— Арнольд, — сказал я, когда дверь за нами закрылась, — скажи мне, кто эта ужасная женщина?
Я кивнул на портрет, едва различимый в полумраке: шел всего лишь четвертый час, но тучи, нависшие над самыми верхушками каштанов, затмили свет.
— А, так значит, ты ее помнишь?
— Я помню, как мы раскопали ее на чердаке, как разволновался твой отец, а сам ты невесть чему обрадовался.
Арнольд беззвучно рассмеялся.
— Ну да; потом я взял ее с собой в Оксфорд, а как-то ночью вздумал выкопать из могилы, но трупа не нашел. Да, это она, мисс Сьюилл, та самая женщина, которую в 1765 году казнили, обвинив в колдовстве.
— Но откуда ты это знаешь?
— Отец рассказал после смерти матери. В том вся и прелесть такой работы: роешься месяцами в архивах, собираешь крупицы, и вдруг — как снег на голову — потрясающая новость.
— Каким же образом портрет оказался у отца?
— Он просто переходил от поколения к поколению; думаю, кто-то приобрел его на распродаже имущества покойной. Все-таки портрет самой настоящей ведьмы — какая-никакая, а реликвия; поэтому мы стали искать и узнали все-таки имя автора, — он бережно снял портрет со стены. — Пару лет назад я подчистил тут кое-что, и вот — гляди-ка, проступили инициалы.
«Дж. К.» — да, буквы были видны отчетливо. В сумеречном освещении эти кляксы, пятна и линии окончательно перестали походить на портрет; это было просто какое-то издевательство, насмешка над художественным вкусом: любой здравомыслящий человек давно бы отправил эту гадость на помойку.
— Автора звали Кок; имя, между прочим, в этих местах известное. Парень этот несколько лет разъезжал тут на муле от дома к дому и клянчил заказы. Так что любое семейство, прослеживающее свои корни по меньшей мере до начала восемнадцатого века, может похвастаться «своим Коком»; все его портреты, надо сказать, похожи один на другой и различаются разве что степенью уродства. Истощив ресурсы местного рынка, наш герой двинулся покорять Среднюю Англию, да где-то там и сгинул. К счастью, здесь он успел оставить после себя прелюбопытнейший документ. Слушай, как душно здесь! Откроем окно.
Арнольд протянул мне холст в старой рамке, отворил ставни, и комната тотчас наполнилась слабым назойливым шорохом: это гравий шумел за окном под напором дождя.
— Произведение курьезнейшее: характеризует Кока как отъявленного сплетника. Он останавливался в гостинице — по ту сторону Блонфилда — там-то и забыл, наверное, свой блокнотик. Сюжет мемуаров незамысловат — сплошное перечисление заказов и заработков — но выдает в нем деловую хватку. Вообще, Кок обладал, судя по всему, личными качествами, редкими для заурядного служителя Музы.
Арнольд стал выдвигать ящики стола; все они доверху были набиты бумагами.
— Неужели у тебя и блокнот этот есть?
— Отец нашел его в лавке букиниста и тут же выслал мне. Вот, гляди; не берусь определить жанр: то ли дневник, то ли гроссбух, а скорее нечто среднее.
Я взял у него из рук потрепанную книжицу в шершавом кожаном переплете, насчитывавшую не более десятка страниц, и начал читать от того места, где остановился его палец.
«28 янв. Портр. миссис Кларк с реб. 12 шилл. Мало, потому как о реб. уговору не было. Но как сказала плат. вообще не б.»
Пробежав взглядом по строкам, я нашел, наконец, знакомое имя.
«7 февр. Некая миссис Сьюилл, дама с реб. но вроде без м. Тихий ужас и кто только польстился. Но мне-то что за дело, раз согл. на 20 шилл. хоть и сомн. давать не давать. Едва дорисовал до чего же противн. тетка. Но обошлась культурно и была довольна, я-то сам — не оч.»
— Интересно, знал ли что-нибудь Кок о дальнейшей судьбе своей «противн. тетки»? — заметил я, расшифровав, наконец, каракули; основная идея автора состояла, по-видимому, в том, чтобы как можно больше буковок вместить в каждую строчку.
— В том-то все и дело, что знал. Вот, смотри! — Арнольд вырвал у меня блокнот и перелистнул несколько страниц. — Читай здесь.
«Снова в Блонфилде. От добрых людей узнал про миссис А. С. — уж месяц как ее вздернули. Год назад получил от нее 20 шилл. Знал бы — не согл. и на 20 ф. Повесили без шуму, в амбаре, вернулись за телом — а ее уж и нету. Одни грешат на родичей, другие на дьявола, потому как дураку понятно, что ведьму надо огнем жечь. В округе паника, все боятся подходить к амбару. Младенца забрали муж с женой, кто такие — неизвестно, приехали на суд, а потом их след простыл. Услыхав сие, ужаснулся и хвалу воздал Господу за нынешнее здравие свое.»
