Наступило воскресное утро. На рассвете вдруг грянул гром, но ливень закончился так же внезапно, как и начался, и теперь весь сад томно нежился в клубах теплого пара. Когда я спустился к завтраку, за столом сидела одна Фабиенн в сером халатике. Она молча кивнула мне, не отрываясь от чашки.
— Мы что же, сегодня с вами раньше всех? — я заглянул в буфет.
— Нет, что вы: Арнольд с Вайолет отправились в церковь. А Доминик-Джон — тот спит еще, наверное. Да, странный мы вам устроили уик-энд.
Она поднялась, босиком прошла по комнате — краешком глаза я заметил, какие у нее красивые узкие ступни, — затем отворила стеклянную дверь и, выйдя во двор через веранду, шагнула прямиком в чан с зеленой порослью, стоявший у самых ступенек. Кустики всплыли; она подняла к лицу — один, другой; затем еще раз нагнулась, омочила пальцы и провела ими по лицу. Какой-то неизъяснимой прелестью засветилась вся ее тоненькая фигурка в подслеповатых лучах слабого, сонного солнца.
Фабиенн вернулась в дом — с видом совершенно невозмутимым, так, будто проделала только что нечто само собой разумеющееся, — и тут же пошла поднимать трубку: зазвонил телефон.
— Ну что ж, спасибо вам, что предупредили, — донесся до меня ее голос. — Да, передайте, что буду обязательно — где-нибудь в первой половине дня, наверное… звонили от мамы, — объяснила она, возвращаясь ко мне. — Представьте себе, слегла с простудой. И знаете, что из этого следует? — она усмехнулась. — Что Доминик-Джон весь день будет с нами. Что ж, мне очень жаль.
Я попытался возразить что-то, но под ее проницательным взглядом умолк на полуслове.
— Бросьте вы. Это мой сын, и он самое дорогое, что у меня есть, но характер у него отвратительный. Даже не знаю, кого в этом следует винить, наверное, все-таки Арнольда. Мне почему-то кажется, что все эти его выходки — своего рода протест против отцовской сентиментальности.
Что ж, подумал я, очень может быть; до сих пор, правда, ничего подобного мне в голову не приходило.
— Я с детства восставала против любых попыток превратить меня в собственность, — продолжала она. — Вот и мальчик — тоже, наверное, взял да и выработал себе иммунитет. Это очень плохо, конечно, и жестоко по отношению к отцу, но — я его понимаю. Для меня жизнь просто утратила всякий смысл, когда я поняла, что муж всерьез возомнил себя властелином; решил, что теперь владеет мной безраздельно, — и душой, и телом. Всем моим представлениям об идеальной супружеской жизни это никак не соответствовало. Вас такие признания не шокируют?
Я покачал головой; шокировать меня чем-либо эта женщина была неспособна: мы говорили с ней на одном языке — разве что она им владела чуть получше.
— Вы-то, конечно, консерватор до мозга костей. К тому же, в плену побывали; а оттуда — со всеми своими довоенными принципами — к нам, в сегодняшний день. Нет, вы ничего такого не подумайте, я очень люблю своего мужа. Но привязалась я к нему по-настоящему лишь когда… отвязалась кое в чем. Когда нашла себе отдушину.
— В чем же это?
— В садике. Началось это во время войны: естественно, из-за нехватки продуктов. Ну а потом бросить его я уже не смогла. Нет, вы не туда смотрите, это совсем не то, — она махнула рукой на цветочные клумбы, — тут работает садовник, а заправляет всем Арнольд. Мой садик — там, за дорогой, среди пристроек. Когда-нибудь покажу его вам, если захотите. Там все у меня маленькое, миниатюрное: морковочка — вот такая, с пальчик; луковки-жемчужинки, как раз для солений. Страсть как люблю возиться на кухне. Хотя, конечно, — опомнилась она, — боюсь, до сих пор не давала вам повода в том меня заподозрить.
Взмахом руки Фабиенн пресекла мои возражения и взглянула на часы.
— Пойду взгляну, может быть, мальчик уже проснулся.
— Давайте я схожу: все равно подниматься за зажигалкой.
— А вы его, пожалуй, и не найдете. Он у нас непоседа: никогда не спит на одном месте. Разбаловали, я понимаю, но… не стану утомлять вас объяснениями. Кофе себе нальете сами?
— Поутомляли бы еще чуть-чуть. Ради этого от кофе готов отказаться.
Что так притягивало меня в этой маленькой женщине? Сухое, увядшее личико и внезапные отблески еще недавней, юношеской красоты; сдержанность во взгляде, глубина в голосе и эта неожиданная, обезоруживающая откровенность — все вдруг показалось мне очень близким, будто давно знакомым. Чтобы как-то удержать ее рядом, я спросил первое, что пришло в голову.
— С такими привычками трудно ему будет, наверное, в школе?
