ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

«Отвергать возможность телепатии, значит идти против физического понимания жизни».

Леонид Васильев, статья «Биологические лучи», (журнал «Вестник знания»)

1

НИКА

— …Что ты видела?

— В смысле?

— В нашем кинозале, полчаса назад. Что — ты — видела — там?

— Нам показывали мультфильм. Русско-японский. «Первый отряд» называется. На пиратском диске — поэтому качество было не очень. Экранка. Но мне все равно понравилось…


Это не вранье. Это еще не вранье…

— Так, мультфильм. Замечательно. И что там было, в мультфильме?

— Ну, там. Вторая мировая война. Пионеры-герои. У них там такие… экстрасенсорные способности. В первый день войны их убивают фашисты. Остается только одна девочка, Надя. И она получает задание от Шестого отдела — отправиться в мир мертвых и попросить этих бывших пионеров… то есть друзей, ну, которых как бы убили…


…У него прозрачные глаза, у Подбельского. Прозрачные — и самую малость в голубой, как пластиковая бутылка из-под Аква-минерале. Смотрит без выражения. Слушает, не перебивая. Или вообще не слушает…

— …Как бы она должна попросить их о помощи. Чтобы они приехали из мира мертвых и приняли участие в битве с фашистским бароном…

— А еще что-нибудь ты видела?

— …Ну и они соглашаются, а этот барон…

— Я говорю: еще что-нибудь ты видела? Другое?


Если молча помотать головой, но не говорить «нет», если не говорить вслух, будет почти не больно…

— Что ты мне головой тут трясешь? Я тебя русским языком спрашиваю… Или ты по-русски не понимаешь? Так я тебя на мове спрошу: шо ты бачила?


Ненавижу. Ненавижу, когда он «шокает». Как у хохлов, у него все равно не получается. А получается ненатурально и тупо. Фальшиво…

— Шо ты бачила, дивчина?


Презирает, типа. Переход на мову — это у него обозначает презрение. С недоделками — недоделанным языком…

— Шо не размовляешь? Ну что ты молчишь? Ничего не видела, да? А вот другие почему-то видели!


…Да, они видели. Каждый по маленькому кусочку. Цыганка видела. Рыжий видел. И Клоун. Жирная видела… А Немой все последние полчаса проскулил — значит, тоже видел… Я дала ему листок и карандаши, попросила нарисовать. Он взял белый. И нарисовал круг. Белый круг на белом листе…

— Цыганка видела. — Подбельский загибает на руке палец, длинный и желтый. — Рыжий видел…

— Почему вы называете ее цыганкой, Михаил Евгеньевич? Вы же сами нас за это штрафуете. Учеников следует называть по именам. Ее зовут Лена…

— Цыганка видела кровь! Рыжий видел огонь! — орет он; кадык елозит под тонкой коричневой кожей, как акулий плавник. — Клоун видел лед! Немой видел луну! — Вверх-вниз, вверх-вниз, если он заорет громче, этот плавник вспорет ему шею изнутри… — А ты? Что видела ты?


…А я — я видела все.

Я могу сложить этот паззл.


В красочном мелькании кадров, между девочкой с тонкими ножками и перекошенными рожами фрицев, между мечом и катаной, между березой и танком, на какую-то долю секунды, но я все-таки видела -

Луну — огромную и червивую, как шляпа гигантского гриба, гнойно-желтую луну во все небо, источенную черными пятнами океанов.

И лед — непрозрачный и желтоватый, как слипшийся старый сахар.

И круг — пустой черный круг, который очерчен на льду…

И я знала, я как всегда знала, что в этот круг должен кто-то войти, но он не пришел, этот кто-то, и это его отсутствие обозначает конец…

И всего лишь на долю секунды — но я слышала шепот: «Все. Время вышло».

А потом была тень — тонкая, острая, быстрая.

А потом была кровь.

И взрыв.

И огонь.

И это был не мультфильм. Это было между мультфильмом. Секундное копошение жизни — или, может быть, смерти — среди разноцветных картинок. Секундное вкрапление бреда — моего бреда — в японское анимэ…

Я могу сложить этот паззл — потому что я складывала его много раз. Огромная луна и ледяная короста, круг, в котором нет никого, но в котором должен быть кто-то, и черная тень, и кровь, и огонь…. Я видела эту картинку сто раз, я вижу ее в своих снах. Я не знаю, что она значит, — но я точно знаю: в русско-японском мультфильме ее быть не должно.

И еще я знаю — Михаилу Евгеньевичу, директору интерната, я ничего не скажу.

Потому что не знаю, кто он на самом деле.

Мы давно уже договорились — все мы шестеро, я и Цыганка, Рыжий и Клоун, Жирная и Немой, — мы не будем ему доверять. Благодарность — пожалуйста. Где бы мы были, если б не он? В засранных украинских, русских и белорусских детдомах под Донецком и Харьковом, под Мурманском и Сыктывкаром, под Барановичами и Витебском… Было бы у нас теплое море? Нет. Был бы у нас дельфинарий? Нет. Свежие фрукты и шоколад, орехи и рыба, креветки и чипсы? Ха-ха. А иностранные языки, английский и немецкий с четырех лет? Нет. Кинозал, Интернет, библиотека, мед кабинет — укомплектованный, как в президентской больнице? — не-а. Только зачем он нам здесь, в севастопольском интернате для детей-сирот, такой вот медкабинет? Все эти проводочки, экранчики, подмигивающие кнопки, кабинки с нарисованными на стекле ангелочками и надписью «Дневной сон»?.. Непонятно.

Раз в неделю — а иногда чаще — по распоряжению Михаила Евгеньевича белокурая медсестра делает каждому из нас по укольчику. В вену. «Витамины», — говорит Михаил Евгеньевич. Он добрый, он учит нас языкам, он заботится о нашем здоровье… Витаминов в организме должно быть в избытке. Только вот от его витаминов почему-то очень хочется спать. Дневной сон — в аккуратных кабинках.

Дневной сон на спине так полезен для организма подростков. Медленнее бьется сердце и расслабляются мышцы. Кровь отливает от ног, расправляется позвоночник. Дневной сон дарит отдых. Дневной сон порождает чудовищ…

Мы все видим огонь и лед. Раз в неделю — а иногда чаще.

Они видят огонь и лед — а я вижу еще больше. Огромную гнилую луну — и круг, в который никто не вошел… «Это все от усталости, — говорит Михаил Евгеньевич. — От нехватки витаминов в организме».

Мое первое воспоминание — эта фраза. Мне пять лет, я только проснулась. Сквозь тонированную стенку кабинки едва пробивается солнце — а мне приснилась луна, и я громко кричу от страха. Я кричу: «Папа!» Он сразу приходит. Он гладит меня по волосам, наш директор, наш добрый папа Подбельский. «Это все от нехватки витаминов, — говорит он. — Поспи еще — и все пройдет, девочка». Он врет. Он врет — и мне больно…

У остальных ничего не получилось. Совсем ничего. Когда-то они тоже видели сны, страшные сны в аккуратных стеклянных кабинках — а потом перестали. И Подбельский утратил к ним интерес. Они доучиваются в интернате по упрощенной программе, постепенно забывая английский с немецким, они едят в столовой простую еду, они предоставлены сами себе — зато никто больше не вкалывает им витамины… Остались только мы шестеро. На нас он еще не поставил крест. Мы заходим в кабинки с надписью «Дневной сон», и пока мы засыпаем, белокурая медсестра закрепляет на наших телах холодные присосочки с проводками и закрывает нам глаза черной повязкой, и когда мы уже почти спим, когда мы уже не можем спросить «зачем?», мы чувствуем, как к нашим лбам прикасается холодный металл, как металлический обруч обхватывает наши головы плотным кольцом. И, засыпая, мы слышим, как пищат электронные датчики где-то там, за пределами наших тесных кабинок. Мы привыкли засыпать под их мерный, ласковый писк. Он заменяет нам колыбельную — всегда заменял, с раннего детства.

— …Почему ты не хочешь сказать, а, Ника? — Подбельский уже не орет, он смотрит на меня своими прозрачными бутылочными глазами, и я тоже смотрю на него, смотрю и не могу отвести глаз, и чувствую себя мухой, намертво прилипшей к стеклу. — Другие все рассказали. Потому что тут дело серьезное. Расскажи, что ты видела, куколка.


Иногда он называет нас куколками. Пока мы спим в своих тесных кабинках, обмотанные проводками, он говорит с нами. Он говорит, что мы похожи на куколок, на скрюченных гусениц в коконе сна… Когда нам снятся наши кошмары, когда мы вздрагиваем во сне, он ждет, он надеется, что наружу пробьются бабочки… Еще немного — и мы станем его бабочками, что бы это ни значило. Еще немного — и мы станем его бабочками, так он нам говорит… Так он говорил раньше. Теперь он все больше злится. Теперь он почти в отчаянии. «Почему же вы не летите?» — кричит он нам, спящим. «Разве вы не хотите взлететь?», — шепчет он грустно, и его шепот пробивается в наши кошмары, пробивается через лед и огонь. «Ника, Ника, моя милая девочка…. Ты умеешь уходить дальше всех…. Ты уже у самой границы…Почему же ты не хочешь лететь?..»

Я не знаю, что это значит. Но я точно знаю — я не хочу. Я хочу, чтобы все это кончилось. Витамины и дневной сон, его голос — и электронный писк датчиков. Все скоро кончится. Мне осталось недолго. Из шестерых «куколок» я самая старшая. Всего один месяц — и я закончу интернат. Остальные останутся — они младше меня. А я попрощаюсь с дельфинами, я попрощаюсь с Подбельским, я попрощаюсь со всеми и уеду. Месяц назад я получила письмо из Берлинского университета — они согласны платить мне стипендию. Два дня назад я забрала из консульства загранпаспорт — со студенческой мультивизой. Я буду учиться на биологише факультэте, по вечерам я буду подрабатывать в баре, я буду ездить автостопом гю всей Европе, у меня будет бойфренд арийской наружности — и я забуду про лед и огонь.

Я буду скучать по друзьям. Я буду скучать по дельфинам…

И я буду скучать по нему.

В детстве я звала его папой. Это сейчас я называю его Михаилом Евгеньевичем и «на вы», а в детстве я звала его папой. Это что-то да значит.

И еще. В детстве я знала, кто он. А потом поняла, что он врет.

Он говорил, что он бывший моряк. Капитан дальнего плавания. Он говорил, у него была верная жена. Он говорил — у него был корабль, большой и белый, с тремя мачтами и скоростью хода в тридцать узлов. Он назывался «Надежда». Когда «Надежда» возвращалась в Севастопольский порт, его жена надевала белое платье и белую шляпу и приходила на Графскую пристань. Она махала оттуда белым платком. Она была самой красивой. Они виделись лишь несколько раз в году, и каждый раз он проводил с ней неделю, не больше, но она всегда спокойно ждала его, ждала год за годом и никогда не жаловалась на жизнь — а потом умерла. Он говорил, что детей у них не было — а они всегда так мечтали иметь много детей… В тот год, когда его жена умерла, Севастополь перестал быть русским городом. Подбельскому предложили вступить в украинский флот, сунули в руку листок с текстом украинской присяги. «Уважающие себя люди присягают раз в жизни, — спокойно сказал Подбельский, комкая в кулаке бумажку. — И служат только одной стране». Тогда украинские моряки потребовали продать им большой и белый корабль, который назывался «Надежда». Подбельский сказал твердое «нет». В отместку командующий украинского флота приказал «Надежде» покинуть севастопольский порт. «Хорошо, — ответил Подбельский, — я продам вам корабль, лишь подождите три дня». Через три дня он продал корабль. Только теперь корабль был черным и назывался «Туга» — «печаль»… Он говорил, что на деньги, полученные за «Тугу», он открыл в Севастополе интернат для детей-сирот — ведь своих детей у него не было, а им с женой всегда так хотелось иметь много детей.

Он назвал интернат «Надежда».

Когда я была маленькой, он часто рассказывал мне эту историю. Я слушала ее, и мне было больно. Я думала, это оттого, что история такая печальная.

