Оказывается, Тимоха даром времени не терял. Парень видный, да и одежонку я ему справил к поездке — не каждый сын боярский такое нашивает. Нагляделся я на тех, что из захудалых. Одно хорошо — сапоги без дыр да заплат на кафтанах нет, зато ношеное-переношеное. Про таких тут говорят, что у них на столе пироги без начинки, а на ногах сапоги без починки. У моего Тимохи все только что из магазина, то есть с базара. И крепкое, и удобное, и с узорами. Да и сам он преобразился — грудь вперед, голова назад, в смысле откинута. Даже спесь пришлось сбивать. Намекнул я насчет избы, которая не красна углами, а красна пирогами. Мол, главное, что внутри, а дурака как ни одевай, дураком и останется. Поначалу немного обиделся, но потом понял как надо.
В дороге-то ему особо хвалиться было не перед кем — мы заезжали в села только переночевать, а с утра в путь. Все набегами да урывками. В ту же Тверь еле-еле поспели засветло. Да и дальше точно так же, не до привалов — спешил я очень. Зато здесь, на подворье у Долгорукого, он разошелся не на шутку. Нос не задирал — помнил про мои наставления, но от этого дворовые девки меньше глядеть на него не стали. Скорее, наоборот.
А чернявая, что ходила в ближних подружках у моей Маши, как его увидела, так сразу и влюбилась. По уши втрескалась. Ну и азарт еще свою роль сыграл. Ей и тут захотелось первой оказаться. Опять же обязанностей у дворни хоть и хватает, но при желании время на шуры-муры сыскать можно всегда. Да и надзора настоящего нет, не стоит за спиной суровый дракон, в смысле родимый батюшка, так чего ж не повертеть подолом, чай, однова живем, а то потом и вспомнить будет нечего.
Остальные ратники тоже были не обижены вниманием прекрасной половины человечества, но на моего стременного кидались больше всех. По одежонке судили, ну и еще по внешности. А Тимоха — душа простая. Если что-то велено держать в секрете, тут да — слова не вытянешь. Разве только под пытками, да и то неизвестно. Зато про сердечные дела чего ж не поделиться. Вот он уже на вторую ночь и вывалил своей чернявой, что с боярином его творится непонятное. Пока ехали во Псков, веселый был, балагур, сказки сказывал и за острым словцом за пазуху не лез, а уж когда к Бирючам подъезжали, вовсе в седле извертелся от нетерпения. Зато ныне который день смурной да угрюмый.
Задумалась чернявая, а потом усмехнулась и задорно сказала:
— Знаю, по ком боярин твой кручинится. Только напрасно все это. Слыхал, поди, за кого князь наш замыслил дочку свою выдать? Куда твоему тягаться.
Тимоха даже оскорбился. Мол, слыхал, конечно, да молодой сокол куда лучше старого орла. Слово за слово, чуть не рассорились, но в конце концов помирились, и чернявая предложила:
— А хошь, я твоему боярину подсоблю? — Но тут же предупредила: — Только трудно это и опасно, а потому и стоить будет дорого. Чем отплачивать собираешься?
— Золотом, — простодушно ляпнул Тимоха.
У чернявой зеленые глазищи, как у кошки в темноте, огнем загорелись.
— Врешь!
Тут-то он ей и показал монету.
— Ежели и вправду подсобишь, твоя будет.
В итоге чернявая раскрутила его на две. Одну сразу, а то вдруг не получится, так чтоб она ни с чем не осталась, потому что могут и ее наказать, ну а вторую потом. Да чтоб он раньше времени боярину ничего не говорил, а то не сбудется.
И сама она с той ночи молчок, как он ее ни пытал — выходит, мол, или нет. Только отмахивалась да отшучивалась:
— Это сказка скоро сказывается, а дело долго делается. Жди да терпи.
А сегодня ночью она ему поведала, что, мол, они с княжной через три дня собираются на богомолье во Псков. Андрей Тимофеевич поначалу был против, упирался как только мог, но, когда ему втолковали, куда именно и зачем они едут, нехотя дал свое согласие.
Знала чернявая, на что давить. Дескать, стоит в Ивановском монастыре, что в Завеличье (это пригород Пскова, который лежит за рекой Великой), церковь Жен-Мироносиц. Небольшая совсем, одноглавая, но доподлинно известно, что освятил ее митрополит всея Руси Макарий, и каждую из женок, кто в ней помолится, в жизни благо ожидает, что с мужем, что с детишками.
