Глава 29. Маленький Бобби Литтл

Представьте, что ваша дочь — ваш ангел, ваш солнечный свет — в одну прекрасную ночь возвращается домой уже не девственницей. Представьте, что в это же самое время — вы это выяснили — становится известно, что она имела дело с карликом ростом вдвое меньше ее самой. Представьте, что до этого вам пришлось серьезно побеспокоиться из-за своей дочери, поскольку она была вовлечена в нездоровые отношения с пищей, собственными пальцами и туалетом. Представьте, что после подобного кровопускания (в буквальном и переносном смысле слова) вам кажется, что все это более или менее терпимо. Представьте, что вы — такой удачливый, такой непреклонный — собираетесь в первый раз встретиться с этим бойфрендом, то есть дефлоратором.

Представьте, что вы ощущаете реальную потребность проблеваться, но попали в уборную, на которой написано «Ж». Или туда, где есть только ванна.

— Я хорошо выгляжу?

Это Роз — обращаясь ко мне, но глядя в зеркало. О да, и это тоже. Представьте, что этот насильник, он же ваш будущий зять — в некотором смысле знаменитость. Фактически — несколько знаменитостей в одном лице, которых можно проранжировать от «знаменитого» до «печально знаменитого». Представьте, что ваша возможно-жена, готовясь к вашему небольшому tete-a-tete, в течение прошлых двух ночей проделывает все, что делают девчонки в преддверии встречи с кумиром публики.

Смотри выше: проблевался бы, да никак.

— Ищешь седой волосок?

— Что?

— Кончай дурака валять. Ты выглядишь прекрасно.

— Правда?

Мы — вампиры старой закалки. Все мы — продукт неестественного отбора, когда выживает самый симпатичный. Все мы молоды и красивы. И все мы прекрасно выглядим. По крайней мере, внешне.

Но приподнимите шкурку и взгляните на материал, которым покрыты наши кости — то, что превращает каждый наш день в Хэллоуин. Приподнимите шкурку, и вы поймете, что все мы — просто несносные сукины дети. Мы вообразили себя бессмертными, потому что так оно и есть. Мы создали мир див и суперменов, красивых мальчиков и красивых девочек с телами, которые никогда не выйдут из строя и кажутся неувядающими, неуязвимыми для мстительного времени и нечувствительными к его урокам.

Не спорьте со мной. У меня дурное настроение.

— Так когда наш — засра… я имею в виду, гость, — собирается появиться?

— Сьюзи говорит, что в полночь, так что уже скоро, — отвечает Роз. — Так что надо поторапливаться.

С тех пор как начался этот конец света, Роз завела привычку называть Исузу «Сьюзи» — эволюция, которую я не одобряю.

— Ты имеешь в виду Исузу.

— Без разницы.

— И какое у этого типа moniker du jour?[115] У тебя есть какие-нибудь идеи?

— «Роберт», «Роб» или «Боб», — говорит Роз, — но не «Бобби». И уж точно не «Маленький Бобби», — добавляет она, по-прежнему прихорашиваясь, по-прежнему жеманничая, по-прежнему действуя мне на нервы.

— Маленький Фуззи Фак, верно?

Роз одаряет меня красноречивым взглядом из зеркала.

— Ты все это ему выложишь — верно? Ты это задумал?

Я это просто обожаю — когда другой человек придумывает за тебя объяснение, которое ты не в состоянии придумать.

— Да, — отвечаю я. — Именно так.

— О'кей, — Роз поворачивается ко мне лицом. — Пусть они разбегутся.

— Разбегутся?

— Ну, давай, — говорит она. — Здесь. Я даже начну за тебя. «У него пиписька как у зайца…»

Многоточие.

— Хорошо, — я говорю. — У него пиписька как у зайца… даже у Кена лучше.

— Давай снова.

— У него пиписька как у зайца… и встает раз в год по обещанию.

— Еще раз.

— Единственный способ, которым он может себе поставить — взять палочку от мороженого и приклеить ее к своей пипиське скотчем.

— Отлично.

— Единственный способ, которым он может добиться, чтобы у женщины между ног стало мокро — это окатить ее из брандспойта.

— Я уже сказала «отлично».