Каждый раз детали его рассказа слегка менялись — разное количество мачт было у его белого корабля, другими именами звались матросы, и цвет глаз любимой жены становился из зеленого синим, а из синего голубым… И чем больше изменялся рассказ, тем больнее мне было. Я показала ему, где мне больно: в середине меня, там, где сходятся ребра. Чуть выше пупка, но внутри, глубоко внутри. И он объяснил мне, что там — солнечное сплетение. Так написано в учебниках по анатомии. И еще — там у человека душа. Так написано в книгах мудрецов. Он сказал, что мне больно, потому что мне грустно. А раз мне так грустно, он не станет больше меня огорчать.

И он перестал рассказывать мне про корабль «Надежда». Позже я поняла: мне было так больно, потому что он врал.

Не было корабля, ни белого, ни черного, и не было жены, а если и была, то совсем не такая, и не был он капитаном, а кем он был, я не знала… Я до сих пор не знаю, кто он такой. На мой вопрос он давал мне много ответов — и все они были ложью, полной или частичной. Я стала называть его Михаилом Евгеньевичем. Я перестала называть его папой. Я перестала спрашивать, чтобы не мучаться.

Я чувствую неправду, как другие чувствуют ожог или царапину. Я чувствую неправду, как другие чувствуют удар. Я живой индикатор искренности. Я ходячий детектор лжи. Я бесполезна: правда не открывается мне. Мне просто больно, если мне врут. Я бесполезна. Я бессмысленная болячка.

…Другой его рассказ был почти правдой. Он рассказывал, что в конце девяностых объехал все свое когда-то огромное, а теперь уже не существующее советское государство, и видел сотни и тысячи одиноких малышей, и выбрал из них только двенадцать — и привез их сюда, в интернат. Это был первый набор. Это правда. С тех пор каждый год он и его сотрудники привозят еще по двенадцать детишек. Лично меня они подобрали где-то под Мурманском. Он говорит, что они выбирают самых несчастных — чтобы дать им надежду. Это вранье.

Они выбирают нас как-то иначе. Я не знаю, как именно. Я не знаю, зачем. И я больше не спрашиваю — чтобы не слышать лживых ответов.


…Он говорит:

— Так что там с мультфильмом?

Он говорит:

— Ну, хорошо, Ника.

Он говорит:

— Я предлагаю тебе сделку. Если ты будешь честна со мной, если ты будешь сотрудничать, я тоже расскажу тебе все, что ты хочешь знать.


Он говорит, что на этот раз он будет со мной честен. Он говорит — я киваю, и закрываю глаза, и жду, когда придет боль.

2

НИКА

— Ок-ку-пан-ты! Ок-ку-пан-ты! Ок-ку-пан-ты! Севастополь — Крым — Россия! Севастополь — Крым — Россия!.. Вста-а-а-вай, страна огромная, встава-а-ай на смертный бой!..

— Росияни, ладь из нашой земли! Москали, ладь из нашой земли! Це наша земля! Це наш гхород!!!

— …С фаши-и-и-стской силой темною, с ора-а-а-нжевой чумой! Пусть ярость благородная!!!..


На Графской снова какое-то копошение. Юные украинские морячки с цыплячьими шеями и веселыми голубыми глазами оцепили пристань, горожане — в основном предпенсионного возраста — вяло пытаются прорвать оцепление. Кто-то слабо и медленно, как в дурном сне, дает по морде кому-то неподвижному и, кажется, спящему. Неподвижный ненадолго включается, разражается гневной тирадой на мове, пытается ответить на удар, неторопливо промахивается и снова впадает в кому…Там, за оцеплением, трое хохлов, перехохатываясь, приколачивают к белой стене Графской очередную памятную табличку, в которой украинский флот поздравляется не то с тысячелетием со дня основания, не то с победой во Второй мировой.

Горожане требуют снять оскорбительную табличку, не порочить честь российского флота, не осквернять исторический памятник. Требуют пропустить, требуют демократических свобод, матерят Хрущева и Ельцина, сдавших русский город врагу.

Полураздетый смуглый дяденька, с раздутым животом, смоляными кудряшками и бородкой клинышком, гкачет перед украинскими морячками, как беременный фавн, называет себя депутатом и угрожает судом.

Пожилая дама в тошнотворно зеленом платье, подвывая, читает украинским матросам стихи собственного сочинения:

— Как наши деды воевали все на великой той войне, о том вы помните едва ли, и дураками мнитесь мне!


Матросики басовито хихикают, таращат глаза и хором, напирая на фрикативную «г», повторяют:

— Це наш гхород!!! Севастополь — це наш гхород!

— …Э, нет! Севастополь — город русских моряков! Россия! Мы твои дети! Даешь революцию!

— Экскурсии под парусом! — голосит зазывала баба Надя, сидящая тут же, в паре метров от революции, на раскладном стульчике. — Экскурсии по бухтам русского города Севастополя!


Русского! Подходим, берем билетики, смотрим русские бухты русского города, недорого! Ишь ты! Они там, в Киеве, хотят переиначить нам нашу историю!..

Все кричат, поют, надрываются, потеют, болеют за родину, отстаивают каждый свою правду.

Все врут.

У меня есть затычки для ушей. Мягкие рыжие колбаски, по четыре в упаковке, без них я по городу ни ногой. Несколько упаковок всегда лежат у меня в кармане.

Я вставляю затычки в уши. Через затычки до меня доходят уже не слова, а мерный фальшивый гул, почти безболезненный.

…Амиго ведет себя странно и совсем не радуется мячу, который я ему принесла. Он нервно пинает мяч и отплывает в дальний угол бассейна. Потом кричит — обиженно, с присвистом. Я обхожу бассейн, приседаю на корточки, опускаю в воду правую руку. Амиго трется об нее носом, резиновым и твердым, как автомобильная шина. Потом открывает пасть и чуть-чуть прикусывает мои пальцы. Зовет.


— Ты хочешь, чтобы мы вместе поплавали в бассейне?

Он раздражается, прикусывает мне руку сильнее, бьет хвостом по воде.

— Ты хочешь в камеру?

Он довольно заваливается набок.

— Амиго, я имею право на сеанс только по утрам. Если кто-то увидит, что я погружаюсь сейчас, у меня будут проблемы…

Наверное, он не понимает, что такое проблемы. В его лексиконе имеется слово «беда» — но это не совсем то… И что такое «право», он тоже не понимает.

— Амиго, хочу спускаться туда завтра, — говорю я, но он уже не слышит меня.


Он нырнул в свою подводную дверь и теперь плывет по узкому канальчику вправо и вниз, к люку, ведущему в барокамеру. Он заплывет внутрь и будет ждать меня там.

Все ученики интерната «Надежда» имеют бесплатный многоразовый абонемент в Севастопольский дельфинарий в Артбухте. Мы можем ходить на представления в 17.00, но абонемент не для этого. По вечерам нам рекомендуется купание вместе с афалинами — дельфинотерапия. Считается, что дельфинотерапия положительно влияет на психику детей и подростков… «А когда у нас будет аппендицит, Евгенич сделает нам акулохирургию», — пошутил как-то Рыжий…

И еще здесь есть КСД. Камера сенсорной депривации. Это почти что акулохирургия. Это по утрам. Это только для меня.

Раньше Подбельский направлял в КСД и других — но другие, пользуясь его лексикой, «не показали хороших результатов».

…Я надеваю костюм — такой, как у аквалангистов, только лицо тоже закрыто мягкой, непрозрачной материей. Закрыто все тело. У меня во рту трубка, я дышу кислородом из маленького баллончика, закрепленного прямо внутри костюма. Кислорода хватает на двадцать минут.

Если что, еще пять минут я смогу пробыть под водой без кислорода. Задержка дыхания, статическое апноэ. Я это умею. В интернате «Надежда» у меня лучший результат по фри-дайвингу. Я могла бы нырять за жемчугом где-нибудь у островов Туамоту. Но я здесь.

…Я открываю люк и погружаюсь в резервуар с теплой соленой водой. Я в невесомости. Я ничего не вижу, не слышу, не обоняю…

Считается, что, если вода в резервуаре плотная, а температура ее — 35–36 градусов, погруженный в такой резервуар человек не ощущает своего тела. Считается, что, если убрать все внешние стимулы и раздражители, человеческий мозг перестает обрабатывать информацию и переходит в «спящий режим». В этом режиме мозг полностью расслабляется, — полагают одни. В этом режиме мозг задействует свои внутренние ресурсы, — утверждают другие.

Подбельский возлагал на «спящий режим» большие надежды. Не знаю, какие — но они явно не оправдались. Он вставлял нам в ухо наушник, чтобы мы могли его слышать даже там, под водой. «Разгрузка мозга очень полезна для вас в креативном плане, — говорил он. — Погружайтесь в себя, плывите, не бойтесь уплыть далеко. Плывите внутрь! Ну же!»… Но мы не понимали его. Во время сеанса одни превращались в блаженных идиотов и покачивались в соленой водичке, как оглушенные штормом медузы, другие — вроде меня — впадали в панику, задыхались, старались выбраться из теплой пустой темноты. Они так и не показали хороших результатов.

Только я. И теперь это только для меня.

…Я ничего не вижу, не слышу, не обоняю. Я исчезаю, я не чувствую своего тела. Она исчезает, она не чувствует своего тела. Это неприятно — но это скоро пройдет. Он подхватит ее и впустит к себе…

На этот раз все синее и холодное. Пахнет морем, и ветром, и подгнившими водорослями, и больной рыбой.


— Сегодня была беда, — говорит ей Амиго.

— Какая беда?

— Раньше был человек. Играл со мной в мяч. Катался на мне. Потом давал рыбу. Все стучали руками. Все улыбались. Потом опять играл. Прыгать. Учить. Человек. Мяч. Раньше был человек. Название человека. Раньше знал. — Амиго забывает слова, когда нервничает, и от этого нервничает еще сильнее, и от этого все краснеет, и пульсирует, и запах рыбы острее.

— Дрессировщик, — подсказывает она. — Ты о нем говоришь?

— Да. Дрессировщик. — Амиго немного успокаивается, и красный перетекает в лиловый, а потом снова в синий. — У меня был дрессировщик. Хороший. Теперь его нет. Теперь другой человек.


…В первый раз он ее вытащил, когда она стала кричать. Она кричала прямо в трубку, ведущую к баллончику с кислородом. Этот крик никто не мог слышать, да она на это и не рассчитывала, просто камера, эта КСД, сводила ее с ума. Она не чувствовала своего тела. Она кричала, чтобы убедиться, что существует.

Тонущих в море дельфины толкают к берегу. Это общее место. Это их дельфиний рефлекс. Сначала он тоже пытался ее подтолкнуть — вверх, к люку, — но люк был закрыт. «Длительность сеанса двадцать минут, кислорода хватает на двадцать минут, и все это время люк будет закрыт», — так распорядился Подбельский… Амиго ткнулся носом в люк еще раз и понял, что бесполезно. И тогда он опять подтолкнул ее, но уже как-то иначе. Не к люку. А внутрь.

Там тоже была пустота, но другая, солнечно-желтая, и пахло сухим соленым песком. Там было уже не так страшно, потому что там она была не одна. Она никого не видела — но чувствовала чье-то присутствие.


— Кто здесь? — спросила она беззвучно

— Амиго, — беззвучно произнес он. Его голос был ровным, тихим, скорее мужским, чем женским. Она слышала его голос внутри себя. — Амиго, — сказал он снова.


Он знал свое имя — так обращался к нему дрессировщик.

— Амиго — афалина, — добавил он. — Амиго — хороший мальчик.


Больше никаких слов он не знал… Со временем она его научила.

…Со временем я его научила. Я люблю говорить с Амиго. Для этого нужно пройти через КСД, для этого нужно провести несколько секунд в черной пустоте, но когда все кончается, когда он впускает меня, — я понимаю, что буду приходить снова и снова. Амиго — идеальный собеседник. Он не врет никогда.

Не умеет.

В его простом афалиньем мире все предельно вещественно, предельно конкретно. Есть предметы, места, желания и события. Больше ничего нет и не может быть. Информацию о предметах, местах, желаниях и событиях его тело передает сородичам при помощи ряда сигналов. Каждый телесный сигнал уникален, его невозможно ни заменить, ни отменить, ни тем более подменить. Физически невозможно… Амиго знает, что вместо телесных сигналов человек использует слова. Тогда каждое слово, в его представлении, должно соответствовать какому-либо предмету, событию или желанию. С огромным трудом он усвоил, что бывают, например, еще и оценки — «плохой», «хороший».