— Сдать бы все это: портрет — в местный музей, блокнот — в библиотеку. Но старый библиотекарь ушел на покой, да и читатель теперь другой: интересуется все больше справочной и научной литературой. Тебе не кажется, Баффер, что если так пойдет и дальше, то к концу следующего десятилетия гуманитарные науки вообще выпадут из учебных программ?
Он взял у меня блокнот и, открыв ящик, засунул его куда-то под стопки чисто отпечатанных и аккуратно перевязанных машинописных листов.
— Жаль, что раньше не нашелся этот блокнотик. Для моего исследования была бы неоценимая вещь.
— Ты его так и не закончил?
— Был у отца один друг, который обещал все это напечатать. Но потом он умер, в издательство пришли новые люди, да и спрос на такую литературу упал. Вот они все, — он выдвинул один ящик, другой, — незаконченные произведения Арнольда Льюиса! В чем-то, я думаю, и небездарные. Конечно, давно бы я все это собрал да сжег, вот только все думаю: может быть, Доминик-Джон когда-нибудь прочтет смеха ради?..
— Будет свободное время — закончишь, обязательно закончишь. Давно ты в отпуске был?
Вопрос подействовал на Арнольда очень странно: он резко развернулся вдруг, кольнув меня острым, подозрительным взглядом.
— А что такое?
— Ничего, просто так спросил.
Он как бы опомнился; что-то пробормотал смущенно себе под нос.
— Да, я уж тут много лет сижу безвыездно. Разве что к кому-нибудь из клиентов вырвусь на уик-энд. Все-таки, знаешь, отпуск в Англии — дело дорогостоящее: платишь колоссальные деньги и ничего особенного, в общем-то, за них не получаешь. Кроме того, с трудом представляю себе, как будет жить в отеле Доминик-Джон. Правда, у Фабиенн есть друзья во Франции и в Швейцарии, они приглашали нас к себе на лето… Вот я и уговариваю жену съездить с ребенком: лето в горах — какая польза для здоровья!..
— Ну, а сам-то ты?
— Мне нельзя, — отрезал Арнольд, — отец этого не перенесет. Понимаешь, он слышит мой голос каждый вечер, и теперь уже у него выработалась в этом потребность. И потом, если вдруг с ним случится что-то, а меня не окажется рядом, я себе этого потом никогда не прощу.
— С континентом у нас превосходная связь.
— А как же «семейная экономика»? — улыбнулся он. — Да если только отец прослышит про такие счета — запретит мне звонить вообще и тут же умрет от горя. Он и сейчас все никак не успокоится: хочет, чтобы мы оплачивали эти наши разговоры поочередно. В нашем маленьком мире, Баффер, в мире маленьких, бедных людей, на счету каждый пенни. Родители так жили сами — так и меня воспитали. Что это было — скупость? Не думаю: скорее — страх, подспудный ужас перед завтрашним днем. В страхе этом я вырос, и страх этот научился уважать, потому что ему-то, страху, всем и обязан. В юности я мечтал: встану на ноги, обрету свободу — заживу по-другому. И что же? У меня новый дом, новая жизнь, новые запросы — по твоим-то меркам скромные, отца же они на месте бы убили, — все новое, а я тот же. Я все так же считаю каждый пенни, высчитываю, экономлю и такое иногда откалываю — стыдно, просто стыдно в этом признаться!..
Арнольд на глазах у меня впадал в новую истерику, безо всякой причины. Он заломил руки, напрягся, задрожал.
— Я все время думаю об этом, и кажется, начинаю понимать, в чем самая главная моя ошибка. Я попытался оторваться от корней, изменить себе, зажить чужой жизнью!
— Ты поставил перед собой цель и достиг ее! А если не ради таких вот целей, то зачем вообще жить на белом свете?
— Нет, тут все не так, — он обхватил голову руками. — Ты говоришь — цель: но каждый шаг к ней стоит тысячи жизней. Вроде бы видишь путь — и снова мрак… Вдали сверкнет лишь искорка — а ты уж ослеплен… Видишь ступень: ставишь ногу — и падаешь в трясину…
Он отвернулся и, запнувшись обо что-то, побрел к ванной.
— Что тебе? Давай найду.
Зажав очки в кулаке, он уже шарил вслепую по полке, разбрасывая тюбики и опрокидывая флаконы.
