согласился, однако же вмешался Соловей — сказал, что сейчас не время. Санька разочарованно вздохнул и отошел.

Соловей тем временем выпил еще один кубок и придвинув кресло к Алеше и Оле заговорил значительно тише нежели раньше:

— Ну а теперь и про меня выслушайте…

* * *

Работал я когда-то на мельнице — помогал отцу муку молоть. Была у меня любимая девушка… Как я любил ее, как горело мое сердце! Думал я, что так будет всегда. Но те счастливые времена ушли. Как то раз приехала к нам в деревню повозка, вся бархатом обшита — у нас такой отродясь не видали. А за повозкой на белых лошадях люди в дорогих кафтанах едут, в рога трубят. Вышел из кареты воевода Дубградский Илья. Кричит:

— Приехал я к вам свататься. Кого из красных девушек выберу, та и будет моею женою!

И выбрал мою Матрену. Взял ее за руку и вывел вперед.

Говорит:

— Мила ты мне. Будешь ли мне женою?

Она испугалась, потупилась. Тут я вперед вышел и говорю ему прямо:

— Не будет она тебе женою, ибо меня любит.

Воевода на меня гневно так очами зыркнул — ха! — меня так не проймешь, я ему прямо в глаза смотрю. Ну тогда этот Илья и говорит:

— Ты кто… крестьянин, мельник? А я воевода! И жить этой красавице в тереме, а не в твоей грязной дыре! Не гнуть вместе с тобою спину, ручки белые не марать, и ты не лезь!

Так он и сказал. Мне тут кровь в голову ударила, я кулаки сжал и на него бросился. Успел я ему раз под глаз заехать, а потом меня его люди скрутили да так поколотили, что чуть жив остался — две недели потом лежал, встать не мог, ребра болели. Но что ребра — Матрену увезли, а я остановить их не смог, мне эта боль тяжелее всего была.

Ну, как ребра то зажили, так собрался и пошел я в Дубград, правды искать — от нас до этого города три дня пути. Долго ли, коротко ли, но пришел я к воеводскому двору и, так мол и так, приказчикам говорю — надо мне вашего воеводу видеть. Они меня целую неделю ждать заставили, столько там разных дел было, а потом уж и меня в приемную залу допустили. Воевода сразу меня узнал, да еще бы не узнал: под глазом одна синева от моего удара. Он так встал, ногой топнул и закричал:

— Что — неймется тебе, холоп?! Мало тебе бока ломали?! Можем еще поломать! — а потом достал из кармана какую-то монетку мелкую и бросил, — На, - говорит, — Это тебе в утешенье, выпей в трактире за наше с Матреной счастье!

Мне, знаете, эта монетка больнее всего была. Он мне, значит, эту монетку, как выкуп предлагал, понимаете? Как выкуп за мою Матрену! А сам еще стоит усмехается, чувствует, что на его стороне и сила и деньги, чувствует, что ничего я супротив его не могу сделать.

И бросил я эту монетку ему под ноги!

Он усмехнулся, велел вытолкать меня прочь и никогда больше близко не подпускать.

Вот с тех пор, а прошло уже десять лет, живу я в лесу да люд обиженный вокруг себя собираю. Каждый день упражняются они на мечах, стреляют из лука, в общем, каждый из них может достойно сразится с государевым солдатом. У каждого есть доспехи. Мы ведь люди вольные, у нас каждый сам себе хозяин!

…Но — это ещё не вся моя судьба. Теперь про Свиста. Тот, кто говорит, что все встречи наши — случайность, пусть задумается вот над чем: после того как из города я бежал, да так на весь род людской был зол, что в каждого вцепиться был готов, первым, кто мне повстречался — был именно он, нынче покойный брат мой Свист. Как теперь помню: жаркий летний день. Я по лесу бреду, о корни спотыкаюсь, да ничего кругом и не замечаю… Горько мне, рыдать хочется, да только вот слёз нету — повалился помню под той самой елью, на которую тебя, Ярослав, несколькими минутами прежде закидывал. Ну, лежу я не жив ни мёртв, и не ведаю, как дальше жить, а тут (слух то у меня обострённый) — позади шаги; ну — думаю, ежели человек — сцеплюсь с ним, с ненавистным, хоть глотку перегрызу, за то только, что человек. И впрямь человек — только вот настолько исхудалый да измученный, что и глядеть то на него боязно, не то что бросаться. То был Свист — он уж два месяца по лесам метался — после бегства из сада всё, точно в бреду был; зверем выл, бежал иль шёл иль полз без всякой цели, а на самом деле — его леший кругами водил. Питался он травами иль кору с деревьев грыз, пил из родников, иногда — землицей закусывал. Если бы не встретился со мной: ещё чрез месяц и иссох бы весь; а тут загудел, счастливо:

— Человек! Человек!..

Бросился он, скелет, меня обнимать, а я то обнять в ответ опасался; а то вдруг раздавится… Рыдал он, ну а потом — вспомнил — аж затрясся весь, да и достаёт из кармана коробочку, коробочка та холодом веет, потому что — из чертогов Снежной колдуньи, раскрыл её, а там — одно последнее зёрнышко, случайно им при посадке сада позабытое золотится — время не властно над ним, так же как не властно оно и над солнечным светом…

Посадили мы то семя, а потом, немногое время спустя, поведали друг другу истории своих жизней… Древо взошло… Завтра я вам его укажу…

* * *

Соловей опустил кучерявую голову и густые кудри свесились и закрыли его лицо.

— Теперь одна мечта осталась — обрести назад свою Матрену. Каждый день ее вспоминаю…

— Она нам пироги на дорогу испекла. — сказала Оля.

Соловей аж подскочил:

— Что, моя Матренушка?! И вы молчали! Вы ее видели, значит?! Ну и как она? Рассказывайте, рассказывайте скорее!

— Мы не видели ее, — ответила Оля бросив жалостливый взгляд на Соловья. — Илья только и сказал нам, что жена его эти вот пироги испекла. — Она протянула Соловью узелок. Лицо разбойника просветлело.

— Ее пироги, она испекла. Сохраню их, обязательно сохраню, дороже любых богатств эти пироги ее руками слепленные. — И он поцеловал по очереди каждый пирог…

Алеше вдруг подумалось, что пироги эти наверняка испекла не воеводская жена, а одна из ее служанок, но он промолчал…

…Затем ребят отвели в маленькую комнатку в которой стояли три кровати.

Когда дверь закрылась Алеша порывисто взял за руку Ольгу, посмотрел в ее глаза и вздохнул:

— Ну, прощай. Дай только посмотрю на тебя, запомню… Ну вот и все…

Алеша пал на кровать…

* * *

Хотя со времени последнего погружения в Мёртвый мир прошло несколько часов — когда Алёша вновь увидел наполненную мизинчатыми карликами пещеру то всё там было как и прежде, и даже карлик второго уровня стоял на лестнице в прежней, нелепой позе. Алёша слишком занятый иными чувствами, даже и не заметил этого — но вообще же, во все последующие его погружения часы Мёртвого мира совершенно не соответствовали часам того мира, где жила Оля — за часы могли пройти мгновенья, а за мгновенья — часы.

Карлик второго уровня подобострастно раскланивался, вскрикивал своим тоненьким голоском:

— О-о, Великий! Вы ещё и кудесник! Быть может, вы астроном?.. — он видно ожидал ответа, но никакого ответа, кроме скрежета зубов, отчаянно пытающегося высвободиться Алёши не получил. — Ну что же — тогда, быть может, вы проследуете за мной?.. Во втором уровне посчитают за величайшую честь…

— Мне бы выбраться отсюда…

— Ах да, да! Как же, как же — вы же застряли, надо вам помочь… — но тут карлик резко осёкся, и расплывчатые черты его воскового черта сделались ещё более невнятными. — …Но ведь есть высочайший указ запрещающий ломать Великую Стену Мира…

— О-ох, глупость какая! — выдохнул вспотевший, но так и не продвинувшийся ни на миллиметр Алёша — зато плечи от рывков его надсадно болели и кровоточили.

Карлик от слов этих резко отдёрнулся, даже и на несколько ступеней вверх перескочил, но убежать не посмел, и залепетал-залепетал. Алёша заскрежетал зубами, крикнул:

— Я тебе приказываю — высвободить меня отсюда! А то — не миновать тебе расплаты!..

Эти крики привели карлика в ужас. Он весь затрясся, он схватился за голову, и теперь в его писке можно было разобрать: "Наставь, не дай погибнуть!". Видно было, что он весь покрылся потом, что глаза его вылезли из орбит, и даже катятся из них редкие, мутные, но небывало крупные слёзы, наконец он нервным, исступлённым голосом, прокричал:

— Карлики — ломайте стену! На вас этот грех, на вас! Я приказываю — высвободите этого Господина…

И тут же среди перекошенных строений мизинчатых началось некое судорожное движение — появились некто с бичами, и, стегая, сгоняли они усердно дерущихся коротышек, выстраивали их в колонны, и по колоннам этим разлетались залпы тончайших, но злых команд; тех, кто хоть сколь-то нарушал строй стегали с такой силой, с таким исступленьем, что они распадались на ничтожнейших, которых уже сгребали в мешки… И вот колонны двинулись к Алёше и под градом бичей принялись маленькими молоточками или же просто камешками, разбивать вокруг него стену. Ещё участились случаи распадения, но с улочек подгоняли всё новые и новые колонны, так как число ничтожнейших сброшенных в ямы и выбравшихся из них мизинчатых карликов было уравновешенно. Тоненький-тоненький, похожий на предсмертные взвизги бессчётных комаров дробный бой молоточков или камешков, тонко-злобные вопли надсмотрщиков и отчаянные хрипы разбиваемых продолжались, должно быть эдак с полчаса — и, надо отдать должное, этому безумному сообществу, по крайней мере (хоть и под ужасом мученической смерти) — когда нужно, они обращались с камнем весьма умело, и Алёшина шея, а потом и плечи были освобождены без нанесения ему каких-либо новых ран.

Алеша рванулся вперед, и тут почувствовал, что одежда его колышется; взглянул — и вскрикнул от отвращения: та рубашка в которой он лёг спать, точно тлями, кишела бессчётными фигурками ничтожнейших — они ползали, извивались; местами он чувствовал прикосновение их склизких лапок — ручек или ножек.

— Ах, мерзавцы! Ах, мерзавцы! — вскрикнул карлик второго уровня, и погрозил пальцем мизинчатым. — Совсем разболтались! При следующей битве приму к нам в два раза меньше!..

Мизинчатые конечно валялись на коленях, конечно молили об милости, но карлик второго уровня и не слушал их — он прислуживал Алёше: не успел юноша опомниться, как копошащаяся рубашка была сорвана — карлик энергично замах ею, и вот, словно крупные пылинки наполнили воздух — ничтожнейшие полетели; карлик всё взмахивал и взмахивал, а они всё вылетали и вылетали, словно бы это рубашка порождала их; наконец карлику второго уровня надоело это, и он из всех сил запустил Алёшину рубаху, так что она, перелетев через пещеру, погрузился в яму с ничтожными. Карлик раскланялся:

— Прощайте или не прощайте этих мерзавцев — это Ваша воля. Но я не виноват — настоятельно прошу запомнить, что я не виноват. Мы выдадим вам рубашку куда лучшую — прошу, прошу…

Итак, Алёша оказался обнажённым по пояс, и, когда подымался по лестнице, то идущий навстречу ток душного, смрадного воздуха, обдавал его то жаром, то холодом; и особенно чувствовался выпирающий над сердцем нарост-медальон…

Вот открылась, по меньшей мере на сотню метров вздымающаяся вверх галерея, вытягивалась она по версты на две и в ту и в другую сторону, а может — и дальше тянулась; может — нескончаемо далеко тянулась — во всяком случае именно на расстоянии двух вёрст наполненный хаотичными ветрами воздух становился совершенно непроницаемым. Стены и купол галереи имели некий неопределённый цвет, в котором были и тёмно-серые и жёлтые, и почти совершенно чёрные вкрапления; на некотором, равном отдалении друг от друга из стен выпирали дугами выгибающиеся выступы, так же, во многих местах, и уже без всякого порядка поверхность была изломана, нависали из неё изодранные блоки; некоторые были размером в несколько десятков метров, и при падении должны были привести к гибели многих и многих, однако ж никто и не замечал эти, держащиеся на честном слове махины. Также стены рассекали многочисленные трещины, но были (по большей части в нижней части), довольно широкие проходы, из одного из которых и вышел Алёша со своим провожатым. Вот из одного такого прохода выбежал отряд карликов второго уровня, и понял Алёша, что за каждым из таких проходов — лестница, а в окончании лестницы — пещера, в которой суетятся, избивают друг друга мириады и мириады мизинчатых.

Что касается карликов второго уровня, то в этой исполинской галерее они были повсюду: те, кто были поблизости, сразу же окружили Алёшу, и, заискивающе в него вглядываясь, уже падали на колени, пищали мольбы, славословия, те же — весть о его прибытии стремительно разносилась, и уже спешили сюда карлики и из более отдалённых мест: все славили, все благословили. Алёшин взгляд метался по этим мириадам лиц, пытался вцепиться хоть в какое-нибудь из них — хоть чем-то отличное от иных, хоть с какими-то привычными человеческими свойствами — такое лицо, к которому можно было обраться с вопросом, но… были только оплывшие, восковые лики, были только тусклые, выпученные в непонятном им самим восторге глазищи. Он ожидал увидеть здесь сражение, но нет — никто друг с другом не сталкивался, но повсюду, где ещё не ведали о его прибытии — напряжённо что-то обсуждали; обсуждали по двое, по трое, обсуждали целыми галдящими десятками; некоторые, впрочем — пребывали и в одиночестве, и видно было, что они очень озабочены некой значительной думой, сжимали свои головы, даже и стенали от напряжения, часто-часто их белёсые губы начинали шевелиться, и тогда слышались обрывки каких-то слов…

Воздух стал невыносимо жарким, дышать было совершенно нечем, и Алёша от этого согнулся, смертно побледнел, и что было сил выкрикнул:

— Довольно!.. Замолчите!.. Замолчите!.. Разойдитесь от меня!..

Конечно, его желание было немедленно исполнено, и те несколько сотен, которые уже успели вокруг него сгрудиться, тут же повернулись, занялись привычные своими напряжёнными размышлениями. Рядом с Алешей остался только тот карлик, который вывел его из пещеры (впрочем — может быть, и какой-нибудь другой — ведь все они были так друг на друга похожи).

— Не угодно ли вам откушать? — осведомилось восковое лицо.

— Нет… — устало выдохнул Алёша.

— Тогда чего же?.. Всё-всё, что не пожелаете, для нас величайшая честь…

— Вырваться поскорее отсюда!

— О — вы хотите уже уйти?.. Как жаль, как жаль…

— Нет, нет! — вскрикнул, своих же слов испугавшись Алёша. — Вы и не вздумайте меня уводить, ведь Чунг… Ведь, понимаете ли — в той пещере из которой я вышел должен появиться ещё один человек… великан, то бишь…

— О, какое счастье! — от восторга у карлика закатились глаза. Он хотел разразиться торжественной тирадой, но Алёша прервал его:

— Как только он появиться, вы немедленно должны его привезти его ко мне.

Карлик во множестве почтительных слов изъявил согласие и пищал это так долго и так настойчиво, что Алёша в конце концов вынужден был зажать уши. Вот карлик принялся дёргать его за штанину, и когда Алёша всё-таки решился разжать уши, то услышал:

— Вот вам и наряд!..

Для Алёши ему поднесли самую причудливую, самую уродливую из когда-либо виденных им рубашек. У неё не было какого-то определённого цвета, не было рисунка, но было хаотическое нагромождение блеклоцветных вкраплений: какие-то полоски, зигзаги, изодранные круги; всё это топорщилось нитками, и в общем — было сущим хаосом. Всё же, продуваемый ветрами Алёша безоговорочно эту одежку нацепил, и она оказалась столь же неудобной сколь и уродливой; грубая ткань царапала кожу, да так сильно, что, казалось — ткачи позабыли в ней многочисленные свои иглы. Алёша скривился от этих уколов, а карлик, вполне серьёзно спрашивал:

— Не правда ли — прекрасная одежда?.. Это всё для вас, великий…

Вскоре впрочем Алёша совсем позабыл об этой неудобнейшей рубашке, так как тут пришли иные, полностью его захлестнувшие чувствия.

А потом вдруг многие и многие тысячи тоненьких голосов завизжали нескончаемое, ликующее "Ночь!" — от вопля этого Алёша зажал уши, однако же и так, с зажатыми ушами, вопль проникал в него, и голова нестерпимо звенело, и, казалось, в любое мгновенье готова была разорваться.

— Прекратите… Прекратите!.. П-Р-Е-К-Р-А-Т-И-Т-Е!!!..

Сначала Алёша подумал, что это в его глазах темнеет, но когда юноша увидел, что составляющие толпы вытягивают к этой чёрной дымке свои ручонки, и даже пытаются обнять и поцеловать её, то понял, что — это всё происходит на самом деле. По мере того, как дым приближался, он становился более прозрачным, и наконец, когда нахлынул — Алёша оказался в тёмно-жёлтой дымке, в которой можно было различать некоторые контуры на расстоянии в десять-пятнадцать шагов. Он сразу почувствовал давление этой дымки, почувствовал, что она впивается в поры кожи, жжётся — страстно не желал вдыхать её, однако, в, конце концов всё-таки вынужден был — и, как и ожидал — гадость эта обожгла лёгкие, грудь, да и по всему телу прошлась горячей, вязкой волною. В первое мгновенье и всё тело и особенно голова стали невыносимо тяжёлыми, и он сразу же повалился. Сразу же за тем тяжесть эта ушла и Алёша вскочил на ноги, уже совершенно своего тела не чувствуя; огляделся — на том незначительном пространстве, которое он мог видеть, все карлики так же вскакивали, и, толкаясь, неистово бранясь, в ужасающей давке бежали к стенам; наползая друг на друга, падая, вновь цепляясь за выступы и друг за друга, ползли вверх, к тем самым отверстиям из которых недавно валил дым.

Теперь у входа в каждое из тех отверстий сидели люди — это были мужчины какого-то неопределённого возраста. И, хотя юноша мог видеть лишь трёх из них — у них были совершенно одинаковые, невыразительные лица, и юноша знал, что на всей громадной протяжности галереи у входов сидят такие же одинаковые фигуры, и также ползут к ним, толкаются, падают, калечатся, вопят бессчётные фигурки карликов. Карлик-провожатый вцепился в его ногу, влёк к подъёму, и истово просил:

— Скажите, что я с вами! Ну, пожалуйста!..

Алёша говорил, что карлик идёт с ним, и карлик успокаивался, но ненадолго — тут же начинал требовать вновь, и вновь Алёша вынужден повторять всё тоже самое. Перед ним расступались, пропускали, и вот, по прежнему влекомый провожатым, он принялся взбираться по выступам, и через пару минут, несколько раз соскальзывая и в кровь исцарапав ладони, он всё-таки взобрался и оказался стоящим рядом с человеком (по крайней мере — с человеческими габаритами); между ними было ещё несколько карликов и провожатый хотел крикнуть, чтобы они расступились, но Алёша остановил его, так как хотелось ему услышать — что они с таким пылом говорят этому человеку. И вот какой писк он услышал:

— Ты должен быть изгнан,

Ты мешаешь нам!