Долгорукий вначале усомнился. Мол, знает он эту церквушку. Небольшая, одноглавая, да к тому же кладбищенская, для отпевания. И не слыхал он о ней ничего такого. Но чернявая оказалась большущей мастерицей на вранье. Такого наплела — попробуй не поверь. Дескать, юродивая, что третьего дня брела по обету мимо подворья на богомолье в Новгород, сказывала, что чудесным образом сыскалась прямо на церковной колокольне богородичная икона, а на ней у Пресвятой Девы персты в благословении сложены, и теперь туда целое паломничество — идут и идут люди, особливо женки. И доказательства помощи небесной имеются. Вдовица подьячего Афанасия Пуговки в свои немалые лета — три с половиной десятка — замуж вышла, да как выгодно, за купца. Марфа Бовыкина, что забрюхатеть не могла, сразу двойней мужа одарила. И под конец припасла самое веское, напомнив, что и у него княгиня Анастасия Владимировна тоже ходила пустой почти пять годков, пока не съездила к Женам-Мироносицам, а ведь в ту пору там еще и чудотворная икона не отыскалась.
Тут уж ему и вовсе крыть нечем. Факт, как говорится, налицо. Единственное, о чем он сокрушался, так это о том, что самолично не может сопроводить дочь, — с ногой худо. Старая рана вскрылась, так что в ближайшие две недели ему с постели не встать.
Заикнулся было, чтоб отложили поездку до его выздоровления, но куда там. Чернявая, ее, кстати, Дашей зовут, тут же руками замахала. Мол, через две недели непременно распогодится — куда в распутицу катить, а сейчас самое время.
Правда, вторую золотую монету она не получила. Тимоха мужик не жадный, но рассудил умно. Мол, у него под рукой кабанчика нет, а в народе сказывают, что бабьего вранья и на свинье не объедешь. И вообще, баба бредит, а черт ей верит, только Тимоха не черт, а потому отдаст обещанное, когда увидит ее и княжну в монастыре. Зато если и впрямь все сбудется, как она говорит, то он сразу отдаст не одну, а две.
— Как же ты догадался о причине моей печали? — поинтересовался я.
— Так ведь не слепой, — невозмутимо пожал плечами Тимоха. — Видал я, яко ты на серьги с тоской глядишь да перстами их наглаживаешь. А кому они, ты не скрывал. Вот одно с другим и сплелось в клубочек. Тока… — И замялся.
— Ну говори, говори, — ободрил я.
— Да я, Константин Юрьич, еще и от твоего имени, тебя не спросясь, подарок ей пообещал, — вздохнул он. — Не думал я тревожить тебя, сам управился бы, да поздно вспомнил, что я, как на грех, чтоб подарок твой весь не растерять, два червонных золотых, что ты дал, перед отъездом под стрехой запрятал. Ныне до терема князя Воротынского скакать — путь далекий, к сроку вернуться не поспею, а обещание сдержать надобно. Ты ж меня сам учил: «Слово казака — золотое слово».
Ой какой меня смех разобрал. И всего делов-то?! К тому же его и покупать не надо — неделю в моей котомке лежит, часа своего поджидает. А я ведь после покупки коруны решил, что он лишний. Оказывается, не совсем. Сгодился.
Золотые в качестве компенсации Тимоха брать у меня отказался. Напрочь. Еще и обиделся, хотя и ненадолго.
— Мыслишь, коль я из подлых, так и понятия не имею, — буркнул он, глядя куда-то в сторону. — То я тебе даже не подарок — отдарок сделал, а ты эвон чего удумал…
Ратники мое решение снова отправиться во Псков приняли без энтузиазма. Пантелеймон, который был у них за старшего, заметил, что князь-батюшка наказывал им инако — сразу от Долгоруких не мешкая в Москву, чтоб поспеть до распутицы.
— Нам бы эвон куды надобно, — упрямо тыкал он пальцем в сторону тускло светившего солнца, — а ты вовсе в обратну сторону норовишь. Одной дороги, даже ежели поспешать, никак не мене двух ден, да там тож не враз обернемся.
— Мороз на дворе. Далеко еще до весны, — доказывал я.
— Две седмицы назад в церквях по Авдотье замочи подол служили, через три дни Ляксея Теплого[43] поминать будут, а его не зря кличут Ляксей с гор потоки. Беспременно распутицы жди. И в народе сказывают, что на Ляксея санный путь рушится, — не уступал Пантелеймон.
— У нас припасы подъедены, так что сани легкие, вывезут лошадки, никуда не денутся, — самонадеянно заверил я.
— И примета опять же имеется: коль холодный день на Ляксея, весна запоздает, — вовремя встрял в разговор Тимоха. — А ныне и впрямь мороз. Почем ты знаешь, что он не удержится и ростепель ударит?
— Коли нынче выехали бы, на Пасху уже в Москве бы были, а ежели задержаться еще на пару-тройку дней, точно Христово воскресение в пути встретим. Да и чего ждать-то? — пожал плечами Пантелеймон.
