Глава 18 ВЛЮБЛЕННАЯ ВЕДЬМА

Думаете, что она мне ответила? Никогда не догадаетесь. Вообще ничего, будто я и не спрашивал вовсе, а если и спрашивал, то не ее.

— Проснулся соколик, — только и проворковала озабоченно. — Тебе, поди, кваску принесть? Али сбитня сладкого? Что лучше-то?

И потягивается. Сладко так, словно кошка. Даже глазищи похожи. Уже не бирюзовые они у нее, и не цвета морской волны. Если сравнивать с чем, то, скорее всего, майская трава подойдет. А может, изумруд.

Но мне не до сравнений. Мне бы выпроводить ее побыстрее. Главное, всего неделю назад состоялся у меня с остроносым откровенный мужской разговор. Терпел он, терпел и не выдержал — улучил минутку, когда я выйду во двор свежим воздухом подышать, и тут же ко мне:

— Как девку делить будем, княже?

Это мне-то, фряжскому князю Константину Монтекки, какой-то холоп, пускай и ратный, осмелился задавать такие вопросы?! Нет, я никогда не кичился перед простым людом своим происхождением. К тому же липовое оно у меня, так чего нос задирать? А вот тут, в первый раз за все это время, припомнил наши предыдущие «радостные» встречи, и во мне взыграло:

Это ты, холоп, меня, князя, о дележке вопрошать надумал?! Ты, Осьмуша, в своем ли уме?! Или его тебе крымчаки отбили вместе с ухом?!

Красиво я его отбрил. Даже самому понравилось. Заодно и насчет ранения прошелся. Ему ж и впрямь чуть ли не треть уха татары ссекли. Не успел он увернуться, когда они на него втроем навалились. Голову из-под удара убрать удалось, а вот кусок уха отлетел.

Ох, как остроносому мои слова не понравились. И про холопа, и про князя, и про ухо. Получалось, в разных мы с ним весовых категориях, так что на бой не вызовешь, и я, стало быть, могу безнаказанно называть его недобитым уродом. Стоит Осьмуша, зубами скрипит, тонкие губы свои кусает, пытаясь сдержаться. Если бы зрачки могли превращаться в сабли, я бы уже имел несколько десятков ранений. Только не могут они этого.

— А на скрежетание твое зубное мне тьфу и растереть сапогом, — добавил я.

Но Софрон хоть и злобен, а выдержку сохранить умеет. Потому и цел он до сих пор. Будь ты кем угодно — татем, воином, — но в бою помимо азарта нужно иметь еще и хладнокровие. Разные это эмоции, противоположные, но сочетаться должны. Не для победы — для выживания.

— В сече бок о бок сабельками помахивали, — решил напомнить он мне. — Там оба наравне были.

— Вот там бы и спрашивал, — спокойно ответил я.

— А ныне нельзя? — осведомился он.

— Ныне шапку снимать надо! — отрезал я. — И с вежеством подходить, используя куртуазные манеры поведения и соблюдая соответствующий этикет.

— Чего? — растерялся он.

У бедняги даже рот от изумления открылся. Не иначе как решил, что я с ним на родном фряжском языке заговорил.

— Того! — отрезал я, а дальше мне с ним и говорить расхотелось — хватит. Он мне и без того вечерний моцион испортил. Развернулся я и подался к крыльцу, к своим бумагам. А мне в спину отчаянное:

— Княже! Да люблю же я ее!

Словно из самой глубины души вырвалось. Не слова — стон сердечный. Ну как тут проигнорируешь. Пришлось повернуться. Оп-па, а Осьмушка-то уже и шапчонку свою скинул, в руке трясущейся комкает. И губы трясутся. Как рука. Давно бы так, а то гонористые мы больно. Теперь можно и сжалиться. К тому же я и сам влюбленный донельзя, так что сострадание к чужим мукам имеем. Ладно, знай мою доброту. И правда, в одних боях бок о бок, так чего уж теперь.