Ты нами не признан,

Борись со своим сердцем сам!..

— Плохо! — густым, грубым басом прервал сидящий.

— Быть может, всё-таки? А? — горестно взмолился карлик. — Я ещё расскажу…

— Мо-о-олчать! — рявкнул сидящий, и, не поднимаясь, схватил своей ручищей несчастного, и перекинул его через головы сгрудившихся у входа — он рухнул на пол, и лежал без всякого движенья.

— Следующий!

— Что?!! — глаза у сидящего оставались необычайно мутные, однако ж при этом прямо-таки на лоб полезли, когда он увидел Алёшу, который стоял следующим.

— Скажи, что мы идём в ночь! — пискнул карлик-провожатый.

— Мы идём в ночь. — повторил Алёша и указал на карлика.

— Дела…

На лбу, и даже на лысом затылке сидящего сложились морщины — нестерпимо долго он думал — думал с таким напряжением, что из головы его вырывался скрежет. Морщины его пребывали в беспрерывном движении, а плоть становилась то тёмно-серой то желтела — проступали на нём и ещё какие-то оттенки, однако, что это за оттенки невозможно было разглядеть из-за полнящей воздух, и по прежнему обжигающей лёгкие дымки. И вот наконец человек этот додумался — изрёк глубокомысленную фразу: "- Это удивительное дело…" — и вновь погрузился в глубочайшие свои размышления; у Алёши вновь закружилась голова, он испытывал раздражение, и вот наконец громко вскрикнул:

— Ну, и долго ж нам здесь стоять?!..

— А-а, проходи. Проходи…

Тут сидящий вскочил и оказался на голову выше Алёши — он довольно долго и пристально вглядывался в его лицо, а позади толкались, в нетерпении переругивались между собою, но конечно же не смели поднять голосов к старшим, карлики…

— Да, да… — бормотал вскочивший. — …Раз такое дело, раз не похожий на нас! Ну, проходи, проходи, и без очереди… Н-да, без очереди…

И вот он остался позади, а Алёша, вслед за своим безудержно веселящимся проводником, всё шёл и шёл по какому-то тёмному, постепенно выгибающемуся вверх коридору; коридор этот был тёмным не только из-за недостатка освещения, но и из-за того, что постепенно сгущался прожигающий лёгкие газ. Вновь на какое-то краткое время тело стало невыносимо тяжёлым, тут и стены задвигались — извивались, шарами надувались и мраком лопались покрывающие их выступы, но и это прошло — теперь Алёша чувствовал себя очень легко; и такой вдруг почувствовал азарт, так ему захотелось узнать, что это за таинственная «ночь», к которой все так стремились, что стал требовать у провожатого, чтобы тот немедленно рассказал; восковый лик карлик расплывался в широченной улыбке, он, видно тоже испытывал восторг, и без конца повторял:

— Сейчас вы всё увидите!..

Тут часть стены возле которой они проходили, надулась и с оглушительным треском лопнула, воздух стал чёрным, лёгкие вспыхнули, и… это продолжалось лишь мгновенье, а затем мрак стал рассеиваться, и за образовавшимся проломом открылась погружённая в тёмные тона комната; тёмные вуали трепетали воздухе, с жадностью устремлялись к Алёше и карлику, наполняли их.

— Теперь я вырасту! Теперь я вырасту! — несколько раз вскрикнул карлик, и бросился в комнату.

Алёша устремился за ним, и едва не столкнулся с ним на пороге: карлик напряжённо оглядывался, и бормотал:

— Сейчас должна явиться Она! Сейчас!.. Только не вмешивайтесь, пожалуйста! не вмешивайтесь!..

Алёша вдыхал вуали, чувствовал, что тело его отравлено, что очень дурно то, что он находится в этом месте, но и развернуться и уйти у него не хватало воли — азарт, жажда узнать, что же это за «ночь», не покидали его. Постепенно вуали начали складываться в некие неясные пока образы, и юноша пытался понять, к чему всё это — но всё это было настолько необычно, что никаких мыслей и не было — хотя нет — мысли всё-таки были, но они неслись в лихорадочном, стремительном вихре, словно буря снежная, и совершенно невозможно было за ними уследить… Единственное он осознал совершенно точно: то, что происходило в этой комнатушке происходило и в бессчётном множестве иных комнатушек, со всеми теми карликами, которые благодаря своим «шедеврам» — четверостишиям прорвались…

Меж тем, мрак сгущался, и в конце концов действительно наступила ночь, в которой, однако, всё было отчётливо видно. Алёша счёл за благо отойти к бугристой стенке, вжаться в неё. К этому времени стало видно, что все бывшие там вуали складываются в две фигуры — одна фигура была согбенная, явно слабая, другая — высокая, стройная фигура, в которой Алёша сразу признал девичьи черты. Вдруг — хлопок; и две фигуры со скоростью ураганного ветра разлетелись, заняли исходные позиции в той драме, которую им предстояло разыграть; и девичья фигура оказалась рядом с карликом, и даже отнесла его на несколько шагов назад, к самому порогу. Согбенная фигура, в котором теперь можно было различить старика, оказалось у столика, за которой он вцепился дрожащими пальцами и жалостливо, слёзно стенал. Вот раздался его вскрик:

— Сердце моё! Сердце! — и он действительно схватился за сердце и ещё больше скрючился.

И тут раздался девичий голос — про этот голос можно было сказать, что он был знойным, страстным, этот голос завлекал — он был по своему красив, строен, но в нём была некая нехорошая сила (Алёша сразу почувствовал, что нехорошая — только вот ещё не мог объяснить, что в нём такого плохого).

— Наконец-то, но кто здесь…

Он вновь метнул взгляд на карлика… впрочем он уже был не совсем карликом — он был густо увит клубами, и кажется, его фигура выросла, была уже почти вровень с девушкой. Вот раздался его голос, в котором звуки пищащие и звуки басистые причудливым образом перемежались, образовывали какофонию в которой с трудом можно было разобрать:

— А-а — это старик, он… он так… Ничтожество! Да — сущий пустяк! Даже и не понимаю, что он здесь ошивается!..

— Так прогони же его… Ведь мы же должны остаться наедине…

В это время сгорбленная фигура кое-как обернулась к ним, и раздался голос такой добрый, и в то же время — такой болью наполненный, что у Алёши невольно выступили слёзы.

— …Сыночек, сыночек… Прости ты меня — опять сердце прихватило; и вот где-то в твоей комнате склянку с зельем обронил… Ты извини меня, старого… Извини, извини, пожалуйста, сыночек… Ты только помоги мне ту склянку найти…

Было видно, как фигура девицы весьма ощутимо дёрнула растущий контур, прошипела своим страстным голосом:

— Неужели ты позволишь, чтобы он отнимал Наше время?.. Прогони его!.. Пусть переждёт…

Девица, увлекая расплывчатую фигуру сделала несколько шагов к кровати, которая прежде была совсем не большой, но теперь прямо-таки на глазах разрасталась, занимала главенствующее место, оттесняла старичка вместе со столом.

И теперь Алёша понял, что плохого было в голосе этой девицы: голос, страстью своей буквально завораживал и невозможно было этому голосу противиться — огромная, колдовская, и в то же время звериная страсть. Её шёпот буквально впился в Алёшину голову, а он в ответ впился в неё глаза (да — её полуобнажённое тело было прекрасно):

— Выгони же это старика…

— Сыночек… — тихий, мученический шёпот. — Тут же недолго искать, ты загляни только, она или под кроватью или…

И тут страстная красавица обняла расплывчатую фигуру:

— Ну же, любимый… Долго мы будем терпеть этого… Я молю тебя… Ради меня… Ради моей любви…

Тогда расплывчатая фигура издала страстный стон, и начала надвигаться на старца:

— Иди вон! Я тебе говорил — не ходи со мною! От тебя только вред! Иди! Не мешайся! Переждёшь со своим сердцем!..

— Сынок… — в голосе был и упрёк, но и любовь великая. — Ты же знаешь: только лишь для того, чтобы тебя уберечь, пожертвовал я своим сердцем. Вспомни — ещё месяц назад я был силён, но, чтобы твою злобу остановить делился кусочками своего сердца с медальоном ненавистным… — тут старец схватился за сердце, застонал мучительно. — Не изгоняй меня, помоги. Если ты справишься сейчас — это придаст тебе сил; от доброго поступка душа твоя растает и сможешь ты дойти до чертогов Снежной Колдуньи…

— Довольно, не слушай его — только я одна могу тебя отогреть… — это страстный шёпот, и жаркий поцелуй.

— Ещё раз говорю — иди отсюда, старик! Никто не заставлял тебя идти с нами в дорогу, сам напросился — ну а теперь — поплатишься сполна…

— Сыночек! Не о себе ведь плачу — о тебе!.. Ведь губишь сердце своё… Ведь ничто уже не поможет, если прогонишь. Я чувствую — сердце останавливается. Ты один во мраке останешься, ведь она не поможет тебе… Сыночек, в Мёртвом мире ты один на один…

— Довольно! — гневном в звериной своей страсти голосом вскрикнула девица, и вновь обвила жаркими своими руками расплывчатую фигуру. — А ну-ка, спой ему те строки, которые…

— Ах, строки! — расплывчатая фигура схватилась за голову. — …Ведь, чтобы пройти сюда я должен был сложить строки! А я прошёл просто так!.. Ах, строки-строки…

— Что ты такое удивительное говоришь? — изумилась девица. — Ну, хочешь, я сама скажу ему стишок:

— Изыди, старик окаянный,

Ты только мешаться привык;

И право — мне странно,

Что ты ещё прахом не сник!..

— …А теперь — гони его! Ну же! Я приказываю тебе!.. Ну же!.. Докажи мне свою любовь! Докажи!..

И тогда расплывчатый контур надвинулся на старичка, схватил его за руку, и сильными рывками поволок его к выходу:

— Говорил же — не ходи со мною! А теперь — иди прочь, и чтобы я тебя больше не видел!..

— А-а-а! — страшно вскрикнул, схватившись за сердце старичок. — Сынок — на веки свою душу во мрак погружаешь!..

— Прочь!!! — уже с яростью вскрикнул контур и вытолкнул старичка в то марево, которое клубилось возле двери.

— Вот теперь ты мне доказал свою любовь! — усмехнулась девица. — Ну, иди же ко мне!..

Только теперь Алёша очнулся, и хотел он бросится, вступиться за старичка, но в последнее мгновенье замер, онемел от ужаса — фигура девицы преображалась, разрасталась, разрывалась, била снопами призрачных снежинок. Вот разразилась диким хохотом. Преобразилась в Снежною колдунью. Она леденисто хохотала, и можно было разобрать слова:

— Ну теперь ты навеки в моём царствии!..

И вдруг она сложилась в ледяную стрелу, которая метнулась, впилась в контур — ничего не осталось от Снежной колдуньи, и контур больше не был расплывчатым — это был человек невыразительной внешности, наголову выше Алёши. Это был тот самый, который сидел возле входа сюда, и возле входов в мириады таких же помещений. Одет он был в хаотичную одежку. Вот он вскинул руки и забасил:

— Перешёл! Перешёл! Вырос я! Вырос! Ха-ха-ха!..

Алёша в ужасе, жаждя как то вразумить его, бросился к вопящему, но тут от дверей отделилось ещё несколько фигур — эти же самые, невыразительные — они басили совершенно одинаковыми голосами:

— Вот он! Хватайте его!..

Они бросились на Алёшу — он хотел увернуться, но вот цепкие, и такие жёсткие, словно каменные руки вцепились в него, сдавили.

Алёша закричал отчаянно, и тут же победно засмеялся — среди этого множества рук была одна нежная, тёплая. Ручка Оли уже уносила его из этого ада…

* * *

…Он сжимал эту знакомую ручку и нежно целовал ее…

Тишина — блаженная тишина разлилась в воздухе…

За Олиной спиной, за окном мягко переливался золотисто-серебристый солнечный зимний день — после бури наступила оттепель: капали с крыши блестящие живые слезы подтаявшего снега и доносились голоса резвящихся в теплых лучах пташек…

В дверь негромко постучали и раздался голос Соловья:

— Эй, давайте-ка вниз, а то Ярослав, вместе с Жаром давно уже по улице бегает…

Быстро собравшись они спустились в залу, в которой никого, кроме сидящего на своем высоком стуле Соловья, не было.

Ребята умылись у рукомойника и сели за стол, где дымилась приправленная вареньем манная каша.

— Ну что ж, — сказал Соловей, глядя на ребят, — Рассказывайте. Ведь вы вчера рассказали лишь часть своей истории.

И вот Алеша начал свою историю. И хотя говорил он быстро, иногда даже скороговоркой — когда он закончил, каша в его тарелке совсем остыла и даже покрылась холодной коркой.

Воцарилось молчание, Алеша поднял глаза и встретил внимательный, жгучий взгляд широко распахнутых глаз Соловья. Разбойник протянул руку и сказал с необычайным волненьем в голосе:

— Ведь никогда еще Соловей не ошибался! Я привык доверять сердцу, вот и сейчас доверюсь ему. Ведь ни слова лжи ты не сказал, а одну только чистую правду! Снаряжу я вам коня доброго, да сани, да велю нагрузить их доверху едой всякой, да еще денег вам в дорогу дам. Так то.

Алеша вскочил и поклонился Соловью:

— Спасибо вам, спасибо!..

Тут дверь в избу распахнулась и на пороге предстал бородатый мужик метра в два ростом, прямо с порога он закричал:

— Соловей! Лука к нам пожаловал! Целый воз добра привез!..

На улице было по зимнему тепло, снег подтаял и разбойничьи детишки сооружали теперь снежную крепость. Неподалеку от большого дома стоял большой воз запряженный в ряд четырьмя лошадьми, подле воза деловито переговаривались и перебирали какие-то кульки разбойники. Сам купец Лука сидел на возу и сжимал вожжи.

Алеша остановился: где-то он уже видел этого купца, точно видел. Вот крикнул ему Соловей:

— Здорово, Лука! Мы тебя не жали! Ты ж на прошлой недели у нас был!

— Нужда припекла, — ответил Лука и теперь Алеша вспомнил.

Конечно же! Их выводили тогда из тюрьмы и этот Лука сидел перед писцом и говорил тому что-то! Алеша не мог ошибиться — тот же профиль, нос картошкой, большая лысина, и редкие седые волосы пробивающиеся на затылке! Но что же значило это неужели… неужели он связан был как то с воеводой?!

Голос Соловья прозвучал насторожено:

— Нужда! Ну ты насмешил меня Лука! Что б у тебя была нужда! Да с теми богатствами которыми мы тебя одариваем за твои возы можно жить, как и царь не живет. А ты говоришь нужда! Ну рассказывай что за нужда: жена что ль подарка требует иль ограбили?

— Ограбили, ограбили, — быстро зачастил Лука, не глядя Соловью в глаза, зато Алеше в глаза бросилось, как нервно сжались на поводьях руки купца. Соловей же нахмурил брови:

— Темнишь ты что-то, ох вижу темнишь! Да и боишься к тому же! А раз боишься значит есть чего боятся, так что давай выкладывай и не смей ничего таить.

Купец разволновался еще больше, нижняя губа его заметно задрожала:

— Вот мне страх и засел от тех разбойничков, что ограбили меня… Вот до сих пор в себя не могу прийти.

— Да какие такие разбойнички? — зычно вопрошал Соловей и надвинулся на Луку — тот весь сжался и съежился и от страха ничего уже толком не мог выговорить. — Все разбойнички какие есть в окрестных землях, все по тайным тропам к нам бегут! Кто же тебя ограбил? Не люблю я, когда от меня что-то скрывают и ненавижу когда мне лгут. С такими лжецами у меня разговор короток, — он положил руку на рукоятку ножа. — Но сегодня я добр, я прощаю тебя, Лука, несмотря на то, что ты мне сейчас лгал! Никому это так не сходило, но тебе сойдет. Их вот благодари! — он указал на Алешу и Ольгу которые с интересом взирали на эту сцену.

Лука взглянул на Алёшу и Олю, и аж передёрнулся весь. И это не ускользнуло от зорких очей Соловья:

— Что такое — никак уже встречался с ними, а?

Губы купца задрожали, на лбу выступила испарина — он со слёзной мольбой глядел на Алёшу и Олю и с трудом выдавливал не своим голосом:

— Нет, нет — что вы… В первый раз вижу… Ну, а может и видел где, только не заметил…

— Ну а вы встречались с ним? — спросил Соловей у ребят — однако ж к ним и не повернулся, пристально вглядывался в посеревший лик Луки.

Первым порывом Алёши было изоблечить купца во лжи, однако — как взглянул на этот сведённый уродливой гримасой ужаса лик, так стало ему купца жалко, решил, что разные могут быть причины того, что он говорит неправду, потому пробормотал:

— Нет — никогда прежде не видел…

Видно, Соловей ожидал иного ответа — нахмурился, помрачнел, обратился к Луке:

— Ты поедешь сейчас, или останешься с нами на ночь пировать?

— Останусь. — проговорил Лука.

— Оставайся, оставайся, у нас гости редко бывают и мы каждому гостю рады коль он с миром пришел!..

Когда они отошли, Соловей проговорил, угрюмо поглядывая на своих гостей:

— Вот старый пень! Ведь скрывает от меня что-то, но хорошо что он на пир сегодня остался — я его там так напою, что он все мне выложит! Ну хватит про это, пойдемте, покажу я вам наш городок, яблоню чудесную, Свистом посаженную посмотрите, да на стены наши взберетесь…

* * *

Был Лука самым зажиточным, (после воеводы, конечно) человеком в городе. Торговля с разбойниками приносила ему большую прибыль и не ему только, но и Илье.

Да — воевода знал о связи купца с разбойниками и был этому только рад! (Потому так и ужасался накануне, что Свист, в припадке гнева своего, может выкрикнуть истину — хотя, с другой стороны — кто бы поверил разбойнику?).

Знал воевода, и где находится разбойничий городок и давно бы мог пойти на него с дружиной да только гораздо выгоднее было ему оставлять все как было. С купца он брал половину его дохода и полнил свои хоромы вещами большая часть из которых была грабленая.

Он знал имена двух предводителей разбойников: Соловья и Свиста, однако ж и не подозревал, что всё это началось с того дивного летнего денька, когда он, вместе со свитой приехал свататься в одну деревню (а красавицу Матрёну он приметил ещё прежде, когда она с родными приезжала гостинцы покупать на базар Дубградский) — не ведал он, что человек от которого, через которого приходит к нему столько грабленого добра — злейший его враг. Однако был договор, что ни один из пойманных разбойников (что случалось крайне редко), не будет доставлен на государев суд в Белый град; и потому, когда случайно был пойман Свист (а пойман он был под руководством неподкупного Добрентия) — воевода всполошился, и поспешил направить к разбойникам своего человека — предупредить в какой час Свиста повезут по тракту — к слову сказать, «посвящённых» было всего десять человек, и в их число не входил никто из домашних, так как Илья берёг от всяких волнений, и вообще — почти ничего не рассказывал о своей службе.