— Отчасти поэтому он все еще здесь, — Фабиенн умокла, прикусив губу, — мы все-таки надеемся, что у него пройдет это с возрастом, — продолжала она не слишком уверенно, — дело в том, что и у Арнольда хроническая бессонница, из-за этого мы с ним даже спим раздельно. Возможно, по наследству передалось, как вы считаете? В любом случае, не станешь же ребенка в таком возрасте пичкать снотворным, а уж наказывать его за эти ночные бдения и вовсе бессмысленно. Тем более, в чем-то мы и сами виноваты.
Фабиенн поднялась, взяла у меня тарелку; затем запустила ломтик хлеба в тостер. Движения у нее были такие вялые, будто она слишком напряженно пыталась расслабиться. Наконец легким перышком она опустилась в кресло.
— Года четыре назад с нами была няня. Доминик-Джон рос беспокойным ребенком, утомлял ужасно, — мне показалось, здесь она стала вдруг осторожнее подбирать слова, — всех, но только не ее: женщина была предана мальчику настолько, что никакой помощи даже от нас не принимала. Старомодная няня, правда? Сейчас такой днем с огнем не сыщешь. Муж, правда, постоянно вмешивался, вечно выходил из себя — тут уж мне приходилось ее защищать… Как-то вечером мы отправились на званый ужин. Это был официальный прием в Мэншн-хаусе, и почему-то Арнольду обязательно нужно было присутствовать; ах да, он же там выступал со спичем. Терпеть не могу подобных мероприятий, но Арнольд настоял: со мной, дескать, он чувствует себя увереннее — одним словом, пришлось ехать. Да и почему бы нет — мы считали, что во всем можем положиться на нашу няню.
Она умолкла. Потом вдруг закрыла лицо руками, снова выставив напоказ свои бедные изуродованные пальцы.
— Если тяжело, не нужно об этом.
Руки скользнули вниз, пальцами зацепившись за край стола.
— Кажется, я понимаю Арнольда… Наверное, вы очень добрый человек.
Я покраснел, вспомнив, сколько раз, по доброте душевной, подводил своего верного друга. Она заговорила снова, уже спокойнее.
— Как мы радовались, когда она только у нас появилась! Вы понимаете — настоящая няня, как из сказки: седые волосы, розовые щеки, в меру строгая и очень ласковая, а терпеливая — ну свыше всяких сил. Но закончилась война. Война, которая задела каждого, — как-то мы тогда не задумывались об этом. Позже доктор рассказал нам, что женщина долгие годы страдала от межреберной невралгии — кто бы мог подумать! — а незадолго до нашей встречи с трудом оправилась от нервного припадка: это был рецидив давнего шока, после плимутской бомбардировки. Расспроси мы ее как следует, она бы и скрывать, конечно, ничего не стала, но уж очень сама о себе не любила распространяться. Как-то раз заметила невзначай, что поработала в госпитале, ну и — «да, получила свое…» Не раз мы замечали, что с няней что-то неладно: женщина казалась раздраженной, усталой, но с ребенком преображалась на глазах, — Фабиенн остановилась, чтобы перевести дух. — В Лондон, короче говоря, мы выехали со спокойной душой. Ночью ударил мороз — было это где-то в самом начале весны, днем только начинало подтаивать, и Арнольд, помню, все ругал себя за то, что забыл залить антифриз. Знаете, бывает так: все время откладываешь…
— Тогда еще за рулем был он?
— Да, оставить вождение… ему посоветовали чуть позже, — тут я ощутил еще один незримый барьер, — с банкета мы ушли около полуночи, потом еще машина долго не заводилась, так что домой мы приехали часа в три. А какая ночь!.. Все сияет, искрится — луна, звезды, лед по обочинам…
Она умолкла и взглянула на меня задумчиво.
— Выйдемте на минутку.
Мы прошли немного по аллее и остановились: отсюда полностью была видна боковая стена дома с единственным очень широким окном. Фабиенн указала вверх, на острый фронтон.
— От земли — через окно — и к самому выступу крыши тут поднималась сплошная зеленая стена: все было увито плющом. Когда мы подошли, Доминик-Джон сидел вон там, на самой верхушке.
— Как — на таком морозе?
— Босиком, в пижаме и в меховой шубке — слава богу, хоть ее-то хватило ума набросить. К счастью, просидел он там недолго: иначе просто замерз бы, упал и разбился. Увидел он нас, да как закричит — «Вы сюда не войдете, закрыто!» Он имел в виду, конечно, дверь спальни, то есть своей спальни — во-он там.
— Где же была няня в это время?
— О боже, — Фабиенн притронулась к вискам, — весь день она мучилась от болей, принимала аспирин и решила ребенку дать в молочке таблетку. Тот заснул — и она с ним заодно. Только представьте: мы взламываем дверь — она лежит одетая, с ключом, конечно же, в кармане. Доминик-Джон не догадался: проснулся, понял, что заперт, и перепугался до смерти. Стал будить ее — она не просыпается…
— Вот что самое страшное: ребенок решил, может быть, что женщина мертва.