— Хороший дельфин — дельфин, который прыгает высоко, — зубрил он. — Плохой дельфин — дельфин, который прыгает низко. Хороший человек — человек, который дает дельфину рыбу и улыбается дельфину. Плохой человек — человек, который не дает дельфину рыбу и громко кричит на дельфина…


Он еле смирился с тем, что бывают еще и просто слова — абстракции, фантомы, пустые сигналы.

Но ложь, фальшивые сигналы — этого он просто не может понять.

Не может понять, как одни слова заменить на другие:

— Есть предмет — и его слово. Другое слово — чужое, не его…

Я пыталась объяснить ему принцип:

— Например, увидел в море рыбу. Ты съел ее. А своей стае потом подал сигнал, что в море ты видел только камни.

— Я назову рыбу камнем?

— Нет. Ты притворишься, что рыбы вообще не было.

— Я назову рыбу отсутствием рыбы?

— Нет. Ты вообще не назовешь рыбу. И не скажешь, что ее съел. Ты соврешь.

— Нет. Я всегда называю рыбу. Рыба — предмет. Когда встречаю рыбу, мое тело подает сигнал об этом предмете — и где я его встретил. Значит, я называю предмет и место. Когда ем рыбу — тело подает сигнал об этом действии. Значит, я называю действие. Другие афалины идут ко мне — они тоже хотят есть рыбу. И вот они едят рыбу. Мы все едим рыбу. Тогда зачем я говорю, что это не рыба, а камень? Зачем говорю, что это не рыба, а отсутствие рыбы?..


Амиго — мой лучший друг. Он не врет никогда.

Каждый раз я говорю с ним до тех пор, пока в баллоне не кончится кислород. Я говорю с ним каждый раз по двадцать минут, но там, внутри его цветной пустоты, наше время течет иначе — иногда кажется, что кислород из баллона исчезает мгновенно, иногда мы беседуем по много часов…


— …Теперь другой дрессировщик. Плохой дрессировщик. Делает круглый огонь. Кричит на дельфина. Говорит другие слова.

— Другие?

— Другие.

— Например?

— Шпринг. Фанг. Шнель. Чужие слова.

— Странно… Я попробую поговорить с ним, Амиго.

— Не надо. Плохой. Будет называть одно другим. Сделает тебе больно.

— Но я все же попробую…

— Спасибо. Это просто такое слово… Скажи ему, я не хочу играть в круглый огонь. Когда я вижу круглый огонь, хочу бояться. Хочу уплыть на другую сторону дна.


При всей конкретности его мироздания, там есть элементы, которые ей не понятны. Амиго несколько раз говорил про «другую сторону дна». Когда она спрашивает, что это такое, он отвечает ей: «место». Когда она спрашивает, где это место, он говорит: «на другой стороне». Он удивляется, что она не понимает, о чем он. Он спрашивает: «У вас разве нету другой стороны?»

3

ОХОТНИК

Клаус Йегер, президент компании «Риттер Ягд», депутат баварского парламента, господин на вид лет шестидесяти, с идеально прямой спиной, волосами цвета ржавчины и глазами цвета монеты в пятьдесят евроцентов, — этот господин чуть спрыснул лимонным соком запеченную на гриле перепелку. Затем он сделал глоток сухого красного вина, отложил нож и вилку, ибо дичь он всегда ел руками, и взял перепелку пальцами за коричневую тонкую косточку. Пальцы президента компании были покрыты пигментными пятнами, равно как и тыльные стороны ладоней.

Руки — вот что выдавало истинный возраст господина Клауса Йегера. Восемьдесят один год.

Но сдаваться он не собирался. Витаминно-минеральный комплекс, разработанный риттерягдовским отделением инноваций и биотехнологий специально для нужд президента компании и принимаемый им уже одиннадцать лет по особой схеме (неделя внутривенно, неделя перорально, снова неделя внутривенно и затем неделя перерыв), и так уже существенно замедлил процесс старения господина Клауса Йегера, однако такой результат сам Йегер не считал удовлетворительным. Поэтому в последние несколько лет сотрудники отделения инноваций и биотехнологий — разумеется, те, которые не были заняты на проекте «Регенерация», а также на проекте РА, «Риттер Антворт», — вели активную работу над средством под условным названием «Йегер Йюгенд», «Охотничья молодость». То есть молодость господина Клауса Йегера. Средство должно было представлять собой капсулу для рассасывания («…обратите внимание, господин президент, никаких инъекций, пилюлю не придется даже глотать, вы сможете просто класть ее под язык, не правда ли, это очень удобно?»), вещество же, проникающее из капсулы в организм президента компании через слизистую рта президента компании, должно было не просто блокировать процессы старения, но и запускать различные механизмы регенерации — одним словом, омолаживать господина Клауса Йегера, снабжать его мозг бурной юношеской кровью с идеальной развернутой формулой, разглаживать морщины на лбу, в уголках рта и вокруг глаз, возвращать суставам подвижность, а мышцам упругость, растворять солевые отложения и стирать с рук ненавистные пигментные пятна… Одним словом, не отдалять, а обманывать смерть. А возможно, отменять ее вовсе.

К превеликому сожалению, завершение работы над «Охотничьей молодостью» уже второй раз откладывалось. Несмотря на то что клинические испытания на крысах и кроликах давали неизменно хорошие, пусть и не идеальные, результаты (так, четырехлетняя крыса Хельга, слепая на один глаз и в силу возрастных гинекологических заболеваний не способная к размножению, после двухмесячного курса восстановила как зрительную, так и репродуктивную функцию и принесла потомство — троих детенышей; двое из них, впрочем, родились сросшимися в области живота и оказались нежизнеспособными), испытания на сложных приматах окончились неудачей (самец шимпанзе Кухулин скончался от инсульта уже после второй дозы Йегер Йюгенда; самка Брунгильда, присутствовавшая при этом инциденте, наотрез отказалась принимать препарат (хотя раньше с удовольствием жевала капсулы со вкусом тропических фруктов), а после насильственного введения препарата внутривенно затосковала и через два часа умерла в силу неустановленных — не исключено, что сугубо психологических, «но рисковать мы не в праве» — причин. Эксперимент с волонтером (в соответствии с трехсторонним договором между компанией «Риттер-Ягд», администрацией тюрьмы Штамхайм и Министерством здравоохранения, тюремные заключенные, на добровольной основе принимающие участие в экспериментальной программе «Риттер-Ягд: здоровая пища», могли претендовать на существенное сокращение срока) также не увенчался успехом. Шестидесятилетний заключенный Штамхайма Йозеф Зильберман, профессор штутгартского университета, отбывавший пожизненный срок за серию предумышленных убийств, совершенных с особой жестокостью, пройдя полугодовой курс терапии «Охотничьей молодостью» (по одной таблетке с пищей три раза в день), показал существенное улучшение физических параметров организма и дал хороший результат в области регенерации как кожных покровов, так и внутренних органов, однако же, несмотря на прекрасные показатели мозгового кровообращения, обнаружил значительное снижение интеллектуальных способностей. Он разучился читать, писать и считать, практически полностью утратил навыки устной беседы и интерес к оной и оживлялся лишь в случае, если ему задавали вопрос: «Сколько вам лет?» В ответ на этот вопрос Йозеф Зильберман несколько неуверенно, но с очаровательной улыбкой демонстрировал три пальца на правой или же левой руке, после чего складывал пальцы в кукиш и, сильно фальшивя и пуская слюну, с отчетливым восточноевропейским акцентом затягивал песенку «Happy birthday to you»… Вскоре после завершения эксперимента родственники заключенного подали на «Риттер Ягд» в суд, однако адвокатам господина Клауса Йегера удалось замять дело: родственникам заключенного выплатили очень приличную денежную компенсацию, сам же Зильберман был переведен из тюрьмы в частную клинику для душевнобольных. Господин Клаус Йегер оплачивал приходившие из клиники счета в течение нескольких месяцев, после чего необходимость в этом отпала, так как больной погиб в результате несчастного случая, подавившись за завтраком овсяной кашей с кусочками яблока. Вскоре после смерти больного его родственники подали на частную клинику в суд — но это уже не была проблема господина Клауса Йегера и его адвокатов.

…Господин Клаус Йегер подцепил вилкой мягчайшую, похожую на слегка оплавленную свечу, палочку спаржи и отправил ее в рот вслед за перепелкой.

Возглавляемая им компания специализировалась на фаст-фуде. Нет, речь шла не о пагубных для здоровья нации американских хот-догах и не о тлетворных турецких дёнер-кебабах. Речь шла о фаст-фуде — быстрой еде — в самом что ни на есть высоком, рыцарском смысле. «Охотник, не набивай себе брюхо!», «Рыцарь, хватит жевать!», «Освободи себе день для подвигов!» — гласили рекламные риттерягдовские биллборды. — «Одна капсула в день заменит тебе завтрак, обед и ужин. «Риттер Ягд» — и ты свободен для подвигов», — таков был их слоган. Риттер Ягд. Рыцарская охота.

На некоторых биллбордах красовался и сам президент компании Клаус Йегер — в рыцарских доспехах и с открытым забралом. Молодой телом и духом, он держал на ладони «рыцарскую» таблетку, от которой исходило сияние, как от Святого Грааля.

Достаточно было лишь раз увидеть господина Клауса Йегера — в доспехах или без, на картинке или вживую, чтобы тут же понять — на свете нет ничего более полезного, сбалансированного, естественного, чем эта таблетка.

Сам Клаус Йегер, впрочем, предпочитал натуральную пищу. Об этом не сообщалось широкой общественности, во избежание нежелательных встреч с папарацци господин Йегер отказывал себе в удовольствии кушать в дорогих ресторанах, а в дешевых тем более, это был его маленький секрет, его маленькая, вполне позволительная слабость: лишь натуральная пища самого высокого класса, на завтрак, обед и ужин. Дичь — из экологически чистых норвежских лесов, рыба — из незамутненных тихоокеанских глубин, овощи и фрукты — из лучших садов южной Европы. Только Европы — от азиатских фруктов депутата мутило.

…Клаус Йегер промокнул губы салфеткой и надавил покрытым пигментными пятнами пальцем на кнопку с внутренней стороны столешницы. Хэлен явилась незамедлительно. Она была хорошей секретаршей, практически идеальной. Она сочетала в себе все те качества, которые Клаус Йегер ценил в секретаршах больше всего. А именно: она была натуральной блондинкой, она никогда не опаздывала, она не задавала ему вопросов и она никогда не употребляла местоимение «я». Последнее было, пожалуй, самым приятным. Никаких там «я думаю», «я хочу», «я не смогла», «я решила», «я сделала». «К вам приходил такой-то — однако согласно вашей инструкции он не был пропущен». «Звонок по такому-то номеру был осуществлен ровно в ю: оо». «Звонила ваша супруга, но, поскольку вы были заняты, она не была с вами соединена». Самой Хэлен как бы не было вовсе. Мир был рационален и строг. В нем все совершалось правильно, согласно инструкциям Йегера, но как бы само собой. От этого становилось легко и покойно.


— Звонила ваша супруга, дважды, но, поскольку вы были заняты сначала кинопросмотром, а после обедом, она не была с вами соединена, — нежно чирикнула Хэлен, собирая использованную посуду. — Она просила вас перезвонить по срочному делу.

— Спасибо, Хэлен. Будь добра, перезвони ей сама. Скажи, что я страшно занят. Скажи, что на ужин я хотел бы что-нибудь легкое — овощи-гриль, свежую зелень и кусочек форели…


Хэлен покорно склонила белокурую голову. Не поднимая головы, глядя в пол, она тихо сказала:

— Вас ждет Старуха.

— Уже?

— Да. Она попросила стакан молока.

— Дайте ей молока. И пусть подождет. — Йегер почувствовал, как вдоль хребта щекотно поползли крошечные мурашки. — Пусть подождет еще минут десять — а потом пригласи в мой кабинет.


Когда Хэлен вышла, Йегер улегся на кожаный черный диван, задрал ноги на подлокотник и полуприкрыл глаза. Он не любил, когда его посещала Старуха. Прежде чем ее принимать, стоило хоть немного расслабиться.

— …Улыбнитесь!

— Это для фронтовой газеты!