Да — был воевода жаден до денег, и часто забывал о данной государю присягу, но в то же время несказанно любил жену свою Матрену. Трое детей было у них — в них Илья души не чаял, играл с ними, на санях катал.

Любил он детский смех, и когда слушал его — блаженная улыбка разливалась по его лицу и он говорил: "Вот сама весна смеется!"…

…Вскоре после того, как растворилась в снежной круговерти повозка, увозящая Алёшу, Олю и прочих — из тех же тюремных ворот вылетела иная, украшенная древесной, золочённой вязью повозка, в которой сидел, задумчивый, усталый, после такого неожиданно напряжённо дня Илья-воевода.…

Ну, вот и ворота родного терема — пришлось долго стучать, кричать, прежде чем открыли. Навстречу, сквозь грохот и вихри, с рёвом кинулся пёс-громила, но узнав хозяина, присмирел, приветливо виляя хвостом, проводил до порога, после чего отправился в пристройку. Вот обитые обледенелой позолотой дверные створки — они распахнулись прямо перед Ильей, а за ними — Матрёна — заплаканная, жаром дышащая — сразу бросилась к нему в объятия, и показалось, будто бурю отогнала (на самом то деле — слуги двери за его спиной закрыли).

Жена восклицала:

— …Вот вернулся ты, а всё равно, на сердце не спокойно — лютует сердце моё…

— Да что ты, нельзя же так без причины волноваться… — приговаривал Илья, уже снявши шубу, и, блистая дорогим своим нарядом, ведя супругу в глубины покоев.

Снаружи бушевала буря, а здесь мирно потрескивали мириады свечей, высвечивали в плавном своём колыхании роскошное, награбленное богатство. Илья пытался успокоить супругу, но не мог этого сделать, потому только, что испытывал то же казалось бы беспричинное волнение. Они прошли в большую залу, которая, несмотря на обилии предметов, пугала своей пустотой, и там уселись за громадным столом, который тоже был грабленым (богатый заморский купец вёз его разобранным государю в подарок) — на столе красовались уже остывшие яства, и Илья только отломил немного от индюшки, да запил чаркой доброго вина — больше ни есть, ни пить не хотелось — тревога усиливалась, даже и руки дрожали — Илья сжал кулаки, сморщился — вот спросил у супруги:

— Что же ты — детей то спать уложила?

— Уложила, уложила. — закивала Матрёна, и тут же вновь слёзы на глаза навернулись. — …Только вот и дети что-то тревожное почуяли…

— Да что ты про эту тревогу заладила! — воскликнул воевода, и вскочил, широкими, стремительными шагами принялся ходить из стороны в сторону. — …Ну, вот ты только подумай — чего нам бояться…

— Не знаю, не знаю! А вот, чтобы детей успокоить пришлось колыбельную петь…

Илья ничего не ответил, но всё прохаживался из стороны в сторону, иногда нервно поглаживал холёную свою бороду. Спустя немногое время прекратилась буря — после грохота тишь… только вот спокойствия не было

Илья сел рядом с супругой, взял её за руку… Так просидели они до тех пор, пока через все массивные стены и двери, не прорвался сильный стук в ворота — воевода аж подскочил, и с задрожавших его губ сорвался шёпот:

— Ну вот — пришло… — и тут же, уже в полный голос закричал. — Никого не впускать! Слышите — хоть гонец от государя — скажите — я сильно болен, я в жару!..

Однако, ничего не помогло — и через некоторое время Илья узнал, как всё было. Громовой стук в ворота повторился, но слуги отвечали, что им было велено; и тогда — о чудо! — массивнейший стальной засов легко, точно соломинкой был, переломился; и ворота распахнулись настежь. Слуги растерялись, отступили, а в проём уже ступили: Старец Дубрав, Добрентий, и ещё двое государевых солдат. Громадная сторожевая псина бросилась на незваных гостей, но Дубрав протянул навстречу ей ладонь, прошептал несколько слов, и псина присмирела, приветствовала их столь же счастливо, как незадолго до этого, своего хозяина. Когда незваные гости переступили порог, слуги собрались и бросились на них. Но и им навстречу вытянул ладони Дубрав, и проговорил какие-то слова, заставшие слуг остановиться; Добрентий же сверкнул на них хмуро, и воскликнул:

— На кого ж вы ополчились? На верховного судью?!..

И Илья и Матрёна слышали всё нарастающие шаги, и вздрагивали, всё плотнее прижимались друг к другу — они ожидали, что ворвётся какое-то непредставимое чудище, но когда двери распахнулись и вошли два старца и два солдата с ними — воевода сразу опомнился, не без труда освободился от супруги своей и воскликнул с притворной расслабленностью, любезно:

— А, почтеннейший старец Дубрав! Какой дорогой, какой удивительный у меня сегодня гость!.. Сейчас прикажу слугам подогреть ужин…

— Нет, сейчас не время для ужинов. — неожиданно резким, холодным голосом проговорил Дубрав. — Вели свой супруге оставить нас…

— Нет! — воскликнула Матрёна.

Тогда лесной старец продолжил:

— Сейчас время предрассветное; так пусть заря расцветёт — пусть солдаты выспятся (а им сон перед тяжёлым днём просто необходим), и, как выспятся — вели им всем собираться — выступаем на Соловья-разбойника.

Воевода аж глаза вытаращил, рука его дёрнулась сбила со стола тарелку…

— Да вы что — шутите…

— Нет, я не шучу. — всё тем же тоном, внимательно его изучая, проговорил Дубрав. — Сейчас вы услышите…

И тут он обратился к пребывшим к ними солдатам — попросил, чтобы они рассказали о нападении на тракте — те, перебивая и дополняя друг друга поведали, а ещё показались тёмные пятна на своих кафтанах — кровь, которая попала на них с зарубленных друзей. Рассказ был закончен, воевода покачал головою — выразил своё сожаление, и даже скупую мужскую слезу о невинно убиенных пустил, однако ж закончил это своё притворство такими словами:

— …Что ж — ещё одно преступление на счету разбойников. Однако — куда ж выступать, когда мы не знаем где…

— Так ли и не знаешь? — прервал его Дубрав.

Воевода не мог выдержать ясный, проницательный взгляд этого мудрого, древнего старца и потупился — но тут же, впрочем вскинул голову, и обратился уже к Добрентию:

— Ведь откуда ж мне знать…

Но Добрентий не поддержал его — от тоже внимательно, сурово, осуждающе глядел на Илью. И тогда Матрёна поняла что-то — сердце ей кольнуло, вскочила она, воскликнула:

— Ох, сердешные, да что ж это!..

А дальше было вот что: Дубрав достав из мешочка щепотку какого-то порошка, подбросил его в воздух, и прошептал в образовавшееся призрачное облачко слова заклятье; облачко вздохнуло, кажется понимающе кивнуло и метнулось сквозь стены — потянулись тревожные минуты ожидания, в которые воевода ещё раз пытался угостить своих гостей, но вновь получил суровый отказ. Неожиданно весь терем затрясся и попадала с некоторых полок, побилась посуда. А потом Матрёна вскрикнула — в обморок пала; сам Илья смертно побледнел, к окну отпрянул — в залу вступил похожий на громадный, колышущийся мшистый пень леший. И леший этот, по просьбе Дубрава достал из глубин своей плотнейшей бороды тарелку, из которой выступило око кикиморы, и уж это око показало и нападение разбойников на повозку, и приезд их в разбойничий городок, и картину прошлого — приехал к разбойникам Лука, стал выгружать свой товар:

— Ну что — довольно? — сурово спрашивал Дубрав.

— Довольно! Довольно! — в ужасе восклицал Илья.

— А-а, вот кто — Лука! — на каменистом лике Добрентия задвигались скулы.

— Да, да — Лука! — с готовностью, спеша поскорее отвести от себя подозрение воскликнул Илья. — Он человечишко трусливый — он дорогу выложит. Я сам с ним поговорю. Да — сейчас же людей пошлю…

Илья крикнул слуг, но конечно же никто не явился — ведь при появлении лешего все забились по дальним углам, да и сидели там, дрожали — пришлось воеводе самому отправиться за ними, а как вернулся, услышал, что Дубрав спрашивает у лешего:

— Ну так, поможешь ли нам?..

В ответ подземными громами напирающий голос:

— …Знаешь ведь — мне эти дела ваши суетливые чужды. Пришёл сюда только по старой нашей дружбе. У-ух — ввек бы не ходил в эти человеческие жилища — душно здесь, смрадно. Всё — службу тебе сослужил, а теперь — прощай…

И, сказав это леший, подхватив тарелку и колышущейся горою устремился к выходу, и едва не сбил воеводу. Когда громовые шаги лешего смолкли, Илья почувствовал некоторое облегчение — ведь теперь чудесная тарелка была унесена и никто его не мог его уличить в сговоре с Лукой — кроме самого Луки, конечно. И потому, всё оставшееся время Илья простоял возле дверей, и когда издали донеслись испуганные возгласы Луки и не менее испуганные возгласы слуг, он крикнул двоим старец, чтобы подождали, а сам бросился навстречу идущим, и, велев слугам расходится, перехватил за руку ещё заспанного, но уже бледного, трясущегося Луку, и зашипел на него:

— Неожиданно раскрылось, что ты с разбойниками делами имеешь…

— Что-о-о?!!

— Да тише же ты. Не бойся. Если будешь делать так, как я тебе велю, то выйдешь почти ничего не потеряв и в темницу не сядешь. Понимаешь меня?

— Да, да… — закивал головою Лука. — Но что мне…

— Прежде всего — я в этом деле не замешан.

— Да как же…

— Головой подумай. Я про это ничего не знаю. Понял? Ты один всем управлял, понял…

— Да, да, но…

— Сейчас тебя Добрентий станет допрашивать. Скажи, что сам всё это устроил. Скажи, что теперь каешься, и согласен их провести. Понял?..

В это время они уже ступили в залу, и тут же Добрентий начал допрос. Лука ужасно путался, дрожал как побитый щенок, но, не смотря на то, что в рассказе его было множество противоречий — про Илью он не проговорился. Воевода пытался успокоиться, но никак не мог — чувствие того, что Дубрав всё про него знает, не покидало его.

Лука совсем извёлся, изнервничался и вот, измождённый, дрожащий, опустился на стул, пробормотал:

— Ну вот — всё рассказал — можно теперь идти?

— Ну уж довольно ты на чужом добре поживился! — прогремел Добрентий. — Собирай, Лука, своих клячей да вези разбойникам товар. На этот раз не забудь только снотворное подложить…

При этих словах Лука шлепнулся на колени:

— Не велите казнить — да только не осмелюсь я этого исполнить — знаете ведь трусоват я. Ведь Соловей то как очами зыркнет, сразу всю душу наизнанку вывернет. Ох несдобровать мне тогда, не уйти живым…

— Да, верно, трусоват ты. — недобро усмехнулся судья. — Ну, тогда слушай другое мое повеление, уж если и его побоишься исполнить, так велю тебе голову срубить!

Лука задрожал и с пола проговорил заплетающимся языком:

— С-с-лушаю…

— Останешься у них на ночь, только смотри на пиру не напивайся и за языком своим следи, а то он у тебя длинный. Так вот: моя дружина ночью к их городку подойдет, их дозорные нас все равно еще издали заприметят, но я на неожиданность и не рассчитываю — это их лес они там каждое дерево, каждый овражек знают. Стало быть, к обороне они приготовятся. Твоя задача — слушай внимательно и смотри от страха не забудь: ты к воротам незаметно прокрадись и нам их открой!

Лука как-то сдавленно захрипел с пола. Добрентий грозно усмехнулся:

— Вижу, у тебя душа в пятки ушла, ну так что — согласен иль на плаху пойдешь?

Лука промычал что-то не разборчивое.

— Ах ну да, — решился тут вмешаться Илья. — в случае успеха обещаю тебе двадцатую часть всех их богатств.

Теперь Лука вскочил с пола, весь бледный, с руками дрожащими и принялся истово кланяться и Илье и Добрентию и Дубраву:

— Все по вашему исполню. За такие то деньги и смерть принять можно!

— Вот и хорошо, а теперь иди.

* * *

На следующее утро Илья-воевода вышел на крыльцо, под теплые лучи солнца и оглядел собравшуюся на просторном его дворе дружину. Все воины молодцы, все богатыри, стоят ровными рядами и конница тут и пехота. Они приветствовали Илью дружными криками: видно засиделись уже без дела и теперь рады в бою поучаствовать тем более, что никто из них в настоящем бою еще и не был. Впереди воинов на двух белоснежных конях сидели два старца — и вновь воеводе почудилось в их пристальных глубоких взглядах осуждение, будто знали они…

Илья, вздохнул, а потом крикнул всем несколько приветственных слов и хотел было идти к своему белоснежному, богатырскому коню, как сзади из палат бросилась смертно-бледная, сильно осунувшиеся за последние часы Матрёна — она вцепилась Илье в плечи, и завыла таким голосом, каким провожают покойника:

— Не выпущу!.. Родимый ты мой, на погибель тебя не выпущу!.. Вот она тревога наша — не вернёшься ты! О-ох, не вернё-ёшься!!! — она протяжно, страшно завыла — то уж не человечий, волчий был вой, и те люди, которым доводилось проходить поблизости, останавливались, переговаривались:

— Неужто у воеводы кто помер?

— Ладно, довольно, довольно… — с тяжёлым сердцем бормотал, пытался отстранить супругу Илья, но она не унималась — взвыла:

— Детки, детки — идите на батюшку своего живого в последний раз взглянуть…

И на крыльцо выбежали трое: две девочки, один мальчик — они плакали, сначала остановились в нерешительности, а потом бросились к отцу, обхватили его за ноги, тоже пытались удержать:

— Не уходи, батюшка!.. Мы сиротками не хотим быть!..

Илья пытался отвечать им спокойно, но его как озноб бил:

— Сегодня, детки мои дорогие, пойду я изловлю Соловья-разбойника, а завтра обязательно поедем на санях кататься.

Он обнял детишек, нежно расцеловал их всех, затем и Матрену Ивановну в белу щеку поцеловал, и, смахнув набежавшую слезу, скорым шагом пошел из горницы. Матрена закричала отчаянно:

— На смерть ведь тебя провожаю! Почто жить без тебя?! Убьёт тебя Соловей окаянный!..

— Да вернусь же я!

— Не-е-ет!

Дети подхватили:

— Па-аа-апа!!!

Илья вскочил в седло — улыбнулся дрожащей, бледной улыбкой.

Таким домашние его и запомнили…

* * *

Весь день Алеша с Олей проходили по разбойничьему городку. Сначала с ними был Соловей — он повёл их к дивной яблоне, которая взросла из последнего остававшегося у Свиста семечка. Яблоня стояла во дворике, ничем со стороны не примечательном, но, когда они ещё только подходили к нему, то блаженный аромат спелых, сочных яблок так и обнял их. Когда ступили — увидели яблоню, которая не была большого роста, но взошла такой стройной, что — просто загляденье! Никогда на этой яблоне не вяли листья, и даже в самые пасмурные дни исходил и от листьев и от ветвей и от ствола весенний свет. И в любое время года на ветвях красовались налитые, крупные яблоки…

Потом они вышли на улицу, и тут, в сиянии этого, праздничного дня выбежали им навстречу смеющиеся и все уже облепленные снегом, и от того перемигивающиеся золотистыми искрами Ярослава и Сашка — тот самого который предлагал накануне померяться силами. Жар, весело виляя хвостом, бегал поблизости — и так ему было весело, так хотелось играть, что, если бы умел — непременно сам бы стал лепить снежки — кидаться.

Соловей велел Сашке показать городок Алеше и Оле, и удаляясь, сказал:

— Погостите у нас до завтрашнего дня, а я пока велю собрать вам все, что потребуется в дороге.

Затем он оставил их. Сашка тут же слепил снежок и запустил его в Алешу, а потом еще один в Олю:

— Что же вы? Давайте играть!

— Нет, ты лучше с Ярославом играй. — степенно, как и полагается взрослому, отвечал Алёша.

— А что, право — давай в снежки поиграем!.. — предложила Оля.

Оля так и сияла — вот слепила снежок — только теперь Алёша заметил, как она лепит — она не сжимала снег, а как бы гладила его, уговаривала принять круглую форму, и снег с радостью её слушался, в результате чего и получались все слепленные Олей снежки такими мягкими и тёплыми словно поцелуи.

И началось веселье!..

Потом, все золотящиеся, смеющиеся, забывшие о своих горестях, стояли взявшись за руки, а Жар, похожий на тлеющий под сугробом пламень, прыгал поблизости, повизгивал.

Сашка, смеясь, восклицал:

— Приходите сегодня к нашей крепости — с остальными ребятами познакомитесь. Вы видали, какую мы большую крепость построили?! Славный будет штурм, вы на чьей стороне: нападающих или защищающих? Я в нападении, там веселее, бежишь, на склон забираешься, от снежков увертываешься!

— Ну, и мы, значит, в нападении! — выпалил разгоряченный Ярослав.

— Вот и хорошо, пойдемте я вам теперь наши стены покажу.

Стены сделанные из нескольких рядов обструганных древесных стволов поднимались метров на десять. Взобравшись на них Алеша обнаружил, что стены достаточной толщины, чтобы на них спокойно разомкнулись несколько караульных, выглянув же за острые зубцы (это вершины внешнего ряда стволов были заостренны словно колья) Алеша обнаружил, что от леса его отделяет метров двадцать.

Алеша обернулся и посмотрел на разбойничий городок — со стены он весь был виден. Походил он на обычную деревеньку, затерявшуюся, правда, в лесной чаще. Дома мало чем отличались от деревенских — были, разве что, несколько массивнее и стояли более плотно, и возвышался над всеми этими постройками центральный дом в котором проходили пиры. Указав на него Санька сообщил, что разбойники меж собой называют его дворцом Соловья, а весь городок Соловей-градом.

…Остаток дня пролетел совсем незаметно. И чем ближе опускалось солнце к вершинам елей, тем сильнее Алеша желал, что бы ночь никогда не наступила. И чем больше он об этом думал, тем быстрее летело время.

Но вот солнце кануло за вершины елей и небо окрасилось в яркий багрянец. Ребята готовились к штурму снежной крепости, а в большом доме или по разбойничьи — в Соловьёвом дворце, готовились к большому пиру. Первым привели и усадили по левую руку от Соловья Луку и сразу же поставили перед ним громадный, до краёв наполненный кубок…

Ну а Алеша, посидев немного, поднялся из-за стола и, попрощавшись с Соловьем, пошел к себе в комнату. Там он остановился напротив кровати, сжал кулаки и молвил кому-то невидимому:

— Ну что ж, мы еще померимся силами!

И закрыв глаза рухнул…

* * *

…На подхватившие его, сильные руки. Бешено вскрикнул, попытался вырваться, но тщетно — они накрепко его держали. Вот загремели басистые, стремительные голоса:

— Он что ли?..

— А то — не видишь?.. Он же из-за пределов пришёл!

— Что ж с ним делать?..

— Надо наверх доставить — там разберутся!..

