Алешу разбудила мать — она попыталась улыбнуться, но губы её дрожали:
— Дядя Тимофей тебя нашёл. Хорошо, что он дрова неподалёку рубил. Назад на санях ехал — глядь ты лежишь… Весь белый, холодный… Рядом с тобой и Жар лежал, тоже обледенел, но ничего — теперь обогрелся.
В сенях застучали, матушка побежала открывать и тут же вернулась — прошла соседнюю горницу.
Вошла Ольга.
— Я слышала, ты заболел…
Оля едва не плакала… Надо сказать, что Оля по характеру была всё же сдержанной в проявлении своих чувств, и чтобы так вот задрожали её ресницы — очень сильное должно было быть потрясение.
Алёша, не желая причинять ей волнение, улыбнулся (правда улыбка вышла бледная), и проговорил:
— Ничего, ничего — всё в порядке… Что было, то и ушло… А сейчас, пожалуйста…
— Да, да, конечно…
Алёша, соскочив на пол, поспешно стал натягивать штаны, потом рубаху — в это время из соседней горницы вернулась с каким-то другим варевом мать, всплеснула руками:
— Алёша, вернись же на печку, и лежи…
Ледышка кольнула его в сердце, и он почувствовал раздражение, довольно-таки грубо отвечал:
— Да не маленький я уже!
Тут замер юноша — испугался тому неожиданному раздражению, которое в его голосе прорвалось. Взглянул на мать — она стояла, сильно побледневшая, осунувшаяся, после бессонной, проведённой рядом с ним ночи, и он выскочил в сени, где стояла, дожидалась его Оля.
Оля взяла его за руки, тихо вздрогнула, и тепло-тепло и тихо прошептала:
— Какие холодные…
— Да… а у тебя… горячие…
Тут Алёша хотел ей сказать какие-нибудь необычайные, прекрасные слова, но тут сильнейшая, никогда прежде невиданная боль прорезалась от его сердца, через всё тело.
— Алёшенька, миленький, что с тобой… — с материнским, ласковым чувством прошептала Оля, и тут случайно дотронулась до леденистого нароста, который у него над сердцем выпирал. Холод обжёг её пальцы, и хотя первым порывом было отдёрнуть руку — она всё таки сдержалась, и остановила ладошку на этом наросте — согревала.
И вот отступила от Алёши боль — тепло и благодатно от этого прикосновения ему стало, и он с благодарностью взглянул на Олю. Она не отрывала ладошки, шептала:
— Откуда же это…
— Да так ерунда.
В это время из горницы раздался голос матери:
— Алёша, что ж ты там долго?.. Возвращайся скорее сюда, в тепло…
Когда они вошли в горницу, то мама ещё стояла у печи, она проговорила:
— Грейся, и не вздумай больше выходить. Что у тебя за недуг, я не ведаю; но скоро здесь будет Старец Дубрав — отец за ним поехал.
Старца Дубрава в народе знали и целителем, и чудотворцем. Жил этот древний человек в уединении, в маленькой избушке, что стояла в лесной дубраве (отсюда же он и имя своё получил, так как никто истинного его имени и не помнил. Впрочем, чаще его называли просто Старцем — и стоило только сказать «Старец», как вспоминали именно его, Дубрава)… Как говорили — друзьями его были лесные птицы и звери, он знал их язык и общался с ними. Еще поговаривали, что старец этот в родстве с Бабой-Ягой и в полнолуние летает вместе с ней на метле. Несмотря на такие поверья, его любили — кто еще, кроме него, мог в мгновенья ока снять жар, вылечить от лихорадки, излечить рану полученную на охоте, изничтожить боль?.. Поэтому крестьяне, как приключится какая беда, спешили к Дубраву, звали его, и он некогда не отказывал…
Но вот мать вышла в соседнюю горницу, где вместе с бабушкой готовила дорогому гостю угощение, а Алеша, усевшись с Олей возле печи, склонился к ней, и шёпотом поведал о событиях прошедшего дня, потом рассказал о том, что было ночью, а закончил так:
— …Когда я проснулся… нет я не спал, а значит и не просыпался… когда я вернулся сюда, то почувствовал, что тело моё отдохнуло, но внутри — усталость… Оля, ты веришь мне?
— Да, да, я верю тебе! — произнесла она с жаром. — Но как это ужасно… что же ты теперь будешь делать, Алешенька?
— Что делать… — здесь Алёша зашептал совсем тихо. — Чунг оставит свой дом и отправиться на север на поиски снежной ведьмы и мне он советовал сделать тоже…
— Тебе холодно? — участливо спросила Ольга.
— Да нет, не волнуйся — нормально. Вот я и думаю — сегодня ночью поваляюсь еще на родной печи, ну а потом соберу калачи, да и уйду из дома.
— Ой! — вздохнула Оля. — что же ты один пойдешь?! Ты же с пути собьешься, замерзнешь…. Я с тобой пойду. — сказала Оля.
— Не-не я тебя не возьму, — покачал головой Алеша. — Ты мне только обузой станешь…
— Алёша, мы же вместе должны быть. И ты без меня, и я без тебе — пропадём. Я уж чувствую: тяжёлая, тяжёлая дорога предстоит. Ну ничего — вместе мы её пройдём. И не отговаривай. Не отговаривай — ведь ты тоже это чувствуешь…
Ребята некоторое время помолчали, потом Оля спросила:
— Так что же вместе…
— Ну вот выходит что… — Алёша вздохнул. — …выходит что — да… Хотя — наверно, должен я тебе запретить. Говорю так, потому что о своём благе думаю. Ведь ты же такая хрупкая, Оля…
— Вовсе и не хрупкая. — с волнующей мольбою прошептала она. — Ну внешне то, может и хрупкая, а в душе я большую силу чувствую.