Две одинаковые блондинки в мотоциклетных куртках и галифе. Тонкие лисьи лица. Злые глаза. Щелчок фотоаппарата. Улыбающиеся лица русских солдат — картинка в картинке…

Клаус Йегер смотрел мультфильм уже в пятый раз. Он перевел взгляд на Старуху. Она сидела, положив скрюченные руки на поручни кресла и уставившись прямо в экран своими мертвыми немигающими глазами. Седые волосы стянуты в конский хвост.

Как всегда. Йегер потянулся к пульту и нажал «паузу». С полминуты Старуха оставалась неподвижной, потом медленно повернула к нему лицо. Ее глаза были цвета плесени. Цвета паутины. Невыносимого цвета.


— Зачем ты выключил, — протянула она громко и монотонно. Йегер поежился. Старуха почти не разжимала губ, когда говорила, зато на шее вздувались синие вены. Ее голос, казалось, выдавливался изнутри с болью, как стон. Не человеческий стон — стон издыхающей большой птицы.

— Вы все равно не можете ничего видеть, — сказал Йегер. — А я несколько ограничен по времени. Будет лучше, если я коротко изложу вам суть дела.

— Не могу ничего видеть, — без выражения повторила Старуха. — Могу видеть ничто. Включи.

— Да-да, конечно. — Йегер неохотно нажал на «плей». — Но я все же хочу ввести вас в курс дела. Тогда наша встреча пройдет более продуктивно.

— Говори. Можешь даже выключить звук.


Выключить звук. Слепая старуха предлагает мне выключить звук. Она все-таки сумасшедшая…


— Итак, «Первый отряд», полнометражный мультфильм-анимэ русско-японского производства. Авторы сценария — Михаил Шприц — майн гот, что за фамилия! — и Алексей Климов. Режиссер — японец Ёсихару…

— Анима — душа, — равнодушно перебила старуха, по-прежнему глядя в экран. — Это я знаю. А что такое мультфильм-анимэ?

— Такой жанр. — Клаус Йегер раздраженно наморщил ржавые брови. — Дурацкая азиатская выдумка, порожденная комплексами. У всех положительных персонажей очень большие глаза… Но давайте не будем сейчас влезать в технические детали и обсуждать формальные свойства послания. Форма в данном случае — лишь издевательская обертка. Куда важнее для нас содержание. То есть действующие лица, сюжет… СССР. Начало войны. Пятеро подростков-диверсантов — так называемый «Первый отряд». Руководитель отряда — некто генерал Белов. У подростков сильная ментальная связь, экстрасенсорные способности, телепатия, все такое. Обучаются в интернате при Шестом отделе Управления Военной Разведки СССР. Вот что написано про Шестой отдел на сайте этого проклятого анимэ… Майн гот, какой неудобный сайт, о чем они думали, эти Шприцы! — итак: «В задачи отдела входило получение и обработка упреждающей информации о противнике, анализ и прогнозирование развития ситуаций методами гипноза, экстрасенсорного восприятия и оккультных»…

— Клаус, не утруждайся. Ты говорил, что важен сюжет.

— Извольте. 22 июня 1941 года все члены Первого отряда, за исключением одного — подростка по имени Надежда Русланова, — взяты в плен и казнены представителями Аненербе. Казнью руководит обергруппенфюрер СС Линц и его помощницы Эльза и Грета Раух, сестры-близнецы. Посредством священного меча барона фон Вольффа, павшего 700 лет назад в ходе Ледового побоища, подростки обезглавлены…

— Все четверо?

— Все четверо.


Глядя слепыми глазами в экран, старуха издала громкий, протяжный стон. И еще один. И еще. Клаус Йегер почувствовал, что у него пренеприятнейшим образом намокает рубаха под мышками. Старуха смеялась.

— Жаль, что я не могу видеть этот мультфильм. Как выглядят в мультфильме отрубленные головы пионеров?

— Головы остаются за кадром…


Йегер покосился на телеэкран. В бункере, украшенном свастиками, шесть мрачных гномов, наряженных в лиловые балахоны поверх эсэсовской формы, колдовали над старинным мечом.

— …Далее по сюжету. 1942-й год. Сотрудники «Аненербе» вызывают из мира мертвых дух барона фон Вольффа и просят его помочь им в решающей битве с русскими. Подросток Надя по приказу Шестого отдела отправляется в царство мертвых к своим погибшим товарищам с аналогичной просьбой: она просит их…

— Отправляется в царство мертвых? На чем отправляется? На велосипеде? На ковре-самолете?

— В послании фигурирует так называемый некропортал, «Спутник 01», специальный аппарат, разработанный Шестым отделом…

— Герр Клаус Йегер. — Старуха оторвалась. наконец, от экрана и резко повернулась к нему, дернув худой шеей, как птица. — При всем уважении, депутат Йегер, почему вы называете эту галиматью посланием?

— Фрау Грета. Совершенно очевидно, что произошла утечка информации. «Первый отряд» — при всей его карикатурности, при всех передергиваниях — доказательство этой утечки. Это демонстрация. Вызов. Кто-то явно с нами играет. Вот поэтому, я полагаю, мультфильм можно смело назвать посланием.

— Идиот, — протяжно сказала Старуха; два пустых белых глаза уставились ему в переносицу. — Этот мультфильм можно смело назвать посланием, потому что в нем есть кадры, которые вижу я.

— Что вы видели, Грета?

— Полую землю. Что еще я могла увидеть? Полую землю, покрытую тонким льдом…Перепишите мне этот мультфильм на диск, дорогой Клаус. Я буду смотреть его на ночь. В «Кабинете доктора Калигари» тоже есть пара неплохих кадров — но он мне уже надоел.

— Он ваш лечащий врач, этот Калигари?


Старуха потянулась скрюченным пальцем к лицу, поскребла ногтем в уголках пустых глаз.

— Идиот, — повторила она едва слышно, массируя кожу под нижними веками.

— Простите?…

— Вы просто не представляете, депутат Йегер, как сильно порой хочется моргнуть.

— Я могу что-нибудь для вас сделать, Грета?

— Да, Клаус. В следующий раз принимать меня в свежей рубашке: у незрячих людей очень развито обоняние. И еще ознакомиться с шедеврами немецкого киноэкспрессионизма. Впрочем, нет. Экспрессионизм — это, пожалуй, не ваше. Лучше смотрите японские анимаусы.

— Анимэ, — огрызнулся Йегер.


Старуха тяжело поднялась. Внутри нее что-то хрустнуло, точно сломали сухую тонкую ветку. Лабрадор-поводырь, расползшийся у ее ног бесформенной черной кучей, суетливо вскочил и стал отряхиваться так яростно, будто все это время провалялся на дне грязной лужи.

— Я поговорю с Оборотнем, — сказала Старуха с порога. — Если есть послание — значит, есть отправитель.

4

ОБОРОТЕНЬ

…Они были глупы и наглы. Они хотели лишь власти. Лишь экспансии. Лишь превосходства. У них не было мыслей и чувств — их вел звериный инстинкт. Но, беря след, они сами толком не знали, какую дичь загоняют. Они не имели права на Истину — и Истина ускользала от них. Самых талантливых в своих рядах они истребляли сами…

5

НИКА

— Они такие загадочные — и в то же время такие наивные… Они почти что дети — но в то же время уже вполне профессиональные артисты… О них слагают легенды — и кто знает, сколько вымысла, а сколько правды в этих легендах…


Ведущая тянет время. Представление длится час, а дельфины и морские котики выполняют все свои трюки минут за двадцать. Остающиеся сорок заполняются голосом Тамары Васильевны. Ее голос слащаво дребезжит, как липкий железный подстаканник в поезде дальнего следования. Этот голос нелегко выносить, но зато у Тамары Васильевны есть одно бесценное качество — она может говорить бесконечно, без пауз, генерируя одну бессмысленно-благостную банальность за другой.

— …Наши маленькие артисты — им так важно ваше внимание, ваша вера, ваша любовь! Я хочу попросить вас об одном одолжении — когда наши артисты выйдут на сцену, поприветствуйте их громкими аплодисментами. Ведь каким бы маленьким ни был артист, ему важно знать, что его труд ценен и нужен!..


Раньше Тамара Васильевна работала «тамадой» в секте: «О господь, аллилуй-йя! Я знаю, как тяжек труд твой, аминь! О, мы ценим его, этот труд, потому что мы знаем, чего он стоит тебе, аминь! Я знаю, ты сегодня придешь и будешь с нами, аминь, как ты делаешь это всегда, аллилуйя, и ты благословишь нас сейчас, потому что ты уже живешь в наших сердцах, аминь, Господи, наши сердца, наши души, наш дух — все это раскрыто для тебя, О Господь, аллилуйя, мы раскрыты для тебя и закрыты для Дьявола, трижды аминь, потому что мы твои дети, Господь! Сегодня особенный день, аллилуйя, потому что мы собрались здесь сегодня, чтобы благодарить тебя и чтобы славить тебя!..»

— …Раскройте свои сердца для наших маленьких артистов, друзья! Ведь все мы собрались здесь сегодня, чтобы подарить друг другу радость и праздник! А теперь я со своей стороны раскрою наш маленький, но очень важный секрет — сегодняшняя программа будет особенная. Потому что ее подготовил для нас мастер высшего класса, приехавший издалека! Итак, встречайте: один из лучших дрессировщиков Европы, заслуженный артист, гер-р-р Йеманд Фремд!

— Мам, це шо, прынц? — раздается детский голос из зала.


…На нем черный костюм, плотно облегающий тело. Пепельно-русые кудри, жесткие от морской соли. Тонкий золотой ободок в волосах — чтобы пряди не падали на лицо. Он похож на валета червей из сувенирной колоды. Он похож на древнего викинга из подарочной книги в бархатном переплете. Он подходит к самому краю бассейна и поднимает правую руку в приветствии…

Подбельский сидит в заднем ряду, я чувствую спиной его взгляд. Его взгляд — как холодный сквозняк. Как прикосновение мокрых пальцев к горячей коже на шее…

— …Самое смешное, что все это действительно было, — сказал мне в том разговоре Подбельский. — Надя Русланова. И этот отряд. И этот отдел.

— Шестой отдел? Из мультфильма?

— Шестой… Второй… Пятый… Цифра часто менялась. Но суть оставалась прежней. Спецотдел. Когда-то на него работали великие люди…


Я подумала, что было бы здорово ударить его по лицу. Он надо мной издевался. Я рассказала ему все, что он хотел слышать, — а он в ответ решил отбрехаться пошлейшей сказкой про людей в черном и советский филиал школы Хогвартс.

— …Потом великие измельчали. Но шанс все равно оставался.

— Шанс на что?

— Шанс, — он посмотрел на меня своими глазами-медузами, — на победу.


Крохотные зрачки подрагивали и слегка шевелились, как мошки в желе. Я подумала: такие глаза обычно бывают в кино у маньяков. И еще я вдруг поняла, что совсем не чувствую боли. Значит, он мне не врал. В кои-то веки говорил то, во что верил.

— Михаил Евгеньевич, вы — сумасшедший?

— Кажется, это ты только что рассказывала мне про гнилую луну, тонкие тени и пустой крут на льду. — Подбельский весело хохотнул. — У тебя галлюцинации, куколка. Так кто из нас сумасшедший?.. Все закончилось в девяносто втором. — Улыбка одернулась с его лица резко, как фальшивая борода. — Ельцин всех сдал. Пропил мозги — и империю тоже пропил… Когда развалился Союз, я уже несколько лет работал на спецоперации здесь, в Крыму… Но Крым стал чужим. Я получил приказ бросить все и возвращаться в Москву. Начались перетряски. Нас передавали из одного ведомства в другое. В итоге нас отдали в ведение ФСО РФ…

— Кого — нас?

— Нас. Спецотдел. Нас решили оставить. Не как реальную силу — как игрушку, как маленький цирк уродов при Федеральной службе охраны… Нам полагалось служить штатными клоунами для новой России. Но уважающие себя люди присягают раз в жизни и служат только одной стране. Мы себя уважали. Поэтому мы просто исчезли…

— …А теперь встречайте нашего юного морского артиста! — гундосит Тамара Васильевна.


Амиго вплывает из подводной дверцы в бассейн и выпрыгивает из воды, приветствуя публику. Тусклый глаз точно затянут серой полиэтиленовой пленкой. Обратно в воду он падает брюхом, неловко и некрасиво. Он явно не в настроении, он не готов выступать.