— Как чего? Сказано же: припасы подъедены! — возмутился я. — Вот в Пскове и прикупим все, что надо в дорогу.
— А ведь дело боярин сказывает, — задумчиво заметил Фрол, большой любитель поесть. — Припасов лучшей всего во Пскове прихватить.
— Не христарадничать же нам в пути, — тут же подхватил его брат-близнец Савва.
Маленький Ерошка молчал, могучий Поликарп — с меня ростом, но раза два шире в плечах — тоже, однако чувствовалось, что они тоже склоняются к мнению близнят.
— До Великих Лук дотянем, а там чего-нибудь раздобудем, — продолжал упорствовать Пантелеймон. — Да и отсель тоже, чай, не пустыми поедем, дадут припасов-то.
Но тут, к счастью для меня, в спор вмешался старый князь. Авторитетно заявив, что в Великих Луках ныне и самим стрельцам трескать нечего, а также предупредив, что припасов нам в дорогу он выделит, но немного, ибо лето выдалось неурожайное, а потому и впрямь лучше всего нам прикупить их во Пскове, Андрей Тимофеевич тем самым поставил увесистую точку в разговоре. Понимаю, что хозяин поместья стоял на моей стороне исключительно исходя из своих шкурных интересов, дабы мы послужили заодно эскортом его дочери, но все равно я смотрел на него с искренней благодарностью.
— А про задержку не сумлевайся, княж-фрязин, — заверил он меня. — Я сам весточку отпишу Михаиле Иванычу и, что твоей вины в том нету, тож укажу.
Пантелеймон вздохнул, но, зная, что в деревнях и селах нам и впрямь вряд ли что-нибудь продадут — голодно весной на Руси, самим бы дотянуть до крапивы с лебедой, — нехотя согласился.
Вообще-то он оказался прав. На Алексея и впрямь резко потеплело, но мне уже было не до того — я стоял на обедне в небольшой полупустой церкви Жен-Мироносиц, держа в подрагивавших от волнения руках свечу.
Перемолвится по пути хотя бы словечком у меня не вышло — ох уж эти мамки с няньками и кормилицами, но зато теперь я твердо рассчитывал на долгожданную компенсацию и нетерпеливо поджидал, когда же наконец появится княжна. И мне было мало дела до наступившей оттепели, о которой я вообще не думал. Пускай хоть и впрямь с гор потоки польют — какое это может иметь значение, когда… Вот она, появилась.
Правда, эскорт у нее по-прежнему оставался внушительным. По бокам и сзади семенили аж четыре мамки-няньки или кормилицы — кто их разберет. Конечно, меньше, чем их было в пути, но все равно чересчур много.
Была и пятая — чернявая, но ее как помеху я считать не стал. Даша скорее своя среди чужих — союзница и помощница. Вон как глазки заблестели — заметила, значит. Не меня, конечно, Тимоху. Ага, Маше что-то на ухо шепчет. А вот это уже обо мне — иначе к чему бы у княжны щеки зарумянились.
Я тут же принял свои меры, достав из кармана горсточку монет. Тихонько толкнув локтем в бок увлеченного воркованием с Дашей Тимоху, сунул ему жменю, где было всего вперемешку — и копеек, и денег с полушками, чтоб он незаметно передал чернявой, а та раздала бабкам на свечи, пусть ставят кому хотят. У самого голова кругом, но стою, держусь, выжидаю момент.
Кажется, все, можно выдвигаться поближе. Эх, если бы людишек побольше, чтоб затеряться, да где там. Каждый человек как на ладошке — не очень-то помнит народ этого Ляксея. Аеше говорят, что на Руси юродивым[44] самый почет и уважение. Дудки. Ну и ладно. Хоть постою рядышком, пока опять не набежала охрана из бабок. А Маша еще больше зарумянилась, но стоит — глазки долу, только видно, как губы шевелятся, молитву читают. Кому? О чем? Неужто, чтоб богородица от бесовского искушения избавила?!
Я пододвинулся еще ближе. Теперь совсем рядом. От плеча до плеча не больше ладони. И шепот жаркий:
— Не ходи сюда боле, грех тяжкий.
Вот так. Все труды прахом. И мои, да и чернявой тоже. Сердце ух с поднебесной высоты — и прямиком в черный колодец. Тоскливо. Но не зря говорят, что из колодца даже днем видны звезды. Вот и мне одна мелькнула, подсветила догадку: «Если бы и впрямь не хотела увидеться, то и сюда бы не приехала. А раз…» Додумывать не стал, достойный ответ тут же сам пришел на язык:
— Любовь господь заповедал.