Постепенно Алёша успокоился, и смог оглядеться: как и следовало ожидать, его окружали невыразительные, совершенно одинаковые лица, а происходило всё в той самой комнатке, где совсем недавно разыгралась подстроенная Снежной колдуньей драма. Алёше даже показалось, что он чувствует её леденистое, снежное дыхание. И тут один из однообразных ликов принялся восклицать:

— Узнаёшь ли меня?!.. Я вырос!.. Это я! Я! Ты меня провёл, и я теперь на третьем уровне!..

Но на его возгласы никто не обращал внимания — все продолжали пристально вглядываться в Алёшу. Приговаривали:

— Какое воистину удивительное лицо!.. Надо узнать — нет ли ереси в том, что мы на него смотрим!

— А что — в этом может быть ересь?! — испуганный выкрик.

— Дело настолько удивительное, что только старейшины знают. Но во всяком случае — лучше на него пока не глядеть… Понесли его!..

— А что — если нести его — это тоже ересь?!..

— Несите!.. Несите!.. Несите!.. Несите!.. Несите!.. Несите!..

Алёше показалось, что не руки, а эти исступлённые голоса подхватили его, да и вынесли в коридор. Освещение было довольно тусклым, но той дымки, которая в прошлый раз обращала всё в ночные образы уже не было, и Алёша отчётливо увидел уродливые, изломанные выступы, трещины — с отвращением глядел он на эти наполненные мертвенными цветами стены, и теперь был уверен, что они костного происхождения. Его довольно быстро подымали вверх, и он приметил также, что в стенах были многочисленные проломы в комнаты, ничем не отличные от той, в которой разыгралась драма — Алёша понимал, что и в них происходило тоже самое, и только без его присутствия, но вот к чему эта раздробленная, в мириадах мест повторяющаяся однообразность, он ещё не понимал. И тут подал голос тот, который прежде был его карликом-проводником:

— А я узнал великое новшество! Оказывается, чтобы удостоиться ночи, совсем не обязательно сочинять четверостишие!..

— Что?! — разом несколько напряжённых голосов.

— Да, да! — продолжал ликовать счастливый безумец. — Я же прошёл просто так, под защитой этого Господина… То есть не Господина, а так… Ещё и не известно кого, может — преступника…

— Так, так, так — и что же из того. — голоса и вкрадчивые.

— А то, что, когда пришла великая минута — я не мог сказать ни строчки, чтобы посмеяться над стариком. Так Она сама строчки придумала! Понимаете — совсем не обязательно…

— Ересь! Великая ересь! Хватайте его! К суду его! К суду!..

— Да что вы?! Да я…

Но ему не дали договорить. Сильные руки схватили эту фигуру, и, как не старался он вырваться — удержали его, понесли вслед за Алёшей. Долго-долго продолжался этот подъём; была довольно значительная тряска, и от этого, в конце концов у юноши невыносимо разболелась голова. Изломанные углы, проломы в комнатки — какое же однообразие!.. Было что-то безысходное, отчаянное в окружающих его лицах — точнее в одном размноженном, невыразительном лике.

— Отпустите меня! Я сам пойду! — никакого ответа. — Послушайте: я куда вы меня несёте?.. Ну что же вы не отвечаете?! Куда вы меня несёте?..

Один из идущих, старательно глядя мимо Алёши, проговаривал:

— Не отвечайте ни на один его вопрос. Возможно, и очень даже вероятно, что — это большая ересь…

Вот, наконец то коридор раздался в стороны, и они остановились в довольно просторном костяном помещении, перед костяными же воротами — Алёша уже едва воспринимал эта — от грохота бессчётного множества исступлённых, басистых голосов, буквально раскалывалась его голова.

— Открывайте! Открывайте! Открывайте! — заревели многочисленные глотки.

Протекло ещё несколько минут рёва, и тогда только, надрывно скрипя, треща, и брызжа костяной пылью, ворота поползли вверх. Навалился ток воздуха, который после мрачных подземелий показался живительно свежим. Тут же грянула команда: "- Тихо!.." — и все выкрики разом смолкли.

Теперь только ворота, отсчитывая последние свои метры надрывно, грозясь в любое мгновение переломиться скрежетали, и вот наконец прекратился и этот скрежет, и Алёша, в блаженной для него тишине увидел небо Мёртвого мира. Единственное — эти застывшие, клубящиеся массы были на высоте не в версту, не в двух верстах, но на огромной — в десятки, а может и в сотни вёрст. Однако, клубы были такими исполинскими, что и на таком расстоянии были видны отчётливо, и, казалось — не представимой своей массой продавливали пространство, грозили рухнуть, раздавить под собою.

Со всех сторон послышались испуганные вскрики, но на них навалились самоуверенные басы:

— Новоприбывшим не бояться!.. Всякое проявление испуга будет приравнено к ереси!.. Восторгаться величием загадочного неба! Восторгаться!..

И тут вновь стал нарастать гул голосов — теперь правда сбивчивый: кто-то пытался уверить себя, что ему совсем не страшно. Алёшу понесли вперёд, и вскоре, когда пещера осталась позади, он увидел исполинскую, вздымающуюся вверх дугу — даже и дух захватывало от размеров этого — Алёша был поражён — никогда ещё не доводилось ему видеть такого исполинского… Это был костяной колосс с полвесты в основании, выгибающийся дугой, и вздымающийся вверх на многие версты — колосс поражал размерами, но на поверхности его были заметны трещины, многометровые выбоины — казалось — он рухнет, а это могло произойти в любое мгновенье, и с падением его погибнет целый мир. Вокруг восклицали:

— Гостя из вне на высочайший уровень! Еретика-антистихотворца на шестисот семидесятый для распыления…

Звучали и иные голоса, которые распредели уже не отдельных новоприбывших, но целые группы. Тогда же Алёша приметил, что откуда-то сверху свисают цепочки самых разных оттенков от серого до непроницаемого чёрного. После каждого «распределения», дёргали за какую-нибудь из цепочек, и она стремительно уносилась вверх. Когда назвали его «высочайший» уровень, то дёрнули за цепочку наиболее светлого цвета…

Спустя некоторое время сверху стали спускаться платформы. Они падали на некотором отдалении от сгрудившихся масс, и при падении каждой слышались голоса:

— Та-ак — это пятисотый Б — группа четыре семь — Б-ы-с-т-р-о!!!..

Когда на ту или иную платформу загружались распределённые, то обвившие их по сторонам массивные тросы напрягались и стремительно подымались. По мере того, как платформы уносились вверх, толпа таяла, был унесён и отчаянно сопротивляющийся "еретик-антистихотворец", и остался один Алёша и окружающая его группа размноженного лика. Наконец грохнулась платформа, которая была такого же светлого света, как и вызвавшая её цепочка. Как только Алёшу внесли на платформу — тросы напряглись, и платформа столь стремительно, что у юноши заложило в ушах, понеслась вверх. Его крепко держали, но он всё-таки мог оборачивать голову, и видел, что те платформы, которые подымались прежде, уже остановились на разной высоте, возле объёмных проломов в этой костной исполинской поверхности (причём над каждым пролом были выбиты номера). Новоприбывших выгружали, причём, в зависимости от назначения — либо обращались с ними вежливо, либо же пихали, били… У каждого уровня было множество окошечек, которые не имели какой-то определённой формы, но были просто кривыми, уродливыми проломами из которых вырывался мертвенный свет в самых разных оттенков. Раз их платформа задела какую-то иную — сильно качнуло, брызнули искры, а кто-то из стоявших на краю не удержался — полетел вниз… Подъём был долгим, и за время его Алёша ещё несколько раз видел пролетающие мимо тела, или обрывки тел — было непонятно живые они или нет — во всяком случае, падали они беззвучно.

Как и следовало ожидать, несмотря на стремительность, подъём выдался очень долгим, и с каждым оставленным внизу десятком метров нарастал стремительно меняющий направление, то ледяной, то обжигающий ветрило. Юноша хотел взглянуть с той высоты на которой теперь находился, однако, его по прежнему накрепко держали и единственное, что он мог видеть — отлетающую вниз костную поверхность…

Самая верхняя часть кости выгибалась плато версты в три, с ужасающе изодранными, прогибающимися вниз, грозящими катастрофой краями; возле одного из таких прогибающихся краёв в костной поверхности была пробита выемка и в эту то выемку и поднялась платформа…

….Сотни, тысячи голосов — и в какой же стремительной, исступлённой череде все эти голоса грохочут, переплетаются, наваливаются — валы слов, океаны восклицаний — конечно, Алёша не утерпел и сразу поднял голову. Увидел он огромное число однообразных ликов — эти лики были ликами приведших его, но всё же и отличались от них: хотя черты тоже были оплывшими, а глаза мутными — всё же под мутной пеленою постоянно пылал мучительный, надрывный пламень; эти, пристально в него впивающиеся глаза, так и кишели вопросами; и сами лики — с первого взгляда казались точно такими же мертвенно бледными как и там, на много вёрст внизу, в подкостной галереи — но в галерее бледность была вызвана постоянной нехватка воздуха, возможно — питанием (Алёша так и не узнал, какое они там находили себе пропитание) — здесь же смертная эта бледность подымалась из глубин — тот нездоровый, лихорадочно пышущий пламень, который пылал в их глазах — выжигал их изнутри… Они были гораздо более измождены нежели жители глубин, и, приглядевшись повнимательнее, Алёша даже ужаснулся их худобе: ведь здесь, несмотря на костяные укрепления по краям площадки, бил постоянный сильнейший ветрило, и они непременно должны были бы быть унесены — и только потом, приглядевшись, он обнаружил, что на ногах их — ботинки с высокими, сбитыми из чего-то тяжёлого подошвами — эти то подошвы их и удерживали…

Меж тем, продолжая оглядываться, Алёша обнаружил, что всю вокруг заставлена выдолбленными из кости массивными стволами; на которых лежали массивнейшие тома, в которых усердно что-то записывалось; меж столами высились костяные приборы о предназначении которых Алёша даже не мог догадываться: приборы эти отчаянно двигались, крутились, вертелись — и было их так много, и так разнообразно было их движение, что у Алёши зарябило в глазах, он опустил голову, замотал ею, пытаясь совладать со сдавливающим виски обручем ледяной боли, и тут осознал, что к нему обращаются с многочисленными вопросами. Причём тон вопросов был самый разный — то обращались к нему почтительно, то грубо встряхивали, и выкрикивали повелительно, дыша чем-то смрадным в лицо. Алёша и рад был бы ответить, да наваливалось на него такое множество слов, что он просто путался в причудливом переплетении слов, и, наконец, не выдержал, завопил:

— Оставьте! Оставьте меня!.. Оставьте же!!!

Он был существом, которое одним своим видом уже повергало в изумление; когда же он завопил, то все, даже и державшие его отпрянули — встали плотным кольцом, которое по крайней мере защитило Алёшу от ветра. Кольцо безмолвствовало, ожидало от Алёши какой-то дальнейшей выходки, которая указала бы им, что же делать дальше; однако же за пределами кольца продолжалось то шумливое, суетливое подобие жизни, которое царило здесь и задолго до Алёшиного прибытия. Конечно, юноше больше всего хотелось просто вырваться из этого места, но, не видя к этому никакой возможности, спросил первое, что пришло в голову:

— Расскажите мне о себе. Покажите, чем вы живёте…

Вновь зашумели голоса, но уже счастливо-одобрительные, и среди прочего было выражено повеление, чтобы двое из приведших Алёшу остались, поддерживать хрупкого гостя, а остальные — убирались по своим уровням. Приказание было исполнено и начался осмотр…

Что запомнил Алёша?.. Запомнил, что окружающие всячески пытались выразить своё почтение — в поклонах, в любезных, льстивых словечках, в отвратительных своей невзрачностью улыбках. Причём больше всего старались льстить те, кто осмеливался прежде выражаться за Алёшу как за еретика; они воображали, что он затаил на них зло, и ужасно волновались (хотя, как он мог таить на них какое-то зло, когда они ничем и не выделились из однообразной массы?). Постепенно в окружающей его толпе росло убеждение, что Алёша наделён огромнейшей властью, и они считали уже за величайшее счастье, что им дозволено составлять его свиту — они с ожесточением натасканных псов, отгоняли всех, кто пытался пристроиться со стороны (да и друг на друга поглядывали как на соперников, искали только повод, чтобы сцепиться)… Алёше были показаны различные дёргающиеся и стонущие приборы, было объяснено по какому принципу происходит их движение, а когда Алёша спросил, в чём смысл этого движения, и вообще — всех их суеты, то получил восторженные возгласы (они увидели в его вопросе некий высший смысл); его подвели к подъёмнику, который черпал и черпал из костных недр сотни мелко исписанных листков — причём некоторые листки были залиты кровью, или чем-то смердящим; листки эти стремительно просматривались, и почти все сбрасывались обратно, в костные недра — лишь незначительная их часть разбиралась, расшивалась по толстенным книгам (некоторые на десять метров громоздились), Алёша видел, как одну из этих книг сбросили вниз, и тут же принялись сшивать новую… Прошли ещё немного и вот следующий подъёмник — он беспрерывно поднимал слитые из костей механизмы, от самых ничтожных, до многометровых: всех их объединяло одно: они столь отчаянно дрыгались, извивались, что напоминали выдранные из единого организма агонизирующие части (и впрямь некоторые брызгали какими то тёмными жидкостями) — в не зависимости от величины, все эти приборы были одинаково отвратительны, однако ж те, кто стояли возле этого подъёмника чем-то их различали — большая их часть, так же как и листы, летела вниз, немногие же оставлялись, скреплялись между собою и образовывали новые, всё более сложные механизмы — когда же механизм становился слишком громоздким или устаревал, то его, также как и десятиметровые томищи, сбрасывали вниз.

Алёша истомился от этих непонятных образов, и вдруг, пронзаемый холодом в сердце, схватил одного из шедших рядом, и, хорошенько его встряхнув, прохрипел:

— Зачем всё это, а?!.. К чему эта мучительная работа?!..

Схваченный, равно как и окружающие, вновь принялся торжественно, благоговейно восклицать, но Алёша не унимался — он ещё сильнее встряхнул его:

— Говори — откуда это всё подымается?!

— Со всех уровней… — голос испуганный, дрожащий — кажется, встряхиваемый только теперь осознал, что навлёк гнев "Высочайшего гостя".

— Так — ясно. Стало быть: из всей этой костной толщи, со всех этих вёрст. — Борясь со стискивающим виски ледяным обручем, хрипел сквозь сжатые зубы Алёша. — …Ну, а что там написано?..

— Где… написано…? — в выпученных на Алёшу глазах безумием пылал ужас — человек этот, несмотря на то, что на голову превосходил его, теперь настолько сжался, что сделался даже и меньше; снизу вверх на него глядел.

— Да на листах! На листах вот этих!..

Алёша выхватил из кипы проносимых мимо листов горсть и сунул в совсем уж перепуганное, дрожащее лицо..

— Ну так — читай же…

Перепуганная частичка массы вырвала из его рук этот лист, дрожащим голосом (конечно — а каким же ещё?!) начала зачитывать: "На блоке ааа1ррр2, выточены детали для проекта бртрок74гр37 забраковано семь тысяч сто сорок компонентов по ниже приведённым…"

— Довольно! — вскрикнул Алёша, и тут же часто-часто зашептал. — …Довольно, довольно, довольно уже этого безумия… Я понимаю — здесь огромный мир, невообразимое количество уровней, и на каждом из этих уровней что-то да производится, подымается сюда; здесь производятся некие расчёты… В общем, несчётное число частичек доставляет сюда некие механизмы, их здесь скрепляют, потом сбрасывают в бездну; ещё — каждую минуту сюда подымаются тысячи страниц, исписанных подобной билебердой. Но я не понимаю — какова конечная цель всего этого?..

— ОН хочет увидеть, ТО к чему ведёт ВСЁ!..

Эти слова провожатый громогласно выкрикнул несколько раз, и тут же подхватил Алешу под руку — картинно выставил свою руку в свою сторону, и тут же толпа в той стороне расступилась — образовался живой коридоров в окончании которого высилась конструкция настолько причудливая и негармоничная, что напоминала предсмертный бред помешанного, и описывать её столь же немыслимо, как и запомнить: эти формы не умещались в сознании, надо было стать безумцем, чтобы дать ей описание.

Алёше пришлось подняться ещё на несколько ступеней, и там он увидел беспорядочно расположенные стекляшки, которые выпирали из костной поверхности — новый его приспешник знаком указал, что нужно к этим стёклышкам приложиться глазами, и Алёша выполнил это — причём, чтобы приложиться разом двумя глазами, ему пришлось выгнуть голову, но, созерцая, он сразу же позабыл о своём неудобном положении…

Если представить, что некто нашёл древний, истлевший скелет, и, зачем-то — вот уж безумец! — склонился к нижнему из рёбер этого скелета, повернул голову и смотрит через сплетение рёбер к голове, то — он увидел бы примерно тоже, что и Алёша. В дополнение картины надо сказать, что скелет был окружён почти непроницаемым мраком, и едва-едва проступали из этого мрака расплывчатые силуэты каменных глыб…

Алёша что-то понял, но понимание это было настолько расплывчатым, что он сразу же отстранился, и, повернувшись к своему, расплывающемуся в угодливой улыбочке лицемеру, говорил:

— Ну что ж — я вижу: лежит скелет. А дальше то что?..

— В нём же великая цель — Вы же знаете, конечно.

— Конечно я знаю, однако не мог бы ты мне повторить.

— О, конечно, конечно…

И прозвучала заученная длинная фраза, в которой было слишком много стенобитных канцелярских слов, чтобы я стал приводить её здесь, но которая сводилась к тому, что в великий день окончания ВСЕГО, великан поднимется, и начнётся райская жизнь, о которой однако ж никто ничего не мог сказать — настолько это жизнь должна была отличаться от привычной им.

— Ну, хорошо-хорошо… — едва вытерпев до окончания фразы, воскликнул Алёша. — …Ну, а где этот скелет то лежит?..

— На Плато Вечности… — лицемер отвечал таким самоуверенным тоном, каким ученик-отличник отвечает на экзамене.

— Ну а где это плато?

— Под нами.

— Хорошо — плато под нами; ну а куда надо пойти, чтобы до великана дотронуться?..

Лицемер самодовольно улыбнулся:

— Так на рёбре его Величайшего из Величайших мы и стоим…

Эти слова, произнесённые привычным, угодливым тоном, громом грянули для Алёши — за ними последовали и ещё какие-то слова, однако же юноша их уже не слышал. Да — он почувствовал ещё и прежде!..

Теперь он восстановил в памяти все события, которые привели его и Чунга к этому месту. Вспомнил, как бежал вниз по склону от чёрного болота, всё быстрее и быстрее бежал, ноги заплетались, он пытался остановиться, но был не в силах — колдовская сила влекла его. Потом обо что-то споткнулся, полетел и во время этого полёта и был возвращён Олей — когда же вернулся, уже лежал возле чёрной стены — упасть с такой высоты он не мог; выходит — в безмерное число раз уменьшился, и всё последующее время метался в мирке, который возник под костями, в костях, и на костях некоего лежавшего там скелета. Вспомнилась галерея в которой трепыхались, сочиняли свои мерзостные стишки карлики второго уровня и понял — это была нижняя часть слившегося с каменной поверхностью позвоночника, исполинские же, часто переломанные наросты — позвонками.

— Выходит, я сейчас на ребре… А что же на иных рёбрах, что в черепе?