— Ну что, Арнольд, что?
— Квадратный такой… с голубой этикеткой.
Я нашел пузырек, мензурку, развел капли в воде. Пока он пытался сделать глоток, зубы стучали так, что я испугался за прочность стекла.
Наконец он пробрался с моей помощью в кресло, запрокинул голову и закрыл глаза. Я молча стоял рядом, наблюдая за ним. Он выхватил из кармана платок, протер свое напуганное трясущееся лицо, напялил очки, но тут же снял их снова. Некоторое время серебристые глазки-пуговки бессмысленно поблескивали на свинцовом фоне.
— Прости меня ради Бога.
Я зажег для него сигарету; он впился в нее дрожащими губами и два-три раза жадно затянулся.
— Ты не волнуйся. Я не сумасшедший. Абсолютно в своем уме. И эти вампиры с Харли-стрит знают уже… я доказал им!
— Ты сам лучше не волнуйся.
Он рассмеялся.
— Нервишки пошаливают. Но ничего, я вот прошел уже курс лечения…
«Оно и видно, — подумал я, — вылечили тебя на славу».
— Зато теперь я знаю точно, что со мной. О да, теперь уж я знаю наверняка!
Мрачная напористость, маниакальная убежденность — тут же вспомнилось: глубокая ночь, лагерная камера, кто-то бредит в углу… Я продолжал поддерживать отношения с двумя своими товарищами по несчастью: оба все еще находились на попечении психиатров.
— Тут самое главное — не придавать этому большого значения. Говорить себе: все нормально… Да что у тебя вид такой напуганный, Баффер? Я все о себе знаю, могу рассказать, если очень хочешь.
— Ну и отлично: валяй прямо сейчас, — я вздохнул с облегчением: главное — дать ему выговориться.
— Фабиенн все прекрасно понимает, — он взглянул на меня заискивающе, будто требуя поддержки; я кивнул, — она такая благоразумная, мудрая, верная… Как жаль, что мне не удается примирить их!
— Кого с кем?
— Фабиенн с отцом. Глупый, бессмысленный конфликт; да и конфликта-то нет никакого, так — одно недоразумение. Но главное, каждый думает, будто я ничего не замечаю — вот что меня действительно приводит в бешенство!
— Давай не будем пока о бешенстве. Ты мне хотел о чем-то рассказать.
— Ну да. Началось все это в начальной школе, когда я почувствовал вдруг на себе страшный груз ответственности: понимаешь, мне во что бы то ни стало нужно было поступить в Хартон. И это давление…
— Давление со стороны родителей?
— Ты не подумай только, что я в чем-то их осуждаю, — заметил он, снова, кажется, понемногу раздражаясь. — Мог ли я знать тогда, чем они пожертвовали ради меня? В общем-то, и «давления» никакого не было — все это моя дурацкая впечатлительность. Просто я был младшим в семье, притом единственным сыном, ну и как следствие — всеобщим любимцем; а это нелегко — быть любимцем в такой семье, как наша, — он невесело усмехнулся. — Что было дальше, ты уже знаешь. Я благополучно получил аттестат, поступил в Хартон и… сорвался. Перешел в Оксфорд — то же самое. Один срыв, другой — возникает привычка, верно? Как вот теперь от нее избавиться?
Мне показалось, очень уж упростил он историю своей болезни.
— По-моему, ты никогда не мечтал сделаться маклером.
— О нет, я мечтал об одном: жениться на Фабиенн. И еще — вернуть отцу все, что было затрачено на меня: так хотелось, чтобы к старости они смогли бы хоть немного расслабиться, пожить чуть-чуть в свое удовольствие. И сестрам тоже помочь. Видишь ли, на прислугу мы, что называется, не тянули, а мама ослабла: значит, постоянно кому-то из сестер приходилось быть дома — вести хозяйство… Помнишь, когда-то я думал, что стану учителем: очень удобно — каникулы можно посвящать литературе, заниматься собственным творчеством. Но можно ли на учительскую зарплату содержать одновременно две семьи? А я ведь мечтал жениться. У отца оставались друзья на бирже, и путь в старую его контору был для меня открыт — а что оставалось делать? Боже, что за праздник был дома! «Арнольд не уезжает, он будет жить с нами…» Я даже о Фабиенн им тогда сказать так и не решился, не хотелось расстраивать. А потом мне предложили работу в Лондоне, и представь себе, я едва ее не лишился из-за очередного приступа — там еще, в Блонфилде. Сам виноват, конечно: устроил себе сущую каторгу. Поступил я туда простым клерком, но взвалил на себя наверное, треть всех дел, потому что компаньон мой завалил всю работу. А уж начав, бросить не мог: отцовская фамилия тоже ведь что-то значит. Да еще по ночам работал над монографией: помнишь, ты спрашивал? Одним словом, сломался.
