В этой жизни Эдвард Лекстон не был обделен ничем, кроме возлюбленной, невесты или жены. У него был небольшой, очень изящный дом эпохи Регентства, который отражался белым фасадом в миниатюрном искусственном водоеме. Вокруг дома, под сенью ухоженных деревьев, раскинулся небольшой ярко-зеленый парк. За парком его владения простирались по густо заросшим холмам, каких не было во всей южной Англии. Небольшие пахотные поля были окружены громадными лесами. Над фермой и коттеджами вился в вечернем небе голубой дымок.
Вместе с тем доход его был невелик, зато природа наградила его хорошим вкусом, а потому он умел довольствоваться малым. Его обед состоял из свежезажаренной куропатки, бутылки "Эрмитажа", яблочного пирога и ломтика стилтонского сыра. Его коллекция картин — из крохотного пейзажа кисти Констебля, оставшегося ему от двоюродного дедушки. Его коллекция оружия — из старого отцовского охотничьего ружья "Холланд энд Холланд", которое казалось ему верхом совершенства. Его псарня — из двух охотничьих псов с вьющейся шерстью, одного — темно-каштанового, другого — черного. Такие собаки теперь давно вышли из моды, равно как — если верить близко его знавшим — и их хозяин. Сейчас ему было за тридцать, с недавнего времени он заказывал своему портному костюмы исключительно прошлогоднего покроя, а когда его старые друзья уезжали за границу, ему не приходило в голову обзавестись новыми.
С годами он все больше и больше предавался мирной красоте своего дома и пышной, грубой красоте окрестностей. Такого рода безоглядное увлечение порой бывает весьма опасным, ибо неодушевленная красота может быть ничуть не менее притягательной, чем любая другая. Представьте себе, что стоило Эдварду встретить девушку, которая ему приглянулась, как какой-нибудь поросший вековыми дубами холм, словно ревнивый пес, просовывал между ними свое огромное плечо. И сразу же становилось совершенно ясно, что девушка слишком легкомысленна и вдобавок злоупотребляет косметикой. На фоне простого, грубо сколоченного сруба, смотревшего неодобрительным взглядом старого слуги, веселая девушка могла показаться чересчур разбитной, а смутные воспоминания о какой-нибудь давно не существующей маленькой детской преображали всякую современную молодую женщину в кинозвезду.
В результате Эдварду ничего не оставалось, как в одиночестве коротать вечера, уговаривая себя, что он самый счастливый человек на свете. В один из таких "счастливых" вечеров он получил письмо от своего старинного друга, в котором тот приглашал его пожить у себя на ранчо в Нью-Мексико. Эдвард подумал, что никогда прежде ему не приходилось испытывать удовольствие видеть свой дом после долгого, томительного отсутствия. Он дал телеграмму, собрался и пустился в путь.
Он приехал в Нью-Мексико, и бескрайние просторы этого штата крайне ему приглянулись. Тем не менее вскоре он вдруг мучительно затосковал по какому-то повороту на какой-то проселочной дороге у себя дома — ничем не примечательному повороту, на который он раньше никогда не обращал внимания. Он попрощался со своим хозяином и отправился в Нью-Йорк, но не поездом, а на подержанной машине, которую купил, чтобы напоследок посмотреть страну. Путь его лежал по северной границе области, известной под названием "Район пыльных бурь", и спустя несколько часов он ехал уже совершенно вслепую, что может быть чревато серьезными последствиями, особенно если водитель замечтается в этот момент о далекой проселочной дороге. Дорога, находившаяся в четырех тысячах миль от него, плавно повернула, и Эдвард неожиданно обнаружил, что машина его — в узком проулке, рядом с ним на сиденье арбуз, у него острая боль в ребрах и чувство, будто он въехал в маленькую сельскую лавчонку. "Я попал в беду", — подумал Эдвард. Попал он, как вскоре выяснилось, еще и в Хиберс-Блафф, штат Арканзас, где ему предстояло, чтобы выплатить убытки и починить машину, задержаться на несколько дней.
В выжженных прериях Запада нет, пожалуй, городка безотраднее, чем Хиберс-Блафф. Хилые деревца, покосившиеся столбы, ржавая проволока никак не вяжутся с величием бескрайней равнины. Земля — голая от засухи, поля — сплошная глина, из которой кое-где торчит скелет лошади или коровы. В ложбине, заваленной консервными банками, бежит обмелевшая речушка, по берегам ее разбросано несколько сот домишек, убогих как размером, так и материалом, из которого они выстроены. У городских лавочников лица аллигаторов, а все прочие жители лицом и голосом смахивают на лягушек.
