Эткуру раздражённо выплеснул чашку воды в бронзовую штуковину на ножках, в которой тихонько тлела рыжая пирамидка, пахнущая терпким мёдом.
— Зря, — сказал Анну. — Мне нравится, вкусный запах.
— А мне вот не нравится, — Эткуру сел на плоское и жёсткое ложе, накрытое шёлковой материей в жёлтых цветах и сине-зелёных листьях, толкнул ложе ладонью. — Подстилка для раба — спасибо, что не голые доски. Холодно, воняет гарью. Покои во дворца Барса — смешно это, брат.
Анну промолчал.
В покоях, положим, действительно, было холодно — но тут, на севере, ещё лежал снег, хотя приближалась Четвертая Луна от Солнцеворота. И потом, прохлада не казалась Анну неприятной — просто в покоях для гостей Барса было непривычно просторно и свежо. Десять больших комнат — и живут в них только Анну, Эткуру и двое бесплотных мудрецов, а ведь ещё — отдельное помещение для солдат-волчат, ещё клетушка для Сони… Громадный у Барса дворец. Да не в этом даже дело — слишком просторный какой-то, полупустой. Никто не мелькает под руками и перед глазами.
Можно взять и уйти куда-нибудь, где совсем никого нет. И остаться там надолго. Сидеть в одиночестве — и никто не придет и ничего не скажет, если сам не позовешь.
Эткуру сходу заявил — не хотим туземных слуг, и северянин, седой в синем, согласился, поклонился и пропал. И нет туземных слуг. Пока не дёрнешь специально за шнур — никто не появится.
Эткуру сказал — обойдёмся Соней, а солдаты перебьются и так — но его, кажется, сразу начало смущать это гулкое пустое пространство. Как в капище каком-то или пещере. Поэтому он и позвал волков в покои, расставил караулы, приказал Когу писать письма, а Наставника попросил помолиться за успех миссии — и успокоился, когда гулкая пустота заполнилась звуками. Когу скрипит письменной палочкой, Наставник монотонно бормочет и кланяется, позвякивая бубенчиком на чётках, Соня драит бляхи на куртке Анну, волки, свободные от караула, в соседней комнате играют в бляшки — негромко, но слышно, как переругиваются вполголоса и стучат ладонями. И жуть пропала. Нормально. Почти уютно.
Только Анну чувствовал детское желание снова испытать это…
Одиночество. Но говорить об этом Эткуру не стоило.
— Никакой он не Барс, — ворчал Эткуру, кладя на поставец у изголовья ножны для метательных ножей и расстёгивая пояс. — Соня! Сапоги с меня сними… и вычисти… Так, котёнок он слепой, а не Барс. Ни шерсти, ни виду. Мальчишка. И всё улыбается, ты заметил? И усадил рядом эту тварь — а она так и стрижёт глазищами… Заметил, какая у неё грудь?
— Всегда хотел северную женщину, — заметил Анну. — Именно из-за этого. Грудь, бёдра… задница… Вот, — и обрисовал в воздухе округлые формы. — Хочется потрогать.
— Ага, размечтался, — хмыкнул Эткуру. — Видал трофей Лойну? Кости шкуру рвут, морда, как у трупа. А ещё — ну, ты тогда был не в Поре, не помнишь, наверное — Жменгу привёз северянку. Совсем молодую. Ну и что? Вот такие же глазищи были синие, как у рабыни Барса, а переломалась — стала худая, как щепка. И через год умерла, родить не смогла. Вот тебе и северянки, — и передразнил его движения, начертив в воздухе пышный женский бюст. — Уже. Сейчас.
— Но эти?
— Эти — ведьмы. В них — гуо. Заманит — и постепенно всю жизнь из тебя высосет, бывали такие случаи.
— А здешних почему не высасывают? — спросил Анну скептически. Страсть Эткуру повторять подчинённым общие места, слышанные от старших и наставников, иногда раздражала безмерно.