— Когда он родился, он был настолько уродлив, что доктор шлепнул его мать…

— Стоп. Finite. Cease and desist.[116]

— Ты сама это начала.

— Хорошо, — говорит она, переводя дух. — У него пиписька как у зайца, он трус бесхребетный, козел недоеный, педик, которого выгнали из ада за плохое поведение. Но…

Она наводит на меня палец, точно пистолет: это что-нибудь да значит.

— Сьюзи любит его, и этим все сказано.

— Исузу.

— Один хрен.

Он приходит в черных кожаных штанах, черной шелковой рубашке, черном шелковом галстуке и черном кожаном пальто. Кроме того, он носит темные очки в тонкой металлической оправе, а в мочке уха — рубиновый гвоздик, который мне хорошо виден. Он так стоит, его лицо повернуто ко мне в три четверти — именно так, чтобы я видел, какой волевой у него подбородок.

— Мистер Ковальски, я полагаю?

Да, ты полагаешь, мать твою. Ты действительно полагаешь.

— Можете называть меня «Мартин».

— Хорошо, Марти.

— Нет, — говорю я. — Я сказал «Мартин».

Роз награждает меня щипком — достаточно сильным, чтобы вызвать у меня протечку; я делаю вид, что не замечаю.

— Хорошо, — говорит Роберт. — «Мартин».

— Трудно было нас найти? — спрашивает Роз, ожидая, чтобы взять у него пальто.

Напрасно. Она задерживается в таком положении на секунду дольше, чем следует, потом делает вид, что поправляет одежду.

— Нет, — отвечает Роберт. — Я тут уже бывал.

Это точно, думаю я. Только на этот раз тебя сюда пригласили.

— Хорошо, хорошо, — говорит Роз. — Проходите. Раздевайтесь.

— Сьюзи тут? — спрашивает Роберт, производя взглядом панорамную съемку гостиной.

— Исузу, — поправляю я. — Она в ванной.

— Все еще?

— «Все еще писает»? — переспрашиваю я, делая вид, что не понимаю, о чем идет речь. — Да. Вы же знаете, как долго эти смертные могут писать.

— Можете не рассказывать, — говорит Уже-Не-Маленький Бобби. — У меня новая квартира, понимаете? Знаете, дом был построен… уже после. В этих домах туалетов не бывает, верно? Так вот, в первый раз, когда Сьюзи ко мне зашла, мне пришлось дать ей ведро, чтобы она взяла его с собой в чулан. Такое впечатление, что она мочится на барабан — такое жуткое было эхо. Она выходит, я ей что-то типа: «Господи, девочка…», а она мне: «Ты слышал?», а я: «Ну да». Ух…

Я смотрю на Роз, впечатляюще невпечатлительную. Я кое-что делаю со своим ртом, когда Роберт не видит. Изображаю легкую ухмылку. Роз усмехается в ответ. Перевод: «Сопляк? Вот-вот. Сопляк».

Славно. Один готов. Есть. И мне даже не пришлось особенно напрягаться.

— Ну, Робби… — говорю я. «Робби» не был напрямую исключен из списка, и я думаю, что смогу воспользоваться этой лазейкой. — Чудная история, ее стоило рассказать с порога.

И ЭКГ его ухмылки берет и превращается в ровную линию.

— Ох, господи, — он тушуется. — Неприлично рассказывать о таких вещах, верно?

Роз не кивает, и я тоже. Мы не должны. Робби продолжает самостоятельно.

— И… ну, тем более на людях… Я не должен… Я не знаю, что… Я изви… — он меняет диспозицию. — Просто меня это на самом деле беспокоит. Сьюзи… я имею в виду «Исузу»… она рассказывала мне про вас, как вы нашли ее, как воспитывали, что вы были для нее как Господь бог и…

Вот щенок. Дешевая задница, нашел способ ввернуть комплимент, подлизаться, показать, какой он белый и пушистый… щенок.

— Исузу в самом деле такое сказала? — переспрашиваю. — Что я похож на Господа бога?

— Ну, или на Иисуса Христа, — отвечает Роберт. — Знаете, вы были ее спасителем и все такое.