Этот вопрос он никому не задавал, но в изумлённом его состоянии он сам собою вырвался. Тут же последовал ответ экзаменуемого:

— Вы изволили прибыть на нижнее из рёбер, для того же, чтобы перейти в верхние мы должны сделать достойное открытие. Например в прошлое «па» Эль… вывел общий закон для кручения вихрей формы б сто семьдесят во время…

— Хорошо-хорошо — что в черепе.

— В черепе — Высочайший и Мудрейший, кого могут лицезреть только избранные. Он направляет помыслы…

— Могу ли я лицезреть этого "Высочайшего"?

— Да — если вам угодно будет покинуть нас так рано… Надеюсь вы возьмёте меня ко дворцу.

— Раз вы стали такими послушными: прежде чем отправиться в центр я бы хотел, чтобы ко мне был доставлен… иной "Высочайшие посланник" — его найдут примерно в том же месте, где и меня…

— О, какая честь!.. Мы непременно…

— Нет — не только вы!.. Я не стану оставаться здесь больше не минуты; я спускаюсь вниз, туда — в самую нижнюю пещеру с ничтожнейшими. Да Чунг уже наверняка появился там! Скорее-скорее! Как то его встретят все эти карлики?!.. Там же ещё эта давка…

— Конечно-конечно, но вы не забудете о моих услугах…

— Вниз! — крикнул Алёша.

Алёшин крик "Вниз!" подхватила вся его подхалимская свита — повторяли они это слово точно заклятье, двинулись было вниз, в сторону платформ (а поднимающих вверх-вниз платформ здесь было с несколько десятков); но навстречу, снизу и так поднялась одна платформа — и оттуда выбежало десятка два человечишкой, который не были частью окружающей громадной толпы, потому хотя, что их лица прямо-таки дрожали от ужаса — они смертно бледные, сжавшиеся — они, только вырвавшись в эту, верхнюю часть мира, сразу завопили такими истошными, пронзительными голосами, что произошло волнение гораздо большее, нежели бывшее по прибытии Алёши.

— Бедствие великое! Всё изменяется! Рушится! Восстание! Крах!!!..

И вот работа была прервана — все обернулись, все замерли, выжидая продолжения — этот за невообразимо долгое время отлаженный, но безумный механизм дал сбой — из бездны нижних уровней продолжали поступать кипы листов, механизмов и механизмиков, но их уже никто не разбирал, и за краткое время уже образовались массивные груды, которые отчаянно шипели, брызгали чем-то раскалённым, смрадным — в общем, совершенно невозможно было вблизи них находиться (однако ж находились — стояли и слушали).

— Всё-всё рушится! — вопили обуянные ужасом лики. — Теперь из ям лезут уже не простые ничтожнейшие! О нет — они подвержены новым еретическим идеям…

Тут разом несколько голосов заявили:

— В таком случае применительно растаптыванье и сброс обратно в ямы для дальнейшей переработке.

В ответ — вопли ужаса:

— О, нет, нет! Дело в том, что — это происходит повсеместно…

— Что — на всей протяжности хребтовой галереи?!..

— Да-да — из каждой ямы, число выбравшихся заряжённых новыми, непозволительными идеями не поддаётся учёту.

— Направить на них отряды второго уровня…

— Дело в том, что весь второй уровень уже составляют восставшие!

— Что?! Что?! Что?! Что?! Что?!!!!.. — тысячи и тысячи голосов слились в один беспрерывный, всё нарастающий и нарастающий вал — вот теперь пробудился в них ужас.

Когда вновь завопили прибывшие снизу, то рухнула не разобранная, успевшая вырасти на десятиметровую высоту груда механизмов — она завалилась на собранный усердно и бессмысленно работавший механизм, и при падении проломила его; тут же с треском взвились ядовито-многоцветные языки пламени, принялись пожирать дрыгающееся в агонии костяное переплетение, и расходились всё сильнее и сильнее, всё большие жаром веяли, надувались пузырями, лопались оглушительными раскатами — несколько из стоявших поблизости были объяты пламенем, бешено вопя, слепо стали пробиваться через толпу, что, конечно, только усилило общий ужас.

Когда подоспело ещё несколько платформ, и с них тоже высыпали, и тоже принялись вопить, то Алёше не малых усилий понадобилось, чтобы выстроить из потоков слов сведения. Всё же он понял, что во всём великом множестве нижайших ям произошло нечто, что заставляло вновь выбравшихся ничтожнейших полностью менять своё поведение — складываясь в мизинчатых карликов, они отказывались драться друг с другом, но толпами бежали к лестницам, там. совершая одну из величайших ересей, по собственному желанию вырастали до карликов второго уровня и…

— Вся галерея уже переполнена ими!.. Они рвутся вверх!.. Они мчатся вверх, они хотят стать такими же как мы без Великой Ночи!.. Великая ересь! Восстание!..

Смятение достигло наивысшего своего предела и многие метались уже без всякого подобия мысли, схватившись за голову, жалобно стеная — кое кто и вниз срывался. Но вот, с оглушительным треском, переполняя бумажный подъёмник стало выползать нечто новое, пышущее ослепительным, кровяным цветом — в этой крови желтело нечто, напоминающее хаотический разброс линий, но на самом деле — местную письменность. И вот зазвенели восторженные голоса:

— Это послание от Наивысшего! Всё — мы спасены! Победа! Наивысший одержит победу!..

Они ухватились за эту мысль и уверились в ней столь же скоро, как и в том, что Алёша — не еретик, а Высочайший Гость.

— Читайте! Читайте! Читайте! Читайте!..

Алёша чувствовал, что теряется, растворяется во всём этом хаосе — он понимал, что каждое слово, каждое действие, вообще — каждый образ окружающее, есть не только бессмысленность, но и болезнь, безумие — однако ж ярость волнами леденила из сердца, и он поддавался этому чувству; оно исполинскими вихрями закручивало, надрывало — и он, скрипя зубами, и всё сильнее и сильнее сжимая нестерпимо ломящую голову, чувствовал, что сейчас вот броситься и будет вопить вместе со всеми, пожалуй ещё и бить и сбрасывать этих ненавистных, мученье приносящих вниз — и так до тех пор, пока его самого не сбросят — только вот он вцепиться в того, кто его столкнёт, и пока будет падать, пока не расшибётся, всё будет грызть, разрывать этого мерзкого, этого… Врага. Страшная эта картина пронеслась перед Алешей настолько отчётливо, что он разжал голову, и силой перехватил за запястье стоявшего поблизости, зашипел страшные слова проклятья, но тот настолько был поглощён иными словами, что даже и не заметил этого. Разом несколько голосов, надрывая связки, читали прибывшее, ослепительно окровавленное послание:

— …В связи с чрезвычайным положением — Восстание категории А-экстра, приказываю привести в действие механизмы плавки в нижних уровня пламени каждых из рёбер. Устремившееся вниз расплавленное костное существо должно залить всех заговорщиков. Жители иных уровней, и в особенности жители открытых верхних уровней должны быть готовы к сильной тряске, возможно и к наклону поверхности, из-за изменения толщины рёбер…

И на всё это было одно чувство, выраженное в долгом, долгом вопле, повторяющем слово "Гениально!" и "Спасение!", во всех возможных комбинациях; потом пришёл первый толчок, некоторые повалились, но всё равно продолжали торжествующе вопить. Несколько человек — по видимому знатнейшие, удостоились того, что выделились из массы жаждущих, и удостоились подойти к тому самому смотровому аппарату, возле которого незадолго до этого стоял Алёша; все они причудливо изогнули свои головы, тела вывернули и приложились к стёклышкам — перебивая друг друга, принялись вопить о том, что видят. Алёша слышал обрывки слов:

— …Включить максимальное увеличенье!.. Так — видим — всё внизу переполнено восставшие! Какое множество! Их сотни тысяч, миллионы! Из тысяч отверстий вырываются беспрерывным потоком! Негодяи!.. Ага — вот из основания рёбер бьют потоки расплавленного костного вещества! Толщина потоков сотни метров! Заливает ненавистных! Они тысячами гибнут! Плавятся! Ха-ха-ха! Славься, славься, Мудрость Наивысшего!..

Но тут случился рывок гораздо более сильный нежели прежний, от этого рывка Алёша подлетел метра на два вверх, а когда повалился назад, то понял, что его сносит ветром — дело в том, что те двое, которые всё это время его поддерживали, и которые ничем больше не выдавали своего присутствия (так что Алёша в конце концов и позабыл об этих) — эти рывков они были оторваны куда-то, и юноша вновь попал во власть могучего, беспрерывного на этой высоте урагана. Меж тем поверхность на которой разворачивалось это суетливое действие начала кренится — и крен всё увеличивался; многие стоявшие ближе к краю срывались, и размахивая руками и ногами, летели в бездну, вопили некую причудливую смесь из ужаса и восторга. Алёша чувствовал, что и его несёт туда же, вспомнилась бездна, из которой подымали его, и отчаянно захотелось остаться — он пытался уцепиться за кого-нибудь из недавних своих лицемеров, однако ж они уже совершенно про него позабыли — точно снежинки ветром, были увлечены новым потоком чувств — они отталкивали его, так же как отталкивали каждого, сами пытались в кого-то вцепиться, но и их отталкивали — происходила некая жуткая из-за постоянной гибели, круговерть.

И вот Алёша почувствовал, что он уже не стоит на ногах, но падает. Тогда он завопил, выставил руки и… разодрав ладони в кровь вцепился в тот хаотический, неописуемый прибор, назначением которого было показывать разные части прибора. Ни он один вцепился в эту конструкцию; некоторые даже умудрялись по прежнему примыкать к стёклышкам, истошно выкрикивать о происходящем внизу — вот один завопил:

— Слишком много наплавили! Катастрофа! Одно из рёбер падает!.. Падает!..

Алёша вспомнил ту, вздымающуюся на многие вёрсты громаду, которой представлялось ребро, если глядеть на него снизу и… не смог представить, что должно произойти, когда рухнет такое… ведь в каждом из рёбер был пусть и безумный, но мир, были миллионы его составляющий.

— Р-у-х-н-у-л-о!!!

Вопль наблюдающий потонул во всё нарастающем сначала свисте, потом рёве, потом грохоте от которого закладывало в ушах; Алёша ожидал, что будет сильный толчок, но… сила удара была так велика, что весь тот тридцатиметровый костяной гриб на котором он находился, и который был не больше чем мельчайшей пылинкой на вершине ребра лежащей, был сорван с десятками иных «грибов», и в воздухе развалился, наполнив воздух безумными бумагами, механизмами и человечками; Алёша летел, крутился вместе с отчаянно брызжущей искрами половиной наблюдательного прибора — потом понял, что держаться за него бесполезно, выпустил, и половинка эта вскоре взорвалась…

Поблизости пролетали фигурки, но могучими ветровыми потоками их разносило в разные стороны; вот понеслись исполинские костяные склоны, из них вырывались ядовито огненные клубы, прорезались многометровые трещины, но Алёша едва ли их замечал — он даже и не осознавал, что падает, в голове билась одна мысль: "Ведь это же моих прибытием вызвана гибель этого мира. Ведь столько продолжался заведённый порядок, и именно в ту ночь, когда я появился… Где же, где же это было совершено?.."

Вскоре стала нарастать раскалённая, бурлящая поверхность, и Алёша, увидев перед собою эту страшную смерть завопил, закрыл лицо руками и… был подхвачен Олиной лёгкой ручкой.

* * *

— Алёша, Алёшенька — возвращайся же! Скорее!..

— Что, уже?! — вскочил он, еще ничего не видя. — Я же просил не тревожить меня подольше! Оставьте меня, оставьте!

— Алеша. — Ольга схватила его за руку и приблизила к нему лицо. — Алеша, на нас напали…

— Что?! — теперь Алеша услышал с улицы какие-то крики, и подбежав к окну, увидел разбойников — они, сжимая в руках факелы и мечи, бежали к стенам.

Один из разбойников надрывался так громко, что его, наверное, слышали и осаждавшие:

— Быстрее на стены! Это Дубградский воевода пришел со своим войском! Готовьте кипящую смолу!..

Но всё же и кричало и бежало к стенам не так уж много: большая часть, напившись на пиру, уже почувствовало действие растворённого в вине снотворного — в это время их как раз усиленно поливали ледяной водой, но тщетно — из залы подымался такой храп, что был слышен и в комнате.

Вот, чуя беду, заметался из угла в угол Жар, он несколько раз толкнул Алешу, зовя за собой. Затем в комнату ворвались полные отчаянья и злобы крики со стен:

— Подмога нужна! Да где ж они?!!! Неужто спят ещё?!!! Да тут дружина в полном сборе!..

— Ну вот — всё тоже самое!.. Всё боль, боль, боль! — скривился, стеная Алёша. — И так мучительство сплошное, и здесь! Все рубят, все в безумие мечутся, а зачем?! Оленька, чего ради?..

— Я не…

— Оленька, пожалуйста, не говори, что не знаешь. Ведь в тебе мудрость — ты можешь рассудить, что их к этому мученичеству ведёт. Ведь так просто, так естественно жить в счастье…

— Да — ты правильно говоришь. Жить, как мы прежде жили — просто. Алёшенька, ведь мы же ничего-ничего не хотели тогда, помнишь. А люди — они же не понимают, что не могут чем-либо владеть, потому что итак уже владеют Всем. А они — завладевают одним, хотят большего, врагов наживают, борются, ещё большее хотят, ещё страшнее, напряженнее борение. Эти их желания — это как ветер в буре, а они — снежинки; они — несчастные, они, безликие, но такие прекрасные. где-то в глубинах своих несутся — играют в эти страшные игры. Им бы только понять, что надо просто остановиться, просто успокоиться, хорошие чувства испытать — и будет так хорошо… Но нет же, Алёшенька! — по щекам её катились слёзы, а в чёрных, огромных очах великая боль, великая скорбь и жалость, сострадание звёздами сияли. — …Но нет — они не смогут преодолеть ветра своих привязанностей, и они, люди-снежинки побегут-полетят к стенам, и там встретятся с иным вихрем, и… растают…

И тут со стороны стен, раскалённым, пылающим копьём ворвался, заполонил комнату мученический, из многих глоток вырвавшийся вопль. Это подошли к стенам первые ряды, приставили лестницы, стали взбираться, а на них из десятков котлов опрокинули кипящую смолу; и вот теперь, кому повезло — были уже мертвы, а кому нет — со слезшей кожей, с обваренным мясом, извивался под этими стенами, заходился в вопле, и не помнил уже ни воеводу, ни разбойников, ни жизнь свою; но была только боль, и этот тянущийся и тянущийся вопль…

— Оля, ведь должен быть какой-то выход…

— Если бы я знала…

— А знаю: выход есть. Между тем, что происходит здесь, и Там есть некая связь. Ведь там тоже заливали раскалёнными костями…

— Что?..

— Расскажу как-нибудь потом… Потом стали падать… — и в это время часть стены действительно была пробита тараном. — …Оля — ведь тот мир был ещё более закостенелым, нежели этот, но что-то разом, вместе с моим пришествием, изменился. Восстание это… От тех ям, из которых ничтожнейшие выбирались всё началось?

— А в это время в нескольких десятках метрах люди с тёмными от ненависти глазами, бешено рыча, исступлённо рубили друг друга; уже умирающих, израненных, ногами топтали, потому что не могли остановится — эти люди снежинки… Вот подул колдовской вихрь чувств, и в другом месте снова хлынула смола — под стенами валялись молодые парни с выжженными лицами — либо мёртвые, либо навсегда изуродованные — их вопль впивался в городок разбойников.

— Ах да! — Алёшин лик просиял.

Он понял, и в этот же миг — бешеной, ледяной злобой вцепился в сердце медальон; со страшной силой грудь сжал… Это был сильнейший из всех приступов — Алёша, схватившись за грудь, катался по полу и дико, истошно выл. Оля пыталась поцеловать его, приласкать, а он, выгибаясь, волком выл:

— Уйди!.. Уйди!.. Уйди!..

— Миленький ты, родненький…

Она ходила за ним, тихо касалась его лба — то раскалённого, то ледяного — и сама такую муку за него переживала, что едва не падала — но всё же держалась.

И наконец Алёша замер — осунувшийся, мертвенно-бледным, с лицом покрытым испариной. И он заскрежетал сквозь сжатые зубы:

— А всё равно я сильнее тебя! Всё равно — сердце бьётся, и есть любовь! Да — и сейчас Люблю…

Тут из ноздрей его обильно потекла кровь, он силился подняться — Оля ему помогала, а Алёшу бил сильный озноб. С трудом двигая губами, выдохнул:

— Оленька. Теперь я расскажу всё: давным-давно, даже и не знаю когда — века назад, Снежная колдунья творила тоже, что и сейчас — и впила в сердце одного человека такой же медальон, как и у меня. Человек отправился на север, а с ним — его отец. Этот отец был воистину мужественным, сильным духом человеком — он так любил своего сына, что он отдавал кусочки своего сердца на растерзание вьюгам (я правда не знаю — как). Он быстро старился, и в конце концов — обратился в немощного старца, у которого разрывалось сердце. Его сына постоянно подмывала злоба и всякие иные пороки, вожделенья — он едва сдерживался, чтобы не пасть окончательно. И тогда явилась сама Снежная колдунья в образе обольстительной телом девк… девушки… Ну вот — она разожгла в юноше вожделенье, и, когда они пришли в его комнату, то там оказался старик — отец юноши, который принял ради его невообразимые мученья; он искал лекарства от сердца — они были где-то поблизости. Но ведьма настояла — и юноша прогнал отца умирать — ради своего вожделенья прогнал! Тогда дико захохотала колдунья и приняла истинное своё обличье — прикоснулось к юноше и он в очередной раз пал в Мёртвым мир. Умер его отец — и юноша почувствовав тяжесть совершенного преступления — в отчаянья, не видя себе прощенья, не веря, что ему теперь кто-то сможет помочь, пал, и больше не поднимался. Он лежал среди ледяных камней и иссыхало его тело, но дух не умирал. Нет — дух был в созданном им же аду. Вновь и вновь проносилась кошмарная ночь; вновь и вновь терзался — видел снежную колдунью, предавал отца своего.

— Бедненький… — прошептала Оля.

— Да — несчастнейший страдалец. Его тело осталось опустошённым без духа в этом мире, должно быть — в самую первую ночь. Страдалец — он на века остался там, в Мёртвом мире. А ведь там время идёт совсем иначе, нежели здесь; быть может — это для нас века прошли, а для него — целая вечность. От него прежнего остался скелет… Почему он не рассыпался в прах?.. Должно быть то причудливое подобие жизни, которое перетекало в нём, не давало ему так просто развалиться…

И тут Алёша вкратце пересказал устройство того мира, в котором метался, во время последних погружений.