— Дурак. Кошка глаза псу выцарапывает, не коту. Северяне — они тут все проклятые. И все — рабы, прирождённые рабы, других нет. Никто свободы не достоин. Все в побрякушках, безделушках, все улыбаются, кланяются, ходят, как холуи — на цыпочках… Едят с рабынями из одной посуды — гадость какую-то. Ничтожные людишки.
— А наших пощипали в том бою, когда Элсу попал в плен, — усмехнулся Анну. — Такие слабаки — и так разнесли: кроме Дору, все командиры мёртвые.
— Не знаешь — молчи, — отрезал Эткуру. — Дору рассказывал, как эти язычники вызывали нечистую силу. На целый отряд спустилось тёмное облако с тысячей глаз — и поглотило всех. А когда рассеялось — там уже были только трупы.
— Твой Дору врёт, как солдатская рабыня, — пробормотал Соня, не поднимая головы от сапог Эткуру и щётки с маслом. — Трус и враль. Будто ты сам не смеялся над этим с Хоэду…
Эткуру пнул его босой ногой.
— Ты, отхожее место, заткнись!
Соня, не поднимаясь с колен, обозначил поклон раба:
— Повинуюсь, брат.
Эткуру побагровел и ударил Соню по лицу кулаком — тот отшатнулся и моргнул, на сине-чёрной от татуировки коже скулы осталась красная полоса, проведённая боевым перстнем Эткуру.
— Язык отрежу! — прошипел Эткуру сквозь зубы. — А вернёмся домой — шкуру сдеру. Тварь.
Соня чуть пожал плечами, подобрал сапог, прихватил сосуд с маслом и отошёл в сторону с той равнодушной миной, какая бывает у рабов, знающих, что до настоящего наказания далеко, и приблизить его — не в силах господина.
— Он что, правда, твой брат? — спросил Анну, сдержав смешок.
— Что мне, называть братьями всех ублюдков от всех рабынь Льва? — огрызнулся Эткуру. — Трепливый раб — и всё. Слушай больше, что болтают бестелесные рабы, вроде него!
— А-а, — потянул Анну, делая серьёзную мину. — Понятно. Полно ублюдков, значит? Ну да, конечно.
Правильно. Прайд есть Прайд…
Щёку Эткуру дёрнула судорога.
— Ты ведь обо Льве говоришь, — сказал он, и в тоне послышалась настоящая ярость. — Он, братец, не как твой отец — нашему рысаку сводный баран! Он — стихия стихий, ему принадлежит всё в стране и всё вокруг. Он брал, кого хотел и сколько хотел, ясно?!
— Да, мой отец — Львёнок Львёнка, — понимающе кивнул Анну, ощущая восхитительное злорадство и решительно не в силах удержаться. — Вояка, не ведающий дворцовых порядков. И ублюдков не плодил, чтобы не топить их потом и не резать в детстве. Тебе повезло оказаться любимым сыном Льва, брат — а то чистил бы кому-нибудь обувь, штопал штаны и прислуживал за обедом и в постели… Слушай, Эткуру, как смешно — вот если бы Соня оказался любимым сыном, а ты — нет? Ха-ха!
Эткуру вскочил с ложа, отшвырнув ножны меча, схватил Анну за грудки, выдохнул ему в лицо:
— Забыл, кто из нас ближе к Престолу, а, братец?! Забыл, кто выше?! Хочешь, я напомню, когда закончим миссию?! Я тебя сейчас щажу, потому что враги кругом — а дома…
Но Анну уже сообразил, что зарвался.
— Да что ты, брат! — воскликнул он, отстраняясь. — Я же пошутил. Тебе обидно это слышать? Я больше не стану это говорить. Не сердись. Война быстро учит грубости — я тоже грубиян, брат…
Эткуру с трудом взял себя в руки.
— Убью, если будешь болтать об этом!
— Что ты, брат! Я буду молчать, — истово пообещал Анну, чувствуя большое удовольствие. Полная власть над ситуацией. Ты знаешь нечто, причиняющее сильную боль одному из Львят Льва, из тех, от чьих капризов зависят такие, как ты. Чудесно. Даже если не пользоваться отравленным клинком — приятно сознавать, что он у тебя есть. Возможно, этот клинок когда-нибудь поможет парировать удар.