Я невольно улыбаюсь сам себе. Возможно…

— Так, Роберт, — говорит Роз, перехватывая эстафету у вашего покорного слуги, — как вы думаете, где Сьюзи могла набраться привычек Карен Карпентер?[117]

— Простите?..

Роз — мой ангел, моя надгробная плита — изящно вводит добрую часть своей изящной ручки себе в горло, чтобы объяснить, что имеет в виду.

— О, — произносит мистер Литтл, очевидно, чувствуя себя несколько более соответствующим своей фамилии, чем несколько секунд назад. — Хм… — хмыкает он. — Да, — поддакивает он.

— Хм… да, — эхом откликается Роз. — Да?

— Полагаю, что вроде как от меня… я полагаю.

Улыбка Роз кажется пришитой, и я могу видеть то, что я не видел прежде: ее беспокоило, не была ли она сама причиной буль-как-ее-там, от которой страдала Исузу. Ее челюсть немного опускается, точно на петлях, совершая жующее движение, а веки прикрывают черный мрамор ее глаз — произвольное, намеренное движение: она принимает новую информацию и запечатывает ее.

— И как вы считаете, почему? — спрашивает Роз, открывая глаза точно на последнем слове и концентрируя всю сияющую черноту на нашем маленьком госте.

— Она начала первой, — говорит Робби. — Она спросила, на что это похоже — когда ты знаешь заранее, что тебя собираются обратить. Я просто рассказал ей, через что прошел, рассказал все.

Я смотрю на Роз; Роз смотрит на меня. Все эти годы Исузу задавала нам обоим подобные вопросы. Например: что мы сделали бы, если бы мы знали заранее? А потом: чего мы лишились, перестав быть смертными, о чем мы больше всего жалеем?

Она задавала одни и те же вопросы снова и снова — думаю, отчасти потому, что наши ответы каждый раз звучали по-другому. Помнится, один раз я сказал, что лишился ощущения, которое возникает, когда голова лежит на прохладной подушке — лишился возможности чувствовать разницу температур, независимо от того, насколько это ощущение мимолетно. В другой раз я пожалел, что не потею. В третий раз это было курение. Или возможность от души справить нужду, от души помочиться. Упоминалась пища — само собой, пища, — но я смешивал это с другими вещами, такими, как солнечный свет, птицы, глаза, которые избавляют вас от проблем с выражением того, что вы не можете выразить словами. Время, как нечто такое, что имеет значение. Смерть как фактор мотивации.

— Если бы вы спросили меня, — произносит Исузу, внезапно появляясь среди нас, — между прочим, это никому не пришло в голову… Но если бы вы спросили меня, я бы сказала: весь этот треп насчет того, откуда у меня такие идеи, имеют довольно слабое отношение к моей способности думать о самой себе… — она делает паузу, чтобы показать все ее тупые зубы, стиснутые в вымученной улыбке. — Но черт возьми, что я могу знать?

— О, да это же Сьюзи Ку,[118] — произносит Робби, его рука скользит по плечам Исузу и подтягивает ее для краткого поцелуя в щечку — никаких клыков. — А мы только что о тебе говорили.

Исузу смотрит на меня, потом на кончик своего носа (я все еще могу проследить за ее взглядом) — только ты и я, Марти, только ты и я, — прежде чем ответить Робби небрежным поцелуем.

— В общем, я слышала, — говорит она. — А ты слышал, что я сказала?

— Конечно, нет, — откликается Робби, сгребая ее в свои медвежьи объятья и отрывая от земли. — Ты же знаешь, я живу только ради того, чтобы тебя игнорировать.

И затем — клянусь богом! — он подмигивает. Мне.

— Он мне только что подмигнул, — говорю я.

— Логично, — отвечает Исузу, все еще вися в объятьях Робби. — Он всем подмигивает… — Пауза. — Он даже в электронной почте подмигивает. Знаете, точка с запятой и круглая скобка? Думаю, их у него по два или по три в каждом письме.

— Ничего я не подмигиваю, — возражает Робби и тут же подмигивает мне снова.

Потом мне подмигивает Исузу. А потом Робби. И затем они целуются — на дюйм или два глубже, чем при обычном поцелуйчике, чмок-чмок. Исузу все еще висит в воздухе и болтает ногами. Я становлюсь лишним.