Эдвард расположился в гостинице Мерглера, что напротив похоронного бюро. Оставив вещи в номере, он вышел на улицу почитать вывески. Потом пошел в гостиничную столовую, где его ожидало рагу из солонины, которое произвело на него впечатление еще более тягостное, чем сам город, ведь город, по крайней мере, не надо было класть в рот. Несколько оживившись от этой мысли, он решил пройтись по главной улице.
Но не прошел он и нескольких ярдов, как ему отчетливо показалось, что он теряет рассудок, и он вернулся в гостиницу. Там он вскоре поймал себя на том, что кусает пальцы от непреодолимого желания вновь вырваться наружу. Но стоило ему шагнуть за порог, как его начало трясти от ужаса. "В таких местах, как это, — подумалось ему, — человек страдает одновременно клаустрофобией и агорафобией. Теперь я понимаю назначение крыльца или кресла-качалки".
Чем он и поспешил воспользоваться и каждые несколько секунд прикидывал, где хуже: в гостинице или на улице. На третий день часов в одиннадцать утра избранная им терапия перестала оказывать действие и что-то внутри его надломилось. "Надо отсюда выбираться, — сказал он себе. — И как можно скорее".
Деньги его пришли. Штраф был оплачен, а грудь перебинтована. Ему — еще предстояло рассчитаться с владельцем лавки, но грозный иск о возмещении убытков обернулся ничтожной денежной компенсацией. Эдвард расплатился и мог ехать на все четыре стороны. Он пошел забрать машину из гаража, где ее ремонтировали, но там его поджидало небольшое разочарование. Он вернулся в гостиницу, уложил чемодан и послал за хозяином.
— В котором часу уходит отсюда следующий поезд? — спросил он.
— В восемь, — спокойно ответил хозяин гостиницы.
Эдвард посмотрел на часы, они показывали полдень. Он взглянул на хозяина гостиницы, потом в окно на похоронное бюро напротив.
— Восемь часов! — произнес он тихим, срывающимся от отчаяния голосом. — Что же мне делать?
— Если хотите убить время, — сказал хозяин гостиницы, — можете сходить на аттракционы. Они открываются в час.
Ровно в час Эдвард уже стоял у турникета и с первыми тактами бравурной музыки прошел внутрь.
"Не буду торопиться смотреть все подряд, — решил он. — В половине второго посмотрю на теленка, в два — на толстую женщину, в половине третьего — на мальчика с хвостом, а в цирк пойду в три. В половине пятого не откажу себе в удовольствии посмотреть на зажигательный танец с веером, воспоминание о котором скрасит зрелище гигантской крысы в половине шестого, а в половине седьмого посмотрю на спящую красавицу, какой бы она ни была. В результате у меня останется полчаса, чтобы забрать из гостиницы вещи, а еще один, самый счастливый час, проведу на перроне, если таковой имеет место. Будем надеяться, что поезд придет вовремя".
Ровно в назначенное время Эдвард с мрачным видом изучил обе головы двухглавого теленка, ноги толстой женщины и спину хвостатого мальчика. Когда дело дошло до танцев с веером, он полюбовался красочными веерами. Посмотрел на гигантскую крысу, а гигантская крыса посмотрела на Эдварда.
— Уезжаю сегодня, — сказал Эдвард, — восьмичасовым поездом. — Гигантская крыса опустила голову и отвернулась.
Когда Эдвард подошел к балагану, где находилась спящая красавица, туда уже валил народ.
— Поторопитесь! — кричал зазывала. — Сейчас подымется занавес и вы увидите обворожительное личико и формы девушки, которая не может проснуться. В ночной рубашке. Спит уже пять лет. В постели! В постели! В постели!
Эдвард заплатил двадцать пять центов и вошел в переполненный балаган. Как раз в это время по сигналу гнусного типа в белом халате, со стетоскопом на груди, занавес поднялся.
На низком помосте рядом с больничной койкой стояла зловещего вида шлюха, наряженная в форму медицинской сестры.
— Вы являетесь свидетелями чуда, — объявил псевдодоктор, — перед которым бессильна современная наука. — Он продолжал молоть вздор в том же духе. Эдвард впился глазами в лицо девушки. Ничего более восхитительного он, безусловно, никогда в своей жизни не видел. — Итак, господа, — говорил импресарио, — дабы не опорочить доброе имя современной науки, я хочу, чтобы вы воочию убедились, что мы вас не обманывали, утверждая, что юная дама, во-первых, спит и, во-вторых, хороша собой. Чтобы вы не подумали, будто лежачее положение, в котором находится больная днем и ночью на протяжении пяти лет, привело к деформации фигуры или атрофии конечностей, — сестра, будьте любезны, откиньте одеяло.