— Неудивительно.
— Такое было и раньше, но в этот раз все было серьезнее.
— Вот и отлично, расскажи-ка обо всем по порядку.
— Не смогу, наверное. Но попробую. — Арнольд собрался с мыслями и медленно заговорил. — Все началось как обычно, с появления страха, ощущения надвигающейся катастрофы. Потом меня будто начало лихорадить: я убедил себя в том, что это простуда. Работа в этот день не клеилась, я наделал кучу ошибок и пришлось задержаться допоздна. Домой я пришел в совершенно дьявольском расположении духа.
Он взглянул на меня и умолк.
— Пока что все как обычно, да? Сценарий тут всегда один. — Я кивнул. — Но в ту ночь со мной произошло что-то непонятное, такого не было никогда. В меня будто вселился дух ненависти! Появилась неодолимая жажда крушить, рушить, уничтожать. И еще — масса грязных, мерзких желаний: в них даже сейчас я не смогу тебе признаться. Сначала я пробовал было сопротивляться, но продержался недолго… Я до сих пор так и не знаю, что же тогда произошло.
Он сидел, сотрясаясь от мелких мучительных судорог.
— Ну хорошо, неприятность эту пропустим. Ты перенес приступ, переехал в Лондон и женился. После этого было еще что-то подобное?
— Ну, молодец, Баффер, чудненько все сократил, — он усмехнулся. — Как тебе сказать, бывали… ухудшения. Слишком уж работа ответственная, да и отец все это время меня беспокоил.
Мне показалось, он ушел от ответа не слишком тонко.
— Кстати, об отце: что же, все-таки, с ним такое?
— В точности этого, наверное, не знает никто. Сначала появилась эта опухоль, а потом… Впрочем, сейчас он обрел душевное равновесие, и участь свою примет достойно, — вывернулся он вновь довольно-таки неожиданно. — К тому же Мэри — идеальная сиделка, с ней он нередко забывает о болезни. Он уйдет из жизни быстро и тихо, — губы у Арнольда задрожали, — и тогда в жизни моей образуется страшная, невосполнимая пустота. Мы были близки так, как почти никогда не бывают близки отец с сыном. Он отдал мне все, что имел, а вот я… Я так и не успел отплатить ему тем же.
— Ерунда. Вернемся к тому, с чего начали. Работаешь ты, как мы выяснили, без отпусков. Может быть, у тебя есть интересные увлечения? Как вообще ты проводишь свободное время?
— Увлечения? — слово это почему-то его рассмешило. — Ну… да, как же без них. Я, правда, не играю в гольф и не собираю марки, если ты это имеешь в виду. Но зато у нас с мальчиком много общих интересов…
— В том числе, интерес — к ней? — я кивнул на стену. Арнольд замер.
— Я не знаю, о чем ты говоришь, — произнес он, наконец, ледяным тоном. Я понял, что нарушил очередное табу, и поспешил перевести разговор на другую тему.
— Кстати, когда он все-таки пойдет в школу?
— Это уже вопрос серьезный, — Арнольд нахмурился. — Он во многом опередил сверстников. Но как втиснуть такой характер в привычные рамки образовательного процесса?…
— Чем дольше задержка, тем труднее потом входить в ритм.
— Полагаю, в этом ты прав, — согласился он сухо, всем своим видом давая понять, что без такого напоминания мог бы и обойтись.
— Послушай, Арнольд, мы много лет знаем друг друга, и долгая дружба дает право на взаимную откровенность. Скажу тебе прямо: будь Доминик-Джон моим сыном…
В глазах его сверкнул злобно-насмешливый и при этом какой-то тревожный огонек. Но начав, я уже не мог остановиться.
— Я не стал бы развлекать его планшеткой и рассказами про ведьм. Поверь мне, уравновешеннее от этого он не станет.
— Понимаю. Вайолет, значит, успела уже и тебя обработать.
— Да мы с ней о мальчике почти и не говорили!
— Послушайся моего совета: прекрати с ней подобные разговоры. Иначе смотри, как бы тебе не пришлось пожалеть об этом!
— Уже пришлось. Вовсе не хотел тебя этим обидеть. Что ж, тогда — все, об этом больше ни слова.
Несколько секунд он отчаянно боролся с собой. Потом заговорил с тяжелым, натужным спокойствием.