Эткуру выпустил рубаху Анну и снова уселся. Желание разговаривать о мерзких северных порядках у него пропало. Он некоторое время думал, чем бы заняться — и в конце концов принялся полировать и без того безупречное лезвие собственного меча, делая вид, что Анну нет в комнате.
Анну, ощутив большое облегчение от того, что разговор больше не надо поддерживать, а можно немного побыть в полном одиночестве, тихо вышел — сперва из комнаты, где они с Эткуру решили ночевать, а потом и из апартаментов для гостей Барса.
Стоял тихий лиловый вечер предвесенья, горели забавные бумажные фонарики — и Анну чувствовал что-то странное, до сих пор незнакомое. Неучастие. Независимость. Как будто этот вечер, дворец, освещённый мягким розовым и желтоватым светом, медовый запах дыма, спокойная прохлада — принадлежали лично ему, Анну.
Ощущение власти над обстоятельствами было даже сильнее, чем только что, в перепалке с Эткуру. Очень приятно. Анну присел на широкий подоконник, подняв пергаментный ставень, глядя на озарённый сад, и стал думать, что миссия в Кши-На — это весьма большое везение.
Время пропало совсем — Анну задумался и очнулся, когда озяб, а за окном начало темнеть. По залу бесшумной тенью проскользнул слуга с огоньком в стеклянном сосуде; где-то внизу разводили караулы. Анну встал, потянулся и вышел из зала — и тут же сообразил, что пошёл не в ту сторону.
В небольшом зальце горели два ярких жёлтых фонаря перед зеркалами. На плетёной сложным узором циновке, поджав под себя ноги, сидел юный северянин; перед ним стоял низенький наклонный столик с приколотым листом бумаги и тем малопонятным барахлом, которое всегда валяется на столиках писцов. Но на бумаге Анну увидел не буквы, а цветы на чёрных колючих ветках.
Сухие колючие ветки стояли в цилиндрическом сосуде из прозрачного блестящего стекла на высокой резной подставке. Никаких цветов на них, конечно, не было — откуда взяться цветам, когда в саду лежит снег?
Анну нагнулся взглянуть поближе — и его тень упала на бумагу. Рисовальщик поднял голову и чуть улыбнулся.
— Привет, Уважаемый Господин Посол, — сказал он. — Вы любите живопись, полагаю?
Анну усмехнулся и присел на корточки рядом. Он не слишком хорошо разбирался в статусных знаках северян, но не настолько плохо, чтобы не отличить девственника от мужчины — рисовальщик был девственник. Анну окинул его взглядом, оценив тонкое бледное лицо, косу цвета сожжённого солнцем ковыля в степи и узкие ладони; северянин смотрел слишком прямо, не отводя и не опуская глаз. От одежды северянина и его волос шёл сладковатый свежий запах, похожий на запах скошенной травы. Всё это вместе показалось вызывающе непристойным. Чистенькое создание, слишком смазливое для того, чтобы выглядеть сильным, хрупкое и беззащитное на вид. Потенциальный трофей. Анну некоторым усилием воли остановил порыв влепить северному паршивцу затрещину, чтобы заставить не смотреть в лицо, а потому намотать на руку его косу и рвануть к себе — коса существовала просто-таки специально для этого. Я тут гость, напомнил себе Анну, а этот — он имеет какое-то отношение к Снежному Барсу, иначе не сидел бы здесь, как у себя дома. Не стоит. Я возьму его потом… когда буду уверен, что это не помешает миссии… если не забуду и всё ещё буду хотеть.
— Это неправда, то, что ты рисуешь, — сказал Анну, пытаясь быть любезным. — На самом деле нет там никаких цветов.
Рисовальщик кивнул.