Фабиенн как-то странно на меня взглянула.
— Прежде чем выбраться в окно, он устроил в комнате полный погром. Разбил все, что только бьется: зеркало, картины, фарфор, часы, какие-то безделушки ее посбрасывал с камина. А все вещи из чемоданов разбросал по полу и забрызгал чернилами. Сколько на все это времени потребовалось, даже трудно себе представить.
— И няня не проснулась от такого шума? Здорово же она себя накачала.
— Бедняжка весь день до этого принимала успокоительное… В общем, мы подтащили лестницу, я поднялась и спустила ребенка на землю. Странно: он не то чтобы испуган был или взволнован — а страшно зол: что такое, мол, как посмели его — и закрыть! Арнольд переполошился, конечно, вызвал доктора, ну а тот что? — натрите ножки скипидаром, на ночь можно дать горячего… Ступни от мороза просто посинели.
— И что же няня?
— Только зашел доктор — и она очнулась, поняла, что произошло, и… это было жалкое зрелище. — У Фабиенн судорога пробежала по лицу. — А потом произошло нечто ужасное. Я все понимаю, и состояние мужа тоже, но все-таки нельзя было говорить с ней тогда в таком тоне. Тем более, доктор предложил ей лечь ненадолго в больницу, и она вроде бы согласилась. Только все просила — боже, как она просила! — чтобы позволили ей потом вернуться к ребенку. И тут Арнольд сказал ей что-то; я не расслышала — только увидела, как лицо у нее вдруг передернулось… Я предложила помочь ей собрать вещи — потому что не хотелось, чтобы она увидела весь этот ужас, — и она сказала, что примет только ванну напоследок…
Фабиенн медленно пошла к дому; я за ней.
— Для Арнольда это был страшный удар.
— Она покончила с собой?
— Лезвием вскрыла вены. — Сами слова эти резанули слух.
— Представляю, — заметил я, — каким это было потрясением для всех.
— Да, с мужем пришлось повозиться. Что же касается мальчика, то… вы знаете, может быть, дети и не осознают до конца всего ужаса смерти. Другое дело, что он перенес шок, а это ведь как бомба замедленного действия, может взорваться в любой момент. Странности начались, и очень скоро. Мальчик и до этого спал беспокойно, а теперь началось нечто невообразимое. По утрам его стали находить в самых неожиданных местах: у слуг в чулане, в стенных шкафах — где угодно. Сначала я укладывала его у себя, затем поправился муж, и мальчик перешел к нему в спальню, но каждую ночь он ускользал в какой-то момент, и… Доктор посоветовал не предпринимать ничего вообще: пусть все само собою перегорит, отработается и выйдет наружу. Тем более, ни на здоровье ребенка, ни на развитии его все это вроде бы не отражалось. Известие о смерти няни он воспринял спокойно, почти как должное. Доминик-Джон вообще у нас сдержанный мальчик, и может быть, это такая форма самозащиты, но очень жаль Арнольда: он просто жить не может без его любви.
— Ну а мисс Эндрюс? Она-то как здесь оказалась?
Вопрос этот занимал меня с самого начала. Но тут, кажется, был еще один барьер. Фабиенн смутилась, потом заговорила, но очень неохотно.
— Здесь Арнольд проявил инициативу. После смерти няни мы стали искать ей замену, и оказалось, что сделать это практически невозможно. Приходили, конечно, женщины по объявлениям, но все не то: ясно было, что найти общий язык с мальчиком никто из них не способен. Ну а потом я как-то быстро вдруг слегла от всех этих забот, у Вайолет как раз были каникулы — тогда она еще работала в школе, — вот Арнольд и пригласил ее: погостить, а заодно и помочь с мальчиком.
— Кажется, какой-то свой подход она к нему все же нашла?
— О да, очень свой: деловой, без всяких глупостей. Она получила прекрасное образование, обладает большим опытом, и мне…
— «Ненавистна!» — пронеслось у меня в голове.
— …И мне иногда просто хочется ей позавидовать. Все-таки людям, скажем так, не слишком чувствительным, на этом свете как-то легче живется.
Впервые за все это время в тоне ее послышалось нечто похожее на язвительность. Итак, Вайолет, оказывается, не слишком чувствительна; интересно, подумал я, а знает ли что-нибудь Фабиенн о том юношеском их романе?
Мы уже подходили к дому, когда на пороге выросла вдруг фигурка Доминик-Джона в бледно-голубой ночной рубашке. Над безмятежным его личиком озорным гребешком вздымалась светлая шевелюра.