— Иной раз человек и готов свое сердце отдать, да другой в нем не нуждается. Понял ли?

Стоит улыбается, не верит. Может, думает, что раз ухо изуродовано, так оно теперь и слова точно так же уродует, смысл их искажает? Еще, что ли, повторить для надежности, чтоб понял.

— Так ты, князь, с ней не того?

Ну точно. Не иначе как ополоумел от услышанного. Или не поверил. Еще бы, такая девка, такая девка — неужто кто по доброй воле откажется?! Особенно когда и уговаривать не надо — сама на шею вешается. Понятно, князь, так что с того. После постели под венец вести не обязательно, даже если баба брюхо нагуляла. Натешился да бросил.

Вот только она мне и впрямь не нужна. Совсем. Уж не знаю почему, но я еще с ранней юности от таких шарахался. Может, глупо это, но я всегда считал, что постель — это своеобразное празднование победы. Ну что-то вроде награды. А какой может быть победитель, если боя не было вообще? Получается, не успел ты подъехать к крепости, как она уже выкидывает белый флаг.

С одной стороны, хорошо. Во всяком случае, удобно — это уж точно. Никаких тебе усилий. Пришел, увидел… наследил. Но я люблю, чтоб азарт проснулся — смогу или нет. Тогда только и чувствуется выигрыш, иначе никакого желания. Так что она проиграла изначально. Можно сказать, в тот день и час, как только в первый раз намекнула, что она бы вновь не против ко мне в постельку. Там еще, в посаде под Серпуховом.

Но если бы была только одна эта причина, все равно бы я так сильно не упирался. Всякое в жизни бывало. В конце концов, если женщина просит, да еще так настойчиво, то грех ей не уступить. Не убудет же от меня, верно? Вот только я хоть и не верю в мистику, хоть и скептик по натуре, но все одно — из-за глупостей рисковать не собирался. К тому же факты — вещь упрямая, а они утверждали, что девица и впрямь способна на что-то такое.

Помню я, как там, в Серпухове, униженно ползал на коленях мужик, лишенный за свои блудливые и притом оскорбительные речи мужской силы. Напрочь. И ползал не перед старухой — перед Светозарой. Помню и хищный прищур ее надменных глаз. Она долго стояла, наслаждаясь обретенной над ним властью, внимательно и чуть отрешенно разглядывая, как его кудлатая бороденка метет пыль возле носков ее нарядных синих сапожек, но потом все-таки сжалилась, небрежно-звонко прищелкнула пальцами и негромко произнесла:

— Ладно уж. Ступай отсель. Ослобоняю. Да впредь язычиной своей поганой не больно-то трепи — чай, не баба. — И вдогон: — А ежели избу нашу запалишь, яко надумал, вовсе все отсохнет. — И как припечатала: — Навеки.

Судя по всему, мужик и впрямь думал именно о поджоге, поскольку тотчас сбился с торопливого шага и немедленно перешел на бег, но тут же споткнулся, упал, вскочил и, испуганно оглядываясь на усмехающуюся Светозару, бегом похромал дальше, торопясь скрыться с ее насмешливых глаз.

А ведь этот случай был далеко не единичный. Не знаю, может, она хороший экстрасенс, гипнотизер или еще кто-то — пойди разбери. Да и не в названии дело. Главное — способна. Потому и сделал для себя вывод — лучше не начинать, чтобы у человека не появилось вредных иллюзий, тем более что тут все гораздо хуже, потому как иллюзии у нее уже имеются. И давно. Она ж меня как минимум в постоянные любовники прочит, а то и в мужья — толком не вникал. И это еще до постели, а если переспать? Тогда точно сватов зашлет — домового да водяного с лешим, — попробуй откажись.