— Мне хочется, чтобы акация расцвела, — сказал он. — Но поскольку это невозможно — я размышляю, вспоминаю и переношу воспоминания на бумагу. Уже слишком темно, увы — а потому рисунок недостаточно хорош, но даже такой неудачный набросок помогает мне думать.
Анну с полминуты пытался уловить смысл длинной и витиеватой речи северянина. Этот мальчишка украшал себя словами так же, как и множеством побрякушек на шее, в ушах и на запястьях. Лукавый язычник — ни слова попросту!
— Придумываешь, что ли? — спросил Анну наконец.
— Оэ… да, пожалуй. Мыслям под силу заставить расцвести старые сухие ветки — хотя бы на бумаге. Верно?
— Зачем?
— Чтобы оживить в памяти весну, — северянин улыбнулся откровеннее. — Ты любишь весну?
— Я люблю, когда тепло. У нас цветут не такие. У нас цветёт миндаль. Он хорошо пахнет… так… немного горько.
Северянин снял со столика лист с розовыми цветами и положил другой, чистый. Протянул Анну кисть:
— Покажи, каково это?
Анну фыркнул.
— Ты что… чтоб я тебе нарисовал? Я не умею. Ты смеёшься надо мной?
— Нет, — северянин мотнул головой, качнулись длинные серьги и бусины, вплетённые в волосы. — Тебе нравится смотреть… я решил, что тебе нравится и рисовать тоже.
— Воины не рисуют, — сказал Анну с некоторым сожалением. — Ерундовое какое-то занятие.
— Ошибаешься, — возразил северянин так спокойно и легко, как никогда не смел никто из жителей Лянчина — не братьев. — Рисунок помогает собраться с мыслями, учит замечать характерное, видеть скрытые мелочи, выделять главное…
— Черкание по бумаге? Послушай, это смешно.
Северянин смотрел смеющимися лукавыми глазами, но его лицо было серьёзно:
— Тебе случалось видеть сверчков, воин?
— Надо говорить — Львёнок.
— Итак, ты их видел, Львёнок?
— Конечно.
— Часто?
— Каждое лето, каждый день. Что за ерунда?
— Расскажи мне, каковы они.
Анну даже слегка растерялся. Рассказывать кому бы то ни было о сверчках ему никогда не приходило в голову — но и спрашивать нормальный человек не стал бы.
— Ну… маленькие.
— Похожи на горошину?
— Ты знаешь, что это не так! Нет… маленькие… и серые… нет, серовато-зелёные… немного ещё длинные… Прыгают… Что за вздор! Простые сверчки, их везде полно! В травник попадают, в вино — если пьёшь в походе.
Северянин улыбнулся чуть покровительственно, как старший — Анну еле удержал руку, но на сей раз сдержанность немало стоила: этот бесстыжий тип сказал любопытную вещь.
— Вот, видишь ли… Существует предмет, который ты видел сотни раз, каждое лето, каждый день — и не можешь рассказать, каков он!
— Что ещё рассказывать! Расскажи ты.
Северянин облизнул кончик кисти и окунул ее в тёмное в баночке.
— Взгляни. У сверчка — маленькая головка, на ней усы, подобные прядям волос у знатной дамы… Большие блестящие глаза. Длинное тельце… Крылышки похожи на семена ясеня. Передние ножки короткие, а задние длинные, колени вывернуты и задраны, каждая ножка свёрнута, словно деревянная линейка на шарнире… Вот так он сидит на травинке… А вот так — прыгает: распрямил ножки, расправил крылья.
Северянин говорил, и из кисти и краски под его рукой возникал сверчок. Побольше настоящего, но очень похожий — со всеми этими усиками, тонкими, как волоски, с крылышками, блестящими, будто слюдяные, с цепкими ножками. Один сверчок, другой сверчок… травинки с колосками…
— Это здорово, — сказал Анну с невольной улыбкой. — Да, они такие — сверчки такие.
— На свете наверняка есть множество вещей, на которых ты не останавливал взгляд. Это нехорошо. Если хочешь побеждать — надлежит развивать в себе наблюдательность. Когда-нибудь крохотная частность может спасти бойца от смерти — не правда ли?
