Глава 14. Детские штучки

Десятилетний ребенок и моментальный клей — плохое сочетание.

Равно как десятилетний ребенок и краски. Не говоря уже о бечевках, скотче, отвертках, канцелярских кнопках, круглых резинках. Добавьте к этому полное отсутствие занятий и время, которое этот ребенок проводит без присмотра взаперти — изо дня в день. Неважно, что вы держите ребенка взаперти ради его же блага. Неважно, что вы пытаетесь спасти его от микробов и от вашей собственной дурной кармы. Неважно, сколько деревьев там, снаружи — деревьев, с которых этот ребенок может свалиться и сломать себе бог знает что. Все дело в том, что виновным оказываетесь вы, и у вашего ребенка предостаточно времени, чтобы поразмышлять на эту тему. Потому что вы… потому что вы — вампир, возжелавший стать отцом, и потому что спите как убитый, как и положено вампиру.

Таким образом, приключения начинаются в момент пробуждения. Особенно если накануне Исузу была наказана за очередное прегрешение. Как вам такое: проснуться и обнаружить, что у вас связаны запястья и щиколотки? Или такое: глаза и рот у вас залеплены скотчем? Или на полпути на работу взглянуть в зеркало заднего обзора и обнаружить, что ваше лицо разрисовано под енота? Или, представьте себе, что спинка вашего кресла внезапно отваливается, когда вы облокачиваетесь на нее, и вы совершаете кувырок назад, а теплая кровь, которую вы только что налили в стакан, оказывается на стене, словно последнее послание самоубийцы, который свел счеты с жизнью с помощью дробовика?

Сегодня вечером я просыпаюсь с руками, приклеенными к моему лицу. Точнее, мои ладони приклеены к щекам, слегка открывая мой рот и превращая меня в копию Эдварда Манча — если вы видели «Крик». Хотя не исключено, что источником вдохновения послужил фильм «Один дома» (подарок на день рождения, о котором я теперь сожалею). Дело в том, что на этот раз я ее даже не наказывал — скорее, я не наказывал ее прошлой ночью. Все, что я сделал — это отказал ей в исполнении ее последней прихоти.

Для меня «отказать в прихоти» означает выйти из себя, орать, вопить и делать Исузу всевозможные строгие предупреждения. Для меня это также означает, что на самом деле я не буду этого делать, и она это знает. Не буду потому, что просто не могу, реально не могу этого сделать — не с нашими тонкими стенами и любопытными соседями. Чтобы обойти эту проблему, мы придумали следующую систему: говорить нормальным голосом, но в начале и конце фразы, которую очень хочется прокричать, щелкнуть пальцами, как бы ставя кавычки.

— (Щелк). Отправляйся в свою комнату (Щелк.).

— (Щелк). Я тебя ненавижу (Щелк.).

Вот как это происходит обычно. В данной ситуации, однако, мои пальцы заняты тем, что поближе знакомятся со строением моих щек, и изобразить звук «полароида» становится несколько затруднительно. Несомненно, я могу оторвать ладони от щек, и в конце концов мне придется это сделать, но пока я воздерживаюсь. Да, я могу сказать «щелк», но слово и сухой щелчок пальцами отличаются друг от друга весьма существенно: разница примерно такая же, как между фразой «я говорю серьезно» и хрустом рисовых хлопьев.

В итоге я, не произнося ни слова, направляюсь в гостиную, мои ладони все еще приклеены к щекам. Исузу лежит на полу, спиной ко мне, и рисует, когда я нахожу нужную половицу, наступаю на нее и слежу, как вздрагивают ее маленькие лопатки. Рука, в которой она держит мелок, замирает в ожидании. По-прежнему не произнося ни слова, я нахожу другую скрипучую половицу и улыбаюсь сам себе, когда мелок, который она держит, разламывается пополам.

Я не говорю «щелк». Я вообще ничего не говорю. Вместо этого я иду прямо к ней и взъерошиваю ее волосы — по-дружески, по-отечески — своим острым локтем. Она вздрагивает — именно то, на что я надеялся, и даже чуть больше.

Я иду дальше, на кухню, зажимаю ручку холодильника локтями и дергаю. Всхлип резиновой прокладки подчеркивает затаенное дыхание, доносящееся из соседней комнаты. В холодильнике — в моей части холодильника — кровь, разлитая по бутылкам, баночкам, пластиковым пакетам. Поверхность сосуда, содержащего эту жидкость, будь то стекло или пластик, гладкая. Скользкая. То есть решительно не предназначенная для того, чтобы брать ее локтями. Хорошо, возможно, голыми локтями это еще можно было бы осуществить, при содействии силы трения и небольшой удачи, но мои локти спрятаны в рукавах роскошной шелковой пижамы. И я не представляю, как можно решить эту проблему в буквальном смысле слова спустя рукава. Мне не поможет даже сила всемирного тяготения. Все, что она делает — это заставляет ткань собраться точно на сгибе локтя, то есть там, где это меньше всего требуется.