Сестра, по-бульдожьи осклабившись, стянула захватанное хлопчатобумажное одеяло, и под ним открылось тело этого прелестного создания в прозрачной ночной рубашке, лежащего в самом изящном и трогательном положении, какое только можно вообразить.
"Если бы, — размышлял Эдвард, — все мои леса и поля, вместо того чтобы каждый год одеваться колокольчиками и первоцветом, дикими розами и жимолостью, веками копили в себе свое богатство, чтобы вложить его в один-единственный цветок, — этим цветком была бы она". Он сделал паузу, чтобы выслушать возражения своего обычного придирчивого genius loci [37], но их не последовало.
— Друзья мои, — продолжал тем временем гнусный шарлатан, — мировая наука уже пять лет не в состоянии вывести эту молодую красивую девушку из транса; позвольте напомнить одну историю, которую вам, возможно, доводилось слышать еще детьми, сидя у мамочки на коленях. Я имею в виду сказку о том, как Спящая красавица, сказав "Ах!", просыпается от поцелуя Прекрасного принца.
"Не может быть никаких сомнений, — думал Эдвард, — что если бы все поцелуи перед сном, сумеречные грезы, мечты и желания, когда-либо посетившие мою давно не существующую маленькую детскую, соткались в один-единственный ангельский образ, — этим образом была бы она".
— Поскольку, как вам хорошо известно, тщательный медицинский уход за больной стоит немалых средств, — говорил хозяин балагана, — мы готовы за скромную мзду в двадцать пять центов, которые следует опустить в вазу на столике у постели, предоставить любому из находящихся здесь джентльменов возможность испытать себя в роли прекрасного принца. Итак, занимайте очередь, друзья, и соблюдайте порядок.
Качая головой, Эдвард пробрался к выходу, вернулся в гостиницу и сел у себя в спальне, снедаемый яростью и стыдом. "Почему мне так стыдно? Потому ли, что я не нашел в себе сил воспрепятствовать этому зрелищу? Нет, это было бы нелепо. И все же во всем этом есть что-то… что-то отвратительное. Нет. Может, я хотел сам поцеловать ее! Это было бы низко, подло, гнусно! Тогда почему, во имя всего, что стыдливо, девственно, прелестно и невинно в этом мире, я опять иду на этот омерзительный спектакль?
Зайду всего на минуту. Потом заберу вещи, отправлюсь на вокзал, сяду и буду ждать поезда. Не пройдет и часа, как я поеду домой.
Но что такое мой дом?! — вскричал он почти вслух. — Зачем он мне, если в нем не найдет себе пристанища это существо, — она, и никто другой! А не она сама, так ее образ, мечта о ней, воспоминание, которое я увезу домой на своих губах и буду хранить вечно, если только поцелую ее хотя бы раз. Клянусь Богом, я так и сделаю!" С этими словами он подошел к балагану, откуда выходили довольные зрители. "Вот и хорошо, — подумал Эдвард. — Пока балаган опять не заполнится, они опустят занавес. Может, удастся недолго побыть с ней наедине".
Он отыскал задний вход и протиснулся в узкое отверстие в брезенте. В перерыве между сеансами доктор и сестра закусывали.
— Вход с другой стороны, друг, — сказал доктор. — Здесь только для прессы.
— Послушайте, — сказал Эдвард, — я хочу провести несколько минут наедине с этой девушкой.
— Да? — сказал доктор, не спуская глаз с раскрасневшегося и запинающегося Эдварда.
— Я заплачу, — сказал Эдвард.
— Шпик, из полиции, — процедила сестра.
— Слушай, приятель, — сказал доктор, — постыдился бы вязаться к нам с таким бессовестным предложением.
— Я англичанин! — вскричал Эдвард. — Как я могу служить в американской полиции, сами подумайте?!
Некоторое время сестра изучала Эдварда пристальным, опытным взглядом.
— Ладно, — сказала она наконец.
— Никаких ладно, — сказал доктор.
— Сто долларов, — сказала сестра.
— Сто долларов? — переспросил доктор. — Слушай, сынок, все мы были когда-то молоды. Может, ты и правда из газеты и хочешь встретиться с этой интересной молодой особой без свидетелей. Мы не против. Сто монет, деньги на бочку — и валяй. Времени у тебя… сколько дадим ему, сестра?..
Сестра опять уставилась на Эдварда.
— Десять минут, — сказала она.
— … десять минут, — продолжал доктор, опять обращаясь к Эдварду. — Сегодня в двенадцать, после закрытия.