А потом одно дело — неразделенная любовь, совсем другое — ревность, а значит, месть. И хорошо, если она эту месть приготовит милому дружку — я за себя не боюсь. А если подлой разлучнице? Княжной рисковать? Тут обычный человек и тот может натворить о-го-го чего, а уж коль отомстить захочет ведьма, впору за крест хвататься…

Только я ни в них, ни в прочую церковную лабуду не верю. Не по мне это. Так что, начни Светозара действовать, опереться смогу только на самого себя, а хватит ли сил — не знаю. Да и не мастак я сражаться с бабами. Если действовать по своим правилам, в открытую — обязательно проиграешь, а по их — противно. Да и какие там у ведьмы правила? Неизвестны они мне. Заговорам, что ли, начать учиться или специалиста пригласить?

Говорил это, но еще раз повторюсь, что я был ей искренне благодарен за то, что она вытащила меня с того света. И ей, и бабке Лушке. Но благодарность — это одно, а любовь — нечто иное. Совсем иное. Я уж и Светозаре попытался объяснить, да куда там. Будто глухая становится. Глазищами только сверкнет в ответ и прошипит неизменное:

— Все одно мой будешь. Вот и поговорили начистоту.

— А как же серьги, боярин? — лепечет остроносый, — Она мне сказывала, похваляючись…

Да какая разница, что она тебе сказывала?

Это две недели назад было, перед очередным разговором со Светозарой. Решил я прокатиться на Пожар. Нет, не по пепелищу — на будущую Красную площадь заглянуть.

Конечно, нынешние торговые ряды даже не одна десятая прежних — гораздо меньше. Однако прикупить то, что я давно задумал, мне удалось. Снедь на телеге, что Пантелеймон привез бабке Л ушке, когда забирал меня от старухи, — это одно. К тому же они от князя, а не от меня. Потому я и считал себя в долгу. Конечно, оплатить возвращенную мне жизнь по-настоящему я не в силах, но хоть как-то, пускай частично…

Бабке Лушке я купил шубу. Хорошую, лисью. Аж двадцать рублей купец запросил, на пятнадцати с полтиной мы с ним по рукам ударили. Серьги Светозаре я выбирал подольше. Как назло, попадались только с синими камешками, а с зелеными нет, и все. Но нашел, купил.

Ух как у девки глаза разгорелись. Оказывается, точно в цвет мои камешки пришлись. Только разгорелись они ненадолго. Едва я сказал слова благодарности про спасенную жизнь и прочее, они у нее тут же и потухли. Поначалу она даже назад мне их протянула.

— Возьми, — говорит. — Опосля подаришь, когда любовь проснется.

Пришлось напомнить.

— Проснулась моя любовь, и давно, да только не к тебе. — И руками развел.

Мол, что я могу поделать. Не властен над собой человек. Кого полюбить, не он решает — сердце ему велит, а оно — штука темная.

Усмехнулась Светозара. Глаза снова бирюзового цвета — злость, значит, пропала. И задумчиво так спросила:

— И чем же она лучше меня, боярин? Али тем, что, как и ты, княжеского роду?

Ну что тут ответишь. Да не лучше и не хуже, а просто никакого сравнения, потому что она — единственная. Решил, что самое удобное и впрямь на род сослаться. Глядишь, понятнее будет. Кивнул, соглашаясь.

— Потому ты ее и выбрал? — скривила она губы.

Ох и дура девка. Да я на самом-то деле из-за того, что она княжна, так намучился, что дальше некуда. Попробуй-ка найди таких сватов, чтоб уболтали этого скрипучего. Я бы прямо сейчас все отдал, что у меня есть, лишь бы она где-нибудь в холопках числилась. Нет, вру, рублей двадцать бы оставил. Для выкупа. А потом дал бы ей вольную и в ноги бы рухнул, а в руках протянутых сердце в подарок. Прими, милая, не побрезгуй. Ну и ответил Светозаре соответственно. Мол, любимая — звание куда выше княжны. Она для влюбленного сердца всегда царица, не меньше. А то и богиня.

— И я бы царицей для тебя была, если бы ты… в меня? — осведомилась она.