— Такие люди, как ты или Вайолет, неспособны понять моего мальчика. Не обижайся: вы живете с ним в разных мирах. Но я каждый вздох его чувствую, как свой, потому что он — моя душа! Да-да, та самая часть души, которая жила во мне с самого детства; которую давили, гнали — и все-таки выгнали прочь! Вот почему я не позволю мешать ему; никому не позволю, слышишь — никому!
Я оторопел. Что еще за бред такой? Каждому свойственно обманываться на свой счет, но чтобы так?.. Да есть ли она в мальчике, хотя бы частичка отцовской души? С детства родители истязали, калечили психику моего друга; давили и гнали! — но разве им это удалось? Выгнать-то толком ничего не сумели; довели, разве что, до нервных припадков. Ни разу за все годы нашего знакомства, ни в Хартоне, ни в Оксфорде не замечал я в нем ни намека на тот жестокий, холодный эгоизм, что так разъел душу его ребенка.
— Мой нежный, чувствительный мальчик: в нем вновь ожило и расцвело все самое чистое и возвышенное, что пыталась искоренить во мне мама и что по мере сил пытался привить мне отец. Два мира, две культуры столкнулись в моей семье — но мог ли ты в те годы это почувствовать? Шуберт, Бетховен, Моцарт — это была мамина стихия, она восхищала меня, но и ужасала одновременно — узостью, замкнутостью. Я рвался вверх, на волю, но любая попытка воспринималась чуть ли не как святотатство. Ты понимаешь, о чем я говорю?
— Кажется, да. Продолжай.
— Вот почему мы с отцом и стали жить собственной, тайной жизнью. Какой-никакой, а это был выход. Открывался передо мной и еще один путь к спасению, — он остановился, чтобы перевести дух, — но он оказался перекрытым. Помнишь, ты спрашивал, почему все мои работы, все поэмы так и остались незавершенными? Сейчас я могу тебе в этом признаться: из-за страха. Да-да, я действительно в глубине души своей очень боялся, что мысли мои и чувства — все, что так яростно рвалось из заточения наружу, — причинят матери боль. Я мог бы стать настоящим поэтом, я чувствовал: мне идут сигналы свыше, но она стала на их пути неодолимой помехой. С отцом я никогда на эту тему не говорил, но он все понимал без слов и пытался хоть чем-то мне помочь, предложить хоть что-то взамен.
Он облизал пересохшие губы.
— Вот почему и хочу я обеспечить сыну свободу; свободу от прошлого и настоящего, от родственников и посторонних, от непонимания и назойливости. Долой все, что мешается на пути — пусть развивается без помех, пусть станет он, кем захочет стать, и, может быть, сделает то, чего не удалось сделать мне.
— Ты хочешь, чтобы он стал поэтом?
— Поэтом? — растерянно переспросил Арнольд. — А что есть поэт? Заблудший странник, слепец в плену неясных, темных чувств, раб призрачных, неясных желаний.
Нет, я хочу дать ему всю свободу этого мира, а если нужно — путь к новым свободам, новым мирам! Пусть мальчик мой станет первым, кто во весь голос заявит о давно забытом праве человека на бессмертие! А что поэт? Паяц, жонглирующий пригоршнями праха. Каждый из нас — носитель, оболочка некой высшей сути; а что вбираем мы в себя — грязь, мусор! Потому что все барахтаемся в этой навозной куче, все не знаем, как выбраться из вонючей заброшенной помойки, что именуем почему-то жизнью. А Доминик-Джон — знает! — заключил он неожиданно. — Он знает то, чего не знаем мы.
Арнольд встал и возбужденно зашагал по комнате.
— Пока что он слишком мал, чтобы самому осознать это. Но я могу сравнить его с собой; так вот, я вижу: он чувствует намного больше, чем я в его возрасте: он видит все насквозь! О, сколько страхов и сомнений пришлось испытать мне в те годы… Но Доминик-Джон не знает страха, он уверен в себе, и эту-то уверенность и должны мы изо всех сил в нем укреплять. Мой сын владеет необычайным даром, и задушить его в нем я никому не позволю!
— Арнольд, погоди; что значит — задушить?
— Задушить — значит обложить обязательствами, замучить правилами и требованиями. Ни я, ни жена не вправе ждать от мальчика каких-то особых чувств: с какой стати? Поверь мне, я на своей шкуре испытал, что это такое — чрезмерность родительских притязаний!
— Но человек не может жить, не выражая чувств! Дарить любовь — жизненная потребность, создающая духовный стержень личности.
От собственной высокопарности мне стало даже как-то не по себе. Но и я вспомнил детство, вспомнил, как не хватало мне родительской любви, как искал я в юности элементарного душевного тепла. Кроме того, в рассуждениях моего друга была явная непоследовательность: освобождая сына от всех моральных обязательств, свои «родительские притязания» он, похоже, усмирять не собирался.