— Батюшка иное сказывал, — возразила она.
Да пропади он пропадом, ваш батюшка! Так, кажется, сказал один киногерой? Эх, жаль, повторить не могу. Девятнадцатый век богобоязненный, но куда ему до шестнадцатого. Тут все куда как серьезнее.
— Коль господь дарит любовь, не станет же батюшка противиться велению бога, — шепчу я.
— Сказывают, и лукавый порой страсти нагоняет, — следует почти беззвучный ответ, и тут же — о женская непоследовательность! — вдогон за ним попрек: — Пошто тогда исчез? Хошь бы попрощался, а то яко дух святой улетел.
Ну тут я ответ знаю — заранее готовился.
— Это ты не приметила, — говорю. — Не исчез я, а в снег рухнул. Ранило меня. Хоть и не тяжело, а крови много набежало, вот я и не выдержал, упал. А очнулся, когда вы уже…
У-у, набежали, божьи одуванчики. Договорить не дадут. Видать, мало денег дал. Ладно. Нынче же еще у купцов наменяю. Чтоб на каждую из этих самых мироносиц по пучку пришлось, и чтоб вы их завтра час ставили, не меньше.
Хорошо чернявой. Никто за ней не следует, нравственность не контролирует. Как ушла себе свечки ставить, так до сих пор трудится… Вместе с Тимохой. А мне что делать? Ладно, подумаем, может, что-то и придумаем. Выручай, златокудрый Авось! И ты, пресветлая матушка Фортуна, не откажи в щепотке везения. Или самому предоставите выкручиваться?
На странноприимном подворье Ивановского монастыря пустынно — не та погода, чтоб хаживать на богомолье. На санях прикатишь — глядь, в обратный путь телегу снаряжать надо, а где ее взять? На коне если, как мы? Так богомольцы — народ смиренный и в годах. Но мне пустота — самое то. Думай сколько хочешь, никто не помешает. Разве только Пантелеймон гудит:
— Поедем, боярин, от греха подале. Уж и лужи показались. Того и жди потоп грядет — как выбираться-то станем?!
— А припасы? — напомнил я.
— Все закупил.
— Неможется мне. — И со вздохом добавил: — Вот пару дней отлежусь, богородице помолюсь — авось ниспошлет облегчение. Тогда и тронемся.
Болезнь — козырь убойный. Больным и впрямь нельзя отправляться в дорогу, особенно в такое время, когда дорог нет вовсе. Угомонился Пантелеймон, отвязался. Теперь можно и подумать.
На другой день народу в церкви прибавилось вдвое против прежнего. И не потому, что нынче неделя, а в воскресенье на обедню в храм собирается куда как больше людей. Такое там, в городе, а здесь этого ждать не приходится — удален от Пскова монастырь. Так что пускать дело на самотек я не мог. Надо было взять организацию наплыва верующих в свои руки. И мы с Тимохой взяли, после чего нищих на паперти монументального трехглавого собора Иоанна Предтечи, главного монастырского храма, резко поубавилось.
Нет, не так. Правильнее сказать, они исчезли вовсе. Шаром покати. Зови не зови, все равно не докличешься ни одного попрошайки. Ныне они все тут, за тяжелой дубовой дверью церкви Жен-Мироносиц. В руках или за щекой у каждого серебряная деньга, что Тимоха вручил. Лица сосредоточенные. Каждый молится за неведомую рабу божию Миру да раба божьего Юрия, чтоб господь ниспослал им счастья и здоровья. Мира — так зовут мою маму. Юрием — папу. Правда, они еще не родились, но ничего. Будем считать, молитва авансом, досрочная, уступом вперед. В мыслях у каждого нищего иное, вовсе не божественное — дадут по копейке после обедни, как обещали, или обманут. Зря беспокоятся. Тимоха — малый честный. Обязательно дадут.
Бабушки княжны разбрелись кто куда. В руках у каждой не пучок свечей — целый пук. Пока каждую зажжешь, пока прилепишь, пока перекрестишь лоб да согнешь спину в поклоне — минута пройдет, не меньше. Если все считать — железных полчаса у меня имеются.
— Сызнова ты пришел. Просила ведь. — В голосе отчаяние.
Не хочется ей в омут любви с головой нырять, ох не хочется. Страшно потому что. Все жтаки омут. Хоть и любви.
— Не могу я без тебя, — отвечаю честно. — Молиться пробовал, а перед глазами ты стоишь. И впрямь твой лал камнем любви оказался.
А перстень на пальце аж переливается весь, будто чувствует, что о нем речь идет. То ли пламя от свечи, что я держу, по нему гуляет, то ли сам он по себе искрит. Хотя нет, что это я — как он сам по себе искрить может? Да никак. Значит, пламя.