— И ты бы тоже, — ответил я. — Только этому не бывать. Не живут в сердце две любви вместе. Тесно им там.

— Ладно, верю я тебе. И серьги твои возьму. Пусть это твоим первым подарком будет для девки Светозары. — И вздох тяжкий.

Ну слава богу, договорились. Поняла наконец. Поздновато, конечно, но лучше поздно, чем никогда. Я даже улыбнулся. Только зря радовался. Рановато. На самом деле ничегошеньки она не поняла.

— Первым и последним. И следующий ты мне по любви подари, а коль не будет ее, то и дары ни к чему.

Вот и поговорили. Упертая девка, нечего сказать. Почти как я. Может, еще и потому не нравится мне упрямство в людях — себя в них вижу, как в зеркале, и увиденное не очень по душе. Словом, не люблю…

Но не рассказывать же обо всем этом Осьмуше.

— А серьги, — отвечаю остроносому, — я ей за лечение подарил. Доволен? И вообще, не пошел бы ты куда подальше, а то осерчаю!

А больше разговаривать не стал — наверх подался.

Теперь вот лежу, нашу с ним беседу вспоминаю, а самого стыдобища разбирает. Как ни крути, а получается, будто я ему пообещал, пусть и косвенно, намеком, что никаких дел иметь с ней не буду и любовь крутить тоже. Но лежу, не встаю. Очень уж неохота подниматься первому. Она ж меня полностью раздела, и куда засунула штаны, одному богу известно. А еще черту, с которым она сродни. Пускай сама первой встает.

Но и она не торопится, ответа ждет.

— Квасу, — говорю. — Кувшин целый. Только чтоб старый был, покислее.

Думал, пока искать станет, штаны напялю да Тимохе разгон дам — зачем пустил. Но не тут-то было. Потянулась Светозара лениво и мурлычет:

— Вот и славно, что выбрал. Счас я Тимоху покличу. Только этого мне и не хватало для полного счастья.

— Не надо Тимоху, — выдавил я хриплым голосом. — Расхотел я квасу. А тебе самой вставать-то не пора? Заждались, поди, на поварне.

— Успею, — отмахнулась она с ленцой и, привстав на кровати, так что налитая тяжелая грудь оголилась полностью, мечтательно выдала: — Я ж с того самого часу, как тебя впервой увидала, все в думках своих грезила, как мы с тобой после сладкой ноченьки просыпаемся да рядышком лежим. Обожди малость. Дай посмаковать-то. Али не насытился еще? — И склоняется надо мной.

Сама коварно улыбается, а грудь ее с крупным коричневым соском, который эдак по-боевому, чуть ли не на сантиметр уже выпер, как копье, уже надо мной нависла. Чую, чья-то шаловливая ручонка меж тем уже вовсю лазит под одеялом. Не ищет, нет. Нашла-то она сразу, да и мудрено было бы не найти. И не настраивала она ничего, скорее уж до последней стадии доводила, потому что у каждого терпения и у каждого принципа имеется своя рубежная черта — вот до сих пор еще куда ни шло, а дальше…

Оправдываться не собираюсь, но задам один вопрос: а вы бы на моем месте удержались?! Только честно! То-то.

Получилась какая-то раздвоенность. В сердце одна, а тело уже и слушать ничего не хочет — ему другую подавай, ту, что поближе, с соском, как копье, вперед нацеленным, с налитой грудью, с шаловливыми ручонками…

У меня и посейчас перед глазами статная наездница, особенно ее лицо. На лбу мелкой россыпью капельки пота, глаза даже не зеленью горят — кровью налились, а в середине зрачка бесовский огонь полыхает. Рот полуоткрыт, и видно, как из него язычок то и дело выскальзывает, губы цвета запекшейся крови облизывает. Ни дать ни взять вампирша перед трапезой в предвкушении лакомой пищи.