— …Понимаешь? На этих костях и в этих костях суетятся не то что блохи — существа гораздо меньшие любых блох — и каждая из этих букашечек — всё же и живой человек. У них есть деление: ничтожнейшие, второй уровень, высокие, есть ещё какой-то высочайший, которого пока не видел, но если глядеть со стороны — все одинаково малы, и все такие похожие… И это частички его раздробленного сознания — сознания, которое совершает бесконечный круговорот перерождений — выплёскивается из ям, и всё выше, выше в безумии и назад, в ямы. Именно в ямах, Оленька, всё и началось. Ничтожнейшие налипли на меня, и карлику второго уровня пришлось содрать с меня кишащую ими рубашку, и бросить в одну из ям. А в рубашке, Оленька, был вышитый тобою платочек. Да-да, в потайном кармане, у самого сердца — тот самый платочек с озером родимым, да с берёзками, да с образом твоим белоствольным — твоей рукою тот самый — твоими ручками сшитый, твоим чувством нежнейшим, Оленька, наполненный. Вот и нашли они то, что искали — ведь между бессчётными ямами какая-то связь; и все разом почувствовали твой свет, и устремились, жаждя жить новой счастливейшей жизнью…

— Так значит…

— Видишь — одним платочком тобой вышитым один человек — целый мир был спасён. А чем же эти снежинки хуже того человека — вот я и думаю…

Алёша, руки которого ещё дышали сильным жаром и сильно тряслись, стал расстёгивать рубаху; не без труда ему это удалось — полез во внутренний, потайной карман, но там ничего не оказалось!.. Алёша, ещё не веря, порывисто рванул, и рубашка затрещала, распахнулась — тот Оля сжала губы, и только потому, что была девушкой очень сдержанной — не выпустила крик ужаса — а было от чего. После последнего приступа, вся левая половина Алёшиной груди распухла; и отливала тёмно-синим, почти чёрным светом; опухоль вытягивалась почти от самой шеи и до живота, от неё исходил такой холод, будто это был вековой ледник. Алёша случайно дотронулся до опухоли ладонью и ладонь прилипла, так же, как прилипает язык к какой-нибудь железке на тридцатиградусном морозе — немалых трудов и новых мучений стоило юноше отодрать ладонь. Потом прохрипел:

— Тогда, Оля, ты для всех них должна будешь вышить новый платочек… Сможешь ли?.

— Да… Я буду стараться… Только мне нужны нитки и иголка…

— Сейчас. Оля, подожди — я мигом…

Алёша бросился к двери, у которой уже истомился Жар; и вот дверь была распахнута — пёс с громовым лаем бросился по коридору, а Алёша вслед за ним — на бегу ещё раз выкрикнул:

— Оля, я сейчас!..

Но вот большая зала: здесь усиленно пытались привести спящих в чувство — беспрерывно лили на них вёдра ледяной воды, встряхивали; и кое-кто, у кого была посильнее воля, уже разбил снотворные чары, и теперь помогал будить оставшихся — среди таких пробудившихся был и Соловей, но когда Алёша вбежал в залу — предводитель уже стремился прочь, к стенам, где сложилось тяжелейшее положение, где требовалось его руководство. Алёша бросился за ним, и догнал уже на улице, где всё полнилось воплями ярости и боли.

— Соловей! Соловей! — на бегу кричал Алёша, но разбойник не останавливался. И только, когда юноша схватил его за рукав — резко обернулся — рука была занесена — в ней зловеще поблескивал клинов:

— А-а — это ты! Пошли скорее к стенам…

— Соловей, где я могу найти нитки и иголку?..

— Что?! — Соловей даже и не понял этого вопроса, а лицо его кривилось мучительной гримасой — он пытался стряхнуть останки сонного оцепененья, но они накатывались на него вновь и вновь — в чёрных глазах пылала дикая злоба — в общем — это был уже страшный, готовый на убийство человек. — Это Лука — предатель! Вино со снотворным было! Он значит в сговоре с воеводой?! С лютейшим врагом моим?! А я его ещё деньгами одаривал?! А деньги воеводе доставались?!..

Как раз в это время они обошли одну из крайних построек, и открылась стена, на которой бегали, суетились люди — вот мириадами пылающих, шипящих птиц ненависти взвились над стеною стрелы, вонзились в ближайшие постройки, в крыши их, огненными кольцами стали расходится.

Поблизости отчаянно звенела сталь — вопли ярости, ругательства, предсмертные хрипы: то пытались прорваться в пробитый тараном проем дружинники — и отчаянная сеча то отступала, то продвигалась на несколько шагов — топтали мёртвые тела… И вот Соловей с бешеной, звериной яростью захрипел, и, замахнувшись клинком, бросился в эту сечу.

— Про-о-очь!!! — бешеный рёв, и на Алёшу навалилась, повалила сжала его массивная туша.

Юноша бешено пытался высвободиться, выгибался, извивался, вот захрипел, и с силою необычайную (после недавнего то приступа!) — выгнулся — хотел вцепиться в шею, но вцепился только в шерстяной воротник, точно бешеный пёс стал этот воротник рвать. Сердцем завладел медальон — Алёша не помнил себя, он испытывал только леденящую ярость ко всем… Кто этот ненавистный? Как смел повалить его, Алёшу?! Убить, загрызть, растерзать этого гада!..

— Да ты что?! — массивный локоть упёрся Алёше в горло, и он уже не мог дышать — глухо захрипел, разжал хватку. — Я ж тебя от смерти спас, дубина ты!..

Разбойник отстранился от полузадушенного Алёши и тогда юноша увидел, что возле того места, где он до этого стоял, подрагивает, глубоко ушедшая в дубовую стену тяжёлая стрела — он содрогнулся, дрожащим голосом принялся было благодарить разбойника, но тот отмахнулся:

— А ты, бешеный такой — тебе здесь нечего отлёживаться, а ну… — он подхватил Алёшу и поставил его на ноги, затем поволок за собою, к бойне у ворот. — За нас подерёшься. Сейчас ведь каждый клинок на счету… Э-эх, это ж Митрий!..

С этими словами разбойник склонился над мёртвым своим товарищем и с немалым трудом вырвал из его судорожно сжатых рук клинок — всучил его Алёше и подтолкнул дальше — туда, где отчаянно рубились и таяли снежинки

— Я снежинка, я снежинка, я снежинка… — проговорил Алеша, углубляясь в ненавистную ему бойню; вот прошептал:

— Мне нужны нитки и иголка, чтобы Оля сшила платочек, чтобы спасти всех вас…

Вот перед Алёшей вырос солдат государев. Время страшно замедлилось и Алёша хорошо успел его разглядеть: добродушные, но сейчас искажённые страхом черты лица — Алёше хотелось узнать, чего он так испугался, и вообще — поговорить на разные темы — ему казалось, что этот молодой воин мог бы ему стать хорошим другом. То же, что должно ему было совершить с противником было так неестественно, что Алёша даже и не думал об этом. И он проговорил:

— Здравствуй, меня зовут Алёша… А тебя…

Но ещё не договорив этой фразы, он уже видел, что черты лица этого юноши всё сильнее, всё мучительнее искажаются. И тогда же он увидел руку, в которой был зажат клинок, медленно опускающийся ему на череп. Алёша стоял заворожённый, не мог пошевелиться, не мог о чём-либо помыслить… Время ещё замедлилось — и не было почти никакого движения вокруг — только внутри неслась жаркая мысль: "Нужно нитки и иголки, и тогда Оля соткёт платок — и все вы успокоитесь, и всё будет хорошо"…

А потом над его головой словно молния стальная промелькнула — то иной клинок отбил направленный на Алёшу удар, и с чудовищной своей силой врезался, погрузился в лицо молодого человека — лик сразу обратился в уродливую маску, на Алёшу брызнуло кровью… Тут сверху — рассвирепелый голос Соловья:

— Ты на пиру снотворного не пил, а более сонный чем я!

Выкрикивая это, он отбил несколько направленных на него ударов, и — сокрушительным — разбил череп ещё одного государева солдата. Соловей уже сидел на коне, и лик и одежда его все были залиты кровью; были и раны, которые однако не уменьшали его сил, а только придавали большей ярости.

— На и тебе! И тебе! И тебе! — ревел атаман, бешено рубя. — Что, собака?! А?!.. Так тебе, так!

От большой избы подоспело ещё с дюжину разбуженных разбойников, им удалось было оттеснить солдат к самому пролому, но и к ним подоспел новый отряд. Бой закипел с новой силой. Звон стали, вопли — всё переплеталось в единый, ранящей сердце ком. Медальон пытался наполнить Алёшу ненавистью — чтобы бросился и рубил, но ещё сильно было воспоминание об Оле, и он — дрожа от боли и от отвращения хрипел: "Нет — снежинкой не стану! Нет…!" Его сильно толкнули, ударили, он отшатнулся, и тут — словно сотня раскалённых пчёл вонзилась в предплечье — клинок разрезал руку до кости, но удар был уже на исходе, потому на кости и остановился.

— Не-ет! — исступлённо взвыл Алёша. — Снежинкой не стану!..

Он клинок выронил, хотел бежать, нитки и иголку искать, но его оттеснили, к стене прижали — и в это же время со стороны ворот раздались бешеные крики:

— Предательство!.. Ворота открыли!..

* * *

Выступив поутру, целый день, и вечер дружина, следуя указаниям выехавшего ещё прежде Луки, продвигалась к разбойничьему городку. Уже тёмной ночью приметили впереди огоньки — остановились — воины подрагивающими руками брали чарки, наполняли вином, пили. Илья ходил среди них, говорил наставительные слова, но и его губы дрожали, в конце концов не выдержал, подошёл к Дубраву.

— Ведь что-то не так… Сердцем чую, что беда … Грех тяжкий…

— Надо попробовать миром… — вздохнул Старец.

Пустили нескольких солдат с белым флагом — впереди шёл Добрентий. Он начал кричать, что, если разбойники сложат оружие и разойдутся по домам, то никакие преследования им не грозят. Добрентий впервые за долгое время говорил неправду — не мог он этого обещать, потому что никаких указов от государя касательно этого не получал.

На стенах уже истошно, зло, испуганно вопили — в ответ на предложение полетели стрелы; и один солдат был убит, а Добрентий ранен в руку. Судья вернулся назад с гневным ликом — на Дубрава зыркнул:

— Ну, лесной старик — мира захотел! — и, повернувшись к воинам, громовым голосом. — На штурм! На разбойников окаянных!..

* * *

Лука притаился в тени неподалеку от ворот. И потом Соловей правильно решил, что у купца этого было зелье против снотворного — это зелье он получил ещё в Дубграде, от старца Дубрава. И когда пир был в полном разгаре, он смог пробраться под столом — вообще ему очень повезло, так как он вполне мог быть замечен Соловьём; и только от того, что предводитель разбойников был поглощён спором касательно того, какое будущее ждёт их сообщество. Под столом Дубрав и принял зелье, и как раз в это время стал разноситься первый храп. На пьяную голову, увлечённые своими чувствами, разбойники не замечали происходящего вокруг — точнее замечали, но принимали как должное — ведь на подобных пирах часто засыпали, падали под стол, да и храпели там до самого утра, пока их не окатывали ледяной водою. И только в самом конце, когда только немногие оставались не спящими — они поняли, что преданы, встревожились, вскочили; бросились куда-то. но сами уже не знали куда, кто-то закричал, но уже и их сковал крепчайший сон, ну а Лука выбрался из-под стола, выбежал на улицу — и там шел медленно, крадучись; вздрагивал от каждого шороха — пробирался к воротам, которые, по уговору должен был открыть — однако как раз в это время на стенах взвился шум — закричали, забегали — в общем, Дубградское войско подступило к стенам …

Потом, всё время пока продолжалась сеча, он выжидал удобного момента, чтобы открыть ворота. Для этого надо было дернуть ручку подъемного механизма, но у него стоял страж Семен — хоть и однорукий зато сильный, как медведь..

На стене над самыми воротами кто-то закричал и рухнул в снег шагах в десяти от Семена. Тот оглянулся и вдруг вскрикнув бросился к нему, шепча:

— Сынок, Николенька, сыночек!

И раздались страшные глухие завывания, словно волк израненный выл.

Лука вцепился глазами в Семена — тот склонился над своим поверженным сыном и, похоже, ничего вокруг не замечал, погрузившись в свое горе.

Лука рванулся к рычагу.

Всего лишь несколько шагов… вот уже и рычаг он со всей силы дернул его, так, что боль отдалась в плече, и тупо улыбаясь, замер, прислушиваясь, как скрипят поднимающиеся ворота. Тут за его спиной раздался страшный хриплый крик:

— Ах ты, волчья сыть!

Лука в растерянности оглянулся, не понимая еще, кто так может кричать. Тут на него налетел рассвирепевший Семен и обрушил ему на голову удар свой богатырской ручищей. Жалобно вскрикнув Лука, отлетел к стене да и был таков…

Семен хотел бы закрыть ворота да было уже поздно: в раскрывшийся проем ворвались первые всадники и один из них сверху рубанул по однорукому саблей.

На стенах закричали, а по узким улочкам уже неслись конники, сметая попадающихся на пути, и не смотрели они кто попадает под их мечи: жены ли, дети ли. Алеша, который смог-таки вырваться от пролома, и бежал теперь по этим улочкам — в любое мгновенье мог смерть принять.

Разбойники, подхлёстываемые отчаяньем, смогли-таки организовать достойную оборону — и вновь бой закипел на равных. Со стен в нападающих летели меткие стрелы, и воины, некоторый совсем еще юнцы, падали поверженными со своих коней. Некоторые из таких молодых, не разу еще не бывавших в настоящей сечи не выдерживали: отвратительным казался им вид крови и тела лежащие тут и там. Некоторые бросали свое оружие и, не помня себя, бежали прочь. Соловей на своем коне показывался то тут то там, все время в тех местах, где бой кипел жарче всего или, где положение складывалось отчаянное. Он врубался в самую гущу сражения, которое кипело на улицах между горящих домов. Меж этих, объятых пламенем домов, летала старуха смерть и едва успевала собирать свой ужасный урожай. Мертвые тела тут и там падали на снег и снег уже был весь красным…

Соловей раскраснелся, пар валил от него, рубаха была теперь распорота в нескольких местах и кровь от ран заливала его тело. Но он был еще силен — молодецкая удаль двигала его вперед. Соловей искал своего врага — воеводу Илью — он жаждал этой схватки.

Вот он увидел его — закричал дико и замахнувшись своим богатырским мечом налетел на него. Илья сумел отбить этот удар и сам замахнулся, но тут поблизости с треском рухнул охваченный пламенем дом и улочка заполнилась летящими искрами и головешками. Это на мгновенье отвлекло внимание воеводы, он отдернулся от летящей головешки, а Соловей, заливаясь безумным воплем, поразил его в бок. Удар был страшной силы и почти что разрубил Илью надвое. Бездыханным рухнул воевода на тающий снег…

В Соловье с этим ударом оборвавшим жизнь его злейшему врагу тоже оборвалось что-то. Он вскрикнул так, словно одна из головешек впилась ему в сердце, огляделся по сторонам: повсюду лежали тела и его людей и солдат из Дубграда, некоторые из них еще слабо шевелились, стонали; кровь блистала в отсветах пламени. Вот пронеслись два коня без наездников…

Соловей крикнул своих людей и не получил ответа, лишь раненные стонали, зато со стороны ворот подходили все новые и новые солдаты. Вот они увидели Соловья, закричали:

— Вон он! Это их атаман, держи его! Сети готовь, отвезем в Белый град, там его государь судить будет.

Соловей повернул коня к большому дому, который еще стоял не тронутый огнем, однако в окнах его трепыхалось отражение пламени и казалось, что дом пылает изнутри. От соседних, пылающих домов, летели, вихрясь, к этой постройке, снопы искр, впивались в крышу в стены — раздавался треск, и вот-вот эта громада должна была вспыхнуть…

— Оля! Оля!!! — это Алёша кричал — он из всех сил бежал по улице.

Он хотел ворваться в дверь, однако же не мог — из дверей выносили тех, кто ещё не проснулся. Алёша лихорадочно, тяжёло дыша огляделся — увидел какую-то дубину, обеими руками подхватил, принялся высаживать окно. В это время плотное облако шипящих, яростно пульсирующих, точно живых, искр пало на крышу, и крыша сразу же занялась — стало светло, но то был зловещий, кровавый свет.

— Оленька! Что же ты?!.. Беги скорее! Беги!.. — так, продолжая высаживать окно, кричал Алёша.

Оля хотела бежать, когда начался пожар, когда посыпались на этот дом искры, и, когда вместе с Жаром вылетела в коридор, первое что услышала — детские крики из соседней двери — там, за массивной дверью этого пустынного коридора, рыдал маленький ребёночек, всё звал свою маму. А мама ребёночка была на пиру и сейчас лежала, погружённая в тяжкий сон …

Ольга толкала дверь — но что могла сделать она, хрупкая девушка, против этой дубовой плоти?.. В это время загрохотало, затрещало на крыше пламя, и весь дом передёрнулся так, будто он был живым — от боли задрожал, и дальше уж дрожь эта не прекращалась, но всё возрастала.

Тогда Жар с налёта бросился на эту дверь, дверь затрещала, дёрнулась, но выстояла. Ещё один наскок, ещё, ещё — дверь сотрясалась, но выдерживала — пёс же бил не жалея себя.

Из под потолка уже пробивались густые пряди дыма, да и искры сыпали; вот-вот должно был нахлынуть огненный ад. Тогда Оля проговорила ясным, громким голосом:

— Ты только знай — не оставлю я тебя…

И бросилась по коридору обратно в ту комнату, где была прежде с Алёшей. Распахнула окно и невольно отшатнулась — целый сонм крупных, шипящих искр ворвался в комнату, тут же занялись простыни; за окном из-за карниза сыпали пылающие обломки, надсадно ревело где-то над головою пламя; с улицы же врывались отчаянные крики, хрипы израненных, умирающих.

Оля шагнула на узенький карниз, в десяти метрах под которым поблёскивала грязным, с кровью смешанными водными потоками, обнажившаяся в этом жаре мостовая. Не видя иного выхода, Оля задумала пройти по этому карнизу до комнатки с малюткой, а потом — звать кого-нибудь внизу, чтобы поймал. Если не её, так одну малютку.

Пламя жадно впивалось в крышу, и крыша вот-вот должна была рухнуть. Наконец комната — окно конечно закрыто изнутри — за ним — дым — из дыма — полный ужас, задыхающийся крик ребёнка. Тогда Оля стала надавливать на стекло — вот стекло затрещало и она оказалась в этой маленькой комнатке. В это же самое время прогнувшиеся доски не выдержали, и лопнули, плеснувшись к полу пламенем — половина комнаты тут же оказалась заполонённой огненными вихрями. Раскалённый воздух метнулся Оле в лицо, но она даже не прикрыла его руками: пристально оглядывалась Тут обвились вокруг ног её тоненькие ручки, голосок тоненький прошептал:

— Мама, мамочка, пришла… Забери меня отсюда, пожалуйста…

Она, прежде всего опустилась перед ним на колени, за голову обняла, прошептала:

— Всё будет хорошо, миленький. Ты только осторожно — здесь стекло выбито. Ну ничего — я сейчас тебя на руки подхвачу…

Она подхватила маленького на руки, и он сразу личиком уткнулся ей в шею, так что она почувствовала его ещё тёплые, невысохшие слёзки. Вот она склонилась над окном, выглянула вниз — там стремительно пробегали люди-снежинки, а совсем рядом кто-то отчаянно рубился, окровавленный падал на снег.

— Люди! Люди! Остановитесь! Помогите нам!