— Батюшка тогда здорово на меня бранился за то, что я его обронила, — кивает она на перстень.
— Он вообще у тебя строгий, — соглашаюсь я.
— Что ты?! Он меня знаешь как любит!
Ох, не о том мы говорим, совсем не о том. А минуты тают, как свечной воск. Боюсь оглянуться — вдруг уже спешат охранницы. Успеть бы самое главное досказать…
— Ты тогда не ответила, — напоминаю я про свадебный венец.
— Допрежь позови. — И она улыбается.
Хорошая улыбка. Обещающая. Нет, даже многообещающая. Чуть с лукавинкой, конечно, не без того. Но ведь женщина передо мной. Им положено. Даже если они и ангелы.
А я бросаю вороватый взгляд назад, хотя и зарекался. И как сглазил. Получилось в точности по Гоголю.
«Не гляди!» — шепнул какой-то внутренний голос философу. Не вытерпел он и глянул. «Вот он!» — закричал Вий и уставил на него железный палец.
Сама мамка на Вия непохожа, но суровый взгляд, устремленный на меня, один в один. И когда успела со всеми свечами управиться — неведомо. А вон и еще одна приближается, тоже из шустрых. Все правильно. И у Хомы по церкви не один Вий гулял — хватало всякой нечисти. И я торопливо шепчу:
— Я позову. Уже зову. Пойдешь?
А ответа нет. Прилетел дракон, и вновь замолчала красавица. Лишь укоризненный взгляд. Это что значит? Как мог сомневаться? Или иное? Грешно в церкви о таком говорить? А почему? Ведь не о суетном — о вечном. Самое место. Нет, первое мое предположение гораздо лучше, а потому остановимся на нем. Ладно. Ничего страшного. Об остальном договорим завтра.
Вот только на следующий день она не пришла. Я честно выстоял всю обедню до самого конца, от делать нечего обратив внимание на эдакое фамильярно-простодушное обращение местного народца к богу и прочим угодникам — ну прямо тебе словно пришли не в божий храм, а в гости к новому соседу, честное слово.
— Батюшка Предтеча, я из Собакино, Микифорова сноха, Авдеева жена, помилуй ты меня! — степенно кланялась какая-то худощавая женщина, закутанная во все черное.
— Спаси и помилуй ты меня, мать пресвятая богородица. А живу я в крайней избе в деревеньке Огурцово, коя от тебя в трех верстах, — вторила ей другая, стоящая рядом.
Потом слушать надоело, и я принялся слоняться просто так. Но время шло, а она все не появлялась. И на другой день ее тоже не было. Пришлось наряжать Тимоху бродячим офеней и вперед, на подворье Долгорукого. У него ведь в самом Пскове тоже терем стоял, прямо возле стены Довмонтова города, в Старом Застенье. Кое-как пустили моего стременного внутрь, а тут и чернявая подоспела, крик подняла.
— Нечего тут всяким шастать да горланить, больной княжне почивать мешать! У нее и так головушка болит, да ты голосину дерешь. А ну пошел, пошел отсель! — В спину его выталкивает, а сама шепотом: — Пусть подходит твой князь, как стемнеет. Если сумеет, выйдет. Она уж и ныне встать может, да у постели няньки неотлучно бдят, пойди улизни. — И ворчливо: — Да сам-то тоже подходи. — А в спину насмешливое: — Тоже мне гость торговый сыскался. Таким, как ты, токмо с сабелькой в чистом поле хаживать, а не поезда с товарами важивать.
Светло еще было, когда я подошел. Темнело в этот день, как назло, необычно поздно. Полное впечатление, что сегодня не двадцать первое марта, а двадцать второе июня. Но жду, куда деваться. Наконец солнце снялось с тормозов и пошло-покатилось за край стены, которая отделяла Довмонтов город от Крома. Переупрямил я светило. Как раз в этот момент голова чернявой и высунулась из-за забора.
— Промежду прочим, позавчор у меня день ангела был, мученицы Дарьи, — лукаво сообщила голова. — А меня никто даже гребнем не одарил.
Это вместо здрасте. Фу, как невежливо, корысть напоказ выставлять. Ну что ж, по крайней мере откровенно.
— Будет тебе подарок, — пообещал я. — Ты про княжну сказывай.
— Да что княжна! — фыркнула голова. — Сам ты, князь-батюшка, виноват. Смутил девку, как тогда, на дороге. — И с ехидцей: — Небось сызнова исчезнешь, а нам с ей страдать опосля. — И лукавый взгляд, устремленный на Тимоху, пристроившегося поодаль на стреме, чтоб вовремя подать сигнал тревоги.