Густые волосы, что россыпью на пышных плечах, подрагивают ритмично, в такт движениям. И грудь тяжелая, налитая, с огромными сосками-копьями перед самыми глазами моими точно так же ходуном ходит. Вырваться и не думай. Стальные тиски могучих бедер обхватили намертво — того и гляди кости затрещат. Да я, если честно, и не пытался — самого азарт обуял.

А всадница торопится, спешит до финиша добраться, чтоб первой успеть. У самой уже не только на лбу, по всему телу пот выступил, ручейками стекает — острый, дурманящий, возбуждающий. Но не сдается наездница, гонит во весь опор. И как только в седле удерживается?

Но и жеребец ей послушный достался. Не иначе как азарт жокея ему передался — такую прыть выказал, что о-го-го. Дружно мы скакали, как одно целое. Впрочем, в те мгновения мы и впрямь стали одним целым. Во всяком случае, телесно. Так слились — не разорвешь. Прямо тебе кентавр какой-то, только голов две и в каждой сладкое головокружение от безумной скачки.

«Хорошо хоть, что шпор нет», — мелькнуло в голове отрешенно. Зря мелькнуло. Вспомнила она про них. Еще неизвестно, что острее — железные шпоры или стальные женские когти. Я, например, уверен, что последнее. А уж если их всадить в грудь со всего маху, не жалеючи лошадь, то тут и вовсе никакого сравнения. А вдобавок еще и зубами в шею. И почти сразу с диким животным криком перескочить финишную черту. Вместе с конем.

Победа!

Не подвел жеребец. Доскакал. Успел.

«Уж лучше бы я в это утро мерином[63] побыл», — с запоздалой тоской подумалось мне.

Только теперь пропала моя раздвоенность. Тело стыдливо умолкло, увидев, что натворило, да поздно уже — что сделано, то сделано. Чего уж теперь. Поздно, родимый, боржоми хлебать — все равно почки давно тю-тю.

Лежу, не шевелюсь. И сил нет, и придавлен я вдобавок. Припечатан. Размазан. И морально, и физически. Морально, потому что так откровенно мною еще никогда не пользовались. Ну а физически… Думаю, тут объяснять не стоит. Я же говорю — статная она, крепкая, даже могучая, не то, что коня на скаку — мамонта за хобот удержит. Легко. А будет сопротивляться — бивень сломает. Или оба сразу. Чтоб покорился лохматенький. Ей все нипочем. Она жизненными соками налитая. Чужими. В том числе теперь уже и моими.

У меня даже от ее жадного поцелуя и то не было сил отвернуться. Взаимностью не отвечал, но и язык ее из своего рта не выталкивал. Всего она меня высосала. Досуха. Капельки не оставила.

— А ты говоришь, княжна какая-то, — усмехнулась она торжествующе, поблескивая массивными ягодицами и напяливая на голое тело сарафан. — Нешто сумеет она так-то ублажить? Да нипочем. А тебе и имени менять не надо. Она Маша, и я Маша — эвон как удобно, — выдала она мне, стоя у самых дверей.

Это она зря сравнила. Не подумавши. Такими вещами… Если б сапог лежал подальше, я б до него навряд ли дотянулся, но он стоял рядышком, так что я собрал все оставшиеся силенки и отправил сапог в полет. Точно влепил, не подвела рука. Жаль, в косяк угодил. Успела она за дверь выскочить. И тут успела.

А я — нет.

Оставалось лежать и разглядывать на своей груди печать победительницы. Хотя нет, скорее уж тавро, которым она заклеймила своего жеребца, да еще на всякий случай дважды, чтоб точно никто не увел — по четыре борозды с каждой стороны. Вон они, в кровавых капельках. Помни, Костя, отчаянную скачку, не забывай лихую ведьму.

Хотел было я Тимохе высказать все, что о нем думаю, но и тут неудача. Мой стременной спал как убитый — еле-еле удалось его добудиться. А едва он продрал свои бесстыжие глаза, тут же клясться принялся — мол, два ковша пива, а больше ни-ни, да и то второй не хотел. Если б Светозара-лекарка, что на поварне, так умильно не глядела, он бы и его пить не стал, но она во здравие князя-фрязина предложила, вот он и осушил, а что дальше было — ничего не помнит.