— Комм, — одними губами говорит дрессировщик, и Амиго покорно подплывает к нему.


Дрессировщик ставит правую ногу на мокрую спину Амиго — как победитель, как воин-завоеватель. Он толкает его этой ногой вниз, под воду, — или нет, просто переносит вес тела. Вторая нога отрывается от края бассейна — и вот дрессировщик уже скользит по воде, стоя на спине у дельфина…

…Горящий обруч опускается сверху на тросе и зависает над бассейном. Дрессировщик легко соскакивает обратно на кафельный бортик. А Амиго резко уходит под воду.

— …А сейчас, друзья, дрессированная афалина Амиго продемонстрирует вам свой самый любимый номер!..


Когтистая лапка боли сжимается у меня в животе: она врет. Она знает, Амиго это не любит.

Амиго выныривает и прыгает в центр огня. Он самую малость промахивается — пролетает не в середине обруча, а чуть ближе к нижнему краю. Я вижу, как красные горячие язычки лижут его живот. Он снова ныряет, выныривает, широко раскрывает свой рот, похожий на клюв. Дрессировщик кидает ему снулую рыбину из ведерка…

Зал аплодирует. Парни в тельняшках, сидящие в переднем ряду, пронзительно свистят. А я слышу еще один свист — тонкий свист афалины.

Он расстроен. Он хочет уплыть на другую сторону дна.

— …Что значит «просто исчезли»?

— Ну — навык имелся… Скажем так: мы самораспустились. Сожгли архив. Сменили имена и фамилии. Сменили род деятельности. «Сейчас я буду медленно считать до десяти. — Подбельский сделал каменное лицо и причмокнул. — Раз… Вы абсолютно спокойны… Два… ваше тело почти невесомо… Три… вы испытываете чувство полета…Четыре… Ваши внутренние будильники прозвонят завтра вовремя… Пять… вы совершенно расслаблены…»


Он «исчез». Он заделался экстрасенсом (благо навык имелся) и несколько лет кочевал по своему когда-то огромному, а теперь уже не существующему советскому государству, выступая в различных ДК и концертных залах, вводя в гипнотический транс стадионы — а иногда отдельно взятых клиентов.

Это правда.

Потом ему надоело. На деньги от выступлений он открыл интернат в Севастополе. Чтобы дать несчастным детям надежду.

Это ложь. Вернее — что-то из этого ложь.

— Вот тут, — я прикоснулась к животу чуть выше пупка, — тут мне больно, когда ты врешь, папа.

— Да, я знаю. Там, где солнечное сплетение. Там, где душа.

— Тогда не ври. Скажи, чего ты от нас всех хочешь.

— Хотел. Правдивее будет в прошедшем: хотел. Я хотел… мне нужен был мой собственный Первый отряд. — Он говорил очень медленно. — Я искал детей, способных… на многое. — Он аккуратно подбирал слова, выискивая более общие и потому более честные. — Детей, способных переходить грань.

— Зачем?

— Чтобы у нас был шанс на победу.

— Победу в чем?

— Победу в войне.

— Разве идет война?

— Она скоро начнется…


…Когда программа дельфинов заканчивается и появляются морские котики, я быстро протискиваюсь по ряду, задевая чьи-то волосатые коленки и икры, огибаю здание дельфинария и захожу в него с черного хода.

Дверь в гримерную чуть приоткрыта. Новый дрессировщик сидит ко мне спиной перед зеркалом. Его отражение, жмурясь, деловито стирает ватным тампоном золотистые блестки с лица.

— Йеманд Фремд!


Он оборачивается ко мне почти сразу, но все же с крошечной задержкой — и несколько более резко, чем стоило бы. Наверное, поначалу так реагирует на оклик любой, кто представился не своим именем и еще не успел с ним как следует сжиться. Изобретательный псевдоним. Йеманд Фремд. Некто Неизвестный.

— Изобретательный псевдоним, — говорю я ему по-немецки.


Он улыбается во весь рот, во всю свою идеально квадратную челюсть.

— Можно по-русски, — говорит он. — Я в детстве учил.

У него мягкий, убаюкивающий какой-то акцент.

— Но практики у меня давно нет…


Мне нравится, как он говорит это «нет», — аккуратно и нежно выдыхая на последней согласной, точно сдувая крохотную пылинку с цветка.

— Чем могу вам служить?


Мне нравится этот его старомодный высокий штиль…

— Этот дельфин, — говорю я. — Амиго… Он мой. Ну то есть — я его здесь опекаю. У меня с ним хороший контакт. Я изучила его повадки, особенности его поведения. Он не совсем обычная афалина…

— О да, конечно…

— …У него очень подвижная психика, он впечатлителен и легко возбудим…


Некто Неизвестный смотрит на меня, улыбаясь. Мне не нравится эта его улыбка. Слегка снисходительная.

— С тех пор как вы его дрессируете, он стал очень нервным, — резко говорю я. — Вы обращаетесь с ним слишком жестко. Амиго… Это животное привыкло здесь к совершенно другому обращению.

— Немецкая школа дрессировки. — Он беспомощно разводит руками. — Возможно, вы правы. Возможно, я был слишком строг.


Что-то в этих словах — неправда. Ясно, что: он просто не собирается со мной спорить. Что бы он там себе ни думал, ему легче отделаться от меня вежливой фразой.

— Впредь я буду с ним мягче, — говорит Неизвестный. — Обещаю.


Боли нет. Это странно — но боли нет. Значит, он и впрямь обещает.

— Меня зовут Ника. А вас? Как вас на самом деле зовут?

— Томас, — широко улыбается он и протягивает мне загорелую руку.


Я стою неподвижно. Я слушаю боль.

— Очень приятно, — смущенно бормочет он и неловко прячет руку в карман.

— Ви хайст ду? — говорю я.

— Томас… — Он игриво глядит на меня. — А вас на мякине не проведешь!.. — В слове «мякина» ударение он ставит на первом слоге. — О'кей. Меня зовут Генрих.


Я молча качаю головой.

Он совсем перестает улыбаться. Он смотрит внимательно, не мигая. У него красивые глаза. А вокруг них — нестертые блестки, такого цвета… как липовый мед на солнце. Одна блестка прилипла в уголке его глаза.

— Эрвин, — говорит он. — Меня зовут Эрвин.

— Теперь похоже на правду.


Он пожимает мне руку, потом той же рукой трет глаз. Тот, с золотой соринкой.

Мне отчего-то становится его жалко.

— Три к носу, — говорю я ему. — Если хочешь, чтоб вышла, три пальцем в направлении к носу.

6

ОБОРОТЕНЬ

…Их предки пришли с Южного полюса тьмы.

Они не имели права на Истину — и Истина ускользала от них. Самых талантливых в своих рядах они истребляли сами…

Им не был дан Разум — эта животворная искра, это умение возвращать любую вещь или сущность к ее духовной первопричине, освобождать тончайшую эссенцию сути из-под застывшей коросты конкретности.

Они были, остаются и будут человеко-зверьми, человеко-объектами, жалкими имитациями истинного Творения…

7

НИКА

…Подбельский ждет меня снаружи, у выхода.

Он плохо выглядит. Немытые волосы торчат в стороны клочьями, как слипшиеся перья на боках у больного голубя. Глаза будто стали еще прозрачнее — они как вода, затянутая тончайшей ледяной пленкой. Он выглядит так, что хочется развернуться и уйти прочь. Вымыть руки с мылом и закутаться в шерстяной плед.

Он говорит:

— Я ничего от вас не добился. Никто не перешел грань — даже ты, моя лучшая куколка.

Он говорит мне:

— Времени больше нет.

Он говорит:

— Этот мультфильм — это послание. С другой стороны. От врага или от союзника. Я не знаю. Не понимаю. Я думал, ты сможешь понять. Я думал, ты сможешь принять все послание, но даже ты видела только обрывки…


Он говорит, если есть послание, значит, есть отправитель. Он говорит, что хочет закрыть интернат и отправиться искать отправителя. Он говорит, что я должна ехать с ним вместе. Что времени нет, что времени очень мало. Он говорит, у него есть кое-какие бумаги. Кое-какие записи. Доказательства. Документы. Его руки трясутся. Он протягивает мне конверт.

Он говорит:

— Ознакомься вот с этим, Ника.

Он говорит:

— Это поможет напасть на след.


Он говорит: представь, что ты секретный агент.

Он говорит: учти, за нами следят.


Я говорю:

— Вы действительно сумасшедший.


Ты сумасшедший.

Папа, ты сумасшедший.

Я прячу руки в карманы, чтобы не брать у него конверт. Я разворачиваюсь — чтобы идти обратно, к дельфинам.

Дельфины не врут.

Дельфины не сходят с ума.

Он кричит вслед:

— Так ты со мной едешь, Ника?

Я отвечаю:

— Нет.


Нет. Ответ отрицательный.

Я говорю:

— Ты псих. Что ты делал с нами все эти годы?

— Я давал вам надежду…

— Не ври.


Со стороны проспекта Нахимова доносятся нестройные визги:

— Севастополь-Крым-Россия! Севастополь-Крым-Россия!

Кто-то надсадно кашляет в громкоговоритель, харкает, кажется, в него же, сварливо сообщает, шо демонстрация заборонена и шо потрибен дозвил влади для проведения ходу. Кто-то орет самозабвенно, до рвотных позывов:

— Кацапи! Або весь Крим буде балакати на украинський, або балакати буде никому! Кацапи! Ваше мисце у Тамбовський губернии мисити грязюку и валятися п'яними попид тинном!


В ответ старческие голоса привычно затягивают:

— Встава-а-й, стра-на-а-громная, встава-а-а-й на смертный бой...

Подбельский неподвижно стоит посреди тротуара со своим дурацким конвертом в руке. Прозрачные глаза его полузакрыты. Он шевелит сухими губами:

— …С фашистской силой темною, с проклятою ордой… Я ухожу.

Я оставляю его на улице.

Рядом с люком, ведущим в КСД, на корточках сидит Эрвин. Люк открыт. Эрвин смотрит в густую соленую воду.

— Йеманд Фремд, — говорю я, и он поднимает ко мне улыбающееся лицо.


Мне не нравится эта его улыбка. Чуть презрительная. Чуть кривая.

— Прошлый век, — говорит он. Совершенно бессмысленное устройство.

— Это камера сенсорной депривации.

— Я знаю, что это — Эрвин проводит пальцем по краешку люка, на пальце остается след ржавчины. — Но я не знал, что старик Джон Лилли у вас до сих пор популярен.

— Что это за старик?

— Человек, который изобрел эту штуку. Больше полувека назад. Он надеялся, что человеческий мозг на что-то способен… Но он разочаровался в человеческом мозге. И переключился на мозг других крупных млекопитающих. Старик Джон учил дельфинов английскому… — Эрвин ухмыльнулся, — накачав их предварительно ЛСД. Самые талантливые ученики гибли от передозировок, не успев до конца освоить Past Simple. Двоечники не продвинулись дальше hello. Сам он сидел, кажется, на кетамине… Смешной у тебя костюм.


Он нагло меня разглядывает.

На мне облегающий зеленый костюм для погружений. У меня слишком маленькая грудь. И слишком широкие бедра. Я чувствую себя героиней мультика-анимэ — с глазами, вылезающими из орбит, трясущимися красными щечками и задранным подолом.

— …Впрочем, что-то подсказывает мне, что человек, который раздал приказ… то есть отдал приказ установить здесь эту камеру, увлекался скорее опытами американского доктора Камерона. Тот устраивал своим пациентам терапевтические сеансы, которые длились по пятьдесят — шестьдесят часов. Он вставлял им в ухо наушник с повторяющейся раз за разом командой. Он хотел добиться…


Мне не нравится то, что он говорит. Мне не хочется знать, что это были за опыты. И чего добивался тот доктор с фамилией тюремщика…

— Ты мешаешь мне погружаться, — резко говорю я. — Не сиди рядом с люком.


Он послушно поднимается с корточек и шагает прочь по коридору. У него длинные сильные ноги, покрытые золотистым пухом. Резиновые вьетнамки какого-то немыслимого размера со звонким чмоком отлепляются от влажных ступней при ходьбе. И при каждом шаге под кожей на щиколотках проступают сухожилия, отделенные от кости тонкой перепоночкой кожи.