— Я к ее отцу в ноги упаду, — вздыхаю я.
— Не вздумай! Тогда ты ее вовсе не увидишь, — пугает чернявая. — Ай не ведаешь, за кого он ее выдать замыслил? Ох, гляди, боярин. Не за свой ты кус примаешься. Не боишься подавиться?
— Не боюсь, — мрачно отвечаю я.
— Ну тогда… — И осеклась, пристально всматриваясь куда-то за мою спину, в сторону, где стоит Тимоха.
«Тоже нашла время милым своим любоваться», — обиделся я на подобное невнимание.
— Начала, так договаривай. Чего тогда-то?
— Боярин… — тревожно дрожит ее голос— Слышь, боярин, енто чего он тамо с саней свалился?
Я оборачиваюсь. Сани без седока катят как ни в чем не бывало, а мужик бьется в корчах, лежа в грязном сугробе и будучи не в силах вылезти из него.
— Тимоха разберется, — машу я рукой, видя, как тот неторопливой походкой двинулся в сторону мужика.
Лицо чернявой серьезное дальше некуда.
— Помнится, видела я о прошлом годе такое, — начинает она и испуганно таращит глаза.
Голоса почти нет. Она что-то сипло шепчет и вновь тычет дрожащим пальцем за мою спину. Я досадливо поворачиваюсь и не вижу ничего особенного. Мужик явно оклемался и теперь вылез из сугроба. Про сани он забыл — идет к нам, шатаясь словно попрошайка, жалко выставив вперед обе руки.
«Наверное, будет просить помочь догнать сани, — решаю я. — Ладно, вон Тимоха спешит наперехват. Он и поговорит, а мне некогда».
Я поворачиваюсь к чернявой и вижу, что страх на ее лице уже перешел в ужас. Панический. Мне наконец-то удается разобрать, что она шепчет:
— Железа енто, железа… — И взвизг-писк, отчаянный, истошный: — Тимошенька!
А он и не слышит, подойдя уже почти вплотную к мужику, который что-то силится сказать моему стременному, но в это время его вновь выворачивает наизнанку, а я уже лечу, чтобы успеть, но чувствуя — не успеваю. Слишком поздно, на секунду позже необходимого, до меня дошло, что означает это слово на Руси.
Чума.
Черная смерть.
И когда мы уже покатились по грязному снегу в сторону от вновь рухнувшего в корчах человека, я понял, что теперь в опасности мы оба.
Тимоха уразумел все сразу. И уразумел, и проникся. Правда, он заверил меня, что коснуться мужика не успел. Дай-то бог, хотя и в этом случае остается возможность подхватить заразу, да еще какая. Дыхание. Оно у них смертельно-ядовитое, хуже гадючьего укуса. Ну а я еще и коснулся мужичка, когда прыгал на Тимоху. А уж потом, едва поднялся на ноги, мне стало понятно, что о дыхании, какое бы оно ни было, можно позабыть — есть забота поважнее. Оба полушубка — что мой, что Тимохин — были в пятнах-ошметках рвоты. Стременной дернулся, чтоб почистить снежком, но я успел ухватить его за руку.
— Снимай! — рявкнул грозно.
— Не май месяц, княже, — неуверенно протянул Тимоха.
— А коль не снимешь, до мая не доживешь, — зловеще пообещал я и тут же, стараясь не касаться запачканных мест, принялся расстегивать пуговицы на своем.
Стремянной скорбно вздохнул, пожал плечами и последовал моему примеру. Время от времени я поглядывал на лежащего в грязном ноздреватом сугробе мужика, но он не шевелился, только тихо постанывал. Еще с минуту, стоя на безопасном расстоянии, мы внимательно наблюдали за больным, но…
Сам Тимоха железы никогда не видел, поэтому в ее симптомах не разбирался. Я кое-что читал, но не раздевать же мне мужика, чтобы проверить, есть ли у него страшные черные вздутия под мышками или в паху. Это все равно, что совать голову в петлю, отталкиваясь ногами от табуретки. Говорят, самый надежный способ проверить веревку на прочность. Может быть. Только лучше я обойдусь менее надежными.
Я успел сообразить, что можно предпринять. Во всяком случае попытаться. И первым в моем плане стояла лошадь с санями. Тут тоже двояко. Ну догоним мы ее, а дальше-то что? Вожжи трогать нельзя, уздечку тоже. Разве что чем-нибудь за них подцепить, предварительно привязав на этот крючок веревку, и потянуть за собой, находясь на безопасном расстоянии. Тогда есть шанс вывезти заразу из города.