Роз замечает, как мне неуютно, и не может сдержать улыбку, тем более что не слишком старается. Наконец, Исузу и Робби расстыковываются, расцепляются, разделяются. Он опускает ее обратно на пол. И вот они просто стоят, такие похожие в своей юности — улыбающиеся, ожидающие, подбивающие меня ляпнуть что-нибудь отеческое.

Что касается меня, я хотел бы вернуться к теме рвоты и к тому, откуда взялась эта идея. Поскольку, если вы спросите меня — которого, между прочим, никто не спрашивает… Да, если бы вы спросили меня, я бы сказал: посмотрите на счастливую пару влюбленных, стоящую передо мной прямо сейчас — да, который должен сделать это. Сколько желудочно-кишечного вдохновения.

Но прежде, чем я могу признать что-либо из этого, или чего-нибудь еще столь же изобличающее, я оказываюсь в весьма долгожданном положении — когда язык плотно прижимается изнутри к щеке. Не мой язык, конечно, а язык Роз — цепкий, гибкий, как вертишейка, обвивающийся вокруг моего, скользящий по нему то снизу, то сверху. Наши губы слиплись, щеки втянуты, за исключением тех мест, где их выталкивают наши борющиеся языки.

Вот вам!

Обычно я не могу читать мысли, но сейчас почти слышу, что происходит в голове у Роз. Я знаю это, потому что думаю о том же самом.

Исузу и Робби вежливо аплодируют, подушечки их пальцев похлопывают по напряженным ладоням.

Робби: «Туше».

Исузу: «Браво».

Крестики встречаются с ноликами, всюду улыбки. Потом взгляды партнеров сводятся, как мосты, за этим следует изучение собственной обуви и молчание, поскольку никто не знает, чей следующий ход и что сказать.

Наконец…

— Эй, — произносит Исузу, — сколько вампиров требуется, чтобы ввернуть лампочку?

Мы пожимаем плечами, демонстрируя клыки.

— Ни одного, — объявляет она, улыбаясь своей тупозубой улыбкой. — Вампиры предпочитают темноту.

Мы, острозубые, обнажаем наши заостренные зубы в вежливых усмешках, которые означают: «Ну, это вряд ли, но…»

Вот одна из проблем нашего мира — мира, где музыку заказывают вампиры: мы так и не изобрели социальный катализатор, столь же действенный, как обед. Никаких супов и отбивных, которые можно нахваливать, никаких ароматов, заставляющих вспоминать анекдоты, никаких сидений, расположенных так, чтобы доставить минимум или оптимум неудобств. Когда вы собираетесь, чтобы вместе выпить крови, по сравнению со старым добрым обедом это просто трогательное, умилительное зрелище. Вы заканчиваете еще до того, как начинаете, после чего остается лишь кучка самых упорных, сидящих вокруг стола, не имеющих на то никаких причин, ожидающих, чтобы кому-нибудь предложить сделать то же самое в другой комнате. В этой точке компания начинает разбиваться на пары и кучки, и сама идея «Давайте соберемся за столом» разваливается как таковая.

Есть карты. Многие вампиры пользуются покером в качестве оправдания междусобойчиков, но это не одно и то же. Обед воплощает — воплощал — идею совместной трапезы, а карты — это всегда победа и поражение. Вдобавок, Исузу никогда по-настоящему не увлекалась карточными играми, исключение составляли лишь ее любимые «ладушки». Представьте себе четверых взрослых, склонившихся над кучей карт, каждый поднял правую руку, словно собирается принять присягу… хорошо, «Благодарение» Нормана Рокуэлла[119] не трогаем. С одной стороны, ожидание пресловутого «джека» убивает любую беседу, если даже она когда-либо завязывалась. Если нет беседы, зачем все затевать?

Альтернатива, которую я придумал, — фильмы сомнительного качества. Откровенно слабые или такие, в которых вампиров показывают неправильно. На DVD. Почему? Ну, в общем, потому, что о хороших фильмах хочется разговаривать после, а не во время просмотра, а плохое кино не станет хуже от пары-тройки комментариев. Мой выбор для ночи-встречи-с-родителями — «Дракула» с Белой Лугоши. Мы — Исузу, Роз и я — не раз смеялись над этим фильмом, и я рассчитываю, что это позволит мне увидеть настоящего Роберта Литтла.