— Моя задача, — ответил Арнольд, не раздумывая, — дать ему полную свободу. К счастью, у меня пока что есть такая возможность. Отчасти из этих соображений я и не стал отдавать его на воспитание к отцу. Кстати — пока не забыл: не согласился бы ты стать моим душеприказчиком?
Я не сразу опомнился от неожиданного поворота к новой теме.
— Ну вот и отлично… Хорошо, что вспомнил: сразу как-то легче жить становится, когда такие формальности улажены. Пойду, пожалуй, умоюсь.
Бодрым, уверенным шагом он направился в ванную, а я остался в кресле: жуткое лицо с леденящей душу злобой взирало на меня со спинки стула. Вернувшись, Арнольд водрузил портрет на место и с задумчиво-рассеянным видом остановился напротив.
— Я мог бы много тебе о ней рассказать. Необычайно интересные вещи, — хитрая усмешечка заиграла вдруг у него на лице и так же внезапно исчезла. — Но об этом — потом, может быть, на днях. Ты ведь меня не выдашь, а? — он подошел ко мне и положил руку на мою ладонь. — Ну, я об этой своей дурацкой выходке. Очень не хочется, чтобы Фабиенн…
Я заверил его в своей полной лояльности.
— Только вот с этим делом — ты бы поосторожнее, — я заметил, как рука его потянулась к недопитому стакану. — Ты ведь что-то принял сейчас, а бренди с этим лекарством, может быть, не сочетается.
— Ты абсолютно прав! — согласился он слишком поспешно. — «Это дело» — око такое; надо бы вылить его совсем!
Арнольд пошел в ванную, повернулся ко мне спиной, но совсем забыл о зеркале. Он быстро допил вино, включил оба крана и через минуту вышел, демонстративно протирая стакан чистым полотенцем.
— Не думай ты обо мне так плохо. Депрессантами всякими пичкают — надо же хоть чем-то простимулироваться.
Раздался стук; Арнольд подскочил, как застигнутый врасплох воришка. Дверь приоткрылась.
— Фабиенн вернулась, — донесся из-за двери голос Вайолет. — Чай готов и пирожки остывают.
Мы расхохотались: похоже, бурной нашей беседе был уготован на удивление мирный финал.
— Отлично, сейчас идем, — Арнольд подмигнул мне и расставил все в баре по своим местам.
— Смотри-ка, — он повернулся к окну, сверкнув на меня парой солнечных зайчиков, — кажется, проясняется.
Доминик-Джон мирно сидел на солнышке и уплетал пирожки, как самый заурядный мальчишка. Фабиенн и Арнольд, подсевший к ней сбоку, ворковали о чем-то своем, мы с Вайолет обсуждали читательскую колонку в «Санди таймс». Неожиданно Доминик-Джон громко замычал, пытаясь изобразить какую-то мелодию. Сначала как-то рассеянно одернула его Фабиенн, затем Вайолет сделала замечание уже построже; мальчик прожевал свой пирожок и запел во весь голос:
Quand el’ fut dans l’eglise entre’
La cierge on lui a présente’ —
— Дорогой, нельзя ли потише, — снова мягко оборвала его Фабиенн, — ты же видишь, мы разговариваем.
— Вижу. Но вы говорите о таких скучных вещах.
— Для тебя — может быть, — рассмеялась она. — Ну хорошо, расскажи нам что-нибудь нескучное: например, чем ты занимался вчера вечером.
Доминик-Джон не ответил; он взглянул на мать как-то по-кошачьи свирепо — и запел еще громче:
Dites moi, та теге m’ami,
Ruorquoi la terre est rafraichi’?
Mafill’, ne l’vous puis plus celcr,
Renaud est tort et enterre.[5]
— Ну и песня у тебя; поскучнее еще, чем наши разговоры, — Фабиенн поднялась с кресла, — у кого-нибудь письма есть? Могу опустить.
— Позволь мне это сделать, дорогая, — поспешил предложить Арнольд. Но к нему тут же подскочил Доминик-Джон.
— Пошли лучше на лебедей смотреть! Дождь кончился, они уже выплыли!
— Да, нужно еще нарезать салату, — вспомнила Фабиенн.
— Отлично, я с тобой, — встрепенулась Вайолет. — Пора глотнуть свежего воздуха. Не хотите с нами? — она повернулась ко мне — без особого, впрочем, энтузиазма.
— Мне, пожалуй, пора собираться.
Фабиенн почему-то смутилась.