— Доброе утро. Ваш недостойный и невежественный гном о завтраке своем смиренно вопрошает. Равно как и о том, куда запропастился наш сиятельный Пу-Чоу.
— Наш расписной мудрейший мандарин, — отвечала в тон ему Фабиенн, — занялся отправленьем ритуала. Позвольте же своей служанке темной ваш аппетит бездонный утолить.
— Ваши любезные слова ласкают слух, — продолжал мальчик, — поскольку дышат истинным радушьем и произнесены в согласье с этикетом. Ваш слабоумный и несносный раб не станет подвергать сомненью достойный выбор благородной Пчелки, несущей нам нектар…
Фабиенн рассмеялась и нежно обняла сына за худенькие плечи.
— Яичницу с ветчиной?..
— Ничего, если я оставлю тебя на часок? — спросил Арнольд, когда они с Вайолет закончили завтракать. — Письма кое-какие нужно еще написать. Пусть пока Доминик-Джон тут тебя поразвлечет.
Мы с мальчиком холодно переглянулись. Я все никак не мог смириться с мыслью о ребенке, способном сунуть в печь живого кота; он — догадывался, наверное, что вызывает во мне чувства, очень далекие от умильного восхищения.
— Хотите — помогу вам с Телемакусом.
Я поблагодарил: кроссвордами не увлекаюсь.
— Я, в общем, тоже. Отец — тот без них жить не может, а я при нем — справочное бюро, со словарями. Но у меня, конечно, есть и свои дела — на тот случай, когда в компании моей отпадет необходимость.
Я намекнул мальчику на то, что процесс этот уже начался, и расположился в кресле с кипой воскресных газет. Потом мне пришло в голову, что неплохо бы разыскать расписание и выбрать себе обратный поезд. Заказать еще раз такси на полный маршрут будет, пожалуй, накладно, а вот до станции — почему бы нет: как раз поспею в Паддингтон до отправления последнего поезда на Уинчестер. В холле я нашел столик, заваленный справочниками, и уселся штудировать столбцы незнакомых цифр и названий.
Я решил для себя твердо: как бы ни уговаривали меня Арнольд и Фабиенн остаться тут на ночь, буду отказываться под любым предлогом. Какой-то безотчетный страх подсказывал: пора уносить ноги, и поскорее. Разум восставал: что за трусость такая? Другу плохо, ему нужна поддержка, а я — пускаюсь в бегство? И тут же подбрасывал аргумент: чем я-то могу помочь? То-то же: значит, нечего и ввязываться не свое дело, пусть даже и ради Фабиенн.
Кроме того, как ни стыдно в этом признаться, все мне тут порядком осточертело. Дома-то я позволял себе иногда вот так поболтаться без дела, посвятить выходные мусору, скопившемуся за неделю, но уж если принимал гостей или, тем более, приглашения, то знал наверняка: каждая минута моя будет заполнена до предела: гольфом и картами, легким флиртом, главное же — общением с людьми, имеющими в обществе определенный вес или хотя бы определенный взгляд — на тех, кто этот вес имеет. Здесь же все слишком живо напоминало мне те давние посиделки у Льюисов; изменился вроде бы интерьер, но суть-то осталась прежней: та же унылая спертость, семейная замкнутость и духота. И если в те времена я, одинокий и потерянный мальчик, жадно ловил каждое доброе слово, наслаждаясь теплом чужого семейного очага, то теперь мне требовалось нечто иное.
Между тем, погода — будто бы для того, чтобы окончательно укрепить меня в принятом решении — испортилась окончательно. Дождь усилился, перешел в сплошной водяной шквал и рассохшиеся от многодневной жары цветочные клумбы превратил в жидкое месиво. Пригороды под дождем: есть ли в природе зрелище более унылое? Суетливые пешеходы под бесполезными зонтами, автомобили, равнодушно поливающие их фонтанами грязи, белые собачонки с черными животиками, жмущиеся пугливо к стенам и оградам, — все тут несет на себе печать типичной пригородной неприкаянности.
Не намного веселее было и в доме: мне пришлось даже включить свет, чтобы разобраться наконец с расписанием. Липкий, зеленовато-болотный от заоконной листвы полумрак сгустился в четырех стенах. Развеял бы тоску веселый огонек в камине, но и без него было душно и жарко. Напиться бы сейчас да завалиться спать; а что, Арнольд бы меня понял, пожалуй, но вот Фабиенн…
Впрочем, в любом случае, выпить было просто необходимо. Хозяин дома, как я заметил, приобрел полезную привычку запирать собственный бар, но в столовой еще оставался скотч, и где-то там же я видел сифоны.
Приготовив напиток, я расположился у окна и, надеясь растянуть удовольствие подольше, стал созерцать дворовый пейзаж: намокшую листву, поникшие верхушки, выжженные каштановые соцветья, а под всем этим — гравиевую дорожку, превращенную ливнем в небольшой горный поток.