— Ну вот и дождись меня, я к весне обязательно вернусь. По дороге буду вспоминать, что ты меня дожидаешься, и это сил придаст.
— Алешенька, миленький — я же сердцем чувствую, что только вместе всё пройти сможем. А я без тебя изведусь…
— Ну хорошо… хорошо… Да — вместе пойдём.
— Только вот ты дорогу знаешь?..
— Нет… Надо же — даже и не подумал до сих пор об этом. А у кого можно расспросить?..
— Может у Старца?..
— Да — у него и расспросим…
Спустя некоторое время, залаял Жар. Раздался голос бабушки:
— Вон и Николай вернулся, а вместе с ним и сам Старец!
И вот комнату вошел Алешин отец, а вслед за ним появился Старец. На морщинистом лице его выделялись глаза — большие, светлые, спокойные.
Матушка кланялась гостю, вышли поклониться целителю и дед Семен, и бабушка Настасья, Старец отвечал на их поклоны, потом повернулся к Алеше и проговорил голосом мягким и теплым, словно свежий мед:
— Ну как ты, Алеша? Все еще мерзнешь иль согрелся?..
Затем Старец молвил домашним:
— Оставьте нас одних… и ты тоже, девочка…
Оля вздохнула, поднялась, пошла было к двери, но тут Дубрав перевёл внимательный свой взгляд с Алёши на неё, и молвил:
— Хорошо, Оля, ты можешь остаться — ведь Алёша тебе обо всём уже поведал, не так?..
Оля остановилась:
— Да, действительно так…
Алёша тоже кивнул, а потом вскинул брови — придвинулся к Старцу, зашептал заговорщицки:
— Как — вы и наши имен знаете?.. Мы же никогда прежде и не виделись…
Старец добро им улыбнулся:
— Виделись, виделись; только вы, быть может, и не запомнили этого…
— Когда же?! — с интересом, даже позабыв о той беде, которая должна была бы волновать его больше всего, воскликнул Алёша.
— То было в лето; в те дни душистые, когда соцветиями сладостными распустились ягоды, когда грибы землесочные шапками из трав выглянули. Помните ли — вы вдвоём, корзины прихвативши, за дарами земли в один из этих дней отправились…
…И хотя на самом деле не раз за последнее лето Алёша с Олей в лес по грибы да ягоды ходили — именно тот день, о котором старец говорил почему-то вспомнился, и знали уже, что именно в этот день Дубрав с ними встречался — а тот продолжал рассказывать своим удивительно спокойным, глубоким голосом:
— …Я в тот день тоже собирал коренья редкие, какими самые тяжёлые ваши людские недуги лечить собирался… И вдруг слышу вы идёте — голос у Оли, точно ручей журчит, весело вам, благодатно, и не знаете, что беда поблизости затаилась. Я эту беду прежде вас увидел: сидит, укрылся среди ветвей старой ели угольно чёрный ворон, глаза непроницаемы, бездна за ними, а что в той бездне — то даже и мне не ведомо. Колдовством да холодом от того ворона веет…
Когда Дубрав помянул про колдовство, Алёша невольно вздрогнул — в окно взглянул — почудилось ему, будто мелькнула там зловещая тень, да закружило, завывая, снежное ненастье… Но за искуснейшими, морозом сотканными узорами, угадывался сине-златый, солнечный, свежий день начала зимы.
А Старец продолжал:
— …Я сразу понял, что у ворона до вас какое-то дело нехорошее. Стал я заклятье шептать, чтобы крылья его отяжелели, чтобы не смог он ими больше взмахнуть; однако же ворон оказался сильнее меня — легко, точно слова мои лишь паутиной были — одним взмахом крыльев разорвал он заклятье моё, да и был таков. И когда пролетал он возле меня, то таким холодом повеяло, что сразу и вспомнилась Она; сразу понял, что по Её научению он за вами следил…
— Кто такая эта Она? — волнуясь, и уже предчувствуя ответ, спросил Алёша.
— Да — ты правильно подумал… Снежная колдунья…
При этих словах старца загудел ветрило — ударил в окно, и окно зазвенело, потемнело — какая-то мрачная тень придвинулась к нему с стороны улицы, и казалось, что сейчас окно выдавится, лопнет, и наполнится комната смертоносной снежной круговертью. В эти страшные в общем-то мгновенья, руки Ольги и Алёши накрепко сцепились — черпали они друг у друга силы, и отступал уже ужас, и чувствовали они, что вдвоём смогут противостоять они этому. И Алёша в чувственном этом порыве, тихо, но с жаром прошептал:
— Да, ты права была, Оля — нам вместе надо идти…
— Так я и думал… — с лёгкой печалью улыбнулся Дубрав.
— …Ну вот… — Алёша очень смутился. — …Проговорился… Вы впрочем ничего не знаете…
Старец сделал лёгкое движенье рукою, и тогда тень отступила — вновь засиял день; и оказалось, что в комнату уже вошли Алёшины родные:
— Что то было? — изумлялся дед.
— Колдовство то, не иначе… — всплеснула руками бабушка..