Трогательные щиколотки. Изящные, как у цапли.

— Я немного поиграл с ним в мяч, — говорит Эрвин, не оборачиваясь. — С твоим другом, Амиго. Я был с ним ласков, как ты просила.


…Я погружаюсь под воду. Я ничего не вижу, не обоняю, не осязаю…

— Сегодня другой дрессировщик, — говорит мне Амиго. — Сегодня хороший. Тоже говорил другие слова. Но хороший. Ты помогла? Плохой ушел насовсем?

— Нет, Амиго, дрессировщик был тот же самый. Просто он вел себя по-другому.

— Другой человек, — настаивает Амиго. — Если ведет себя по-другому — значит, другой.


Афалиний мир надежен и прост. В нем невозможно запутаться. Есть человек — и его постоянные свойства.

Если свойства другие — значит, другой человек.

8

ОБОРОТЕНЬ

…Они были, остаются и будут человеко-зверьми, человеко-объектами, жалкими имитациями истинного Творения. Они пытались приобщиться к древним священным таинствам, стать частью великих орденов — но лишь из спеси и в силу каких-то смутных животных инстинктов, с тем же успехом они могли бы возносить молитвы духам пшеничных колосьев или просить пощады у бога грозы. Они пытались пройти обряд посвящения — но не ведали о его высшей цели и интересовались лишь формой, лишь путаными деталями самой процедуры. Они пытались читать священные тексты и разбирать руны — но, ослепленные знаками, не способны были увидеть обозначаемое. В этих мудрых и совершенных узорах цветы смысла не распускались для них. С тем же успехом они могли читать справа налево. Ничего бы не изменилось. Гондванам никогда не подняться над тупой звериной природой.

«Орден московских розенкрейцеров»…Чего стоит одно только название! И этот клоун Белюстин, его глава, считавший себя бессмертным. Из всех «объектов», которых мы изучали, этот человеко-зверек всегда восхищал нас больше всего. Как уникальный образчик пронырливости и наивности, самонадеянности и везучести, гордыни и наглости…

Всеволод Белюстин, генеральский сынок, филологический мальчик, помешанный на оккультизме и спиритизме, абсолютно, кажется, искренне полагал себя графом Сен-Жерменом. Годы Гражданской войны он провел в Крыму, и сия невероятная «истина» открылась ему на мысе Фиолент — якобы в тот момент, когда он прикоснулся рукой к какому-то валуну.

Тот, истинный граф Сен-Жермен, жил во Франции в восемнадцатом веке — предполагалось, впрочем, что его жизнь — лишь одно из множества звеньев в бесконечной цепи смертей и рождений величайшего алхимика мира. Сен-Жермен был блестяще образован и говорил на всех европейских языках без акцента. Он умел делать золото из камней, знал рецепт эликсира здоровья и долголетия, читал прошлое и предсказывал будущее. Он был истинным членом Братства розенкрейцеров и одним из Великих Посвященных.

Этот, московского разлива Сен-Жермен, тоже знал несколько языков — оттого трудился в Наркомате иностранных дел переводчиком и составлял обзоры зарубежных газет и журналов… А в свободные от работы часы он служил главой «Ордена московских розенкрейцеров», нелепейшей организации, не имевшей никакого отношения к Истине. В его «Ордене» состояло чуть больше дюжины человек, они имели разные степени посвящения и распределялись по рангам. Они мечтали овладеть магическими способностями розенкрейцеров, освоить телепатию и ясновидение, достичь астрального посвящения — жить в двух мирах, физическом и астральном. Они исполняли нелепые гимны, они проходили двойной обряд посвящения («…различается ток Света и ток Тьмы, что дает нам Белое и Черное Посвящение…»). Жалкие человеко-зверушки надеялись научиться распоряжаться силами света и мрака!

Демиург, создавший человеко-зверей, — имитатор и фальсификатор, и его создания по природе своей имитаторы тоже. Московские розенкрейцеры, бледные копии истинных магов, своими гимнами, своими ужимками и прыжками имитировали ни много ни мало попытки овладеть Врилом, всепронзающей и всепроникающей энергией вечной Вселенной…

Но Врилом не смогли овладеть даже мы. Не смогли тогда — и пока не можем сейчас… Но сейчас мы уже совсем близко. Ближе, чем когда бы то ни было.

«Тот, кто становится хозяином Врила, становится хозяином над самим собой, над другими и над всем миром, — так нас учили. — Сначала Врилом овладеют обитатели сумрака. Они сделаются Властителями, будет большая война, все закончится и снова начнется. Мир переменится. Властители выйдут из-под земли, если у нас не будет с ними союза, если мы тоже не будем властителями, то окажемся в числе рабов, в навозе, который послужит удобрением для того, чтобы цвели новые города»… Так говорят нам сейчас. И так говорили нашим предшественникам — тогда, перед прошлой войной.

В той великой, в той позорной войне норды проиграли гондванам.

На этот раз так не будет.

На этот раз будет иначе.

9

НИКА

Я возвращаюсь в интернат сильно затемно, на последнем автобусе. Иду по пыльной неосвещенной дороге в сторону мыса. С десяток разноцветных тощих котов, собравшихся на сходку, как всегда, за час до полуночи, провожают меня неодобрительными желтыми взглядами.

Мы живем на вулкане. Наш мыс сползает к морю потоками застывшей сто пятьдесят миллионов лет назад лавы, смешанной с известняком, яшмой и сердоликом.

Мы живем среди греческих скал, серых скал с человеческими именами.

Мы живем высоко над морем. По ночам оно грызет серые камни, натирает песком застывшую лаву и слизывает известняковые крошки — чтобы когда-нибудь оторвать кусочек побольше. Чтобы когда-нибудь сожрать одну из скал без остатка.

Мы живем в Храме Девы.

Когда дочь спартанского царя Агамемнона приносила здесь кровавые жертвы своим голодным гневным богам, это место называлось Партениумом.

Мы живем в Стране Бога.


С тех пор как голодные древние боги оставили это место, с тех пор как сюда пришел один равнодушный и сытый бог и на месте капища построили монастырь, этот мыс называется Фиолентом. Божьей страной.

Мы живем в типовом белом здании, похожем на пансионат. Таких зданий в округе четыре, и наше ничем не отличается от остальных трех. Нет никакой специальной таблички, вывески, указателя — зачем огорчать отдыхающих сочетанием слов «дети» и «сироты»? «Веста», «Афалина», «Орлиное гнездо» и «Надежда». В сезон туристических мух мы вполне сходим за детскую базу отдыха, спортивный скаутский лагерь или что-нибудь в этом роде. А не в сезон здесь попросту никого нет.

…Внутри пахнет чем-то горько-ванильным, домашним, еще не остывшим. Наверху уютно шкварчит телевизор:

— …Одна таблетка в день заминить тоби сниданок, обид и вечеря. «Риттер-Ягд» — лицарське полювання. «Риттер-Ягд» — и ти вильний для подвигив…


Это мой дом, думаю я, улыбаясь. Как бы то ни было, это все же мой единственный дом.

Пахнет чем-то домашним — а еще пахнет солью моря, и сухой хвоей, и миндалем. Когда я отсюда уеду, я буду вспоминать этот запах — как запах моего детства. Как запах дома. Как запах самого счастья… Сейчас, пока я еще здесь, я должна им как следует надышаться. Я вдыхаю его полной грудью — и задерживаю в легких так долго, как только могу, пока голова не начинает кружиться, пока сердце не начинает подскакивать к горлу…


Есть хочется так, что от голода сводит живот. Мне бы сейчас такую таблетку — которая «заминить вечеря». На ужин я уже опоздала, на двери столовой висит железный замок… Но на такой случай у нас с Цыганкой всегда есть заначка. Сливы и пара яблок, плавленые сырки и арахис. Я захожу в нашу комнату.

Цыганка спит на своей кровати прямо в одежде. Лицо уткнулось в подушку, виден лишь улыбающийся уголок рта — и маленькая капля слюны, как у маленькой.

Я смотрю на нее — и остро чувствую счастье. Так остро, что слегка колет слева в груди. Так остро, что мне трудно дышать.

Я смотрю на нее — и съедаю сливу и яблоко.

Я глажу ее по черным спутанным волосам. Когда мне было семь, а ей шесть, мы проткнули себе ладони булавками, и выдавливали из невидимых дырочек кровь, и терли ладонь о ладонь. Мы хотели стать сестрами. Ее ладонь потом долго гноилась, и Подбельский на меня злился. Он говорил, у нее могло быть заражение крови. Он говорил, к обрядам нужно относиться серьезно…

— Лена, — говорю я ей шепотом. — Лена, не надо спать так. Сначала разденься. Можешь не умываться, но хотя бы разденься.


Она спит очень крепко. Она не слышит меня.

— Лена, — говорю я ей громче.

— Лена, — я трогаю ее за плечо.

— Лена! — кричу я ей в ухо. — Лена! Лена!


Она не слышит меня.

Я трясу ее, я дергаю ее за черные волосы. Она молчит. Она твердая, как манекен.

Я кричу, я переворачиваю ее на спину. Лицом вверх. Мертвым лицом вверх.

Она улыбается фиолетовыми губами. В уголке рта застыла капля слюны. Ее левый глаз смотрит весело, не мигая. К правому глазу прилипло перо от подушки.

Я бегу на второй этаж, в холл, туда, где орет телевизор.

— …Подбай про здоровя своэй шкири! Щоб вона завжди була гладка й шовковиста, наши вчени розробили препарат…


Они сидят, уставившись в телевизор. Жирная, Рыжий, Немой и еще человека четыре. Жирная склонила голову на плечо Рыжему. Она всегда мечтала, что однажды так сделает.

Клоун лежит на полу, подтянув к подбородку колени.

Они улыбаются.

Я обхожу все спальни на этаже. И балконы. И душевые кабинки.

Они все улыбаются. У них счастливые окаменевшие лица.

Я возвращаюсь в холл. Вдыхаю теплый домашний запах. Я сажусь на свободное место, рядом с Немым, и кладу голову ему на плечо. Клоун свернулся клубочком у моих ног. Он как младенец. Как большой эмбрион.

Я счастлива, что знала их всех, что мы росли вместе… Сердце колотится так, словно я бегу стометровку. Я счастлива, что скоро встречу их снова… Я задыхаюсь — но это просто от счастья. Я счастлива, что я их сейчас догоню…


Они все застывшие. Все застыло. Я тоже застыну.

— Я счастлива, — говорю я одними губами. И в тот же момент внутри меня взрывается боль.


Это неправда. Я только что сказала неправду. То, что я чувствую, не называется счастьем.

Они все застывшие. Муха, ползущая по лицу Клоуна, застыла над верхней губой.

Как-то иначе…

Лохудра на телеэкране застыла в голливудском оскале.

Называется как-то иначе…

Секундная стрелка застыла на настенных часах. Они все застыли. Все застыло. Я тоже застыну.


Смерть.

Я резко вскакиваю с дивана.

Это называется смерть.

Так резко, что Немой заваливается на опустевшее место.

Смерть.

Я бегу вниз, к Подбельскому, в конец коридора. Его комната заперта… — или нет, просто подперта чем-то с той стороны. Я разбегаюсь и толкаю ее плечом, снова разбегаюсь — и снова изо всех сил толкаю…

…В комнате никого нет. Письменный стол передвинут к двери. Стол — а на нем стул. Нелепая баррикада… На полу валяются диски, бумаги, книги. И битые стекла — много мелких и крупных осколков. Окно разбито. По подоконнику размазано бурое.

И еще на стене. Пять засохших бурых букв на стене.

ВОЙНА.

От Георгиевского монастыря к пляжу ведут семьсот восемьдесят восемь ступенек. Кровь еще свежая: если наступить на пятно, на нем отпечатывается рисунок подошвы…

Он лежит на пятьсот сорок третьей, правая нога свесилась на пятьсот сорок вторую, ручеек крови дотек — я свечу фонариком вниз, — дотек до пятьсот тридцать девятой.

Я освещаю его лицо, ожидая увидеть все то же выражение счастья.

Но счастья на его лице нет — скорее досада, скорее тоска по упущенным шансам… Выражение вратаря, только что пропустившего гол.

Его лицо повернуто к морю, к чернеющему в небе кресту на скале Святого явления. А глаза почему-то кажутся синими-синими, точно смерть напоследок добавила недостающий пигмент.