Мысли неумолимо тянули меня в прошлое. Если бы Арнольд выбрал тоща литературу, где бы он жил сейчас? Квартира в фешенебельном Челси, скромный домик в сельской местности — и то и другое куда лучше соответствовало характеру моего друга, чем этот кирпичный гроб. Что за страх такой — кольнула вдруг мысль — загнал его сюда? Может быть, Фабиенн? Вряд ли: дитя природы — она и сама, наверное, первые годы чувствовала себя тут ох как неуютно…
«Нежно-лиловый пеликан в гнезде, на грудке распушив серебряное оперенье, воздушней самого дыханья…» — как все-таки свести воедино автора этих строк и того солидного господина, что случайно столкнулся со мною в дверях «Савойя»? Поразмыслив еще немного о времени и метаморфозах, я осушил стакан и вернулся в соседнюю комнату.
Доминик-Джон сидел в углу, повернувшись ко мне спиной, и был чем-то очень увлечен. Я окликнул его — просто так, конечно, из вежливости, — но он предупреждающим жестом властно выбросил руку вверх. Пришлось подойти поближе.
Правой ладонью, опущенной вниз, мальчик опирался на плоскую фанерку, выполненную в форме палитры; она стояла на двух колесиках и карандаше, острый конец которого упирался в лист бумаги. Я узнал старую планшетку: когда-то мы баловались ей с Арнольдом у него дома.
— Ну-ка, посмотрим, что получилось, — он отпихнул игрушку в сторону и склонился над листком. — Какая жалость. Так неплохо все начиналось, но вы потом помешали. Это «уиджа-борд», знаете?
Я сказал, что — так, слышал кое-что.
— Боюсь, вы не из тех, кто способен извлечь из нее много пользы, — вердикт прозвучал вежливо и беспристрастно. — А у меня получается очень неплохо, хотя — увы, не сегодня.
Он протянул мне лист, испещренный каракулями; я подумал, что на месте родителей предлагал бы такому своеобразному ребенку, как Доминик-Джон, игрушки попроще.
— Где ты ее разыскал?
— О, я часто с ней играю, в основном, правда, когда остаюсь один. Папа очень старается, но у него почти ничего не выходит. А вот кто у нас в этом деле спец, так это дедушка Льюис. Вы знаете моего дедушку Льюиса?
Я ответил, что знал когда-то, а сам удивился: что же такое известно внуку о проделках с планшеткой этого странного дедушки?
— Я-то сам не знаком с ним лично, — Доминик-Джон принял загадочный вид, — а так только, по фотографии, что у папы в кабинете. Зато мы с ним ведем регулярную переписку. Пожалуйста, только маме об этом не говорите, — он взглянул на меня искоса и очень подозрительно. — Папа — тот знает: через него мы записками и обмениваемся.
Мне стало совсем не по себе: что это еще за новые секреты у Льюисов от Фабиенн?
— Он должен вроде бы умереть скоро, — вяло протянул Доминик-Джон. — Не понимаю только, что этого все так боятся? Казалось бы, не хочешь — не умирай…
Не успел я обдумать как следует это последнее, весьма необычное заявление, как он протянул руку за листком.
— Что-то такое тут начинало вырисовываться… Но нет, не поймешь ничего. Вот это, допустим, «А»; а тут что? — Пусть будет «С»… А вы с закрытыми глазами рисовать умеете? Смогли бы нарисовать поросенка?
Я без ложной скромности взял карандаш и очень легко изобразил нечто совершенно непотребное. Мальчик внимательно изучил произведение, поднял на меня глаза и ослепительно улыбнулся.
— А ну-ка теперь я!
Он сел, скрестил лодыжки, положил на них блокнот и, откинув назад голову, крепко зажмурился. Затем на ощупь нашел карандаш где-то сбоку. Я не спеша отправился в соседнюю комнату за сигаретой. Внезапно сзади раздался крик: — Не туда! — Я остановился как вкопанный.
— В чем дело?
— Рука… идет не туда! — процедил сквозь зубы Доминик-Джон. Он по-прежнему сидел в той же позе, но лицо его было теперь белым как мел. Я невольно шагнул вперед.
— Прочь! — взвизгнул он.
В ту же секунду с правой его рукой, сжимавшей карандаш, произошло нечто странное: она дернулась, заметалась вдруг по бумаге — и остановилась.
Доминик-Джон медленно поднял веки и картинно уронил голову на грудь.
— Как интересно. И это уже во второй раз так. Посмотрите, — он протянул мне блокнот, — это не поросенок.
И верно. Передо мною была точная копия портрета из спальни. Поражало необычайное сходство: те же разной величины глазки, толстый нос, неприятно скривившийся рот. Я вгляделся: нет, это была не карикатура, и не механический дубль, хотя линия наброска очень странно обрывалась по краям, как если бы действительно оригинал обвели под копирку. Нет, твердая, опытная рука прошлась по бумаге, тонко и со вкусом подметила она некоторые неуловимые на первый взгляд детали. Работу хорошего портретиста мальчик исполнил в одно мгновение, с закрытыми глазами! Не могу даже описать чувство, овладевшее мною.