— Нет, сейчас, — сказал Эдвард. — У меня поезд.
— Да? Чтобы потом какой-нибудь хмырь совал сюда нос узнать, почему мы не начинаем вовремя. Нет, сэр, увольте. В нашем деле тоже есть своя этика. Представление продолжается. Убирайся! В двенадцать. Запускай, Дейв!
Некоторое время Эдвард простоял у шатра, наблюдая, как у входа толпится народ. Когда стемнело, он ушел и сел на берегу вонючей речушки, обхватив голову руками. Время, казалось, тянется бесконечно. Под ним сочилась черная вода в обмелевшей реке. Нависшая над огромной, безжизненной равниной душная ночь обдавала его своим спертым, горячечным дыханием, вдали сверкали огни аттракционов, а у ног черной лентой по-прежнему змеилась речушка.
Наконец огни погасли. Осталось лишь несколько, да и те, словно искры на тлеющей бумаге, закатывались один за другим. Как сомнамбула, Эдвард встал и двинулся к балаганам.
Когда он вошел, доктор и сестра жадно и молча ели. В слепящем свете единственной в помещении лампы, освещавшей их землистые лица и медицинские халаты с чужого плеча, они казались похожими на восковые фигуры или на оживших мертвецов, а девушка, лежавшая в постели со здоровым румянцем на щеках и волосами, в прелестном беспорядке разбросанными по подушке, выглядела цветущим воздушным созданием, которое, будто по волшебству, попало в этот зловонный склеп и ждет теперь своего спасителя.
— Вот деньги, — сказал Эдвард. — Где я могу остаться с ней наедине?
— Откати кровать за занавес, — ответил доктор. — Мы включим радио.
Эдвард остался один с красавицей, которой предназначались его дом, его земли, вся его жизнь, он сам. Он смочил носовой платок и стер с ее губ помаду.
Он попытался освободиться от всего постороннего, чтобы в мозгу, как на фотопленке, сфотографировать мельчайший изгиб ее щек и губ, мимолетный шорох опущенных ресниц, каждый завиток неземных волос.
Вдруг, к своему ужасу, он почувствовал, что слезы затуманили его взор. Он хотел навечно запечатлеть в памяти богиню, но теперь все его существо переполнилось жалостью к живой девушке. Он нагнулся и поцеловал ее в губы.
Тем, кто целует спящих красавиц, суждено просыпаться самим — придя в себя, Эдвард отпрянул от кровати и поспешно шагнул за занавес.
— Вовремя, — одобрительно сказал доктор.
— Сколько, — сказал Эдвард, — вы хотите за эту девушку?
— Слыхала? — сказал сестре доктор. — Он хочет купить наше дело.
— Продавай, — сказала сестра.
— Тебе ведь она никогда не нравилась, верно?
— Двенадцать, — сказала сестра.
— Двенадцать тысяч долларов? — вскричал Эдвард.
— Сами разбирайтесь, — сказал доктор. Не торговаться же по такому поводу. Эдвард телеграфировал своему поверенному, чтобы тот раздобыл денег. Через два-три дня деньги пришли, и в тот же вечер Эдвард со своим необычным грузом выехал в Чикаго. Там он снял номер в отеле, чтобы она отдохнула между поездами, а сам сел писать письма. Написал и пошел вниз опустить их. У стойки администратора стояли мужчина и женщина. Вид их показался Эдварду крайне неаппетитным.
— Вот этот джентльмен, — сказал им администратор.
— Мистер Лекстон? — спросил мужчина.
— Моя дочь! — душераздирающим голосом закричала женщина. — Где моя девочка?! Мой ребенок!
— Что все это значит? — вскричал Эдвард, переходя вместе с ними в пустой холл.
— Похищение людей, торговля белым товаром и нарушение закона Мэнна, — сказал мужчина.
— Продать как рабыню! — верещала женщина. — Белую девушку!
— Что такое закон Мэнна? — спросил Эдвард.
— Закон Мэнна — это когда везешь любую женщину, кроме собственной жены или дочки, из своего штата в другой, — объяснил мужчина. — Два года тюрьмы.
— Докажите, что она ваша дочь, — сказал Эдвард.
— Слушай, умник, — сказал мужчина. — Если тебе мало полдюжины свидетелей из ее города, то прокурору округа их хватит с головой. Видишь вон того парня у стойки? Это здешний бобик. Мне стоит только свистнуть.
— Вам нужны деньги, — догадался наконец Эдвард.
— Мне нужна моя Рози, — сказала женщина.
— Мы тратили на нее по двадцать тысяч, — сказал мужчина. — Да, за ней было кому ходить.