И Воротынский тут как тут. На шею мою с ухмылкой поглядывает, а сам бороду лукаво поглаживает.

— Как лекарка? Довела — не уронила?

Оказывается, когда нам с ним пришло время расходиться, он даже не успел никого позвать, чтоб мне подсобили добраться. Полное ощущение, будто она стояла за дверью и все слышала. Тут же откуда ни возьмись вынырнула и предложила свои услуги.

— Я поначалу усомнился — управится ли? Она ж тебе по плечо, хошь и крепка баба, ничего не скажешь. Так лекарка в ответ, мол, не впервой мне его на себе волочь, сдюжу, — все так же лукаво улыбаясь, рассказывал он и невозмутимо добавил, опять посмотрев на мою шею: — Видать, и впрямь сдюжила. Да и ты тоже.

Ай да Светозара. Всюду успела. И Тимоху сонным зельем опоить, и перед князем вовремя появиться, и меня поутру оседлать. Кто сказал, что бабы — ведьмы? В самую точку. Целиком согласен. Не все, конечно, но одну я знаю наверняка.

«Ладно, — думаю, — в конце концов ничего страшного от одного раза случиться не должно. В верности и любви я ей не клялся, замуж не звал, даже нежных слов не говорил. Ни одного. Не дура же она. Должна понять, что ей просто подвернулся чертовски удачный момент, и она им воспользовалась на всю катушку. Ну и мною заодно. А то, что я разок не устоял, если уж так разбираться, вина не моя, а папашки моей княжны, Андрея Тимофеевича. Если бы у него в голове водилось поменьше глупостей, то со мной такого не приключилось бы, а теперь чего уж».

Это я так себя успокаивал. Даже решил — к лучшему оно, теперь точно угомонится, а если ей со мной не понравилось, тогда совсем красота. Да и княжна далеко, так что не узнает, как я один разок не сумел сдержаться. Откуда? Я каяться не собираюсь — из ума еще не выжил, так что все шито-крыто. И вообще — что естественно, то небезобразно.

Только зря я рассчитывал на тайну. В тот же день ближе к вечеру я понял, что дворне все известно. Сама похвасталась? Навряд ли. Скорее всего, крик ее услышали. Тот самый. Ну и ладно, пусть себе шушукаются. Пусть женская половина смотрит с завистью на нее, а другая — мужская — на меня.

И ненависть в глазах остроносого тоже ерунда. На него мне тоже плевать. Не хватало еще, чтоб я пошел к нему извиняться. Не дождется. Сам виноват. Не был бы Осьмуша грязной тряпкой, глядишь, и вышло у него что-нибудь. Это не мои слова — ее. Ведьмы. Она еще месяц назад их произнесла, когда я в очередной раз пытался ее урезонить. Тогда-то она мне и разъяснила, почему не желает иметь с ним никаких дел. Дескать, силу ей подавай, тогда только девке любо, а когда сами стелются под ноги — никакого интереса. Я даже опешил от таких слов. Получалось — слушаю ее, а выходило — самого себя.

Она тогда много чего о нем наговорила, и не думаю, что хоть одно словечко из сказанного пришлось бы ему по душе, начиная с внешности, которой остроносый весьма гордился. Вообще-то, на мой взгляд, он был достаточно привлекателен — рожа чистая, без оспин, глаза большие, да и цвет приятный — этакий серовато-голубой, с водянистым оттенком. И сам он широкоплечий, да и рост приличный, всего на полголовы ниже меня. А то, что нос чуть больше нормы, — мелочь. Но у Светозары на этот счет было иное мнение.

— Ни болести, ни недуга, а губы словно дерюга — и как тут целовать друг друга? — насмешливо фыркнула она. — И зубы во рту, яко горелые пни — повалятся, только ногою пни. А в очах яко слюда, и мутны они, будто помойная вода.

