— Единственным разумным выходом было проситься на судно к паломникам. Тауферы предпочитают жить в космосе, путешествуя от системы к системе, неся людям свое призрачное «Знание» о высших силах, управляющих мирозданием. В отличие от синсенотов, радикальных членов секты внутри Духовной Лиги, они вполне себе мирные товарищи. Сами себя они называют «крещенцами» и ждут прихода некого божества, которого они именуют Кристус. Поломников-тауферов осталось теперь не так много, и они не доставляют особых беспокойств Верховному Конгрессу, поэтому их особо не трогают, позволяя столетиями бороздить бескрайние межзвездные просторы. Серьезное препятствие к моей задумке состояло в том, что тауферы отвергают любое воздействие на разум. Учитывая твое состояние, они не желали брать нас на борт, тем более, что и мне нужна была моя капсула — чтобы элементарно не постареть до того момента, как мы попадем в Аспарию, главную систему Итерии. А иного корабля на подобном «мягком» движке мы могли прождать еще лет эдак пятьдесят, когда потребуются ремонтные работы на базе «Дану» в системе той же звезды, где находится Таламея. Нечего сказать — для отпуска ты выбрала самый дальний из освоенных миров. К счастью, у меня на руках был козырь: данные с Джи-Ханны, так нужные Лиге. Что-то сакральное, псевдорелигиозное содержащееся на той дискете, записанной членами последней исследовательской миссии в системе Кеплера, послужило нам пропуском на борт «Пасифии», огромного звездолета. Оборудованный движком «Орион-3», он имеет запасы еды и оборудования на три сотни лет, рассчитанными на почти двести людей экипажа и около полутора тысяч паломников и межзвездных скитальцев. — Длинная речь подходила к концу. Рассказчик запустил длинные загорелые пальцы в измятый парик и утомленно оперся лбом о ладони. — И все, что я могу, — проговорил он еле слышно, так как, согнувшись, смотрел теперь не на меня, а куда-то себе под ноги, — погружаться вновь и вновь в неглубокий поверхностный сон, который продлит мою молодость до нашей с тобой встречи, и молиться, чтобы полет до Кироса не продлился дольше положенных для движка «Пасифии» стандартных двадцати лет.
Словно утомленный долгой дорогой путник, он теперь сидел напротив в изящном высоком кресле, бессильно опершись руками о колени и тяжело дышал, но стоило мне только задать свой очередной вопрос, тут же встрепенулся всем телом и вновь посмотрел на меня тем же испытующим взглядом, который смущал пуще самых неискренних похвал.
— И сколько лет мы уже летим? — Я попытался представить, какого ему сейчас, человеку, который ради спасения любимой отложил свою жизнь на целых двадцать лет, и впервые за всю беседу проникся к своему необычному гостю состраданием.
Резкие движения пальцами по воздуху меня уже не удивляли.
— Восемь, — уверенно произнес он, резко сместив взор. — Восемь стандарт-лет, тринадцать недель и четыре дня. Значит, осталось почти двенадцать.
— Но как это может быть?! — я вновь усомнился в правдивости поведанной мне истории. — Ведь я уже разменял свой пятый десяток. То есть я, конечно, еще молод, но отчетливо помню каждый из прожитых лет, начиная с самого раннего детства: как мы играли с друзьями в саду черных вязов и как отец учил меня охотиться на мелких зверей и птиц, а мыть — выделывать кожу и шить из нее одежду. И все свои неудачи и победы я помню так отчетливо, словно бы они случились не более часа назад.
Ответ сквозил твердостью и невозмутимостью:
— Ты подгрузилась на своего старого персонажа. И так как застряла здесь надолго, живешь его жизнью уже более восьми лет. А до этого твой опыт в симуляциях подобного фантазийной типа едва ли составлял пару месяцев.