Позади страшный грохот, огненный буран обжёг спину Оли — она прижала к себе успокоившуюся малютку, и нежно целовала его в лобик:

— Ну ничего, ничего — я всё равно тебя не оставлю…

В коридоре неистовствовал, пытаясь выбить дверь Жар — и этот могучий пёс уже разбил и лоб и плечи в кровь, дверь трещала выгибалась, но была сделана на славу, из крепчайшего дуба, а потому ещё выдерживала. Вот в коридоре тоже стал рушится потолок, и одна пылающая балка задела пса — он завыл почти человеком, и тогда Оля закричала:

— Беги, Жар, беги!.. Верой и правдой служи Алёше…

И тут снизу, с улицы:

— Ольга! Прыгай! Я поймаю тебя!..

— То подскочил на своё вороном коне Соловей, рядом бежал и Алёша.

И тогда Оля, прижимая к груди ребёночка, прыгнула с десятиметровой высоты на руки Соловью — тот поймал её, и одновременно крыша провалилась, вокруг посыпались пылающие балки, конь извернулся, но всё же одна ударила в плечо Соловью — Оля не пострадала, потому что предводитель разбойников загородил её — он заскрежетал зубами — плечо было раздроблено; левая рука тут же повисла, и он уже не мог ею двигать. Но вот выпрямился — огляделся взглядом, в котором уже не было прежней ярости, но только тоска.

Победа солдат над разбойниками была явной: предательство Луки сыграло не малую роль — многие полегли, так и не поняв, что враг зашел к ним со спины. Теперь лишь отдельные кучки отчаянно рубились с напирающими солдатами.

Голос Соловья прозвучал так громко, что, казалось, стекла в большом доме вот-вот вылетят:

— Надо уходить! Вы то как: остаетесь иль со мной?

В это время из-за угла объятого пламенем дома вылетел Жар — хотя он прихрамывал на заднюю ногу, но нёсся почти так же быстро, как и прежде.

— С вами, конечно! — крикнул сквозь гул пламени Алеша. — Не даваться же в руки воеводы! Опять в повозку, да в Белый град?!..

— А как же Ярослав? — молвила Оля.

— Ярослав — конечно… — вздохнул Алёша. — Столько всего… — он в мучении оглянулся, увидел ещё несколько смертей.

— Скорее — враги уж близко! — процедил сквозь сжатые зубы Соловей.

Втроем уместились они в седле и Соловей крикнул своему вороному коню:

— Ну, Вихрь! Не раз ты меня выручал, из беды вызволял, от врагов уносил, вот и сейчас скачи со всех сил! Ну!

К большому дому подъезжали дубградские солдаты на своих конях. Вихрь заржал и рванулся вперед, он несся по улочке. Волны жара исходящие от горящих домов, обжигали наездников. Жар несся за ними. Ревело пламя и трещали перекрытия в домах, искры в бешеных хороводах носились по улочкам. Сквозь все это Алеша услышал крики солдат:

— Главарь их уходит!

Навстречу выбежали солдаты, один из них замахнулся окровавленным мечом, но конь летел на него, не останавливаясь. Перегнулся в седле Соловей и достал солдата своим длинным мечом обагренным уже кровью воеводы и многих других… А вот и ворота — там плотной стеной встали солдаты, они кричали что-то, указывая на стремительно приближающегося коня.

— Пригнись! — крикнул Соловей — Алеша дернул вниз голову, и прямо над ним просвистело несколько стрел.

— Вихрь, давай! — закричал Соловей так, что солдаты отдернулись, а конь, оправдывая свое имя, словно вихрь врезался в их ряды; несколько солдат были смяты, отброшены ударом в сторону, остальные же разбежались сами.

Теперь дорога была открыта и лишь небольшое пространство отделяло беглецов от спасительного леса.

Сзади доносились крики, проклятья, рев пламени и еще откуда то издали детский плач. Но деревья все ближе и ближе. Еще один рывок могучего тела Вихря и они будут спасены!

Соловей вдруг вскрикнул негромко и Алеша почувствовал, как дернулось его тело, а потом как то разом осело:

— Что — ещё одна рана? — стараясь повернуться, спросил юноша.

Соловей ответил тихим голосом:

— Нет, нет, не обращайте внимания. Скачи, Вихрь.

Первые ели еще были озарены отсветами пожарищ, дальше же и крики и отсветы пламени затухли, и лишь черные стволы да коряги мелькали вокруг. Казалось, что ветви — это корявые руки огромных чудищ которые хотят схватить беглецов, несколько раз Алеше приходилось пригибаться. Соловей делал глубокие вздохи и тут же со стоном выбрасывал морозный воздух обратно. Прошло несколько минут бешенной скачки и вот Вихрь вырвался на небольшую заснеженную поляну.

Соловей зашептал:

— Стой… Все прилетел Соловей…

Конь остановился, а Соловей шепнул на ухо Алеше:

— Ну вот за нами погони нет. Вы ребятки слезайте с коня, да мне помогите спуститься, на сырую землю лечь.

Алеша и Ольга спрыгнули на землю, тут Оля невольно вскрикнула когда увидела, что из спины оседающего в седле человека торчит стрела. Но малютка на её руках поморщился во сне, ручки свои маленькие, пухленькие вскинул — и Оля — как нежная, любящая мать, отошла, осторожно его покачивая в сторону, и зашептала тихие-тихие, сокровенные слова, которые только и могла шептать любящая мать.

А Алеша подхватил Соловья который уже падал на землю. Конечно, такой груз был велик для Алеши — но он всё-таки смягчил падение. Соловей лежал на спине — стрела, точно одинокое, обглоданное железное дерево на поле выступало из неё. Стрела вонзилась как раз в левую лопатку — вошла глубоко, разорвала артерии возле сердца, и теперь обильно вырывалась оттуда кровь.

— На спину мне надо. — простонал Соловей, — на звезды напоследок посмотреть…. Ну, Алеша, дергай стрелу. Сразу вырывай, не тереби в теле.

Алеша схватился за стрелу и, закрыв глаза, что было сил дернул ее — стрела оказалась в его руках, обожгла жаром умирающего тела — юноша с отвращением отбросил её в сторону.

Соловей сначала вскрикнул, потом застонал, задышал отрывисто и перевернулся на спину… Некоторое время глаза его были мутны от боли, но вот они прояснились и блаженная, едва заметная улыбка заиграла на уголках его губ. Он протянул руку к чистому, морозному и сияющему ночному небу, которое дивным волшебным шатром раскинулось над их головами. Руку он свою опустил на голову Оли, которая успокоила маленького, и теперь опустилась рядом с ним на колени, провел по ее волосам, заглянул в глаза, потом посмотрел на Алешу и молвил тихо:

— Посмотрите на это дивное небо. Посмотрите, на эти звезды, которыми все оно усеяно. Каждая из этих звездочек неповторима, а собранные воедино они столь прекрасны, что могут излечить самую больную душу. Надо только уметь смотреть на эту красу….

Подбежал запыхавшийся Жар, и скорбно опустив голову, остался стоять в стороне. Ольга вновь заплакала, плакал и Алеша, плакал и Соловей, но то были не слезы отчаяния, а слезы печали, слезы расставания друзей. Соловей шептал:

— Запомните эти мгновенья. Запомните небо, а потом когда будут вас смущать богатства земные, золото да каменья вспомните его: вечное небо. Вспомните, и все богатства и власть, которую некоторую так любят, покажется вам чем-то таким маленьким-маленьким, просто соринкой рядом с этой бесконечностью. И все страсти людские — Ничто! — Пустотой они представляются в конце этого пути… Вот жизнь моя закончена и все страсти мои, все дела мои теперь представляются мне лишь кратким мгновеньем — как снежинка я витал.


— Как снежинка… — вслух повторил свои мысли Алёша.

Некоторое время Соловей оставался недвижим, затем подозвал коня:

— Вихрь, пойди сюда.

Вороной конь подошел и склонил голову над своим хозяином, Соловей посмотрел в его печальные глаза и сказал:

— Вихрь, друг, служил ты мне верой-правдой, сослужи же и в последний раз, возьми этих ребят и вези их куда они пожелают, а потом будь свободен, скачи в свои родные раздольные степи к своему вольному табуну!

Вихрь понимающе кивнул и отошел на шаг. Соловей стянул с пальца перстень с изумрудом и протянул Алеше:

— Возьми — это чтоб вы в дороге не голодали. Ну все, мне пора…

Соловей, вздохнул умиротворенно и остался лежать недвижимым с глазами устремленными на звезды… А потом глаза потухли и лишь пустая оболочка лежала перед ребятами.

Оля, роняя слезы, провела ладошкой — закрыла эти потухшие большие глаза, а потом встала и посмотрела вдаль: левая часть полянки уходила ровный спуском вниз — видно в летнюю пору там бежал ручеек и деревья расступились, образуя неширокую просеку. Там внизу лежало покрытое льдом озеро, а еще дальше за озером виднелись маленькие мигающие огоньки — Дубград.

— Смотри, — прозвенел ее голосочек и обернувшись Алеша увидел звездочку, которая прочертила небо и скрылась за дальними лесами.

— У нас говорят, что каждая такая звездочка — это душа, которая падает на нашу землю в тело только что родившегося младенца. А когда кто-нибудь умирает зажигается новая звезда, только этого никто не видит, ведь на небе так много звезд…

Но ночь, принесшая так много смертей уходила, близился рассвет и вот уже загорелся горизонт, и самые слабые звезды начали одна за другой таять.

Алеша устало вздохнул и сказал:

— Нам надо похоронить Соловья. А потом мы продолжим наш путь. Но перед всем этим должно отдохнуть мое тело — после всего этого сил нет, ноги подгибаются, тянет меня к земле, тянет!..

Он уже почти повалился на землю, но упёрся в неё локтем — удержался ещё в этом мире.

— Оля, подожди, не дай мне заснуть… Ещё кое-что…

И девушка, которая не смела выпустить из рук мирно спящего малыша, подошла, согрела свои тёплым дыханием.

— Что, Алёшенька, что я могу сделать?..

— Оля!.. — продираясь сквозь сковывающие объятия сна, выкрикнул Алёша. — Оленька, я не знаю, что там меня ждёт, ведь… Выслушай меня…

— Да, да, Алешенька — я слушаю. Всё что смогу — всё сделаю для тебя…

— Ты всё-таки должна сшить платочек. Один единственный платочек — я ещё не знаю зачем, но он понадобится мне. Оля — на этом платочке ты должна отобразить звёздное небо… Молю тебя, Оля!..

— Хорошо, хорошо, миленький — я постараюсь. Мне бы только иголку найти.

Оля говорила ещё какие-то нежные слова, но Алёша её уже не слышал.

* * *

В двух метрах от Алёшиных глаз появилась вся покрытая плавными выступами и впадинами гладкая поверхность, цвет который представлял собой смесь всех оттенков — от светло-серого и до непроницаемо чёрного; тут же и голоса: сотни плотно сплетённых, возбуждённо что-то говорящих голосов нахлынули на него. Поверхность дёрнулась, рванулась на Алёшу, однако юноша так и не столкнулся с нею: сразу с десяток рук подхватили его, поставили на ноги.

Алёша ещё не пришёл в себя, однако же сразу понял — вокруг происходит какое-то неустанное, титаническое движение; и он сразу же начал идти, потому что понял — если хоть на мгновенье задержится: сметёт его эта живая река. Вокруг по-прежнему возбуждённого говорили, восклицали — чьи-то руки дотрагивались до его тела, плеч, головы — щупали, хотели убедиться в его реальности, и, как убеждались — сразу отдёргивались, говорили ещё более возбуждённо; но только слишком много было этих слов, и Алёша ещё не понимал… Наконец огляделся — вокруг десятки одинаковых лиц — те самые фигуры, которые были на голову выше его. Только уже не прежние — не оплавленные восковые слепки; лица хоть и одинаковые, но всё же — резче очерчены черты; во всех хоть и одна, но всё же дума, устремление какое-то. И наконец Алёша разобрал, что они выкрикивали:

— Вернулся!.. Он вернулся!.. Вернулся!..

Он слышал, что крик подхватывают сотни иных голосов, и всё дальше и дальше разноситься он — там уже тысячи, сотни тысяч — словно исполинский, над всем мирозданием нависший вал рокотал там. Алёша уже предчувствовал то, что он увидит, и он кричал, боясь, что его не услышат за этим валом голосов:

— Подымите меня на руки!!!

Его услышали — тут же подхватили, и держали на вытянутых руках: во все стороны, на сколько глаз передвигалась плотная, исполинская река из несчётного множества людей — они шли плотно — и все одинаковые, и все рокотали в тёмном, морозящем воздухе это нескончаемое: "Он Вернулся!.. Вернулся!.. Он Вернулся!.." И, когда его подняли, то все, кто шёл позади или сбоку — все обернулись к нему, многие руки протянули, но никто однако ж не сбился с шага — это двигался один человек. Алёша продолжал оглядываться, и вскоре приметил, что из мрака выступает исполинский, но всё же покорно прильнувший к основной поверхности, слившийся с нею горный хребет, и понял Алёша, что это — оплавленное рёбро, которое пало и… Нет — несмотря на свою величину, оно не перегородило дорогу — вскоре Алёша приметил, что на хребте этом происходит беспрерывное мельчайшее движение — бессчётное множество человечков подходило, карабкалось, пропадало за гребнем. А вокруг всё кричали, славили его — в голосах чувствовалось искреннее счастье. Так продолжалось некоторое время, в течении которого ничего не изменилось; а из-за размеренности всеобщего движения даже стало казаться, что они стоят на месте. Наконец это стало невыносимым — Алёше подумалось, что эдак его могут нести да славить долгое-долгое время, много ночей — будут всё также кричать славить; и будет он ползти в этом скелете, тогда как должен как можно скорее прорываться к воротам, за которыми златился мир его снов. И он закричал:

— Расскажите, что здесь было без меня!..

Десятки окружающих его глоток поведали одну и ту же историю, одними и теми же словами:

— …И поняли мы, что есть истина, которую можно достичь, только придя к величайшему, который в черепе!.. Мы разрушили мрачное таинство "Великой ночи"; наши толпы вырвались сюда, на волю! Мы выросли без великой ночи! Но хлынули раскалённые потоки, настала великая боль, великая погибель!..

Алёшу так и подмывало сказать, что — это именно по неразумному повелению «Величайшего» обрушили на них эти потоки, однако всё-таки сдержался, и продолжал слушать:

— …Бессчётное множество потеряли свои тела, но тут же, окрылённые ещё большей жаждой перемен возродились в ямах, в виде ничтожнейших. Снова бросились, снова перерождались и снова гибли, сожжённые. Так продолжалось несколько раз, и наконец, после великой тряски (Алёша понял, что — это рёбра одно за другим падали) — наконец-то жар спал. Тогда оказалось, что проходы наверх заполнены затвердевшим веществом — долго пробивали, и наконец — высвободились!.. И теперь идём!..

— Хорошо — только сколько ж идти то можно?

— Мы не знаем усталости…

— Зато мне каждая минута дорога! Я должен как можно скорее оказаться возле черепа…

И вновь грянули голоса:

— Да, да — конечно. Ведь именно вам, Высочайшему Гостю, доведётся говорить с Высочайшим.

И тогда началось стремительное, и всё возрастающее движение вперёд. Сначала Алёша даже и не понял, что происходит — и потом уж приметил; руки идущих подхватывали его и передавали всё вперёд — действовали они настолько слаженно, что скорость становилась невероятной — ведь идущие впереди даже и не оглядывались, но выставляли назад руки, подхватывали Алёшу — стремительный рывок, и вот уже следующие, ничем не отличные от предыдущих руки, проделывают тоже самое. Уже ветер бил в лицо, отчаянно трепал волосы, а скорость всё нарастала; костный хребет, который вначале казалось навеки застыл над горизонтом теперь всё нарастал, и вот уже пала от него густая тень, так что едва можно было различить этот единый, но бесконечно размноженный лик. Вот началось плавно-стремительное движение вверх, и Алёша увидел, что на всей протяжности хребта были вырублены аккуратные ступени — конечно — это требовало титанических усилий, но юноша не стал спрашивать, как это им удалось в столь краткие сроки — иное волновало его теперь — Чунг!.. И вот он стал кричать — не видели ли они иного, непохожего на них человека — даже более не похожего, чем он, Алёша, ведь у Чунга была красная, почти тёмная кожа. Его несли с такой скоростью, что окончание одного слова, звучало в десятках метрах от его начала — и всё же, так как это было одно существо — вопрос был понят; и сотни стремительно отлетающих назад голосов сообщали, что Чунга пожалуй и видели, да только не точно… Если и появился он, то в самое лихорадочное время, когда сверху продолжали ниспадать потоки расплавленных костей, и бессчётное множество гибло, чтобы тут же возродиться в ямах. Да — смутно припоминали, что в дыму, в чаду была некая незнакомая фигура, но — если и была, то затем изгорела в лавовых потоках…

Надо ли говорить, что эти слова причинили Алёше новое и сильнейшее волнение… Он лихорадочно продолжал оглядываться по сторонам; мелькали в потёмках однообразные лица, и… вот показалось ему будто Чунг промелькнул, он вскрикнул, вытянул туда руку, но это место оказалось в десятках метрах позади. Вот ещё раз мелькнул знакомый лик, ещё, ещё — а может и не Чунг вовсе был…

Его несло вверх, и ветер был так силён, что Алёше казалось, что сейчас вот подхватит его и унесёт; будет он как пылинка в Мёртвом мире витать. Он взглянул вниз — там огромная, живая, подымающаяся пропасть… И вновь представились просторы Мёртвого мира — понял, что без Чунга не сможет их пройти, так же как и в том, в Живом мире, не сможет обойтись без Оли. Вновь стал расспрашивать, но не добился ничего нового…

Вот и верхняя кромка — вот осталась позади — открылся многовёрстый простор, который, как и ожидал Алёша, весь пребывал в движении, и на огромном расстоянии, которое в отчаянье повергало, которое, казалось, и за многие месяцы не удастся преодолеть — там, почти сливаясь со мраком, виделась такая же, припавшая к земле костяная гряда. И тогда закричал Алёша:

— Слишком медленно!.. Быстрее! Быстрее!..

И он понесся вниз со склона с такой скоростью, с какой бы падал — а его ведь перехватывали, передавали в каждое краткое мгновенье сотни рук — причём держали плотно, а то бы действительно встречное ветрило подхватило и унесло бы его как пылинку. Вот окончание склона, но там скорость не только не замедлилось, но и возросла — не мыслимо было, чтобы руки, хоть сколь угодно слаженные, могли передавать его с такой скоростью — однако ж это происходило — он уже не мог разглядеть лиц, они слились в единое, стремительно отлетающее назад плато из восковой плоти — за пару минут он преодолел многие-многие вёрсты, взмыл на следующий хребет — увидел ещё одно долину, над ней понёсся, и тут понял, что не может дышать — слишком силён был напор воздуха — ветер бил плотнейшей, гранитной стеною, и, если бы Алёша не пригнулся — никакие руки бы не спасли — он был бы разодран в клочья. Он хотел крикнуть, что задыхается, но даже и этого не мог — вместе с ветровым напором, слова вбивались обратно в глотку… В глазах темнело, судорога сводила тело; в отчаянии он попытался высвободиться, однако ж руки накрепко его держали; последнее что видел — лицо Чунга, кажется он, друг его, что-то спрашивал у Алёши, но Алёша уже не мог понять вопроса…

Кажется, лишь на мгновенье сомкнулся мрак, но, когда вновь стало возвращаться зрение, Алёше подумалось, что — это, показавшееся ему кратким мгновением тьма, могла быть и целой вечностью — такой же, в одно бесконечно малое мгновенье промелькнувшей вечностью, как и все бессчётные века перед его рождением.