— Ничего. — успокаивающе улыбнулся им Старец. — Этой тени вам нечего боятся — она уж ветром рассеяна, и не вернётся больше к вашему дому.
— Ну хорошо. — улыбнулась мама (но всё равно видно было, что она очень волнуется). — Про Алёшу всё узнайте, а потом — угощение вас ждёт…
После этого дверь закрылась, и снова они сидели втроём в этой солнечной и ясной деревенской горнице; задорно потрескивал в печи пламень — сделалось так уютно, что и не хотелось думать о чём то грозном… но куда ж от этого было деться?
Взглянул Алёша на Старца, и уже не жалел, что проговорился ему о предстоящем походе, и даже понял, что Дубрав уже и прежде об этом знал.
— …Действительно, вам нельзя оставаться — надо собираться, надо отправляться в дальний путь, на север… И ты ведь пойдёшь с ним?..
И тут Дубрав неожиданно опустился на колени перед Ольгой — сделано это было так естественно, что девушка в первое мгновенье даже и не смутилась, приняла это, также как принимала поклоны склонённых над Круглым озером берёзок. Старец внимательно смотрел в её теплейшие, ясные очи, а потом прикрыл свои очи, и шепнул:
— …А ведь и у меня была такая же доченька, как ты…
Алёша, за мгновенье до этого страстно желавший спросить, что старец знает про снежную колдунью, что посоветует, какую дорогу укажет — сдержал этот порыв, почувствовал, что история эта как раз и связана со снежной колдуньей, да и вообще — как уже говорилось, о жизни Дубрава практически ничего не было известно, а тут…
Вот что им поведал Старец:
Когда-то, во времена незапамятные, был Дубрав молод, и жил он в маленькой, но приветливой деревушке. И рыбу он ловил, и на зверя охотился, и в хозяйстве на многое был способен. Жена у него была Мирославна — красавица, добрейшая, да и умом не обделённая; из города он её взял, и жили они просто и счастливо, детей растили, друг друга да весь мир любили.
Двое детей было у Дубрава: мальчик и девочка. Любили они и родителей, любили и друг друга, как могут любить друг друга брат и сестра — и если бы все люди так жили, то был бы на земле райский сад. Девочка, умница, красавица — вся в матушку пошла, и не только в доме, не только деревенские, но и все звери да птицы любили добрейшую девочку, и стоило ей песнь завести — так слетались, и сбегались, на ветвях да в травах сидели, стояли — слушали; разве что в ладоши не хлопали. Как заговорит, как взглянет — как одарит; Солнышком её звали.
И мальчик хороший рос — молчалив, задумчив был, но то от сердца мечтательного; созерцать он поля да леса любил, закатами любовался, и чувствовали все, что выйдет из него поэт славный, за здоровье которого и князь бокал медовый подымет. Солнышко сама прочитала те книги, какие в деревне нашлись, и брата грамоте выучила, и говорила уж, что в следующий отправится вместе с любимым братиком своим в стольный град, обучаться в школе, открытой для детей крестьянских государем Василием. Но не суждено было тем мечтам сбыться — пришла беда — отворяй ворота…
Мирослав (так звали сына Дубрава), отправился в леса. День был снежный, ветряный, но это не могло вселять тревоги, потому что все окрестные леса были знакомы юноше так же, как и родная хата; что же касается волков и разбойников, то все знали, что ближе чем на сто вёрст они к тем местам не подходили. Однако же Солнышко что-то растревожилась за брата, отговаривала его идти, а когда он на своём настоял, так стала с ним проситься — однако же и здесь он на своём настоял, так как с течением времени всё больше предпочитал одиночество. Ушёл он, и к ночи не вернулся….
Надо ли говорить, как волновались дома — сколько раз выбегали с факелами во двор, в метель чёрную — всё чудилось, будто идёт он, кликали, но тщетно — то бураны проносились — уж настоящая буря разразилась. В ту же ночь едва ли не вся деревня на поиски отправилась, а впереди всех, через сугробы продираясь, шла Солнышко, братца своего любимого кликала. Но не было ответа — и уж плакала Солнышко, и всё чаще обращалась к Дубраву, который в тревоге великой шагал за нею, да тоже кликал:
— Знаешь, батюшка — если его сердце остановится, так и моё тоже — значит жив, значит ждёт нас…
Однако же ни в эту ночь, ни в следующий день не смогли его найти — следов то после бури не осталось, и только сугробы повсюду большие высились, и страшно на эти сугробы было глядеть, ведь под каждым мог оказаться… Нет — даже и подумать об этом было не выносимо, и, продолжая поиски, всё чаще приговаривал, что "…Мирослав то верно к одной из соседских деревень вышел, истомился — там и отдыхает…" По соседским деревням конечно же послали, и там узнали, что никто Мирослава и не видел.
Нашли Мирослава на третий день — он сидел в выжжённом молнии стволе древнего дуба. Сначала его даже и не узнали — так искажено было лицо: выступили скулы, глаза впали, зиял в них злой пламень; как увидел он людей — стал гнать их прочь, а когда со слезами выступила вперёд Солнышко, когда на колени перед ним пала, то презрительно он её оттолкнул, и стал называть собравшихся сбродом, деревенщиной; кричать, что презирает прошлую жизнь, и что… но тут осёкся, брызжа ядовитой слюной, потому что видно не решил ещё, что делать дальше.