Некоторое время Эдвард еще пытался с ними спорить. Они требовали двадцать тысяч долларов. Он опять телеграфировал в Англию и вскоре после этого заплатил деньги, получив взамен документ, который оставлял за ним все родительские права и назначал его единственным и законным опекуном спящей девушки.
Эдвард был потрясен. В Нью-Йорк он уехал как во сне. Жуткие подробности недавнего разговора никак не выходили у него из головы. Когда же до него вдруг дошло, что кто-то обращается к нему в таких же или почти таких же выражениях, он окончательно растерялся. В холле нью-йоркского отеля перед ним, держа его за пуговицу, стоял дряхлый, но очень деловитый священник.
Он что-то говорил о женственности юных американок, о непорочности, о двух своих скромных прихожанах, о моральных устоях штата Кентукки и о девушке по имени Сьюзи Мэй. За его спиной маячили две бессловесные фигуры, которые явно умели не только сами хранить молчание, но и заставить, если надо, замолчать любого.
— Так, значит, верно, — сказал Эдвард, — что в горах живут одни голодранцы?
— В наших краях, сэр, — сказал священник, — где горный воздух прозрачен и свеж, это слово не в ходу.
— Выходит, настоящее имя девушки, что спит сейчас в моем номере наверху, Сьюзи Мэй? Стало быть, те типы — мошенники. Так я и знал! А теперь эти люди хотят забрать свою дочь. Как же они узнали об этом?
— Сведения о вашей безнравственной выходке, сэр, уже три дня не сходят со страниц американских газет.
— Не зря друзья всегда советовали мне читать газеты. Так эти люди хотят забрать девушку в свою убогую лачугу…
— Скромную, — поправил священник. — Скромную, но чистую.
— … чтобы затем продать ее в балаган первому попавшемуся проходимцу? — Он принялся пространно рассуждать о чистоте своих намерений и о безупречном уходе за Сыюзен Мэй.
— Мистер Лекстон, — спросил священник, — вы когда-нибудь задумывались, какова цена материнской любви?
— В прошлый раз цена материнской любви составила двадцать тысяч долларов.
Острить не следует никогда, даже если находишься на пределе отчаяния. Слова "двадцать тысяч" гулким эхом, словно из горной пещеры, отозвались из бездонной пасти престарелого родителя, в потухших глазах которого вспыхнула хищная крестьянская сметка.
Разговор принял откровенно комический характер. Эдвард попросил разрешения ненадолго удалиться, чтобы немного перевести дух и собраться с мыслями.
"На это уйдет весь мой капитал до последнего пенса, — размышлял он. — Мне не на что будет жить. Сьюзи понадобятся очень дорогие врачи. Впрочем, я буду с ней счастлив, даже если продам поместье и оставлю себе только дом лесника. Тогда у нас будет фунтов четыреста-пятьсот в год, столько же звезд над головой и такие же густые леса кругом. Так и сделаю".
Получилось не совсем так, как он рассчитывал. Выяснилось, например, что если в спешке продавать поместья, то вырученные деньги далеко не всегда соответствуют их ценности и красоте. Кроме того, по ходу дела надо было платить юристам, тратиться на сувениры, необходимые в интересах срочности; много денег ушло также на гостиницы и транспорт.
В результате состояние Эдварда свелось к двумстам фунтам годового дохода, зато у него был домик лесника, над ним — созвездие Ориона, а вокруг — огромные леса. Теперь он будет гулять у дома, любоваться желтым пламенем свечи, приветливо играющим в крохотном окошке, и радоваться мысли, что в этих стенах хранится вся красота мира. В такие минуты он был счастливейшим из людей.
Счастье его омрачалось лишь одним. Новый владелец поместья, как выяснилось, был человеком отнюдь не самым simpatico [38]. Для этих мест он выглядел не совсем подходящим, что ли. Несомненно, Эдвард относился к нему с некоторым предубеждением, но ему казалось, что у этого господина необычайно зычный, резкий и властный голос, что одевается он чересчур пестро, что руки у него излишне ухожены, а перстень на пальце слишком массивен и ярок. Чертам его лица также не хватало изысканности. Но если, рассуждал Эдвард, у него и была внешность борова, боров этот был явно сказочно богат. Он строил самые устрашающие планы по поводу того, что он называл "незначительным переустройством" поместья.
По сравнению с участью его любимых земель прочие неприятности занимали Эдварда мало. Несмотря на то что его опекунство над прелестной больной было документально подтверждено, одна из местных газет заклеймила его распутником, а другая высказывалась обо всей этой истории с отталкивающей бесцеремонностью. Родственники побогаче порвали с ним, а те, что победнее, приезжали читать ему мораль. Одна высоконравственная особа, повстречав Эдварда на главной улице Шептон-Меллета, несколько раз при всех ударила его зонтиком.