Анну кивнул.
— Рисование учит замечать частности. Хочешь попробовать? Это поможет тебе собрать воспоминания в цельный и яркий образ.
— Букашка у меня не выйдет, — Анну ухмыльнулся несколько даже смущённо, принимая у северянина кисть. — Я не смогу так тоненько.
— Как буквы.
— Я не умею писать. Это — дело писцов.
— Тогда мы пока не станем рисовать тонкие линии. Хочешь — попробуем нарисовать плод т-чень? Это не трудно.
— Круглый, красный, с веточкой?
Северянин серьёзно согласился:
— Почти так. Ты упустил лишь два нюанса — внизу впадинка, а от веточки до этой нижней впадинки идёт узкий желобок. Верно?
Анну снова покивал, окунул кисть в краску и принялся вспоминать, как именно выглядит веточка плода т-чень. Это детское занятие неожиданно сильно его увлекло.
Анну вернулся в апартаменты, когда за окнами стояла густая темень. В сумрачном углу комнаты, позванивая бубенчиком, тенью маячил Наставник; Эткуру не спал, а при свете фонаря ходил туда-сюда по залу; увидев Анну, он остановился, зацепив пальцы за ремень.
— Где ты бродил, брат? Я решил, что тебя убили, и хотел поднимать охрану!
Анну положил на поставец влажный лист бумаги — и нелепая гордость тут же сменилась острым приступом стыда: зачем вообще было тащить к себе эту ерунду?!
— Что это? Письмо?
— Да нет, — замялся Анну, чувствуя, как кровь приливает к щекам, и радуясь полумраку. — Это… как бы… плод т-чень я нарисовал. Краской.
Эткуру уставился на него, приоткрыв рот:
— С ума ты сходишь, брат?
— Да нет… с северянином разговаривал. Родич Снежного Барса, ну, как бы… Барсёнок Барсёнка. Ар-Нель из рода Ча… девственник. Мне стало интересно, о чём они думают, эти язычники… ну и вот.
— О плодах т-чень? — спросил Эткуру саркастически.
Анну вздохнул.
— И о них тоже.
— Не опрометчиво ли Львёнку заниматься с язычником языческими глупостями? — вставил Наставник из угла. — Не должно ли Львёнку подумать, что в этой холодной стране он ходит, окруженный врагами, а демоны глядят на него изо всех щелей?
— Тебе пора спать, мудрейший, — сказал Анну. — Всем пора спать, я сильно задержался.
Было совершенно невозможно объяснить Наставнику или Эткуру, как это было захватывающе и забавно — обсуждать с маленьким северянином особенности плода т-чень и смотреть, как на бумаге под его тонкими пальцами сами собой появляются живые формы, а плоские пятна приобретают призрачный объем, становясь похожими на настоящие осязаемые предметы… В этом было что-то от языческого колдовства — но без грязной тайны.
Разумеется, рисовальщик — всего лишь ремесленник, презренный работяга. Всё это изготовление вещей — удел рабов, в сущности, и северный аристократик роняет, опускает себя мараньем по бумаге. Достойное Львёнка дело — война. Власть. Эткуру совершенно прав, издеваясь над таким нелепым занятием, как мазня красками.
Но Анну почему-то думал об Ар-Неле. Он даже договорился, уходя, встретиться с ним на следующий день, чтобы выпить травника и ещё что-нибудь нарисовать при ярком солнечном свете.
Анну необычно хорошо чувствовал себя в обществе Ар-Неля. В конце концов, снисходительные смешки северянина — это всего лишь обычные повадки Барсёнка, это ничего не значит, их можно простить… за то, что интересно и приятно разговаривать и что-нибудь делать вместе.
Анну не помнил, чтобы с кем-нибудь из братьев было по-настоящему интересно делать вместе какой-нибудь пустяк — без скуки, злости, азарта или соперничества, просто так. Ар-Нель — он был очень необычный.
Но Эткуру не следовало об этом знать, а бесплотным — и подавно.