Конечно и Дубрав и Мирославна звали сына домой, а потом, видя, что он не в себе, дали знак мужикам, чтобы заходили по сторонам — надеялись, что в деревне смогут его излечить. Однако ж Мирослав приметил этот знак, и стал пятится выкрикивая буквально следующее:
— Я стану великим человеком!.. Я стану богаче всех! Потому что у меня дар! Потому что я уже вознесён над жалкой толпою черни, над такими, как вы!..
И тут разодрал Мирослав рубаху, и тут многие вскрикнули, потому что увидели над сердцем синеватый нарост, однако же он был не таким как у Алёши, а разросся уже по всей груди, и все чувствовали нестерпимый холод от него исходящий.
— Братец, милый — дай я тебя согрею! — вскрикнула Солнышко.
— Не нужны мне больше твои сисюканья! С пташками целуйся — они как раз тебе ровня! — лик Мирослава ещё больше исказился — матушка его, увидев это страшное преображение, вскрикнула и пала в обморок.
Мирослав, видя страдание близких, так много добра ему сделавших людей, зло, презрительно рассмеялся — кулаком нам всем погрозил, сплюнул, а потом повернулся да с так побежал, что никто за ним не угнался…
Тогда Дубрав ещё не знал о страшных дарах Снежной колдуньи, но уж много времени спустя установил, что в бурную ночь она явилась перед его сыном, и также как и с Алёшей, обманом, погрузила в его плоть страшный медальон, а взамен взяла сны. Но если Алёша почти сразу же был найден, согрет в доме, и рядом с ним Оля оказалась, то Мирослав в одиночестве, в зимнем, скованном волшебством снежной колдунье лесу пережил какие-то страшные мученья, и когда медальон холодом его сердце заполнял, то некому было остановить приступов ярости. Наверняка он сопротивлялся — ведь приметили же у него несколько седых прядей, но в конце концов всё-таки не выдержал, сломался, и теперь только и искал, какое бы зло совершить…
Надо ли говорить, как убивались домашние, как рыдала Солнышко — она даже и есть не могла, и если бы не просьбы родных, то совсем бы в тень извелась. прошёл месяц. второй — вот весна свои объятья распахнула, только вот не радовалась весне Солнышко, только всё слёзы лила, да часто на дорогу выходила, вглядывалась — не возвращается ли братец.
Шептала Солнышко:
— Чувствую, что бьётся его сердце, только вот тяжко ему очень… Матушка, батюшка — выпустите вы меня! Пойду я по свету его искать…
Могли ли мы единственное наше счастье из дому выпустить?.. Совсем загрустила Солнышко, и вот, что б хоть как-то от этой тяжести развеется, надумали ехать в стольный град, на большую ярмарку. Собрали телегу, да всей семьёй и поехали.
…На ярмарке то и повстречали Мирослава. Ох, и изменился же он! Одет он был богато, даже через чур богато — в такой одежде и ходить то неудобно. Оказывается в купцы он заделался, ходит важный, глядит на всех с презрением, ухмыляется каким-то мыслишкам своим — и таким-то холодом от него веет! Ведь взглянул же на него и не обрадовался — нет! — ещё горче на сердце стало. Не мой это сын — совсем чужой, нехороший человек. Куда мечтательность, куда доброта делась. Признал он нас, подошёл и мимо глядя, раздражённо так шипит:
— Нашли таки, ну-ну… Зря… Мне с вами говорить больше не о чем — вы людишки глупые, жалкие; вы всю жизнь в деревне своей проведёте, да там в бедности и пропадёте…
— Дурак, — говорю. — там тебе весь мир принадлежал, здесь же ты за тленом гонишься, а сам то несчастен…
А он аж позеленел от злобы, рявкнул:
— Ах ты, мужичина! На меня, на купца ругаться!..
И тут подбежали какие-то его молодчики, и наверно тяжко бы мне пришлось, если бы государевы солдаты не вмешались. Как же в ту ночь убивалась мать его, как Солнышко рыдала!..
На утро у Солнышко сделался жар, и вдруг вскрикнула:
— Замёрзло сердца братца моего! Умер он, и я ухожу! Простите матушка, батюшка, что оставляю вас; простите родимые…
И тут умерла: мы с женою даже и не поняли сначала этого горя, вернулись с тельцем холодным да нетленным в родную сторонку, а как пошли на поле, как положили под одинокую берёзу, что посреди поля цвела — расступилась мать сыра земля, да и взяла Её в могилку; там то тепло да и уютно ей спать…
Потом мать поняла — за месяц она совсем седая стала, и говорить перестала; и я то сам часто зубами скрежещу, а нет, нет и прорвутся слёзы; рот зажму, а всё равно рвутся рыданья. Счастье наш дом покинуло — не знали уж, зачем живём, только всё ждали чего-то неясного, и вот дождались: на третий год, как Солнышко ушло — вернулся тот, кто прежде сыном любимым был.
Узнал я, что все эти три года он торговал, большие деньги нажил, но ни разу не помог бедному, вообще же — был скуп до крайности; и так за свои деньжата волновался, что нервы его совсем расшатались, и не разговаривал уж он боле, а всё или визжал или шипел. Зато как кичился он своими мешками с золотом! Пил он ужасно — подчас столько выпивал, что окружающие, дружки его, подлецы, лицемеры, только изумлялись, как он потом в живых оставался. Вот раз, упившись, он решил в родную деревню приехать, блеснуть сокровищами, думал, что перед ним на коленях ползать будут…
Ошибся — на него кто с презрением, кто с жалостью глядел — видели, что совсем он несчастный, опустошённый человек; и самое страшное, что и не понимает, сколь низменна его жизнь. Он зажирел, а в глазах — ни искорки от былого пламени. Остановился перед домом родным, и тут с криком бросилась к нему матерь его:
— Сыночек! Сыночек! Вернись к нам, родненький!..