Тем временем в результате тщательных поисков ему удалось найти эндокринолога с мировым именем: знаменитость, ко всему прочему, оказалась энтузиастом своего дела, и не проходило и недели, чтобы он, забросив работу, не мчался из Лондона проведать Сьюзи Мэй. Эдвард старался не думать, во сколько обойдутся ему эти визиты.
Наконец настал день, когда доктор, спустившись по узкой лесенке и стряхнув с рукава паутину, взглянул на Эдварда с самодовольной улыбкой.
— У меня для вас хорошие новости, — сказал он. — Не далее как вчера я связался с венским профессором Вертгеймером.
— Хорошие новости, говорите? — сказал Эдвард, и сердце его учащенно забилось. — Вы хотите сказать, что сможете разбудить ее?
— Не только разбудить, — заверил его специалист, — но и поддерживать ее в этом состоянии. Вот препарат, изготовленный в соответствии с моими наблюдениями в лаборатории Вертгеймера. На вид самые обыкновенные таблетки, а между тем это новое слово в медицине. Видите инструкцию? "Принимать в 9 утра и в 6 вечера". Не позже и не раньше. Вы меня понимаете? — допытывался доктор с пристрастием.
— Понимаю. Давать точно в указанное время.
— В противном случае она снова уснет, — строго предупредил его доктор.
— Скажите, когда она проснется?
— Возможно, через сутки, а может, и через двое. Или того позже.
Он дал еще целый ряд мелких указаний, раз десять повторил о необходимости вовремя принимать лекарство, опять стряхнул с рукава паутину и удалился.
Следующие два дня Эдвард провел в состоянии крайнего возбуждения, к которому примешивался страх. Больше всего он боялся, как бы она не перепугалась, очнувшись в незнакомом месте, наедине с незнакомым человеком. Он даже подумывал, не попросить ли девушку из деревни, которая находилась при ней в дневные часы, оставаться и на ночь, но не мог же он лишить себя возможности присутствовать при ее пробуждении.
Вторую и третью ночь он просидел у ее постели, голова кружилась, красные от бессонницы глаза слипались, а он все ждал, когда же наконец дрогнут ее опущенные ресницы. Уже третья ночь была на исходе, свеча оплыла и погасла. В окне забрезжил рассвет. Вскоре первые солнечные лучи, пробившись в узкое окошко, легли поперек кровати. Спящая пошевелилась, вздохнула и открыла глаза. Это, безусловно, были самые прекрасные глаза на свете. Они остановились на Эдварде.
— Эй! — неуверенно произнесла Сьюзи Мэй.
— Здравствуйте, — сказал Эдвард. — То есть… я хотел сказать… вы, видимо, не вполне понимаете, где находитесь…
— … где я и как меня сюда занесло, — сказала его прелестная гостья, усаживаясь на кровати. Она потерла лоб, явно стараясь что-то вспомнить. — Видать, я с ходу вырубилась, — сказала она. А затем, укоризненно ткнув в него пальцем, добавила: — А ты, значит, тот самый подонок, который не упустил своего, пока я спала.
— Уверяю вас, — слабо сопротивлялся Эдвард, — вы глубоко ошибаетесь.
— Хорошо, если так, — отвечала юная дева. — Иначе смотри, приятель, тебе несладко придется.
— Позвольте, я лучше объясню, что с вами произошло.
И он принялся рассказывать все с самого начала.
— Выходит, — сказала Сьюзи Мэй, когда он кончил, — выходит, ты забрал меня со сцены и привез в эту дыру.
— Но поймите, дитя мое, вы спали, вы были серьезно больны… — увещевал ее Эдвард.
— Да брось ты! Сама бы проснулась. Приехали бы в Голливуд, там бы уж точно проснулась. А что мне теперь делать?
— На этот вопрос я отвечу без труда. Чтобы не проголодаться, вы будете есть то, что вам дают. Чтобы неподвижно не просидеть всю оставшуюся жизнь, вам придется несколько дней заново учиться ходить. Как только вы сможете сами себя обслуживать, мы поговорим, что вам делать дальше. За это время вы осмотритесь да и ко мне привыкнете.
Эти слова прозвучали настолько убедительно, что они оба удивились. Сьюзи, несколько оторопевшая и, вероятно, утомленная от нахлынувших на нее впечатлений, ничего не сказала в ответ и вскоре, смежив свои воздушные веки, погрузилась в легкую дрему.