Он лежит на животе. Короткая рукоятка ножа торчит из черного пятна под левой лопаткой.

Я пытаюсь вытащить нож — но он плотно врос в его тело.

Я глажу его по спине. Глажу по волосам. Я говорю ему:

— Папа.


Я знаю, мне полагается закрыть эти синие глаза, — но я все оставляю как есть. Пусть смотрит на море. Пусть смотрит на крест на скале Святого явления. Уверена, это лучше, чем полная темнота.

Я спускаюсь вниз, к морю, и смываю его кровь со своих рук соленой водой.

Я поднимаюсь — впереди семьсот восемьдесят восемь ступенек.

Я падаю на семьсот восемьдесят шестой…

Полная темнота. Очень холодно.

10

ОБОРОТЕНЬ

Демиург, создавший человеко-зверей, — имитатор и фальсификатор, и его создания по природе своей имитаторы тоже. Московские розенкрейцеры, бледные копии истинных магов, своими гимнами, своими ужимками и прыжками имитировали ни много ни мало попытки овладеть Врилом, всепронзающей и всепроникающей энергией вечной Вселенной..

Вожаки человеко-зверей никогда не умели объединяться. Они грызли друг другу глотки. Они боролись за власть. Истребляли неподчинившихся.

…В первый раз Белюстина привезли на Лубянку в 28-м — вместе с двумя другими оккультистами. Их продержали там три месяца, после чего Белюстина отпустили, а двух других расстреляли. Московские розенкрейцеры расценили такой исход как доказательство могущества их главы, великого мага, совладавшего с кровавыми псами режима. Они предпочли не думать о том, что в роли дрессировщика мог выступать не Белюстин. А псы.

…Второй раз Белюстина и всех его розенкрейцеров взяли весной зз-го. Все, кроме Белюстина, отправились в лагеря.

Белюстина отпустили.

….В третий раз он попал на Лубянку в сороковом. На закрытом слушании присутствовала какая-то шишка из Спецотдела. Белюстин получил десять лет.

Где он сидел — неизвестно.

Когда и как умер — загадка.

Человеко-зверь с отменным чутьем, талантливый фальсификатор, Белюстин поступил так, как поступил бы настоящий алхимик. Нигредо — часть процесса Великого делания. Символическая смерть — и перевоплощение алхимика.

Он исчез. Он сделался кем-то другим.

Мы знаем, кем.

11

НИКА

— …Монастырская земля не пустует-тует-ет-т. Три обширных совхоза расположились треугольником-ольником-ником-ком-м на полуострове-острове-рове-ве-е….


Полная темнота. Очень холодно.

Я лежу на спине.

Чей-то голос звучит рядом со мной — высокий мужской голос, или, может быть, низкий женский. Он говорит что-то о монастырях и совхозах. Он расслаивается, крошится в ушах на слова и слоги, выдавливается из невидимых стен гулким эхом.

Я слышала, когда человек умирает, его сознание не может с этим смириться и продолжает творить фантомы. Исторгать из себя ощущения, образы, звуки…

Если я умерла, мое сознание набито редкостным бредом.

— …Один угол — совхоз «Безбожник». Здесь, над глубоким обрывом, у мыса Фиолент-лент-нт-т, еще недавно жили трутнями представители мракобесия-бесия-сия-я-а…

— Я умерла? — спрашиваю я темноту.

— Если сможешь жить так, словно твое тело уже умерло, ты станешь подлинным самураем, — отвечает мне темнота не то высоким мужским, не то низким женским. — Тогда вся твоя жизнь будет безупречной, и ты преуспеешь на своем поприще… Слава Господу, ты не умерла, дочь моя…


Щелкает выключатель. Электрический свет бьет в лицо. Я зажмуриваюсь, потом снова открываю глаза. Пыльная лампочка без абажура чуть покачивается под каменным потолком. Окон нет. Серые стены в испарине. Я лежу на спине, на полосатом, слегка подгнившем матрасе.

— Я хотел бы закончить чтение, — говорит голос.


В противоположном конце комнаты прямо на полу, в позе лотоса, сидит монах в черной рясе. Он сидит боком ко мне, просторный капюшон полностью скрывает лицо. В руке он держит пожелтевшую, с оторванным с одной стороны краем, газету «Маяк коммуны».

— …Три обширных совхоза… так, где я остановился? …совхоз «Безбожник»… — Монах водит указательным пальцем по выцветшим строчкам; других пальцев у него на руке нет, только обрубки. — …Ты меня слегка сбила, дочь моя…Так, представители мракобесия… А, вот, оно!.. Представители мракобесия. Во втором углу раскинулась молочная база морзавода, совхоз № 2, молферма. Под ферму отошли дачи князя Вяземского, Капылова и другие. Угол третий — совхоз № 1 Военпорта. Здесь выращивается мясо для рабочих-ударников. Дачи, занятые совхозом, в которых пьянствовали и развратничали, «отдыхали» городские головы, инженеры Максимовичи и прочая белая знать, не знали электрической лампочки. Теперь здесь электрический свет для двух тысяч пятисот свиней…


Монах откладывает газету. Я вдруг понимаю, что, прежде чем включить свет, он читал в полной темноте.

— Свиней… — задумчиво повторяет он. — Они всегда нас гнобили. Всегда! Страха Божия у них не было… И совхоз здесь устраивали. И госпиталь. И концлагерь. И военную часть… А мы сотрудничали. Если дело было правое, мы всегда сотрудничали. И сейчас сотрудничаем.

— Вы кто? Где мы? — спрашиваю я без особого интереса. Я сплю. Какая разница, что он ответит.

— Ты в монастыре, дочь моя.


Какая разница, что он отвечает. Это мой сон. Мне часто снятся странные сны. Мне часто снятся кошмары.

— Правильно поступает тот, кто относится к миру, как к сновидению, — сообщает монах. — Когда тебе снится кошмар, ты просыпаешься и говоришь себе, что это был только сон…

Эти слова я помню. Я где-то их слышала. Недавно, совсем недавно… Не во сне — в жизни. Обязательно нужно вспомнить, где я слышала эти слова. Иначе так и буду любоваться на этого гнома с одним пальцем… Мои сны очень вязкие. Из них трудно выбраться. Даже когда я понимаю, что сплю, не могу сразу проснуться. Но у меня есть один способ. Если разглядеть что-то, что есть и здесь, и там, нащупать в текучей и мутной сонной взвеси острый край настоящего, найти какую-то знакомую, реальную мелочь — тогда можно за нее уцепиться, как за конец свисающего в пустоту троса, взяться крепко и выбраться — из самого глубокого сна…

— …Говорят, что наш мир ничем не отличается от такого сна, — продолжает монах.


И я, наконец, вспоминаю, откуда знаю эти слова.

— Это из фильма, — говорю я ему. — Джим Джармуш.

— Прости, дочь моя?

— Мне снится, что вы говорите эти слова, потому что пару дней назад я слышала их в фильме Джармуша «Собака-призрак, путь самурая»…


Я цепляюсь за это название, как за конец свисающего в пустоту троса, я готовлюсь к рывку — …но, кажется, сегодня трос не работает. Я по-прежнему здесь. Мой монах в черной рясе оказывается синефилом.

— Насколько я помню финал, дочь моя, афроамериканец, которого называли Псом-Призраком, не очень хорошо кончил. Так что на твоем месте, Ника, я бы не воспринимал этот безусловно мудрый текст, Хагакурэ Бусидо, настолько буквально. Стоит воспринимать мир как сон, но не стоит путать одно с другим.

— Я сплю, — равнодушно говорю я. — Мне снилось, что все мои друзья умерли. И мой учитель умер…

— Не снилось. — Он отрицательно мотает своим черным капюшоном из стороны в сторону.

— …Теперь мне снитесь вы… Отпустите меня. Мне больно. Вы говорите неправду — и мне от этого больно.

— Тебе больно от твоих собственных слов. Именно в них — неправда. Вот, опять же, из Бусидо: «Разумные люди используют разум для того, чтобы размышлять об истине и лжи. Так, разум причиняет им вред. Ни одно твое дело не увенчается успехом, если ты не видишь истины». А истина… истина в том, что незадолго до своего смертного часа твой учитель пришел к нам в монастырь. Он просил помочь ему — и хотя мы тут очень не любим гэбистов, секретных сотрудников, и иже сими, — мы согласились ему помочь. Потому что, как я уже сказал, мы сотрудничаем. Сотрудничаем, если дело правое…


Он, кряхтя, лезет за пазуху, извлекает из-под рясы конверт.

Знакомый конверт. Тот, что был у Подбельского. Тот, что он хотел мне всучить у выхода из дельфинария. Только теперь по конверту размазано бурое…. Если я сплю, этот конверт — неплохая зацепка…

— Это конверт Подбельского. — Я пытаюсь сосредоточиться на реальности.


Пытаюсь ухватиться за трос.

— Да, дитя мое. Михаил Евгеньевич, мир праху его, просил передать тебе этот конверт, если его не станет. Он сказал, там важные документы. Они помогут тебе в твоем непростом странствии… Ох, старость не в радость, затекли мои ноги…


Монах, сопя, разгибает свои закрученные кренделем ноги, поднимается с пола и бредет вдоль стены. Лица его я не вижу — оно скрыто тенью от капюшона. Конверт он аккуратно прижимает единственным пальцем к ладони.

В дальнем углу комнаты он тяжело наклоняется и поднимает с пола какой-то предмет. Я приглядываюсь — это небольшой холщовый мешок.

— Очень важные документы мы положим сюда. — Монах опускает конверт в мешок. — Так… что еще нам нужно для путешествия?.. Что должно всегда быть под рукой у настоящего странствующего воина?…


Мой сон начинает терять очертания и логику, превращается в фарс, превращается в окончательный бред. Монах деловито семенит из одного угла кельи в другой, он бубнит себе что-то под нос, он наклоняется и подбирает рассыпанные по каменному полу предметы.

— Что еще должен взять с собой странствующий воин? Загранпаспорт, конечно же действующий загранпаспорт с действующей студенческой визой…


Я пытаюсь подняться и не могу — он заговаривает, он заборматывает меня своим не то женским, не то мужским голосом.

— …Пригласительное письмо из Берлинского учебного заведения, без этого воин как же? Без этого странствующий воин никуда… Потом — денюжки, в евро, конечно, зачем нам гривны? Нам лучше фазу евро… И еще меч — так, меч, где же он?… Лежи, лежи, дочь моя… Лежи и не дергайся… Если хочешь, давай мы с тобой вместе помолимся… Повторяй за мной, куколка: михи виндикта эго ретрибуам…


Каменный пол растекается подо мной, я погружаюсь все глубже, в холод и темноту, в каменную камеру сна. Я в невесомости. Я ничего не вижу, не слышу, не обоняю. Я повторяю слова:

…Мне отмщение и аз воздам… Ибо близок день погибели их… Скоро наступит уготованное для них…

…Я просыпаюсь от холода. Все в той же келье — только теперь из маленького зарешеченного окошка под потолком пробивается солнце. Очень болит голова.

— Рад, что тебе уже лучше, — мужской низкий голос.


Я резко сажусь на матрасе — так резко, что темнеет в глазах. Через секунду из пульсирующего мрака проступает фигура. Пуза тый монах с жидкой пшеничного цвета бородкой, на вид вполне реальный, сидит на раскладном стульчике рядом со мной. Руки его лежат на коленях. На каждой — по пять пальцев. По пять пухлых розовых пальцев.

— Где мы? — говорю я. Голос какой-то хриплый, как будто я долго болела. Или много кричала. — Кто вы?

— Мы в Георгиевском монастыре. Меня зовут отец Александр…

— А тот, другой? Где он?

— Другой?

— Монах в капюшоне… С одним пальцем… Тот, который приходил до вас.

— Бедная девочка, — гладит он меня по голове. — Бедное, бедное дитя… Ты просто бредила. Ты несколько часов пробыла без сознания. Рано утром я нашел тебя на ступенях лестницы, ведущей от монастыря к морю, и принес сюда. Никто, кроме меня и врача, не заходил к тебе в келью.