А он бранится стал:
— Это ты то моя мать?! Ты то?!.. Крестьянка грязная!..
Тут она руки дрожащие к нему протянула, да всё молит:
— Сыночек, сыночек — вспомни, каким прежде был!..
— Ни смей ко мне прикасаться!
И тут ударил её по рукам, да по голове, по волосам её до времени поседевшим плетью — сразу кровь выступила, а она всё молит его
— Сыночек, родименький, сердечко моё! Вернись!.. Сердечко!..
— Я не твоё сердечко, крестьянская ты дочь! Во мне великое сердце! Сердце королевой льдов, повелительницей всего мира данное! Она моя мать, а ты, ничтожество, иди прочь!..
И ещё раз её ударил — родную мать плетью по лицу. Тут уж я не удержался, со сжатыми кулаками бросился к нему, да не понадобилось моё вмешательство; вдруг весь посинел он, и словно зимняя стужа, мороз тридцатиградусный из него вырвался, захрипела под ним лошадь, сбросила седока, да прочь бросилась — только её и видели. А он скорчился на земле, проклятья ревёт, весь синий, жуткий — тут все дружки его разбежались, и одна мать окровавленная, седая рядом с ним осталась, слёзы жаркие льёт, и не оставила любви своей великой, шепчет:
— Сыночек родненький, вернись, вернись… Вспомни детство, Солнышко вспомни…
Тут он захрипел, выгнулся, и вдруг замер, тихий шёпот раздался:
— …Простите, простите… Слишком поздно… Ухожу… Всё очерствело во мне, промёрзло… Нет мне прощения…
И то были последние его слова — закрылись глаза, тут сильно солнечные лучи ударили, и обратился он в воду талую, в ручеек златистый, убежал тот ручеек, в землю впитался; а из груди его ворон чёрный вырвался, и был на груди ворона того медальон — две змеи в борьбе переплелись, а в центре — камень, когда-то видно чистейший, а теперь — такой же непроницаемый, мрачный, как и око ворона.
Тут от потрясения великого, от муки душевной, лишилась чувств Мирославна, жена моя любимая, и больше уж не приходила в себя — на следующий день скончалась. А как по обычаю старому сожгли её тело, да развеяли прах над полями родными, так и ушёл я в леса, ибо уж очень тяжко среди людей было оставаться, и жить то не хотелось… Но леса излечили, у них мудрости набрался — годы прошли — поседел, люди Старцем зовут…
В печи догорали дрова, краснели угли, а в воздухе витали ароматы пирогов и кушаний, которые дожидались своего часа в соседней горнице.
Старец Дубрав подошел к печи, протянул руки к огню. На некоторое время воцарилось молчание… Алеша внимательно разглядывал гостя. Волосы его, борода и даже густые брови прямо-таки отливали ослепительной белизной, словно вечный снег на вершинах самых высоких гор. Роста старец был среднего, был он худ, — в общем, по своим размерам, обычный человек, но все же производил впечатление великана — он словно бы заполнял всю горницу, приковывал к себе взгляд, так, что все остальные предметы казались по сравнению с ним совсем незначительными…
Все это в мгновенье ока пронеслось в Алешиной голове, и вот, совершенно неожиданно, он понял, что старец говорит ему:
— Ну, расстегни рубашку, дай взгляну — как глубоко он твоим сердцем завладел….
Алёша расстегнул, и Дубрав тут же одобрительно кивнул:
— Хорошо — гораздо лучше, нежели то, чего я опасался. Значит то, что рядом были любящие сердца, уберегло тебя…
— Послушайте!.. — очень волнуясь, довольно громко воскликнул Алёша, и даже вскочил навстречу Дубраву. — Ведь вы сможете извлечь это?.. Ну — надрез там сделать… я боли не боюсь!..
— Нет… — вздохнул Старец. — Если бы это было в моих силах, так сразу с этого и начал, и не томил бы вас. Но Алёша — ведь медальон слился с твоим сердцем. А разве же можно сердце из груди достать?..
— Тогда я знаю… — тихим голосом прошептала Оля, и провела ладонью по Алёшиным волосам. — Теплом да любовью излечится — главное до весны дождаться…
— Нет, нет. — качал головою Дубрав. — Конечно, когда рядом такой родник как ты, Оленька — Алёша будет сдерживать злобу, но ведь она постоянно будет его терзать; чем больше он будет сдерживать — тем сильнее эта мука будет, и наконец не выдержит его сердце этого противоречия, разорвётся…
При этих словах на лице Олином такая мука отразилась, что нельзя было без сострадания на неё глядеть.
Тут Алеша задал вопрос, который давно его волновал:
— А что вы знаете про эту… Снежную колдунью.