Эдвард смотрел на спящую девушку, и его вновь охватило нежное чувство, столь грубо ущемленное. "Я только что видел, — думал он, — глубокие шрамы, оставшиеся от безотрадного детства. Но где-то, глубоко-глубоко под этой грубой оболочкой, таится душа, столь же прекрасная, как и ее лицо. Вот что спит в ней крепче всего, вот что будет трудней, всего разбудить!" На следующий же день он энергично взялся за дело и окружил ее самой неустанной и трогательной заботой. Подобно тому как строптивому ребенку суют в руку одну игрушку за другой, он дарил ей улыбку, цветок, ласковое слово либо американские сигареты, специально привезенные из Лондона. Он приглашал ее отведать нежную крапчатую форель, которую ловил специально для нее; вдыхать аромат осеннего сотового меда и любоваться крупными дождевыми каплями, игравшими ярче жемчуга на оконном стекле в лучах выглянувшего солнца.
Заяви ему какой-нибудь циник, что он понапрасну тратит время, Эдвард ответил бы с убийственной логикой. "Взгляните только на это лицо! — сказал бы он. — Разве оно не соответствует здешним местам? Да и как может быть иначе, если оно создано здесь?! Это лицо, дорогой мой, прямо из Англии восемнадцатого века. Будто застыв во сне, продолжавшемся двести — триста лет в Камберлендских горах штата Кентукки, оно сохранило свои первозданные черты. Можете мне поверить, спящая душа этой девушки столь же прекрасна, как и она сама. И если ее душе вообще суждено проснуться, так только здесь, в краях, когда-то давших ей жизнь. Посмотрим, что она скажет, когда попадет в лес!" Шло время, и силы ее быстро возвращались. Теперь она уже могла без посторонней помощи пройтись по крошечному садику, где к ней склонялись разбросанные в траве осенние цветы, безуспешно пытаясь привлечь к себе ее внимание. Наконец наступил день, когда Эдвард смог взять ее за руку и повести в дремучие леса, которые когда-то были его собственностью.
Они шли лесной дорогой, ступая по изъеденному кроликами дерну, гладкому, как зеленый бархат. По обеим сторонам вздымались громадные буки, за ними, в серебристой дымке, словно дриады, проступали смутные очертания стволов потоньше. Еще дальше, неподалеку от его старой усадьбы, буки сменялись могучими вергилиевыми дубами — бронзовыми, заросшими лишайником, раскидистыми великанами. Он показывал ей на лесные прогалины: одни алели цветущим кипреем, другие золотились пожелтевшим осенним папоротником. Из-под ног во все стороны стремглав разбегались кролики; недоверчиво косясь на них, прохромал заяц; из кустов, шурша как дракон, поднялся медного цвета фазан, по-драконьи волоча за собой свой длинный хвост. Всю дорогу домой их сопровождал огромный дятел; чему-то громко смеясь, он вихрем перелетал с дерева на дерево.
За всю прогулку Эдвард не проронил ни слова, он не смел даже взглянуть на нее, чтобы узнать, что она чувствует. Только поднявшись на порог, он взял ее руки в свои и, проникновенно заглянув ей в глаза, спросил: — Ну, что скажете?
— Дрянь, — ответила она.
Охватившая Эдварда досада была столь внезапной и исступленной, что на мгновение он перестал владеть собой. Немного придя в себя, он увидел, что Сьюзи с проворством дикой кошки отпрянула в сторону, и понял, что его правая рука угрожающе поднялась над головой. Он опустил руку.
— Не бойтесь, — сказал он задыхаясь, — я не способен ударить женщину.
Сьюзи, как видно, поверила ему, ибо не замедлила высказать самые нелестные соображения по поводу его малодушия. Однако сам он, как ни странно, вовсе не был в этом уверен, и совесть так мучила его, что он не слышал ее слов. Он дождался шести часов, дал ей лекарство, а затем вышел из дому и пустился бежать по темным, обдуваемым ветром холмам, как будто за ним гнались. Пройдя быстрым шагом несколько миль, он почувствовал, что немного успокоился, и пришел к следующему выводу: "Я разозлился оттого, что она не захотела принять моих принципов-принципов человека, который способен (ибо я лгал, говоря, что не способен) ударить беззащитную девушку. Теперь у меня только один путь".
Грустно сознавать, что, если у человека остается всего один путь, путь этот оказывается самым неприятным. На следующий день Эдвард договорился, что дневная прислуга останется на ночь, а он съездит в город к своему поверенному.
— Сколько я выручу, если продам все, что у меня осталось? — почему-то резко спросил его Эдвард.