Прежде всего, он осознал, что находится в замкнутом пространстве, в исполинской зале, светло-серый купол который был настолько высок, что казалось совершенно немыслимым, что до него можно как-либо достать. Купол был столь же высок, как и небо в его родимом, Олином мире, только вот небо лёгкостью своёю словно птица манило, ввысь звало; здесь же чувствовалась громадная тяжесть и ветхость — действительно, тяжёлые своды этого неба покрывали многочисленные трещины, а в одном месте была даже и пробоина, и за пробоиной этой что-то мрачно чернело — это «небо» грозило катастрофой, грозило рухнуть, раздавить всех.

Алёша спустил взгляд, огляделся по сторонам, и тут вдруг понял, что находится внутри черепа, и что в двух сотнях метрах от него начинается "Величайший".

Те одинаковые, ровным, плотным потоком движущиеся бессчётные мириады людей видели вздымающуюся вверх исполинскую плоть «Величайшего», и они уже знали, что их ждёт, в их взглядах, которые были более осознанные чем когда-либо, можно было прочесть и страх и сомнение, и даже не желание идти дальше — однако же этот протест так и не проявлялся каким-либо действием, только в глазах и оставался — и они продолжали идти и идти.

Да — две сотни шагов отделяли Алёшу от «Высочайшего», когда он очнулся, однако — он так был заворожён чудовищным его видом, что и не заметил, как пронесли его эти две сотни шагов (к тому же и от забытья ещё не совсем отошёл), когда же всё-таки пришёл в себя — было уже поздно…

Итак, вот что представлял собой «Высочайший». У основания своего это был двухметровый вал из слепленных чем-то маслянистым тел — тела эти, под давлением вновь и вновь пребывающих, стремительно вминались, теряли свои очертания, словно пластилин смешивались с иными телами — и продвигались всё вперёд и вперёд, туда, где вал поднимался уже на сотни метров; дальше, живая это колышущаяся гора вздымалась уже горою на вёрсты, и там, в глубинах её тоже чувствовалось движение — конечно гораздо более замедленное, нежели на окраинах, но всё же, под постоянным напором, масса эта продвигалась всё вперёд и вперёд. Всё выше и выше вздымались эти живые склоны; отвратительно колышущиеся, они притягивали внимание — и Алёша видел мельтешащие в них образы: образы кошмарной ночи — колдунья вытягивала руки, и из рук этих неслись снопы снежинок, вновь появлялась привлекательная, страстная девица… вдруг из глубин этой, наполненной чудовищной жизнью громады проступили исполинские вихри, которые стремительно крутились, и всё ж видно было, что сцеплены они из невообразимого множества мелко исписанных листов, приборов, просто мыслей — всё это многометровыми столбами выпирало из поверхности, и, казалось, сейчас «Величайший» разорвётся, но вот уже вихри усмирились, и вновь потекли наполненные ужасом, веками тянущиеся мысли. Никто даже и не заметил этого исполинского волнения — видно, что подобные порывы были здесь делом привычным.

А потом Алёша увидел, как из каскада однообразных образов, вдруг выплыло родимое Круглое Озеро, берёзки нежнейшие, берёзки ясные склонились над его хрустальными водами… но воды уже не были хрустальными, замутились, начали стремительно вихриться, шипеть, в середине озера появился чёрный провал в некую беспросветную бездну — из провала этого вырвался ужасный вопль, и вдруг, в одно мгновенье и озеро и берёзки были поглощены и на их месте всплыл лик колдуньи, заполонивший пространство во многие вёрсты. Огромные, наполненные студёной, северной ночью глазищи так и впились в юношу, стали надуваться и, казалось — сейчас лопнут, обволокут его смертным холодом; он даже вскрикнул тогда, дёрнулся, но лик колдуньи вновь изменялся: теперь её заволокла туманная вуаль, и вдруг проступил тот прелестный, но не совсем ясный, почти слитый с белизною берёзового ствола Олин образ, который она вышила на памятном, растворённых в ямах ничтожных платочке.

— Оля!!! — из всех сил закричал Алёша, протянул к ней руки, но…

Туманный образ вновь раскололся, вновь была исполинская, удручающе медленно продвигающаяся вперёд масса…

И наконец, Алёша увидел вершину «Высочайшего» — она вздымалась на половину расстояния до купола, там виделись беспрерывные, многочисленные, но очень медленные, однообразные водовороты — вещество, пройдя в недрах ряд превращений, делилось на две неравные части. Большая часть, оказывалась негодной и двумя мутно-белёсыми реками, которые, как понял Алёша, состояли из бессчётного множества ничтожнейших, стекала вниз, в два исполинских желоба, и, по догадкам Алёши, по этим самым желобам равно мерно распределялась по всем несчётным ямам, из которых эти ничтожнейшие вновь выбирались и вновь начинали свой путь перерождений к этому месту. Меньшая же, и даже ничтожнейшая часть, пройдя всё коловращения, складывалось в мозговое вещество, которого однако ж набралось довольно много — эдак с версту…

До основания «Величайшего» оставались считанные метры, и тогда, Алёша понял всё, и завопил со всех сил: "Стойте!!! Стойте!!!" — однако несущие его совсем позабыли про Алёшу и даже не замечали, что несут его — так они были поглощены тем, что должно было свершиться через несколько мгновений. Да — Алёша понимал, что платок ускорил процесс, который происходил прежде, но излечения не дал — всё равно эта круговерть должна была свершаться ещё многие и многие века. Вся разница между прошлым и нынешним было в том, что прежде проникновение в плоть «Высочайшего» была ограничена множеством безумных законов: драки мизинчатых карликов, написание дрянных стишков, потом — изобретение приборов или нескончаемая писания, и те кто изобретал что-то редкостное удостаивался растворится в плоти «Высочайшего», плыл в этой горе, которая прежде несомненно была много меньших размеров; какую-то ничтожную часть отдавал мозгу; большая же, раздробленная на ничтожнейших, вновь возвращалась в ямы, и всё начиналось заново. Теперь цикл ускорился; никакие законы их не сдерживали — после возрождения они вновь вышагивали сюда — плотная на десятки вёрст растянутая масса вытягивалась на десятки вёрст. В общем — разница заключалась в том, что теперь была некая неясная, иногда расплывчатыми, но всё равно прекрасными образами прорывающаяся цель.

Оставалось шагов пять. Алёша отчаянно пытался вырваться; впивался в головы идущих вблизи, из всех сил отталкивался назад, но руки буквально приросли к нему; а он представлял, что через несколько мгновений его тело потеряет прежние свои очертания, начнёт сливаться с их телами. Его мысли, воспоминания тоже станут сливаться — и он вольётся в этот чудовищный цикл; он, воплощённый в мириады тел, но уже и не совсем он — а некто, сотканных из неясных воспоминаний Алёши и того, неведомого, будет идти многовёрстным потоком, дробиться, возрождаться… века, многие века это будет тянуться!.. Возможно, в движении этом появятся и что-то новое; ведь и медальон колдовской станет частицей всех их; быть может, будут приступы ярости — битвы и это чудовищно медленное возрождение ещё замедлиться, а, быть может, уже никогда и не произойдёт, но будет грызня безумных псов, бесконечная битва, хаос… Да — именно так и будет! Когда Алёшина нога погрузилась в вязкую массу, когда стало растворятся (боли не было — было только чувствие, что нога уже не принадлежит ему, но её движением могут управлять и чьи-то иные мысли) — тогда он уверился, что именно хаос нескончаемый и ожидает. И, когда разбудит его Оля, он уже не будет прежним Алёшей, но безумцем визжащим, метающимся в приступах ярости; быть может, она, рыдая, и сможет его успокоить (при этом он ещё и покусает Олю), но и успокоённый в её нежном свете, он будет только дремлющим, ничего не ведающим младенцем, который, однако, вновь станет буйно помешанным, после очередного погружения в Мёртвый мир. А потом его тело умрёт там, в Олином мире, и уже без всяких проблесков её света, он на тысячелетия закостенеет в исступлённой, яростной схватке, и будет над тем нескончаемым сраженьем носиться, завывать пронзительный, леденящий хохот Снежной колдуньи.

Это знание пришло к нему в одно кратчайшее мгновенье — а нога его уже была погружена до колен — страшная, на пределе человеческих сил попытка вырваться, сдерживающие его руки разжались, но теперь уже сам «Высочайший» — этот многовёрстный студень, подхватил, стал засасывать в себя юношу — слишком была эта будущность, и он бешено завопил — однако ж вопль также легко, как снежинка ураганным ветром, был поглощён хохотом Снежной колдуньи, многовёрстный лик которой вновь проступил из глубин «Высочайшего». И тогда Алёша, закрыл глаза — он чувствовал, что уже по пояс растворён, всё дальше-дальше — вот сейчас и до самого сердца дойдёт — и тут, в эти ужасные мгновенья, он смог успокоиться, и он зашептал:

— Оля, Оленька… Пожалуйста, верни меня…

И вот уже почувствовал прикосновение её руки, и нежнейший поцелуй ласковым, солнечным теплом по его лбу разлился…

Но нет — не хотел его ещё выпускать Мёртвый мир! Вот разразился вопль — столь ужасающе громогласный, что, только многовёрстная пасть и могла его издать: "НЕ-Е-ЕТ!!! ТЫ ВСЁ РАВНО ВЕРНЁШЬСЯ!!! ТЫ ВСЁ РАВНО БУДЕШЬ МОЙ!!!" — и, последнее, что он видел — распахнувшуюся, сыплющую целыми тучами ледяных стрел пасть Снежной колдуньи; «Величайший» поглотил его таки в свою плоть, он почувствовал, что растворяется, растекается — мириады незнакомых воспоминаний и горестных чувств захлестнули его…

— ОЛЯ! ОЛЯ!! ОЛЯ!!!

* * *

О как резка была эта перемена!

Алеша вскочил, поглядел вдаль, на синеющий вдали, на холме Дубград, на небо чистое, на снежок белый, на ели зеленые и стал вдыхать в грудь свежий, морозный воздух. Как глубоко он вдыхал — грудь вздымалась и опадала, и даже что-то трещало внутри, там, где было его сердце.

А вот и лицо Оли, такое, такое… Алеша захлебнулся от счастья того, что он может еще созерцать и чувствовать все это… Она стояла перед ним: бледная, светлая, сияющая тихим нежным светом — шептала:

— Алёшенька, ты извини — я отвлеклась, я платочек дошивала. — молвила она. — …Как взглянула, так и поняла, по лицу твоему недвижимому, что там какая-то новая боль…

— Платок! Ты сшила?..

— Да… Вот…

И Оля протянула Алёше небольшой, умещающийся на его ладони платочек. Оля совершила чудо: платок был чёрный, но из него, проступали тончайшие серебристые крапинки — звёзды; пышная россыпь Млечного пути протягивалась из края в края, и каждая из составляющих его крапинок, не сливалось с иными, но было отгорожено просторами бесконечного пространства. Так же, в верхней части сияла Луна — и каким-то чудесным волшебством Оле удалось отобразить окружающее её ровное, но в тоже время и трепетное серебристое сияние, которое не оттеняло попавших в него звёзд, но только обнимало, целовало, большими силами полнило, в самом же лунном лике чувствовалась жизнь; огромные очи были наполнены вековой печалью …

— Оля, как ты это сшила?

— А я у ели иголку взяла. Нитки же — из своего платка, да и из платья немного. А вот видишь… — она провела пальчиком по краю платка — здесь я и свои волосы приплела.

Приглядевшись, Алёша увидел, что по самому краю платка действительно сияла толи златистая, толи русо-солнечная каёмка: создавалось впечатление, что это звёздное небо открылось из оконца некоего райского сада.

Алёша прижал платок к губам, закрыл глаза и погрузился в Мёртвый мир. Это было совсем не сложно, несмотря на то, что он только совсем недавно пробудился. Ведь душа его была так истомлена… Так соскучилась по Миру Бесконечному, по Миру Снов своих!..

* * *

Как и ожидал Алёша, он оказался погружённым в плоть «Высочайшего»; тут же слизь нахлынула, стала растворять его; но он уже отнял от губ своих драгоценный платочек, и вытянул его, и закричал, хоть и не слышал своего голоса:

— Вот, смотрите — это то, к чему все вы так стремились! Вот они — небеса!.. Вот та тихая мудрость…

Но он не успел договорить, потому что какое-то невообразимое множество рук вцепились в него, да и вырвали этот платочек. Тут сотряс «Величайшего» оглушительный, гневный вопль, и волна эта подхватила Алёшу да и вынесла прочь, так что он закружился, полетел в воздухе. Несмотря на стремительное круженье, он смог разглядеть, что из плоти «Величайшего» вырвалась и, с ужасом завывая, устремилась Снежная колдунья — или, скорее, некоторая часть её, которая всё время замедляла возрождение; вместе с собой колдунья унесла мириады исписанных листов и причудливые, в агонии передёргивающиеся механизмы. Из глубин «Величайшего» нахлынуло сильное, звёздное сияние — Колдунья взвыла, волчком завертелась и метнулась к пробоине в потолке — протиснулась в неё, исчезла на фоне клубящегося там марева.

Меж тем, все бессчётные фигуры, которые до этого ступали к «Величайшему» вдруг разом остановились, и тоже засеребрились, вскинули вверх руки, и вдруг стали невесомыми, духами, которые полнили воздух, которые сгущались — слышался шёпот бессчётного множества мыслей, мириады видений проплывали, закручивались всё плотнее. Тогда Алёша понял, что здесь должно произойти и закричал, что было сил:

— Нет — нет! Я не хочу с вами сливаться! У меня своя жизнь, и она ещё незакончена! Выпустите меня!..

И тогда, словно могучая рука подхватила его, и стремительно понесла его куда-то в сторону, а потом — вверх. Алёша вылетел через огромную пещеру, тут же увидел рядом с ней вторую такую же, понял, что это — пустые глазницы… Впрочем нет — уже не пустые — сначала за ними клубился туман, потом пробился дивный свет вышитого Олей платочка… и вот уже смотрят на Алёшу живые, таящие за собой бесконечность человеческие глаза. Сотканная из несчётного множества образов дымка выплёскивалась из ноздрей и изо рта, она обволакивала тело, и, наконец затвердевала, образовывала плоть, волосы, даже и одежду. И плоть и одежда образовались из воспоминаний, и когда Алёша взглянул на этого, поднявшегося рядом с ним, равного ему в росте человека, он понял, что — это и Чунг и тот прежний, тоже обманутый Снежной колдуньей. Он узнал Чунга — его чёрные волосы, орлиный нос; но кожа была гораздо более светлой, глаза — широкие, и отливали изумрудом. Одежда также представляла смесь из простенькой одежды Чунга, и роскошных одеяний, которые Алёша мог видеть на знатных иноземных гостях.

— Чунг, ты узнаёшь меня…

— Чунг… Чунг… — и в голосе проступали различные ноты — и знакомые, похожие на голос какой-то крупной хищной птицы — Чунга; и ещё новые — более басистые, задумчивые. — …Так много образов, воспоминаний — надо в них разобраться. Ты ведь Алёшча?

— Алёша.

— Ну да — Алеша.

— Ну вот — наконец-то ты произнёс моё имя правильно. — попытался улыбнуться Алёша.

— Странно… будто тысячи и тысячи жизней промелькнули… Но они ничего не значат — они всё сон.

— Чунг, я к тебе обращаюсь. Скажи, что с твоим телом — ты жив? Тебе ещё не похоронили, не сожгли?.. Ты будешь продолжать идти на север.

Не меньше двух минут продолжалось молчание, всё это время Алёша смотрел в его изумрудные глаза. Там метались потоки неуспокоённых мыслей, тяжких воспоминаний — но всё ж глаза сияли — и наконец он проговорил:

— Нет — я жив… И я пойду с тобою, друг…

И Чунг поднялся, и повернулся к воротам, которые, слабо золотясь, высились над этим миром. Потом он вновь повернулся к Алёше — указал на его одежду:

— Это то, что было во мне прежде. Это хаос… В этом хаосе я пытался воссоздать и небо и Любовь…

Тут Алёша взглянул на рубаху: он уж и позабыл про неё — а ведь вначале она казалась такой неудобной! Та самая, сшитая неведомо кем из уже исчезшего хаотичного мира: причудливое нагромождение нитей, которые складывались в неправильные, изломанные фигура. Алёша вспомнил, что такие же фигуры видел вырезанными и на вершине ребра — теперь понял — безумный, раздробленный разум пытался воссоздать звёздное небо, и это то, что у него выходило.

— Нет — лучше сбрось это. Слишком больно смотреть… А я поделюсь с тобою своей одеждой…

Алёша повиновался — скинул и отбросил эту рубаху, и оказалось, что всё тело его было исцарапано. Этот новый Чунг тем временем расстегнул свой причудливый кафтан (да и едва не запутался — столько было застёжек), и под ним оказалась прекраснейшая рубаха — увеличенный во много раз Олин платочек. Эту драгоценную рубаху он и отдал Алёше. А когда Алёша надел её, то уже был возвращён Олей…

* * *

Оля склонилась над Алешей, коснулась его белого, холодного лица — в какой-то миг, он стал таким же синим как и мертвый Соловей, Ольга тогда согрела его своим дыханьем…

Мучительно, медленно тянулись минуты. Вот заржал и ударил копытом Вихрь, потом ударил еще и еще, и вот разрыл снег и принялся теребить морозную землю, к нему на помощь пришел Жар; заработал сильными лапами и полетели куски стылой земли…

Полчаса прошло и была уже вырыта неглубокая могилка, в нее положили Соловья, засыпали его холодной землей, и вот маленький холмик возвышается над телом человека, который Любил всю свою жизнь…

Жар подбежал к Алеше легонько дотронулся своим мокрым носом до его холодной щеки и рванулся стремительно в лес. Вернулся он через пять минут, сжимая в зубах окровавленную тушку белого зайца, красные капли падали на снег и так отмечали путь пса. Оля вздрогнула, когда увидела кровь — кровь ей напоминала о пережитой кошмарной ночи, все ж, она поблагодарила Жара и, поборов отвращенье, освежевала тушку, развела костер… Вскоре жаркое было приготовлено. Тогда и солнце взошло над елями и Оля, вздохнув устало, разбудила Алешу…

Прошло еще полчаса и они взобрались на спину Вихря и поскакали вниз по склону, к заледеневшей глади озера, которая сверкала и золотилась в лучах зимнего солнца.

Оля прижимала к груди, баюкала малютку, шептала ему нежные слова; и малютка, хоть и не кричал — всё ж иногда лил слёзки; ведь он уже так давно не кушал! А чем его, крохотного, они могли накормить?..

Алёша смотрел на Олю, и всё не верил, что Она с ним, что он такой счастливец…

Загрузка...