Дубрав начал рассказывать, но рассказывал он как-то невнимательно — видно было, что что-то иное обдумывает:
— Что, стало быть, я знаю про Снежную колдунью… н да в разных местах ее по разному зовут — кто снежной, кто белой… на севере ее величают повелительницей вьюги… да много имен чудных, как, впрочем, и у Кощея. Кто-то даже говорил, что она сестрица Кощеева, а еще кто-то брехал, что его жена! Ну это все вымыслы, народ то чего только не придумает! Люди то забывают, что и она и Кощей совсем на них не похожи — они могучие духи, они живут на этой земле с древнейших времен. Вроде они совсем разные — все знают, что стихия Кощеева это пламя — это пламя ненависти, он разжигает его в сердцах людских, натравливает их друг на друга, так, чтобы их души все выгорели в этом пламени. И он живет в своем подземном царстве, окруженный этим пламенем, огненные озера кипят там, и огненные реки полыхают, втекая в горящие моря. Стихия же Снежной колдуньи — холод, она пронизывает им сердца, замораживает души и человек не может уже любить — его сердце и душа холодны, он сам становится ледышкой нераcтопляемой. Вот Кощей весь черный, словно бы выгоревший, а колдунья, белая, ледяная, такая же безжалостная и хоть стихии их противоположны друг другу, зло от них идет одинаковое…
Я почти ничего не могу рассказать тебе, Алеша, о снежной колдунье, как, впрочем, и никто из смертных, ибо никто не был еще в ее владениях, а если и был, то назад не возвращался — известно только, что живет она далеко-далеко на севере, за полями, за лесами да за снежными долами, за морем по которому плавают ледяные горы, и еще дальше за просторами где всегда холод, где круглый год лежит снег, а вместо земли лед, где-то там, за вьюгами, за пронзительными ветрами, за холодом и голодом стоит ее ледяной дворец… Это все, что я могу сказать тебе Алеша про снежную колдунью.
Алеша аж содрогнулся, как только представил себе путь ко дворцу Снежной колдуньи; виделась ему бесконечно тянущаяся дорога по открытому, бескрайнему полю — заснеженному, продуваемому ледяными ветрами. Оставить дом! Какой ужасной показалась теперь ему эта мысль и он подумал: "а, быть может, все обойдется — быть может, этой ночью сны вернуться и не надо будет никуда идти?
Старец Сергий посмотрел на него и, словно бы прочитав его мысли, сказал:
— Сны не вернуться.
— Да, да. — с готовностью подхватил Алёша. — Так и я и знал, и надеяться то было не на что. Значит пойдём. Я, Оля, и… А Вы пойдёте?..
— Вот про это то… — начал было Старец, но тут же осёкся.
И тут впервые и Алёша и Оля увидел, что — это не некое лесное божество (а именно таким представился им Дубрав вначале), но человек, которого тоже терзают какие-то сомнения, и видно было, что он смутился от этого Алёшиного вопроса, и, стараясь скрыть смущение, повернулся к печи, подул, на затухшие уж было угли, и снова там полыхнули, затрепетали в стремительном танце изгибистые языки. Потом старец подошёл к окну, и, не глядя на ребят, проговорил:
— Видите ли — многое меня здесь удерживает. Ведь есть люди, тяжко больные — они на мою помощь надеются… Эх-х…
Видя, как он смущается, Оля ласково на него взглянула и проговорила:
— Ну, ничего-ничего — конечно, вам лучше здесь остаться. Мы и за то, что вы нам рассказали, очень вам благодарны…
— …Да, конечно. — всё с тем же сомнением в голосе, медленно проговорил Дубрав, и тут же добавил. — Только я вас без своей помощи конечно же не оставлю. Ведь и звери и птицы — все служат мне. Так принесут вам и еду и может какую записку от меня…
— Ну вот, как хорошо, что мы читать научились! — ласково улыбнулась Оля.
— Да, да. — всё в тех же сомненьях проговорил Дубрав, и с тяжёлым вздохом опустился на стул.
— Ладно! — махнул рукою Алёша. — Вы только родителям не рассказывайте, а то они… — и тут снова ледышка его сердце пронзила, и заговорил он со злобой, всё повышая голос. — Ведь не выпустят! Да — не выпустят! Даже и вас в этом не послушаются; пошлют за каким-нибудь учёным лекарем, а что этот самый лекарь сможет?! Что смыслит он?! Только время драгоценное уйдёт! Ведь мать слезами изойдёт, и отца уговорит — не выпустят, не выпустят они меня!..
Тут Оля провела своей ладошкой по его волосам, но Алёша так разошёлся, что и не замечал этого:
— …Можно подумать — я раб им! Или маленький!.. Да какой же маленький, когда мне уже шестнадцать лет…
— Алёшенька, бедненький ты мой… — Оля обдала его своим молочным дыханием, а по щеке её слеза покатилась.
Алёша резко оборвался, взглянул на неё, содрогнулся от боли, от сожаления, и сжал леденистый нарост на груди:
— Всё он — холодит то как, не хочет выпускать. Ну ничего, ничего — мы ещё поборемся…
На какое-то время наступила тишина, и слышно было, как на солнечной улице засмеялась, резвящаяся со снежками детвора — там был совсем иной, не ведающий этих страстных тревог мир.
И тут вошли матушка с батюшкой, за ними бабушка с дедом. Старец сказал следующее:
— Сыну вашему тепло нужно, теплу и телу его и духу — любите его, как что попросит так исполните, а на ночь одевайте его потеплее, так только он мерзнуть поменьше будет…
— Ох, ну спасибо вам! — стали кланяться домашние.
— Да не за что. — смутился старец.
— А теперь к столу пожалуйте. — проговорила матушка.