Неважно. Достижение цели не определяется успешностью решения данной задачи… Провал. Снова провал — причем настолько громкий и настолько позорный, насколько это возможно. Вот так я и добираюсь до стакана.

Исузу прибегает на звук крушения моих надежд, ее босые ноги примерзают к полу рядом с одним из обломков, которые разлетелись во все стороны. Что касается меня, то я, тоже босиком, стою по другую сторону лужи холодной крови и россыпи битого стекла, с приклеенными к щекам ладонями — жест, который, наконец-то, представляется соответствующим обстоятельствам. Я почти вижу, как сердце колотится у нее в груди. И вижу очень ясно, как пульсирует вена на ее шее, сбоку, на фоне напряженных мышц и жилок. Вижу, как она сглатывает, с огромным трудом сохраняя молчание, пока я молчу.

Но я молчу; даже отрывая от лица ладони, а заодно и понемногу от каждой щеки. Кровь брызжет, словно из пульверизатора, на миг в воздухе повисает легкое облачко, множество крошечных капелек — тех, что не покрывают Исузу с головы до ног.

У меня есть всего пара секунд до того, как начнется процесс свертывания. Я щелкаю своими окровавленными пальцами, снова забрызгивая Исузу. Я шагаю вперед, прямо на битое стекло. Следующий щелчок оказывается чуть более звучным, пальцы уже не так слипаются. Третий — еще четче. Я делаю еще пару шагов. Четвертый, пятый, шестой шаг — кровь полностью высыхает, и я снова щелкаю пальцами — теперь это уже настоящий щелчок. С последним шагом стеклянная полоса препятствий остается позади. Я стою прямо перед моей дочерью, моим мастером неуместных шуток.

Раны на моих щеках все еще не затянулись и цветут алыми гвоздиками — вкупе с моей мертвенной бледностью это напоминает грим клоуна. Я смотрю на нее сверху вниз, она — на меня, снизу вверх. Я усмехаюсь так, словно хочу показать ей все свои зубы.

И когда Исузу наконец-то обнимает меня за талию и, рыдая, бормочет свои извинения мне в живот, я решаю, что играл так хорошо, как только можно было сыграть подобную сцену.

Возможно, проблема во мне.

Я принадлежу к поколению, которое действительно не верит в так называемый крик о помощи. Мы полагаем, что если ребенок ведет себя несносно, это происходит потому, что он несносен, а не потому, что пытается залечить эмоциональную травму и для этого играет с вами в «поймай меня, если сможешь». Половина детей, с которыми я рос, была пироманами, а остальные — мелкими воришками. Когда в Детройте начиналась Ночь Дьявола,[64] мы объединяли наши таланты, добывали немного спичек, оставляли горящие сумки с собачьим дерьмом перед каждой дверью, в которую можно было постучать и тут же броситься наутек. Мы были детьми — и это нас оправдывает. Я хочу сказать следующее: конечно, я был воспитан католиком, но все, что в Библии говорится о детях и их невинности, все призывы «быть терпимыми к маленьким детям»… как же, как же. Так я и поверил. «Повелитель Мух» перестал быть открытием прежде, чем увидел свет. Мы — я и мои приятели — были маленькими крикливыми дикарями. И знали одну простую истину лучше, чем собственные имена.

Быть плохим куда веселее, чем хорошим.

Проделки Исузу? Детские шалости. Ребенку хочется порезвиться. Я прошел стадию неодобрения, но не похоже, чтобы я мог угрожать ей тем, что оставлю ее дома. Она и так сидит взаперти. По большому счету — после того первого чиха, который смел нашу вселенную. Если она не имела права на маленькую поблажку, то кто имеет такое право?

Но потом шутки прекратились.

После истории с приклеиванием моих рук к лицу было несколько робких попыток. Пара канцелярских кнопок, которые оказались в моих шлепанцах и довольно сильно щекотали мне пятки. Колпачок на бутылке с кровью, приклеенный суперклеем. Но после — ничего.

А потом она начала проделывать эту штуку со своей шеей. Она расхаживала по квартире, останавливалась, запрокидывала голову, и затем, в таком положении, поворачивала ее налево, потом направо, щелкая суставами. В другое время она жаловалась на боли за ушами, точно в том месте, где нижняя челюсть крепится к черепу. Иногда, по ее словам, она чувствовала вены по бокам головы. Ей было достаточно подумать о них, и она начинала их чувствовать, могла ощутить, как бьется пульс. Потом — это продолжалось не слишком долго — она начала задаваться вопросом, что у нее с пульсом: может быть, он слишком быстрый или слишком медленный. Она смотрелась в зеркало.