Он не врет: мне совсем не больно от его слов. Его голос звучит так спокойно и просто. Сейчас он мне скажет, что все это был просто бред, просто сон. Он скажет, что я упала, спускаясь к морю. Что все они живы. Что ничего не случилось…

— …А там, ниже, — он страдальчески морщит жидкие брови, — чуть ниже на ступеньках я нашел твоего учителя, мир праху его… Пусть все они упокоятся с миром, Господи, какая чудовищная трагедия, Господи, бедные дети!.. Бедные, бедные дети!..


Он прикрывает глаза рукой.

— Я думала, мне приснилось, — говорю я. — Они… они правда все умерли?

— Увы, — он не отрывает руки от лица. — Увы, увы. Да.

— От чего?


Вероятно, мне положено сейчас разрыдаться — но слез нет. Совсем. Я задаю вопросы, которые должна задавать, — механически, как автоответчик.

— Пока не понятно… Не вполне понятно, что вызвало смерть… Это очень тяжелая тема.

— Я умею говорить на тяжелые темы.

— Хорошо. Тебе следует знать. Никаких следов нападения на интернат милицией не обнаружено…

— Слово «война», — говорю я. — На стене в кабинете Подбельского было написано кровью слово «война». Они видели? Разве это не след нападения?

— Да-да, это след, — он теребит рукой бороду, — но, кроме тебя, его никто почему-то не видел, дитя мое… И следов отравления в их крови не нашли. И физических повреждений. Вскрытие показало, что все они… Все, кроме Подбельского, умерли естественной смертью.

— Естественной? — повторяю я за ним и вдруг слышу, как кто-то хрипло смеется. Кто-то очень веселый, очень глупый и злой хохочет внутри меня, заставляет меня трястись и повизгивать, я пытаюсь остановить его, пытаюсь остановиться — но не могу, я смеюсь отвратительным заливистым смехом и сквозь смех повторяю:

— Естественной смертью… естественной, естественной смертью… я их видела, они все улыбались… это было очень естественно-о-о…


Батюшка смотрит на меня понимающе, потом говорит «прости, Господи» и звонко бьет меня по щеке пухлой ладошкой. Я хватаюсь за щеку, а тот, кто только что во мне хохотал, принимается тонко скулить и плакать. И я вместе с ним.

— Поплачь, поплачь, Ника, — гладит он меня по волосам той же рукой, что ударил. — Поплачь, станет легче.


Он прижимает меня к своему круглому животу и покачивается вместе со мной из стороны в сторону.

— Разрыв сердца, — говорит он. — Почти у всех обнаружили разрыв сердца.

Он говорит:

— Конечно, будет расследование, но никто ничего не поймет.

Он говорит:

— Но мы-то уж знаем… Уж мы-то знаем, кто за этим стоит.

Он тихо шепчет:

— Наш враг коварен, как сам Враг рода человеческого.

Он шепчет мне в ухо:

— Ты права, дитя мое, это начало новой войны.

Он говорит:

— Мы тут не любим всяких гэбистов, секретных сотрудников и иже с ими. Но мы сотрудничаем. Если дело правое, мы всегда сотрудничаем… Они и совхоз у нас тут устраивали, и санаторий, и госпиталь, и концлагерь, и военную часть. — Он вынимает из просторного кармана мобильник. — Но в ту войну мы сотрудничали… — он набирает номер и прислоняет телефон к уху. — …И будем сотрудничать в эту войну… Алло, Палыч? Неси!

— Кто вы? — Я вырываюсь из его пухлых рук, из теплых складок его живота. — Кто вы? Кто вы? Что происходит?

— Я — хранитель, — говорит отец Александр, торжественно поднимаясь и выпячивая вперед круглое пузо. — Я всего лишь простой хранитель, но ты, я надеюсь, воин. И я должен отдать тебе кое-что, Ника… В назначенный час Хранитель передает Воину оружие… — Он яростно косится на дверь. — Палыч, ты где там, а?!


На пороге возникает сизый мужичок в трениках, похожий на слесаря. Руки у мужичка запачканы чем-то черным и бурым. В руках у мужичка меч. Он шмыгает носом и делает шаг в мою сторону.

— Стой, я сам. — Отец Александр отбирает у мужичка меч.


Я по-прежнему сижу на подгнившем полосатом матрасе. Я смотрю на сумасшедшего попа и на пьяного слесаря, на темный, дымчато-серый клинок. Его сталь похожа на бархатную змеиную шкурку. Я смотрю на ее струистый узор и не могу шевельнуться. Кто-то злой и веселый — тот самый, внутри меня, — начинает тихо хихикать. Он трясется внутри меня, там, где солнечное сплетение, где у человека душа, — он трясется, и я трясусь вместе с ним, мелко-мелко, почти незаметно.

Отец Александр подходит ко мне вплотную. Меч он держит за рукоятку обеими руками.

Он просит Палыча выйти из кельи — и Палыч, недовольно крякнув, выходит. Он просит меня встать на колени и склонить голову. Я выполняю. Мне почти все равно.

— Правильно поступает тот, кто относится к миру, как к сновидению, — говорю я.

— Истинно так, — отвечает отец Александр. — А теперь, дитя мое, слушай, что я скажу. Величайшая честь для меня передать тебе эту катану — я делаю это так же, как в свое время отец Николай, царствие ему небесное, передал ее Надежде Руслановой…


…Он говорит долго. О том, что эта катана — древнее оружие, принадлежавшее когда-то самурайскому роду Китакуба. О том, что воины этого рода были великими охотниками за демонами, колдунами и оборотнями, и катана помогала им в этой охоте, ибо только его заговоренная сталь была способна пронзать нечувствительную к любой другой стали плоть нелюдей. О том, что эта катана повинуется лишь своему хозяину и никому больше. О том, что в 1911 году отважный полковник Китакубо, умирая, завещал ее своему ученику — плененному им когда-то в ходе русско-японской войны солдату Николаю.

…Он рассказывает о том, как солдат Николай вернулся в Россию и стал послушником Георгиевского монастыря. О том, как в тридцатом году, когда люди в форме и в штатском разрушили храм и сбросили в море крест со скалы Святого явления, а высокий худой человек, представившийся генералом Беловым, вежливо предложил отцу Николаю сотрудничать, он плюнул этому человеку в лицо и в гневе покинул монастырь. И о том, как после начала войны он все же согласился сотрудничать. Сотрудничать со Спецотделом.

…Он говорит, что монах вернулся в место, которое было монастырем, а стало курсами для сержантов и офицеров Приморской армии, в сопровождении генерала Белова. Что генерала Белова он отчего-то прилюдно называл «графом». Что они вместе извлекли из тайника древний японский меч, и увезли его в Москву, и отдали девочке, которую звали Надеждой. Что эта девочка храбро сражалась в войну и была истинным Воином, а когда дух Воина оставил ее, она вернула оружие монаху и он снова привез катану сюда. В свой монастырь. В то, что раньше было монастырем.

…Он говорит, в сорок четвертом году, когда Крым был освобожден, в монастырских стенах разместилась воинская часть Черноморского флота. Некоторые из морских офицеров тоже сотрудничали. Из них отец Николай успел назначить первых Хранителей. А потом он погиб. Погиб нелепо и страшно, но речь сейчас не об этом.

…Он говорит, эта катана предназначена мне. Так распорядился Подбельский.

Он говорит, у меня особая миссия.

Он говорит:

— Подумай о своих мертвых друзьях. О своем мертвом учителе.

Он говорит:

— Вторая щека — хорошо. Но око за око в данном случае лучше.


…Он говорит долго. Он говорит вроде бы правду. Он говорит — а я, оцепенев, слушаю. Только когда мои ноги сводит от боли и я понимаю, что все это время провела на коленях, только когда он протягивает мне эту катану и я понимаю, что он действительно собирается отдать ее мне, только когда я вдруг вспоминаю, что они все мертвы, что все они умерли естественной смертью, — только тогда я поднимаюсь с колен и медленно иду к выходу.

Отец Александр стоит посреди кельи с катаной в руках. Круглый живот выпирает из-под его черной рясы. Щеки под жидкой бородой пунцового цвета. Он похож на ряженого. На ярмарочного Петрушку, спьяну перепутавшего костюм и прихватившего вместо привычной деревянной дубинки орудие убийства из совершенно другого спектакля.

— Ты что, не возьмешь катану? — шепчет отец Александр. Его губы дрожат. Он похож на грустного клоуна.

— Нет, — говорю ему я.


Нет. Ответ отрицательный.

12

НИКА

После промозглой и темной прохлады кельи дневной свет ослепляет, как вспышка японской мыльницы, направленной прямо в лицо.

Монастырский двор залит солнцем, словно горячим топленым маслом. Весь мыс шкворчит и лоснится, от соленых брызг шипят камни. Это полдень на Фиоленте. Полдень в Божьей стране.

В полдень древняя застывшая лава вновь становится горячей и вязкой.

В полдень греческие головы скал скалятся в пустой небосвод.

В полдень в нашей Божьей стране пахнет жертвенной кровью.

В полдень в нашей Божьей стране не бывает теней.

В полдень Божья страна становится похожа на ад.

Здание интерната оцеплено, не отбрасывающие тени украинские менты лениво матерятся по-русски, топчут сапогами окурки, сплевывают в раскаленный песок длинные нити слюны. Не отбрасывающий тени кривоногий японский турист, улыбаясь щелястым заячьим ртом, бродит вдоль заграждения. Он фотографирует каменную монастырскую стену, белую панельную стену интерната «Надежда», целится своим большим кэноном прямо в лицо менту.


— Ноу фото! — сипло рычит мент и хватает рукой объектив. — Хиар криминал! Здесь нельзя! Фото — ноу!

Японец улыбается еще шире, мелко кивает, послушно закрывает объектив крышечкой.

— I'm sorry, — говорит он. — It's just a beautiful place. So beautiful country you have! — Он указывает в сторону моря. — Крашиго как рай.

— Хиар дэд пипл, — говорит мент. — Гоу эвэй, вэри мэни дэд пипл. Тудай ноу турист… И ты, дивчина! — кричит он, заметив меня. — Шо ты бачишь? Здесь заборонено!


Я бачу. Я смотрю на свой оцепленный дом. Японец мелко кивает менту — а потом семенит прямо ко мне.

— Девотика! — кричит он. — Чи ещичи Ника? Чи ещичи Ника? Узнавати лисё!


Он сдергивает со спины ярко-желтый рюкзак и улыбается желтыми заячьими зубами, он копается в рюкзаке и все кивает, кивает, как деревянный болванчик.

— Насёру вещи! Насёру ващи докуменчи и вещи!


Он вытаскивает из рюкзака серый холщовый мешок и вытряхивает из него мой загранпаспорт — действующий загранпаспорт с действующей студенческой визой, — и письмо из университета в Берлине, и все мои деньги, и конверт — белый конверт, по которому размазано бурое.

— Насёру тама, — указывает он в сторону моря. — Насёру на лесчице, тама, на лестчице, развалялись на разни шчупени.


Он указывает рукой в сторону моря. У него на руке всего один палец, указательный. И четыре обрубка. Он радостно улыбается.

— Это действительно твои вещи? — спрашивает меня мент.

— Все, кроме этого. — Я протягиваю менту измазанный бурым конверт. — Это чужое.


Щурясь на солнце, мент рассматривает белый конверт. Подносит его близко к лицу. Нюхает бурые пятна.

Японец выхватывает у него конверт удивительно ловко. Рукой с одним пальцем. Другой рукой он тут же прячет его в желтый рюкзак.

— Ижвиняиша, — улыбаясь, лопочет он и кивает. — Ижвиняиша, ижвиняиша. Эта моя. Эта докуменчи моя.

13

— Послушай, Амиго. Мне придется уехать.

— В другое место?

— Да.

— Далеко?

— Нет.

— Надолго?

— Нет.


Между ребрами, чуть выше пупка, глубоко внутри, пульсирует боль. Она врет. Это потому, что она сама врет.

— Зачем ты уедешь? — спрашивает Нику Амиго.

— Мне страшно здесь оставаться.

— Не уезжай.

— Мне очень страшно, Амиго.

— Мне тоже здесь страшно. Сегодня снова был плохой дрессировщик.

— Мне нужно ехать.

— Нет. Хочу разговаривать. Хочу скучать, когда тебя нет. Хочу уплыть на другую сторону дна.

— Прости.

— Это просто слово? Или если прощу — не уедешь?

— Просто слово. Это просто слово, Амиго.

Загрузка...