— Кто это? — проговорил я наконец.
— Вы же знаете, — удивился Доминик-Джон. — Та самая женщина из папиной комнаты. Мисс Сьюилл, женщина-ведьма.
За обедом, как я и предполагал, Арнольд с Фабиенн принялись уговаривать меня остаться. Призвав на помощь всю свою, заранее отрепетированную, искренность, я убедил их в том, что должен ехать во что бы то ни стало. Арнольд проглотил обиду и взглянул в окно: там по-прежнему бушевала стихия.
— Жаль. Я думал, завтра мы вместе подъедем к станции…
Стакан мелко задрожал у самых его губ. Заглянула Фабиенн.
— Поеду к маме. Обещала ей почитать вечерком: лежит там со страшной простудой. Вы бы камин разожгли: сразу поуютнее станет.
— А мы потом разожжем, когда жара спадет. Хотя, скорее всего, поднимемся ко мне: кое-что хочу там показать Бафферу.
Он встал и нетвердым шагом двинулся через холл; я последовал за ним. Мальчика видно нигде не было: Вайолет, должно быть, снова взялась за дело.
По пути Арнольд как бы между делом предложил выпить, и я отказался, заметив про себя, что не следовало бы ему этим увлекаться, тем более в таком состоянии. Впрочем, он меня, кажется, и не услышал.
— Примем по чуть-чуть, — он радостно подмигнул мне и притворил дверь с преувеличенной осторожностью. Затем, с видом отпетого взломщика, стал проникать в собственный бар. Я вспомнил, как распивали мы с ним тайком от Льюисов херес, доставленный контрабандой из ближайшей бакалеи. О, тогда в этом был особый смак! — для него особенно: я-то, слава богу, не страдал ни от каких запретов.
— Эй, эй, мне хватит! — вино полилось через край. Еще несколько капель окропило пол, когда он протягивал мне бокал трясущейся рукой.
— Э-э, Баффер, раньше тебя до третьей бутылки и слышно-то не было!
— Ну, ты вспомнил. Тем более, с тридцать девятого года я, знаешь, все навыки утратил.
Он рассмеялся и поднял бокал.
— Ну так — за новые навыки; и за добрые старые времена! — сделав несколько тяжелых, судорожных глотков, Арнольд перевел дух.
По лицу его расплылась знакомая, добродушная улыбка.
— Баффер, как здорово! Сколько дней… то есть, сколько лет ждал я этого момента! Как мы, бывало, спорили с тобой, ты только вспомни. Знаешь, когда-то я и с Фабиенн мог вот так просто, по-дружески поговорить. Но… кто-то настроил — ее против меня. Только не говори ничего, — он понизил голос, — я думаю, это Вайолет — ее почерк. Ну да, я все помню, она очень добра к нам… но и, знаешь, коварна! У-у, как коварна! Она подслушивает, — зашептал он лихорадочно, приблизившись ко мне вплотную. — Не возражай, я же знаю — все время стоит за дверями. Пусть даже без злого умысла — это неважно! А знаешь, в чем тут все дело? — я отшатнулся от этой незнакомой плотоядной ухмылки. — Возраст, старина, возраст. И нет мужчины. Кто бы ее изнасиловал в конце-то концов, а? Нашей девушке теперь если что и поможет, так это хороший…
Я остолбенел. За все те годы, что я его знал, Арнольд ни разу не позволил себе ничего такого, что нельзя было бы тут же повторить при женщинах. Бывало, вырвется у него: «A-а, чтоб тебе!» — тут же кто-нибудь из сестер воскликнет в ужасе: «Арнольд!..» — и быстро последует извинение Мы с ним даже и не обсуждали женщин — так, как это принято у подростков. В любой другой компании язык у меня быстро развязывался, но только не с ним: я уважал щепетильность моего друга и не нарушал этикета. Слово, которое произнес он сейчас, прозвучало для меня как гром среди ясного неба.
— Представь себе, она начала вдруг всем рассказывать, будто я делал ей предложение. Это ж только надо придумать такое!
— Я думаю, от меня бы ты этого не стал скрывать, верно?
— Ну конечно, Баффер! Сознаюсь, пофлиртовал с ней малость, — а с кем бы, скажи, еще? И, доложу тебе, она не стала изображать из себя недотрогу!
Я не нашелся, что сказать на это. И опять та же чужая, похабная ухмылка; да что это с ним стряслось, с беднягой?