Потом пошли фильмы. «Дневник Анны Франк». «Большой Побег».[65] «Один дома». «Хладнокровный Люк». «Любитель птиц из Алькатраса».[66] Снова «Анна Франк». Снова. Снова.

— Иззи, — говорю я, когда Анна в третий или четвертый раз приходит к выводу, что люди в большинстве своем хорошие. — Ты хочешь о чем-нибудь поговорить?

— Хм-м? — откликается она, ее лицо освещено синим экраном.

— Что-то не так?

Она пожимает плечами.

— С тобой все в порядке?

Она пожимает плечами.

— Я подумываю о том, чтобы поджечь квартиру… — Пауза. — Как тебе такое?

Пожимает плечами.

Она разговаривает со своими носками.

Она разговаривает с ними и устраивает кукольные представления, прежде чем натянуть их себе на ноги. Потом, в одну прекрасную ночь, вообще перестает надевать носки. А также снимать пижаму.

— Почему? — переспрашивает она, когда я задаю ей этот вопрос.

— А какой смысл? — добавляет она, проясняя смысл происходящего.

— «Дневник Анны Франк» — хорошее кино, — отец Джек тянет Иуду за поводок. — Многие смотрят его много раз. Ну, конечно, шесть раз в неделю — немного чересчур, но я не думаю, что это признак того, что вы сходите с ума.

Пауза.

— Думаю, что это признак того, что вам надо чаще выходить из дому. Что вы и делаете сейчас, а заодно беседуете со мной.

Иуда останавливается, чтобы справить нужду.

— Вы когда-нибудь спрашивали себя, что случится, если Иуда начнет кусаться? — говорю я.

— Вы имеете в виду, случайно станет псом-вампиром? Как вы себе это представляете, Марти?

— Нет, обращение тут ни при чем, — я мысленно заменяю Исузу Иудой, стараясь не перепутать местоимения. Стараясь, чтобы даже намека не проскользнуло. — Что, если он вдруг вас возненавидит? Ну, знаете, начнет кусаться или гадить вам в ботинки, когда вы спите…

Иуда заканчивает свои дела и проезжает несколько футов на заднице, вытирая ее о чью-то лужайку.

— Хорошо. Думаю, я бы посмотрел, не идет ли у него изо рта пена, — говорит отец Джек, пристально глядя на Иуду так, словно я, возможно, знаю нечто такое, чего не знает он сам. — Еще, думаю, стал бы прятать ботинки в туалете, когда ложусь.

— А с ним вы что сделаете? — спрашиваю я. — Вы…

Я прикладываю к своим клыкам изогнутые пальцы и изображаю укус. Не то что я думаю убить Исузу или обратить ее. Просто дела идут скверно, и я не представляю, как далеко это может зайти. В конце концов, она все та же маленькая девочка с хлебным ножом. Маленькая девочка, которая была готова посадить собственную собаку на цепь и оставить на солнце.

Отец Джек останавливается и смотрит на поводок, намотанный на руку. Он выглядит слегка опечаленным, словно не стал бы в ближайшее время затрагивать эту тему.

— Почему я должен убивать свою собственную собаку, если она доставляет мне неприятности?

Я пожимаю плечами.

— Возможно, если бы он испытывал сильную боль… — продолжает отец Джек. — Возможно, если бы он страдал, и у меня не было другого выхода…

Он сжимает мускулистое плечо Иуды, сгребая в пригоршню складки мохнатой шкуры.

— Эта собака спасала мне жизнь столько ночей, что я не могу сосчитать, — говорит он. — Я не могу упрекнуть его, если он делает все, что может, чтобы сказать, что нуждается во мне.

— Кусая вас, он говорит, что в вас нуждается?!

— Если я хорошо его кормлю — конечно.

— И как вы бы помогли ему? — спрашиваю я. — При условии, что у него не бешенство или что-нибудь в этом роде.

— Думаю, я бы постарался найти ему друга, — говорит отец Джек после небольшой паузы.

При слове «друг» в его лице что-то меняется — это заметно, хотя он стоит ко мне в профиль. Оно становится более серьезным. Более грустным. Лицом человека, который нуждается в дружеской шутке. Я так думаю.

— Не щенка, надеюсь, — говорю я, намекая на крест, который он носит — не на шее, как вы понимаете. — Вы же знаете, что говорят о владельцах и их питомцах, — добавляю я, полагая, что это справедливо; он же дразнит меня за мое пристрастие к азартным играм.

Но все, что отвечает отец Джек — «Право, не стоит», он явно не расположен шутить. Потом некоторое время молчит.

— Не щенка, — повторяет он и несколько нетерпеливо дергает Иуду за поводок.

Загрузка...