— Скоро прибудут наши помощнички; слугами их назвать как-то даже язык не поворачивается. Хотя не уверена, что кто-нибудь из них знает, как складывается пиджак. Хотите — дождитесь меня: я — настоящий лакей, с хорошим стажем, — сказала она.
— Хорошо же вы обо мне думаете, — усмехнулся я. — Холостяк в наши дни — сам себе не только хозяин, но и слуга тоже. Может быть, наоборот, вам нужна моя помощь?
— Там грязи по колено, — Фабиенн взглянула на мои туфли, — обувь требуется специальная. Да мы и не надолго.
Поскольку никакой специальной обуви я с собой не взял, то не стал и спорить. Женщины вышли на веранду, натянули высокие деревянные колодки и через минуту бодро зацокали по аллейке. Солнце снова выглянуло из-за туч, и в саду будто вспыхнула гирлянда из миллиона разноцветных искорок. Я почти уже поднялся по лестнице, когда внизу зазвонил телефон.
— Арнольд? — донеслось откуда-то издалека.
— Очень жаль, но его нет сейчас. Что-нибудь передать?
— О боже, — задрожал голосок на другом конце провода; я сообразил, что говорю, должно быть, с кем-то из сестер Льюис. — А кто это?
— Брайан Уиттенхэм. А вы — мисс Льюис, если не ошибаюсь? Вы меня, может быть, помните — Баффер.
— О, простите, Баффер, ну конечно же, помню. Вы теперь лорд Уиттенхэм, не так ли? Я бы хотела поговорить с братом, это очень срочно.
Вежливый голосок звучал как-то надтреснуто: мне показалось, она вот-вот расплачется.
— Он вышел минут десять назад; скоро вернется. Сказать, чтобы позвонил вам?
Моя собеседница всхлипнула и умолкла; значит, Хелен, решил я, — именно она унаследовала от матери какую-то патологическую нерешительность; Мэри — та ни в чем никогда сомнений не знала.
— Что-нибудь с мистером Льюисом? — решился я, наконец, помочь ей. — Ему стало хуже?
— Он хочет видеть Арнольда. Сегодня с ним случился удар — все так внезапно. Может быть, давайте я вам расскажу обо всем, а вы уж как-нибудь передадите брату?..
— Конечно, мисс Льюис; прошу вас, продолжайте.
— С утра было все спокойно. Он вел себя как обычно, просматривал старые газеты, а потом с ним вдруг что-то произошло. Он ужасно разволновался, стал звать Арнольда… Сестра вызвала доктора… — дальше ничего уже разобрать было невозможно. Я пообещал сообщить обо всем Арнольду, как только он придет. Хелен всхлипнула еще раз и повесила трубку.
Первым делом я вновь заглянул в железнодорожное расписание. Итак, северное направление: вот один — в 10:15 от Кингс Кросса. Следующий через час, и тот проходной. Выписав все необходимое, я поднялся к себе и через десять минут был уже готов к отъезду. Внизу в холле послышался женский смех; я выглянул — Фабиенн и Вайолет весело помахали мне зелеными пучками. Пришлось спуститься и тут же испортить им настроение.
— Пойду-ка я ему навстречу. — Мы с Вайолет остались вдвоем.
— А я, наверное, соберу ей вещи: Фабиенн в любом случае придется с ним ехать.
Следующие четверть часа я провел на веранде, в кресле с воскресной газетой. Наконец в дальнем конце аллеи появились Арнольд и Фабиенн; они шли рука об руку, чуть позади, засунув руки в карманы, беззаботно вышагивал Доминик-Джон. Я вышел навстречу; сохраняя полнейшее самообладание, мой друг прошел в дом и направился к телефону. В комнате появилась Вайолет.
— Я собрала твою сумку. — Фабиенн поблагодарила ее, но очень прохладно. Женщины вышли, и мы с Доминик-Джоном остались одни.
— Орел или решка? — он вынул монетку.
— Орел, — ответил я автоматически. Выпала решка. Мальчик рассмеялся и протянул мне пенни.
— Почему же? Я проиграл.
— Как знаете. — Он равнодушно сунул монету в карман. — Впрочем, об этом станет известно несколько позже.
— О чем? — спросил я осторожно, из какого-то боязливого любопытства.
— Кто проиграл — кто выиграл; кто умер — а кто нет! — Мальчик прислушался. — Кажется, Пу-Чоу зовет вас.
Арнольд стоял на верхней площадке. Он жестом пригласил меня в спальню и закрыл дверь за моей спиной.
— Знаешь, Баффер, я хотел бы просить тебя об одной услуге.
— Отлично, давай.
— Не мог бы ты остаться здесь, с женой и сыном, до моего возвращения?