После этого можно разобраться и с мужиком, которого я специально оставил на потом, потому что, если честно, не представлял себе, как это так — подойти и убить больного. Убить, чтобы сжечь. Понимал — надо, но все равно не представлял. Поэтому вначале выбрал сани. Если их не догнать и не отбуксировать из города, то убивать мужика будет не нужно. Бесполезно. Все равно хана.
Но наша бешеная скачка вдогон закончилась безрезультатно. Кто-то оказался более проворен, нежели мы, и успел загнать бесхозную животину на свое подворье. Теперь ее ищи-свищи. Судьба, конечно, накажет этого шустрягу, но боюсь, что наказание получит слишком широкий размах. К тому же не факт, что в санях не было никаких товаров, которые тоже мигом расхватают, а это означает, что все наши дальнейшие труды бесполезны.
Было почти темно, когда мы прибыли к Ивановскому монастырю. Старый монах, ворча, открыл нам ворота, но едва мы вошли в нашу клетушку, как я остановился. Если у мужика чума, то на везение уповать не стоит.
Как там в песне? «Подальше от города смерть унесем»… Следующая строка отпадает — Псков мы все равно не спасем, а вот монастырь еще можем. Заспанный Пантелеймон, вызванный мною, проснулся сразу, едва услышал слово «железа». Дальше он только кивал и шаг за шагом пятился от меня, пока не уперся спиной в бревенчатую стену.
«Как от зачумленного, — мелькнуло в голове и тут же: — Почему как? Может, так оно и есть».
Из купленных в дорогу припасов он по моему распоряжению сноровисто покидал в два здоровенных мешка всевозможной снеди, я еще раз повторил, чтобы он, не мешкая, наутро возвращался в Москву, и мы с Тимохой двинулись к нашим лошадям.
План был прост — переждать в близлежащем лесу пару дней, не больше. Если за это время в городе не поднимут тревогу — все в порядке. Дружно смеясь, мы вылезаем из кустов и возвращаемся во Псков, чтобы прожить долгую и по возможности счастливую жизнь. Если же худшие предположения сбудутся, то нам придется и дальше сидеть в лесу, потому что разносить заразу по Руси мне не улыбалось. Про инкубационный период я не помнил, а потому отвел на наше высиживание две недели. Но это если услышим тревогу.
Я еще успел подумать о княжне, но тут же понял, что мне остается только понадеяться на чернявую. Если она так быстро сообразила, поставив диагноз корчащемуся мужику, то авось не оплошает дальше и успеет убедить всех домочадцев бежать из города.
Заснул я на удивление быстро и очень крепко — помог спирт, которым мы с Тимохой тщательно протерли руки и лицо, а потом еще более тщательно — внутренности, залив в себя по лошадиной дозе.
На свежем воздухе близ костерка спалось сладко. Проснулся я среди ночи от тишины. Вот уж никогда не знал, что она может так давить на уши. Подбросил дровишек на рдеющие угли, пожалев, что не догадался захватить с собой хоть какую-нибудь посуду, а теперь вот сиди без горячего, и тупо уставился на разгорающееся пламя костра. Мысль о том, что я здесь, в относительной безопасности, а Маша там, не давала покоя. А если чернявая растеряется? А вдруг решит промолчать — авось пронесет? Или возьмет и…
Я решительно встал. Уж слишком много набиралось этих самых «если». Непозволительно много. Подойдя к сладко посапывающему Тимохе, я резко дернул его за ногу. Через пять минут мы были в седлах, направляясь к городу. Псков пока спал. Даже к заутрене еще не звонили. Проанализировав вчерашнее, я пришел к выводу, что допустил слишком много промахов. Во-первых, я…
Хотя нет, чего их считать — упущенного не вернешь. Лучше еще раз продумать, что делать дальше, тем более что вдали показались темные, мрачные стены Пскова. Колокол ударил как-то вдруг. Я от неожиданности вздрогнул, прислушался и вздохнул с облегчением. Это был благовест — обычный сигнал к началу богослужения. Он походил на набатные мерные удары, но их периодичность была несколько иная. К тому же сейчас, в дни Великого поста, во время Страстной недели, и благовест был тоже «постный», когда звонят не в самый большой колокол, а в тот, что поменьше.
Псков еще ничего не знал. Даже не догадывался. И сонный привратник на подворье князя Токмакова тоже еще ничего не ведал. На объяснение ушло еще с десяток драгоценных минут, пока наконец он сообщил дворскому, а тот, почесав затылок, послал за ночными сторожами.
Зато потом, едва обнаружили вчерашнего покойника, все завертелось-закружилось в неистовом вихре. Токмаков мне понравился — настоящий городской голова. К тому же не далее как год назад проклятая железа уже устроила ему тренинг по полной программе. Оказывается, ее прихода уже ждали. Боялись, но ждали, так что неожиданностью ее появление назвать было нельзя. Просто потеплело, и она… проснулась, голодная, как медведь после зимней спячки.