…За столом завязался разговор: Старец, согревшись добрым медом, рассказывал всякие необычайные истории из своей лесной жизни. Родители с интересом слушали его, а Алеша тем временем нашептывал Ольге:
— Раз ты собралась идти, так собери дома мешок с едой, возьми еще кремний, хотя, впрочем, я сам возьму кремний… ну и ты возьми, нам, видно, пламя часто придется выбивать…
— Да, конечно…
— Ну вот и хорошо…. Ну а я отцовский охотничий нож прихвачу, авось в пути какого зверя удастся изловить…
Дубрав поднялся, поклонился хозяевам, распрощался с ними….
А Алеша даже и не замечал этого, он все нашептывал Ольге:
— Значит завтра по пятым петухам встречаемся у двух березок. Пойдем по дороге на восток к Янтарному тракту. Там мы и расспросим, куда дальше идти. И смотри не опаздывай — я тебя ждать не буду.
Оля кивнула, пошла было к дверям, но на пол пути повернулась к Алеше и сказала:
— Ты будь там сегодня осторожным…
— Ладно, — Алеша придвинулся поближе к огню. — я, быть может, сегодня вообще спать не буду.
Ольга ушла, привычно скрипнула дверь в сенях…
Пока родителей не было (они пошли провожать Дубрава), Алеша вышел из горницы и спустился в холодный подвал, где дожидались своего часа запасенные еще с лета продукты. Нашелся и мешок — Алеша аккуратно сложил в него несколько свиных окороков, пару дюжин яиц покоящихся в деревянной коробке, большой каравай. Потом, заслышав приближающиеся шаги, уложил мешок в темный угол, а сам выбежал из кладовки: он прошел к печи, там за столом толковали про его болезнь отец с дедом. Алеша повернулся к ним спиной и взял из выемки в печи большой кремний — засунул его в карман…
Остаток дня протянулся мучительно долго — Алеша все боялся, что его замысел раскроется, он залез на печку и сидел там закрывшись занавеской, угрюмый и молчаливый. Несколько раз подходила мать, пыталась о чем то с ним заговорить, но Алеша молчал. Только когда наступило время ужина, он слез с печи и нехотя поел..
Вот наступила ночь, потухло пламя в печи, и затушив свечи, все улеглись спать. Алеша, одетый в теплую рубаху, штаны и носки улегся на печь.
По Алешиной щеке покатилась одинокая слеза, и не успела она еще пасть беззвучно на подушку, как пала тьма, стало холодно и Алеша обнаружил себя стоящем в мертвом мире…
— Это, Алеча! — прогремел в мертвом, недвижимым воздухе знакомый голос и, развернувшись, Алеша увидел в паре метров от себя Чунга, за спиной которого до самого черного горизонта, тянулось ровное, недвижимое, море забвения.
Все вокруг было мертво и только глаза Чунга пылали радостью
Алеша тяжело вздохнул и мертвый холодный воздух наполнил его легкие, а Чунг говорил:
— Я начал свой путь на север там в нашем мире. Рассказать тебе?
Опечаленный Алеша ничего не отвечал, он стоял опустивши голову, но Чунг, не замечая этого, с жаром рассказывал:
— Вчера я поведал о своей беде отцу и матери, сначала они не поверили мне, говорили, что это лишь дурной сон, но когда я показал им ледяной нарост — они поверили. И мы вместе начали путь на север…
Эти слова заставили Алешу встрепенуться:
— Как вместе с тобой… что же выходит… ну и родители у тебя…
— А ты своим что же ничего не рассказал?
— Нет, — ответил Алеша, -..им расскажешь! Они меня тогда вообще ни на шаг из дома не выпустят — а уж что бы мне поверить, дом оставить, да пойти куда-то за тридевять земель, на север, об этом не может быть и речи! Но я теперь точно решил — завтра же выхожу, я уже и вещи в мешок собрал…
Тут Алеша стал разглядывать уродливый лабиринт искривленных черных каменных глыб и спросил у Чунга:
— Ты забирался на них?
— Нет, я тебя искал…
Алеша вновь повернулся к каменным щупальцам и приглядел особенно высокий, вершина которого терялась где-то в недвижимом черном мареве, метрах в тридцати над головами. В основании истукан имел метров десять или пятнадцать и, постепенно сужаясь, искривлялся на право. Из поверхности этого исполина торчали острые выступы, на которые и смотреть то было больно — казалось каждый из них намеривался пронзить глаз.
Алеша вновь тяжело вздохнул:
— Ну что ж, я по деревьям не плохо лазаю, по крайней мере, падал только один раз, когда ветвь подо мной обломилась, надеюсь, что здесь ничего не отвалится, а то падать долго…
Алеша подошел к исполину, ступил на ближайший от земли выступ, схватился рукой за следующих, подтянулся… Оказывается здесь подтягиваться было значительно легче чем в обычным мире.
Неожиданно Алеше показалось, что холодная сталь распорола его грудь и живот. Он почувствовал горячие капельки крови, которые бежали по его груди — отпустил уступ за который держался и упал на каменную поверхность, тут же вскочил и осмотрел себя: оказывается когда он подтягивался, то не заметил совсем маленький, но острый, словно лезвие выступ. Алешу спасла одежда: теплая рубашка была распорота, остался и тоненький красный след на коже, но не более того — Алеша содрогнулся, представив, что с ним было бы если б он лег без плотной рубашки.
— Смотри!