Плохое кино — неплохой барометр для души. Будет ли тот, другой, смеяться над теми же тупыми приколами, что и вы? Как отнесется к легкой шутке? Будет ли смеяться, когда вы отпустите шутку-тест на искренность — нарочито не смешную, чтобы смутить жулика и подхалима? Сделает ли он под влиянием этого некое наблюдение — или его глаза непонятно почему наполнятся слезами, соединяя момент некоего «ничто» на экране и «нечто», в какой-то момент имевшее место его жизни? Обнаружатся ли некие тайные глубины — или подлинное отсутствие таковых?

Или, может быть, мистер Другой будет просто сидеть и вежливо смотреть, как в кино, зная, что за ним наблюдают, и наблюдать в ответ, позволяя вам немного посмеяться над теми вещами, которые лишь один из вас находит забавными, и от души хохоча в те моменты, которые большинство единодушно считает смешными?

Например: небольшая пауза между «выпейте» и «вина».

Или: туман над глыбами сухого льда, кувыркающаяся летучая мышь на леске, канделябры в паутине и плащ с капюшоном.

Или: неизбежный эпизод с протыканием сердца колом.

А еще есть кусочки, которые мы добавили сами. Например, вопль «Рэнфилд!», который мы вместе издаем каждый раз, как только Рэнфилд появляется на экране или хотя бы мелькает в кадре.

Я: «Официант, у меня в супе муха». Исузу: «Всего одна? Приношу свои извинения…» Роз: «Пурум-пурум».

В первый раз, когда мы это делаем, Робби вздрагивает, но вскоре начинает схватывать, — точно так же, как постигает смысл нашей привычки вполголоса добавлять «-батор» всякий раз, когда Рэнфилд произносит слово «мастер».

А потом Робби делает нечто такое, чего я от него не ожидал.

— О-о-о, — произносит он, словно бы обращаясь сам к себе, — определенно должны остаться следы…

Наградой ему служит хихиканье Исузу и Роз, но на мой взгляд… На мой взгляд, он сделал одну вещь, которую делать совершенно не стоило: он напомнил мне о шрамах на бедрах моей маленькой девочки. Я пристально смотрю на него, сидящего на другом конце дивана — смотрю, как он сияет, выиграв по очкам при поддержке двух третей аудитории, его пальцы переплетаются с пальцами Исузу, их руки покоятся у нее на коленях. Потом его пальцы быстро сжимаются и разжимаются — и еще раз.

Я выключаю видео, и мы снова смотрим телевизор. И что там? Знакомые глаза на знакомом лице, только лицо чуть-чуть помоложе — и сияет, сияет. Неужели уже пора? А вот те же самые глаза на том же самом лице, только лицо чуть-чуть постарше — неподвижные, сосредоточенные, полностью поглощенные созерцанием своей младшей инкарнации там, на экране, которая явилась к нам «живьем» — разумеется, в кавычках, — из некоего тайного «где-то», где хранится история.

Упс.

Упс… и… что?

Не могу сказать, что это было задумано заранее только потому, что я думал об этом ранее — о том, чтобы одним глазком заглянуть в маленькое сердечко Маленького Бобби Литтла. Только потому, что я представил, как его локти упираются в колени, а подбородок покоится на стиснутых кулаках, и он смотрит на свое младшее зеркало с нескрываемой симпатией. Только потому, что я представил лишенные симпатии взгляды, которые Исузу бросает на него, которые постепенно превращаются в долгий, полный отвращения взгляд — по мере того, как тикают секунды, и моя маленькая девочка все более и более закипает от негодования. Только потому, что я вообразил, как все произойдет, это теряло значение — так что нет причины говорить, что я планировал это.

Просто я человек с хорошим воображением. Человек с хорошим воображением, который любил ту жизнь, которой жил — прежде, чем Маленький Бобби Литтл откусил от нее большой кусок.

— Роберт? — спрашивает Исузу. — Роберт, радость моя, мы можем уехать, если тебе хочется сказать что-нибудь такое…

— А? — откликается Робби, неохотно отрываясь от экрана.