— Но знаешь, по-настоящему я любил только одну женщину, Фабиенн, — продолжал он чуть спокойнее. — Из-за нее я даже с отцом поссорился. Вернее, не то чтобы поссорился… ослушался его впервые в жизни. Можешь себе представить — настоял на своем! — брови его скорбно взметнулись на лоб. — Ради кого бы еще смог я пойти на такое? Чего мне это стоило — ты и не представляешь.
— Она не понравилась отцу?
— Ты понимаешь, там не было ничего личного. Просто он внутренне ее не принял; тебя, кстати тоже — не знаю, заметил ты или нет…
— Еще как заметил! — не удержался я, но о взаимности предпочел не распространяться.
— На это нельзя обижаться, — поспешил он меня успокоить, — это не более чем природная опасливость: так же и абориген инстинктивно сторонится пришельцев. Льюисы ведь настоящие аборигены тех мест: сроднились давным-давно и с соседями, и с самой землей. Фабиенн же будто спустилась к ним с другой планеты: происхождение, воспитание, парижское образование — все в ней отцу было непонятно, чуждо. Ну а ты был вообще агентом вражеской разведки! — Арнольд рассмеялся. — Он так боялся внешнего мира; «Содом и Гоморра двадцатого века!» Не следует забывать: отец воспитывался в строгих традициях методистской церкви: естественно, он боялся, что ты будешь на меня дурно влиять.
— Ну вот еще! В отношении влияний дело-то обстояло совсем наоборот.
— Э-э, Баффер, не скажи, — вновь на душе у меня потеплело от его открытой, дружеской улыбки. — Сам, может быть, того не сознавая, ты дал мне ничуть не меньше, чем получил от меня. Только благодаря тебе я и смог выглянуть во внешний мир, ощутить жизненное пространство, почувствовал вкус свободы, — о ней у нас в семье просто не знали. Отец, конечно, прекрасно это понимал.
— Получается, он тебя как бы ревновал ко мне.
Арнольд нахмурился: такая откровенность с моей стороны явно пришлась ему не по душе.
— Понимаешь, с самого моего рождения мы жили друг другом — и друг для друга. Если и есть во мне что-то хорошее, доброе — в этом только его заслуга. Ну а когда теряешь единственного близкого человека, разве чувствуешь «ревность»? Нет, Баффер, это грубое слово — оно тебя недостойно!
— О боже… Арнольд! — выдохнул я с отвращением, но тут же и спохватился. Он принял мои извинения, причем с необычайной серьезностью.
— Ну хорошо, — сказал я, — с этим, кажется, разобрались: отец был не в восторге от твоего брака. А здесь вы давно живете?
— Тут разом все и не объяснишь, — Арнольд снова нахмурился. — Видишь ли, смерть мамы очень изменила обстановку в семье: круг наш резко сузился. Это была женщина большой, щедрой души: ты-то почти не знал ее: она всегда держалась в тени, старалась быть незаметной. Любовь, теплота, человечность — все, что переполняло нашу семью, — исходило, в основном, от нее. Но ее не стало, и… сестры тоже очень добры, но мальчика нашего они бы понять не смогли; отца бы он слишком волновал, а со здоровьем у старика стало к тому времени совсем худо. Тяжелый был, конечно, разрыв, но привыкли: я с отцом каждый вечер общаюсь по телефону, Доминик-Джон тоже установил превосходную связь… Слушай, пойдем-ка ко мне, — он вдруг будто испугался чего-то. — Там я приготовил для тебя массу интересных вещей. Тут же, в этих комнатах, шляется каждый кому не лень и… создает что-то такое, разъединяющее, не чувствуешь? И бренди тоже прихватим, — с этими словами он сунул бутыль под пиджак.
— Ты не подумай только, будто я здесь в алкоголика превратился, — заверил он меня торопливо. — Или что я в собственном доме уже сам себе не хозяин. Просто противно, понимаешь, когда из-за каждого угла за тобой шпионят, а потом перемывают косточки.
Послышались мягкие фортепианные аккорды и пронзительное детское пение: слегка визгливое, но вместе с тем мелодичное. Арнольд поднял палец и замер с улыбкой умиления на счастливом лице.
— Прелестный голосок, правда?
Я согласился. Хотя, скажем, и у металлического колокольчика голосок — ну чем не прелесть? Впрочем, Доминик-Джон пел, скорее, как жаворонок в поднебесье, — тоненько, чисто и головокружительно высоко.
Арнольд со смешно оттопыренным пиджаком зашагал по лестнице вверх, а мне снова на память пришел мой первый визит в Колдфилд. И пикник на «Шпоре»: так почему-то называли здесь невысокий хребет, протянувшийся среди болот невдалеке от трамвайной линии, ведущей к Блонфилду. Отдыхали тут, в основном, местные жители: туристской славой местечко не пользовалось из-за частых обвалов.
«Пикник» — как образ субботней или воскресной жизни — всегда представлялся мне чем-то стремительно-романтическим, но чтоб обязательно с прислугой: иначе кто будет распаковывать корзинки?