Потом пошло и вовсе столь интимное, что я не хочу даже цитировать, а закончила она, разумеется, критикой его выдающегося шнобеля:

— А уж нос и вовсе что речная коряга, под коей сом большой спит да жидким усом шевелит.

— Усы и у меня не больно-то густые, — попытался урезонить я не в меру разошедшуюся в своей критике девку.

— У тебя вовсе все иное, — ласково пропела ведьма, тут же сменив презрительный тон на нежное воркование: — В усах шелк, в речах толк, что стан, что рост, а уж как ты про-о-ост… — Она даже мечтательно зажмурилась, после чего выдала итог: — Нешто я вовсе из ума выжила — нарядный летник на посконное рубище менять? Сказываю же. тряпка он грязная.

— А почему грязная? — спросил я, не зная уже, что сказать и как возразить.

— Душа у него такая, — отрезала она сердито. — Я ж ведьма. Я душу враз чую. Черная она у него, заскорузлая.

Только я хотел уточнить про черную душу, мол, какая она у ведьмы и не родственная ли Осьмушиной, но она меня опередила:

— Моя тоже черная, но у нее цвет такой. А у него от грязи. То совсем иное. Может, я еще и потому к тебе тянусь, что своей черноты хватает. С избытком. Мне и самой от нее уже тошно, потому и хочу ее разбавить.

И все это с таким надрывом в голосе, что мне ее в очередной раз стало жалко. Хорошая же девка, а вбила себе в голову всякие глупости и не хочет от них отказываться. А она продолжает:

— А что до Осьмуши… Ты вот княжну любишь, а он…

— Тебя, — вставил я.

— Нет, — покачала она головой. — Думает лишь так. На самом деле он себя во мне любит. А тебя ненавидит еще и потому, что я к тебе тянусь. Очень уж ему хочется хоть здесь тебя опередить да не допустить, чтоб ты ему нос вострый утер. Коль не ты — и он бы так за мной не увивался. Точно я тебе говорю.

Пожалуй, за все время это у нас с ней единственный в таком тоне разговор состоялся — спокойный, задушевный, без глупостей и приставаний.

Кстати, сразу после нашей «скачки» она и впрямь затихла. На время. Даже на глаза ухитрялась не попадаться. Возможно, приходила в себя, а может, просто решила, что уж теперь-то я точно влип, втюрился, втрескался, да не просто, а по самые уши, и потому пыталась меня «выдержать» — авось стану посговорчивее. Снова момент выжидала. Но это уж дудки, не на того напала. Потом вновь стала как бы невзначай напоминать о себе — куда ни иду, и везде она на пути.

Видя, что я не реагирую, она неожиданно засобиралась в дорогу, сказав перед уходом, будто идет куда-то в дальний женский монастырь замаливать грехи. Совсем хорошо. Хоть от этой проблемы избавился. Я даже не стал уточнять, в какой именно. Дальний? Вот и прекрасно. По мне, чем дальше, тем лучше.

Да и не до нее было. Я дни считал, пока мой сват, которого подыскал Воротынский, отправится под Псков. Михайла Иванович нашел его не сразу, поскольку дело трудное и далеко не каждый, как объяснил мне князь, за него возьмется. Я еще удивился, а он пояснил, в чем главная сложность — сватовство-то за безродного.

— Ты в своих краях князь, спору нет. А здесь, на Руси, ты покамест никто. Сват же, он вроде поручителя. А кому охота за безвестного фрязина ручаться?

— А сам ты, Михаила Иваныч? — спросил я.

— Сказывал же, в сродстве мы, потому и негоже. Но это токмо одно, а есть и другое. Я хоть и в чести ныне, ан все одно — помнят мою опалу. И Андрей Тимофеевич помнит. Он в прадеда памятью уродился — ничего не забывает.

— Так сколько лет миновало! — возмутился я. — Что было, то быльем поросло.