Это был, как говорили у нас в Хартоне, «прямой в корпус». Разумеется, с ходу можно было придумать массу отговорок… но слишком многим был я обязан моему несчастному другу.
— Да, но почему с женой, разве Фабиенн не поедет в Колдфилд?
— С чего ты взял? Конечно, нет, — бросил он раздраженно, — на похороны — может быть, но уж никак не сейчас.
— О, если ты считаешь, что все так серьезно…
Он нетерпеливо отмахнулся.
— Ты остаешься?
— Да, конечно… если это необходимо…
Я ждал какого-то продолжения; нет, похоже, он услышал от меня все, чего ждал, и теперь уже находился где-то далеко, за сотни миль отсюда. Подходя к холлу, я услышал за дверью возбужденный голос Вайолет.
— Но как ты не поймешь, он не хочет, чтобы я ехала с ним, — очень спокойно отвечала ей Фабиенн. — В конце концов, я действительно буду там лишней. С сестрами у меня с самого начала, как ты знаешь, отношения не сложились.
— Но как он поедет один, в таком состоянии?! — ответа не последовало. Зато раздался капризный голосок Доминик-Джона.
— Я хочу поиграть во что-нибудь! Лорд Уиттенхэм, — я в этот момент как раз переступал порог, — вы ведь играете в шахматы?
За доской мы скоротали время до ужина. Я всегда считал себя неплохим шахматистом, но мальчик был великолепен. Склонившись над фигурками, играя своей загадочной полуулыбкой, он не угадывал — скорее подсказывал мне ходы. В конце концов я взбунтовался против такой бесцеремонности, дважды пошел вопреки его мысленной команде и, разумеется, оба раза ошибся. Доминик-Джон приветствовал мой безрассудный жест серебристым смехом: теперь уже в его победе не оставалось сомнений.
— А вы хорошо играете, — заявил он снисходительно, — куда лучше, чем наш Пу-Чоу.
Он поднял сияющие глаза-льдинки на вошедшего отца. Затем ловко увернулся, когда тот попробовал было притянуть его к себе.
— Ну не надо, а? Ты же знаешь, я этого не люблю.
— Пойдем-ка со мной, мой друг, — сказала Вайолет, — пора тебе укладываться в постель.
— Он будет ужинать с нами! — зло прикрикнул на нее Арнольд.
Доминик-Джон подумал немного и пошел к двери.
— Увы, в таком случае придется предпочесть постель.
Арнольд попытался рассмеяться.
— Ну и отлично. Значит, зайду к тебе перед отъездом — пожелаю спокойной ночи.
За столом говорили, в основном, мы с Фабиенн: Вайолет ела молча, уткнувшись в тарелку, Арнольд беспрерывно курил, не обращая внимания на еду.
— Пора звонить в гараж, — Фабиенн взглянула на часы. — В воскресный вечер они вечно чем-то заняты. До половины десятого успеешь собраться?
— Ты не хочешь даже подвезти его?! — изумленно воскликнула Вайолет.
— Ради бога, не суйся ты, куда не просят! — Арнольд вскочил, отшвырнув назад стул. — Да, пусть подают в полдесятого. Баффер, поднимемся на минуту.
В моей временной спальне царил неописуемый хаос.
— Извини за беспорядок: здесь должны сейчас же начать уборку. Вот, — он протянул мне длинный конверт, — тут мое завещание.
— Черт побери, Арнольд, что все это значит?!
— А вот ключ от конторки: обещай, что, кроме тебя, к нему никто не прикоснется.
— Хорошо.
— Что бы ни случилось, ты будешь ждать меня здесь?
— Ну конечно. Ты, главное, не волнуйся.
— Ради всего святого… Если бы я только мог рассказать тебе обо всем… Если бы я только мог.
Веки его опустились; он сомкнул пальцы и прикрыл ладонями лицо.
— Теперь оставь меня.
Я стал лихорадочно соображать, как бы подипломатичнее выразить точку зрения Вайолет: в самом деле, нельзя же отпускать его одного! — да так ничего и не придумал. Фабиенн сказала свое слово; мне ли было с ней спорить?
Машина подъехала в половине десятого, Арнольд вышел в легком плаще, с небольшим саквояжем в руке. Внешне они с Фабиенн были совершенно спокойны.
— Позвони мне, как приедешь, — попросила она. Он кивнул. Мы пожали руки.
Загудел мотор; огни задних фар стали медленно удаляться. Мы с Фабиенн еще немного постояли на веранде; только шорох листвы и случайных капель нарушал теперь вечернюю тишину. Она резко развернулась, быстро прошла через холл к лестнице и стала подниматься — должно быть, к спальне сына.