Пока князь энергично отдавал распоряжения, мы с Тимохой незаметно исчезли. Свою задачу мы выполнили, предупредили, а вот оставаться в зачумленном городе почему-то не хотелось — иные планы на жизнь, знаете ли.
К тому же предстояло проверить, выехал ли поезд княжны с подворья князя Долгорукого. Мы, конечно, заехали туда в первую очередь, еще до визита к Токмакову, но вдруг их что-то задержало?
Ох как вовремя мы там появились. До завершения сборов в дорогу, откровенно бестолковых, им было еще очень и очень далеко. Я не заходил во двор, но громогласно предупредил, что считаю до ста. С теми, кто не успеет за это время усесться в сани и выехать, разговор будет короткий. Точнее, его не будет вовсе — мы с Тимохой наврядли дотянем до светлого Христова воскресения, но поцеловаться хочется, а потому приступим к этому обряду прямо сейчас. Завертелось похлеще, чем в тереме псковского наместника, а старые бабки-няньки вообще запрыгнули в сани самыми первыми. К чести их сказать, про княжну они не забыли, бережно усадив Машу в крытый возок, а уж потом разлетевшись по саням.
И все равно наш поезд немного не успел. Когда мы подъехали к городским воротам, стражники уже закрывали их, выполняя распоряжение Токмакова. Псков садился в осаду, собираясь драться насмерть. Враг, правда, уже находился внутри, но и задача была прямо противоположная — не выпустить его наружу.
И снова догадка пришла мгновенно. Я обогнал обоз, без лишних слов извлек золотую монету, поиграв ею на нежно-розовом солнце, едва показавшемся за крепостной стеной, и кинул одному из ратников. Тот жадно схватил ее.
— Дарю! — крикнул я громко. — А чтоб не делиться, — и я кивнул в сторону второго, стоявшего с обиженным лицом, — ты откроешь ворота, и он получит точно такую же.
Делиться ратник не захотел, но оказался честным служакой. Невзирая на золото, он впал в опасное колебание, поскольку приказ князя Токмакова требовал закрыть ворота и не открывать их ни одной живой душе. Он тоскливо взглянул вдоль улицы, но дополнительная стража медлила с появлением. И все-таки он не решался нарушить повеление наместника.
Я подумал об удвоении награды, но тут же пришел к выводу, что и это может не помочь, а медлить было нельзя. Пришлось вытянуть из ножен саблю и предложить выбор: «Жизнь или…» Следовавший за мной Тимоха тут же вытянул свою.
Ратник вновь тоскливо посмотрел вдаль, ожидая подкрепление.
— Может, мне и не удастся успеть выехать, — деликатно предупредил я, — но ты об этом уже не узнаешь. — И посоветовал: — Вспомни лучше о своих детях-сиротах.
Я не знал, есть ли у него дети, а может, он вообще не женат. Но, судя по его выбору, наверное, они все-таки были и оставлять их сиротами он не хотел. Спустя минуту ворота были распахнуты настежь, спустя еще три — надежно закрыты вновь.
Иногда я думаю — успели они истратить мои деньги или нет? Почему-то это самая первая мысль, которая посещает меня с утра. Вообще-то должны, потому что за них молятся все домочадцы из псковского терема князя Долгорукого, которые затемно благополучно добрались до Бирючей.
Мы с Тимохой тоже можем помолиться. Первое, что принесли нам в избушку, стоящую на краю деревни, это икону Спаса Нерукотворного. Заходить не стали, аккуратно положив ее на порожек. Точно так же было и с припасами. Князь понимал, что я, как ни крути, здорово выручил всех, но рисковать не собирался. Да я и не настаивал. Мало ли. Главное, Маша в безопасности, а мы и взаперти посидим — тем более пьем вволю, еды навалом, спится под перинами сладко.
Вот только Тимоха иногда сокрушается, что похристосоваться с Дашей у него не получится. Завтра, двадцать шестого марта, уже Пасха, а нам тут торчать еще дней пять. Ну что ж, я бы тоже предпочел поцеловаться с Машей, а не со своим стременным, но с судьбой не поспоришь. Раз она велела лобызать одного Тимоху, значит, все равно будет по-ее.
Ладно, авось удастся наверстать упущенное на Красную горку[45]. Как там девицы поют? «Сочтемся весной на бревнах — на Красной веселой горке, сочтемся-посчитаемся, золотым венцом повенчаемся».
Водой поливать Машу, как мне тут рассказывал Тимоха[46], я все равно не собираюсь, но выжму из праздника все что можно.