— Мы об этом говорили, — говорит Исузу, хватая пульт и избавляя Робби от объекта его восторга. — Это не самый приятный эпизод.

— Ты права, — отвечает Робби. — Извиняюсь. Это просто…

Пауза.

— Я помню это место. Можно? — спрашивает он, протягивая Исузу ладонь.

Исузу неохотно возвращает ему пульт, все ее тело предостерегает — независимо от того, насколько хороша та вещь, которая ему вспомнилась.

— Спасибо, — Робби снова включает телевизор. — Видите вон ту тень? Видите, как я стараюсь на нее не смотреть?

Мы киваем.

— Там режиссер. В тот раз у него был щенок. На мне свитер со Снупи,[120] так что это был щенок.

— Что за щенок? — спрашивает Роз.

Могу сказать, что Исузу уже знает. В общих чертах — уже некоторое время, но не связывала информацию с реально существующим лицом, которое находилось там, когда все произошло. Что касается меня, то я уже пропустил несколько ходов, и дело идет к тому, что я проиграю этот раунд.

— Вещь, которая побуждает меня быть милым, — говорит Робби.

— Они обещали вам щенка, если вы будете хорошо себя вести, — уточняет Роз.

— Нет, — отвечает Робби, и тогда это происходит: ладошка Исузу обхватывает его плечо.

— Нет, — повторяет Робби и кладет руку поверх руки Исузу. — Они обещали, что щенок умрет, если я не буду хорошо себя вести.

Он делает паузу, смотрит на экран, ждет.

— Вон, — говорит он. — Видите, трепыхается? Это потому, что я недостаточно стараюсь.

Слово «опять», когда оно произносится, выходит немного придушенным. В подобных обстоятельствах, думаю, это более чем уместно.

До армии я встречался с одной дурочкой по имени Дороти. Дотти-Точка, другие парни назвали ее Дороти Ля Мур-Мяу. Она носила на зубах скобки, что, очевидно, было преступлением, которому она была обязана своей репутацией девушки, которую не стоит приглашать на свидания. Это — и смех, в котором не было и малой толики привлекательности. Что касается меня, то я еще не получил повестки и поэтому никто не заставлял меня носить форму — любезность со стороны армии США. Настоящий пончик.[121] Крепыш. Что правда, то правда: я был слишком низкорослым для своего аппетита. Учитывая мою ненасытность, я должен был пробивать головой облака.

Учитывая мою ненасытность, Дотти-Точка не была девушкой, которую не стоит приглашать на свидания.

Таким образом, мы это сделали. И делали. Наши свидания были тайными, происходили в полумраке и всегда в промежутке между чем-то и чем-то. Перед церковью, после церкви, мы прижимаемся к скрытой тенью коре дерева, к скрытому тенью кирпичу, мой язык работает как заведенный, Дороти сопит, у нее течет из носа — по ее словам, это всегда происходит, когда она взволнована. И мне хорошо, хотя во рту у меня солоно от соплей. Потому что для такого крепыша-коротышки, как я, это означает следующее: я настолько близок к тому, чтобы заставить женщину кончить, насколько это возможно в обозримом будущем. Позже, на людях, Дотти-Точка повязывала шарф, чтобы скрыть небольшие красные засосы, покрывающие дотти-многоточиями ее шею, в то время как я расстегивал воротник рубашки, дабы весь мир видел.

«Ни одна из ваших пчел…»

«Джентльмен не болтает, когда целуется…»

«Жадные губы…»

— Да-да, — протяжно говорит Джекки Паризи, который так присосался к бутылке кока-колы, что его губы издают громкий хлопок, когда он ее вытаскивает. — Жадные губы сосут член. Но вопрос на повестке дня: о каких губках идет речь? Колись, Ковальски. Или опять играешь с мамочкиным «Lectrolux»?

Я застегиваю рот на молнию и передергиваю плечами, после чего Джекки Паризи ставит мне фонарь под глаз. Который тоже прекрасен — как прекрасны пурпурные засосы, которые красуются у меня на шее. Потому что и фонарь, и засосы связаны с одной и той вещью — с любовью, — и украшены ее ценниками. Откровенно говоря, я не могу ждать, чтобы расставить все точки над «и». Потому что ответ на все вопросы один: это делается во имя защиты ее чести… черт возьми, я же терпел сопли.