Чунг схватил Алешу за руку, и указывал своей рукой без пальцев на глыбу восхождение на которую так неудачно начал Алеша — на глыбе выделялся выступ о который поранился Алеша. Раньше он был совсем не приметным, теперь же засветился страшным бледно-белым сиянием, все ярче и ярче разгорался этот свет, начал уже резать глаза, и к ужасу своему Алеша понял, что не может повернуть голову — свет притягивал взгляд. Он наполнял глаза холодом, и наверное в конце концов Алешины глаза превратились бы в две ледышки, но мертвенно холодный свет быстро угас и вновь перед двумя друзьями возвышался огромная глыба — щупальце.
— Это от моей крови она так, — проговорил Алеша, и поборов страх, вновь подошел к камню… нащупал выступ и вновь стал подтягиваться, на этот раз значительно осторожнее.
Снизу его подбадривал Чунг:
— Давай Алеча — теперь совсем немного осталось! Смотри не соскользни, крепче держись!
Алеша забирался не на что не отвлекаясь. Остановился он только тогда когда вновь раздался голос Чунга:
— Все, Алеча, остановись!
Алеша остановился, уцепившись за какой-то изогнутый, режущий руку выступ, посмотрел вниз, да так и задрожал, вжавшись в холодный камень.
Оказывается, он поднялся уже под самую черную дымку. Алеша не видел больше Чунга, который стоял где-то в темени, под основанием каменного щупальца.
Потому Алеша и крикнул:
— Где ты? Я тебя не вижу!
Чунг тут же отозвался:
— Я тут — вижу тебя только очень плохо — ты, словно маленькая точечка на вершине этого камня! Посмотри виден ли с такой высоты выход из каменного лабиринта?
Но сначала Алеша посмотрел назад, на море забвенья. Оно предсталось ему таким же как и с берега: черным недвижимым зеркалом, лежащим под такой же недвижимой черной мутью, до которой Алеша теперь рукой мог подать. Чернота эта пугала Алешу, была она совершенно непроглядной, плотной; напряженно выжидающей. Алеша мог только радоваться, что его восхождение вовремя остановил предостерегающий возглас Чунга, иначе, он канул бы в этой тьме…
Сначала Алеша посмотрел направо — черный берег терялся где-то в сумраке, Алеша повернул голову налево и увидел точно такую же картину…
Раздался нетерпеливый голос Чунга:
— Ну что там видно?
Алеша досадливо зашумел ноздрями:
— Лезть то надо было по боковому склону! А так ничего не видно! Ну ладно сейчас…
Алеша начал осторожно передвигаться по склону холодного каменного щупальца налево. Один раз он чуть не полетел вниз — нога соскочила с тонкого выступа и он остался висеть на одной руке. Рука стала уже соскальзывать, но он отчаянно замахал ногами ища опору… и нашел ее в тот миг, когда уставшая рука готова уже была сорваться… Некоторое время он висел недвижимо, пытаясь унять дрожь в уставших руках, но от черного камня к которому он прижался исходил холод, который продирался через его одежку и леденил тело, еще немного и руки его наверное совсем бы отнялись…
Алеша сморщился от напряжения и сделал следующий шаг…
Снизу его подбадривал Чунг:
— Алеча совсем немного осталось! Сейчас будет такой здоровый выступ — даже я его вижу!
И, действительно, вскоре Алеша ступил на большой выступ — целую площадку торчащую из бока каменного щупальца. От стены он, правда, не отходил — поверхность была совершенно гладкой и с некоторым уклоном вниз так что ноги его скользили к краю за которым тридцать метров холодного воздуха и острые каменные пики.
Но вот юноша обогнул уступ и…
— Ну что там?! — кричал в нетерпении Чунг. — Алеча отвечай что ты там видишь?!
А Алеша стоял пораженный…
То щупальце, на которое он забрался было одним из самых высоких среди всех остальных: каменные изгибы под ним тянулись причудливым лабиринтом. Ничто не радовало глаз в этом хаотичном нагромождении холодного камня; не было ничего от простой гармонии природы — только бессчетные режущие глаз острые грани — словно бы это клинки и копья собранные со всего мира, торчали из мертвого камня и разрывали безжизненный воздух…
Но дальше, дальше уносился взор — острогранный лабиринт не был бескрайним, видно было, что вдалеке черные пики опадают и там за ними чувствовались огромные, огромные просторы — там разливался едва заметный, но такой диковинный, притягивающий и согревающий золотистый свет. Он был совсем слаб, словно бы там в воздухе повисли редкие золотые крапинки… Но эти крапинки волшебного света разгоняли тьму — тьма их боялась, и видно было, что черный купол этого мира постепенно подымается все выше и выше — на многие вёрсты. Там на огромном расстоянии от Алеши, высились исполинские врата, похожие по размерам на гору. И хоть они были закрыты, именно сквозь их створки и пролетали редкие капельки теплого света.
О, как Алеше захотелось тогда, чтоб за его спиной выросли крылья, как в его потерянных снах, тогда бы он мог лишь взмахнуть ими, взмыть в воздух и оставить позади и холод и черноту и море забвенья! Только Чунга он взял бы с собой — жаль было оставлять его одного средь этих черных камней.
Вновь раздался голос Чунга:
— Ну что же там? Рассказывай!
Алеша хотел было ответить да не успел — прямо перед его лицом появилось призрачное облачко из которого высунулась рука матери и стремительно вытащила его со скользкой площадки на теплую печку…