— Это у смерда нерадивого поле быльем-сором зарастает, а у людишек память цепкая. Ныне без того никак. С лица поглядишь — улыбается, а внутри все на крепких запорах — не достучишься. Потому это, что мыслят — кой ляд ему подсоблять? Ныне он в чести, а ежели к завтрему сызнова в опалу, тогда как?

— За безродного… — протянул я задумчиво. — А как же Малюта Скуратов? Он-то…

— Тьфу ты! — сплюнул в сердцах князь. — Дело к ночи, а ты его помянуть удумал.

— Так ведь не лукавый же, — возразил я.

— Зато прихвостень его. Да и иное там. Он-то дочерей выдавал, а их, хошь и безродных, за именитого боярина куда как легко отдать. Тут понимать надобно — хошь родичи невесты от того и возвысятся, но и женихова родня не унизится. Они при своем останутся, и урону жениху в том нет. Сам помысли — кого царь своему сыну просватал? Евдокию Богдановну Сабурову. Велик ли ее род? Не сказал бы. На Руси десятки иных куда как именитее. Но урону своей чести от такого родства государь не зрит. А ежели бы у него дочь была, выдал бы он ее в род Сабуровых?

Я хмуро промолчал. Ответ был ясен, но произносить его вслух мне почему-то не хотелось. Пришлось отвечать самому Воротынскому:

— Никогда. Он и за Ваську Шуйского бы не отдал, и за Федьку Мстиславского, а они и вовсе из самых что ни на есть Рюриковичей. Вот так-то. Потому и князю Андрею Тимофеевичу свою дочку за тебя отдать — урон.

Но сват отыскался. Оказывается, есть уже на Руси люди, готовые поручиться за безродного фрязина. И люди эти не простого роду-племени, а из князей. Например, Петр Иванович Татев. Не забыл он того разговора перед битвой под Москвой. И совет мой про гонца тоже помнил. А уж когда Воротынский ему тонко намекнул, что я и к уложению о станичной и сторожевой службе руку приложил, тут и вовсе возражения отпали.

— Опосля свадебок сразу и двину, — заявил он, подразумевая царские.

Оставалось считать денечки.

До первой, когда женился сам царь, время прошло быстро. Хорошо было отоспаться после бессонных ночей. А вот до второй — царевича — оно уже тянулось гораздо медленнее. Но я дождался. Как ни растягивал бог Крон часы и сутки, а я его переупрямил, выдержал. И сборы в путь-дорожку тоже выдержал, хоть и медлительные они были у Татева.

Ну ничего — от пары дней меня не убудет. Полтора года ждал, зато теперь осталась самая малость.

Наконец князь выехал. И погода не подвела. Как по заказу все снежком покрылось. Теперь можно по новой отсчет вести. Туда санного ходу недели две, не меньше, да обратно столько же. Плюс к ним еще неделя. Получается, ближе к Рождеству вернется, а может, и раньше.

И все бы ничего, только томило меня дурное предчувствие. К тому же мой сват выбрал недобрый день для дороги. Едва успел примчаться с его подворья гонец, чтоб сообщить о княжеском отъезде, как грянули колокола. Немного их уцелело в Москве, так что звук в основном доносился из Кремля, но какой звук. Не просто так они звонили, не на вечерню созывали народ, как мне вначале подумалось. Перебор это был. Тот самый, что используется при отпевании или погребении.

И тянулся по Москве медленный звон. Поочередно в каждый колокол от малого до большого, а потом одновременно во все, и вновь тоненький плачущий голосок самого малого.

«Плачьте, люди, по умершей три дня назад в Александровой слободе в расцвете сил юной царице Марфе Васильевне. Недолго ей довелось побыть в женах государя — всего две недели. Плачь, православный народ», — рыдали колокола.

Я вздрогнул. Одна надежда, что Татев поспеет к Долгорукому раньше, нежели до того дойдет скорбная весть, иначе…

Татев не поспел. Получилось как раз иначе…

Загрузка...