— Но моя память… — Вдруг я дико испугался, что могу потерять последнюю нить, связывающую меня с самим собой. Кем буду я без памяти, без прошлого?.. — Я помню, — судорожно продолжил я, с силой растирая пальцами виски, словно боясь, что уже начинаю забывать. — Помню, как мать несколько ночей просидела у моей постели, когда я подхватил трясучую лихорадку, как отпаивала меня медом и травами. Помню наши долгие, исполненные глубокого смысла и доверия беседы с отцом, свою скорбь, когда он вынужден был уйти за Дождливые Горы из-за того, что случайно подстрелил на охоте в Садах Матриарха священную лань. И радость спустя двадцать долгих с лишним лет, когда ему, поседевшему, но не сломленному долгим отшельничеством, разрешено было вернуться в Изумрудный Лес. Помню свою крепкую, почти братскую дружбу с Хранителем Родника Сумариэлем и торговцем пряностями Нейваром, свою любовь к златовласой Бэлсирифь…
Последние слова, напитанные лирикой и грустью, были полностью проигнорированы моим собеседником, словно бы не имели вообще никакого смысла.
— Не странно ли тебе, — начал он свой жестокий допрос, — что ты так хорошо все это помнишь? Дело в том, что всего этого никогда не было. Память просто раз! — он несильно ударил себя по лбу здоровенным кулаком, — и была помещена во временный отсек твоего сознания. Была подгружена, так сказать. И не кем-нибудь, а тобой. Ты сама все это загрузила в свой мозг при создании персонажа. Хорошо еще, что выбрала низкую степень неожиданностей и отклонений от сценария, иначе теперь вообще непонятно бы где была и что делала. И фиг бы Ронни тебя отыскал среди всех этих циферок и точек на экране. Так тебя хоть как-то можно отслеживать по сценарному алгоритму.
— Алго-что?
Он сорвался с места и, сурово нависнув надо мной, принялся указательным пальцем с остервенением пронзать воздух у самого моего лица, приговаривая:
— По точкам, мать твою, прохождения судьбоносных перекрестков. Но и тут есть отклонения! — в конце он перешел на ор, но вдруг сник так же резко, как и вспылил.
Миг — и он упал на колени и с мольбой посмотрел мне в глаза, после чего опустил голову мне на бедра, и обхватил руками, сильно, но мягко, и разрыдался.
— Кори, — бормотал он, и широкие плечи его подрагивали, как расшатанный земной магией кусок скалы, — ты даже не представляешь, какого мне… смотреть на тебя через стекло этой чертовой капсулы месяцами, годами… Но я должен… Мне кажется, что если я не буду просыпаться, проверять тебя… ты исчезнешь, уйдешь от меня насовсем… И вот ты здесь, почти как живая… — его низкий придушенный голос то тонул в жалобных всхлипах, то переходил на возбужденный шепот. И он все говорил и говорил, и вскоре я уже перестал понимать его бессвязную затихающую речь.
Мне хотелось вскочить, скинуть его голову с колен, но я не мог. Не оттого что у меня не хватило бы сил, но потому что мне было его действительно жаль. Все вдруг разделилось у меня в уме. Вот он стоит передо мной, разбитый и сломленный, как я сам когда-то стоял в той роще, где признавался в любви и получил в ответ лишь виноватый взгляд и бессловесный отказ. И теперь я, как никто другой, мог понять всю его скорбь и печаль. Мне было жаль и его, и несчастную девушку, лежащую где-то в летящем по небу корабле, в хрустальной ванне, наполненной усыпительной водой. Я мог видеть его, грузного и сильного, но клонящегося к ней, словно побитое ветром слабое дерево, и выражение невыносимого страдания на небритом исхудалом лице. Не по мне он теперь лил слезы, но по своей прекрасной Кори с волосами яркими и рыжими, точно бронза на клинках молчаливых обитателей знойных Дюн. Ряженый аристократ на коленях перед скромным охотником, каким-то непонятным провидением очутившимся случайно в теле его возлюбленной. Но в отличие от меня у его любви все же была надежда. Неужели у меня ее нет? Совсем?
Я дождался, когда он успокоился, и осторожно поинтересовался, могу ли я задать ему вопрос. Очнувшись от наваждения, он резко отнял руки и, отвернувшись, сел прямо на пол возле моих ног. Точно был под гипнозом, он уставился в одну точку и монотонно пробормотал:
— Спрашивай все, что пожелаешь.