Впрочем, у подбитого глаза, как у медали, есть другая сторона, о которой я не подумал. Из-за этого на несколько недель откладывается шаг, которого Точка добивается от меня в последнее время. Это называется «прийти пообедать». Это называется «встреча с ее родителями».

— Ты же не хочешь, чтобы они решили, что я какой-нибудь хулиган, верно? — говорю я.

Губки Дот раскрываются, потом сжимаются — снова и снова, ее серебристые скобки коротко вспыхивают, словно посылают кому-то сигнал бедствия. Вы можете сказать: она не уверена, что хочет, чтобы они думали. Есть некая часть ее существа, и этой части не все равно, что люди, которые ее знают, думают о том, что у нее есть мальчики, которые за нее дерутся. Эта часть заявляет о себе в единственном слове-предложении:

— Видишь? Да! (и)… Наконец…

Но есть другая сторона, и эта сторона благоразумно опасается синяков, откуда бы они ни взялись и независимо от воображаемого благородства, из-за которого они были приобретены. «Да», — произносит, наконец, эта сторона. «Думаю, ты прав», — добавляет она, фыркая, а потом утирая нос рукавом.

— Но как только он заживет… — предупреждает Дотти, и холодная, металлическая улыбка заканчивает предложение.

И я киваю, конечно, как добрый тайный друг, который уже представляет, что может потребоваться, чтобы устроить следующее избиение.

Я не думал о Дотти-Точке и ее родителях, с которыми так никогда и не встретился, лет десять, и каждый год этой декады стоил десяти. Но теперь, сидя рядом с потенциальным кавалером моей потенциальной дочери, я ничего не могу с собой поделать и размышляю об этой улыбке, похожей на решетку «Бьюика», и обо всех кулачных ударах, с помощью которых можно было бы с неизбежностью добиться неодобрения ее родителей. Вопреки всему, что я думал о нем, вопреки всему, во что я предпочитал верить, правда о Робби открылась, и мне придется ее признать. Нечто такое, на что у меня никогда не хватило бы духу.

Ты лучше, чем был я, Роберт Литтл. Это должен сказать именно я, потому что остальные трое все еще сидят, оплакивая смерть-за-кадром некоего безымянного щенка, и тишина в гостиной так и просит, чтобы ее нарушили каким-нибудь особо драматичным способом.

Но тогда мне придется объяснить, зачем я это делаю, а этого мне совершенно не хочется. С одной стороны, анекдоты о жутком страхе перед эмоциями могут дать прекрасную пищу для традиционного импровизированного скетча, но на самом деле лучше всего будет не делиться подобными вещами с теми, кто должен по-прежнему любить Вас. Я знаю. Я пробовал. И ложился спать в одиночестве.

Поэтому я решаю действовать более тонко.

— Сьюзи, ты не могла бы… — начинаю я, и прежде, чем успеваю закончить, все три головы поворачиваются в мою сторону.

— Как ты меня назвал? — переспрашивает Исузу.

— «Сьюзи», — отвечаю я — сама невинность.

Исузу моргает своими ничего не выражающими глазами.

— Знаю, знаю, — говорю я. — Мне надо привыкнуть. Думаю, придется расплатиться небольшой прогулкой.

— Хорошо, — отвечает Исузу, еще немного сомневаясь.

— Изменение произошло, — тоном наблюдателя сообщаю я. — Изменение к лучшему.

— Изменение к лучшему? — эхом откликается Роз.

— Да, все хорошо, — поясняю я.

— Изменение… это хорошо? — повторяет Исузу, пропуская середину.

— Ладно, наверно, лучше будет сказать «неизбежно».

— Хм… — хмыкает Роз.

— Вот-вот, — подхватывает Исузу.

— Кажется, я что-то пропустил? — просыпается Робби, который действительно кое-что пропустил — слава богу.

Исузу склоняется к плечу Робби и подставляет щеку, позволяя ему чмокнуть себя.

— Думаю, проехали, — говорит она.

— Класс, — отвечает Робби, но дожидается моего кивка, прежде чем чмокнуть Исузу.

Загрузка...