Льюисы умудрялись как-то жить без лошадей и лимузинов, в лучшем случае путешествовали на велосипедах, а чаще пешком. На осмотр достопримечательностей мы несколько раз выезжали поездом, но, конечно же, любимым их третьим классом. За ними всюду и я ходил, проклиная мысленно сэндвичи, которыми вечно набиты были карманы: о том, что сестры с матерью заранее часами нарезали и упаковывали всю эту снедь, как-то не вспоминалось.
В этот раз Арнольд прихватил с собой еще и пару бутылок пива, рассчитывая, в основном, на меня. Как только миссис Льюис принялась разливать всем чай из термоса, он скромно налил — себе и мне — по стаканчику. Женщины уставились на него в испуге.
Утро было просто сказочное: под ярким солнцем вся равнина пестрела и переливалась россыпями фиалок, внизу под утесом пенистыми волнами вздымался и падал болотный ковыль. Перед нами, во всем своем ослепительном величии, простирался счастливый мир живой природы; даже на меня, парня не слишком впечатлительного, эта грандиозная панорама произвела сильное впечатление.
Арнольд залпом осушил стакан.
— Ах, как хорошо! — воскликнул он в блаженном упоении и налил себе еще.
— О, Арнольд! — голос матери был Наполнен такой болью, такой глубокой скорбью, что в первый момент я всерьез за нее испугался.
Арнольд побагровел; улыбка его вдруг растянулась в звериный оскал.
— Неужели… ну неужели все вам нужно непременно опошлить?
Он вдруг вскочил, с диким воплем запустил поочередно стакан и бутылку в заросли вереска и бросился прочь.
Не сразу сообразил я, что же, собственно, произошло. Мне известно было, что Льюисы не употребляют спиртного, но чтобы из-за пива — такой скандал? Все мы в Хартоне глушили его галлонами, и Арнольд вроде бы не был исключением… Да, но мне-то что теперь делать? Я сидел среди них в полной растерянности.
— Вы, Баффер, нас не стесняйтесь, — Мэри взглянула на меня, как на нераскаявшегося грешника, и добавила поучительным тоном. — Сами мы не пьем, но никому не навязываем своих убеждений.
Наступила неловкая пауза.
— Пойду-ка я поищу стакан, — предложила Хелен, спасая положение.
Я, конечно же, отправился на поиски вместо нее и, ползая среди вереска, кое-как ухитрился прикончить свою бутылку. Стакан нашелся, но оказался разбитым.
— О боже, — прошептала Хелен с таким видом, будто у нее только что погиб по меньшей мере уотерфордский сервиз. «Это у нас наследственное», — вспомнил я; что верно, то верно, Льюисы мастаки были переживать по самым что ни на есть пустякам.
Вся компания погрузилась в траур, и даже Вайолет, похоже, прониклась вселенской женской скорбью. Мистер Льюис, впрочем, выглядел на редкость безмятежно, но при этом несколько странно: он восседал среди нас глуповатым улыбающимся истуканчиком и будто светился изнутри — должно быть, сознанием какой-то своей, ему одному известной, правоты.
Дожевав, мы снялись с места и безрадостной процессией двинулись обратно. Внизу, в лощине, я увидел Арнольда: он стоял, ковыряя кочку носком ботинка. Мэри решительно направилась к нему. Хотел было пойти за ней и я, но вмешалась Вайолет.
— Останьтесь, — шепнула она мне на ухо, — и приготовьтесь к сцене Великого Примирения.
Я ничего не понял и молча послушался. Мэри подошла к брату, схватила его за руку, что-то такое сказала и тут же бросилась к нам. Бесформенное личико ее пылало и подрагивало от каких-то неземных страстей.
— Все хорошо, мамочка, дорогая! Брат очень сожалеет о том, что так всех нас расстроил. — Она обернулась. — Арнольд!
То, что вслед за этим последовало, не раз потом заставляло меня содрогаться от омерзения. Арнольд, побагровевший от стыда и какой-то неимоверной внутренней боли, подошел и поцеловал мать. Миссис Льюис разразилась рыданиями. Поддерживая ее за руки с двух сторон, заплакали Мэри и Хелен. Арнольд взирал на всех с невыразимым ужасом, и в глазах его тоже стояли слезы.
— Ну же, ну же, дорогая, — мистер Льюис заботливо закудахтал, принялся гладить жену по плечу, но тут и сам не выдержал: снял очки, заморгал и стал протирать вспотевшие стекла.
Я набрал побольше воздуха в грудь и обернулся за поддержкой к Вайолет. Сжав губы в ниточку, она мелко тряслась: то ли от отвращения, то ли от распиравшего ее смеха. Я бы и сам, наверное, расхохотался, если бы не был так потрясен ирреальностью этой жуткой, нелепой и непристойной сцены.