— Включая дом, где вы сейчас живете?
— Говорю же, абсолютно все.
Поверенный порылся в картотеке, что-то набросал в блокноте, посетовал на низкие продажные цены и наконец сообщил Эдварду, что он может рассчитывать на сумму от четырех до пяти тысяч фунтов.
— Тогда продавайте, — сказал Эдвард и, отмахнувшись от попыток поверенного разубедить его, вернулся в гостиницу, а наутро сел в поезд и поехал домой.
Подходя к дому, он увидел, что ему навстречу по тропинке из лесу торопится его Сьюзи. Щеки ее раскраснелись, глаза сверкали, волосы немного растрепались.
— Что это значит? — спросил он, подойдя к ней. — Неужели вы ходили в лес?
— А куда ж еще. Больше некуда.
— Есть куда. Пойдемте в дом, и я вам кое-что расскажу. Что бы вы сказали, если бы мы поехали в Голливуд?
— Шутишь? — удивилась она. — А я думала, ты разорился.
— Я продаю все, что у меня осталось. Правда, с этим в Голливуде долго не проживешь, особенно на широкую ногу, но раз вам так туда хочется, почему бы и не поехать.
Сьюзи помолчала.
— Плевать! — сказала она наконец. — Не ехать же на последние деньги.
Потрясенный ее великодушием, Эдвард попытался было объяснить ей, чем вызвано его решение, но она перебила его на полуслове: — Не бери в голову. И здесь как-нибудь перебьюсь. Пока что.
В эти минуты Эдвард испытывал чувство приговоренного, которому отсрочили если не смертную казнь, так по крайней мере пожизненную каторгу.
— Что произошло? — вскричал он. — Неужели мы с вами поменялись ролями? А, понимаю! Вы побывали в лесу. Что-то там тронуло вас.
— Заткни пасть!* — злобно оборвала его она. — Сам не знаешь, что несешь.
— Нет, я знаю, подобные чувства бывают очень личными и неуловимыми, делиться ими нелегко. Думаю, например, пойди я сегодня с вами, и вы бы не испытали всех тех чувств, какие охватили вас теперь. Я напрасно сопровождал вас в понедельник, хотя и надеялся разделить с вами ваши первые впечатления. Впредь будете ходить одна.
И с этого времени она каждый день ходила одна в лес, а Эдвард оставался дома. И с каждым днем, возвращаясь, она улыбалась лучезарнее, чем накануне.
"Лес работает на меня", — думал Эдвард, и его воображение, будто верный пес, неотступно следовало за ней по пятам. Ему казалось, он видит, как она стоит в рассеянных лучах солнца, или прячется в тени могучих деревьев, или босиком переходит ручей, или обмахивается листом папоротника, или набивает рот ежевикой. Наконец он почувствовал, что не может жить дальше, не увидев все это собственными глазами, и однажды незаметно пошел за ней следом, прячась за деревьями.
Сначала он держался поодаль, рассчитывая подкрасться к ней, когда она остановится отдохнуть, — она же шла все быстрее и наконец пустилась бежать, так что на какое-то время он вовсе потерял ее из виду. Он пошел было на крик сойки, сварливо верещавшей неподалеку, но сколько ни оглядывался по сторонам, ее не нашел. Вдруг он услышал ее смех. "Должно быть, она видела меня", — подумал он.
В ее смехе звучали низкие, мелодичные, призывные нотки, отчего сердце его лихорадочно забилось. Смех раздавался из небольшой лощины поблизости, на самом краю леса. Эдвард осторожно шагнул к верхнему краю лощины, одновременно надеясь и не смея надеяться, что сейчас увидит, как она, подняв глаза, раскроет ему свои объятия. Он раздвинул ветки и заглянул вниз. Она действительно стояла в лощине, раскрыв объятия — только не Эдварду, а тучному, омерзительному владельцу его бывшего поместья.
Эдвард тихонько отошел, вернулся домой и стал поджидать Сьюзи, которая на этот раз пришла очень поздно. На губах у нее играла улыбка, лучезарнее, чем когда-либо прежде.
— Перестань скалиться, — сказал Эдвард. — Подлая, лживая тварь…
Сьюзи в долгу не осталась. "А ты, ублюдок поганый, не суй нос не в свои дела… " — начала она, после чего обмен репликами принял еще более оживленный характер. Эдвард настолько вышел из себя, что даже начал угрожать ей, к чему она отнеслась с такой нескрываемой издевкой, что, казалось, не сомневается в покровительстве своего любовника.
— У него в Лондоне большая кинокомпания, и он обещал, что я буду сниматься.
— Вы забываете, что у меня на вас официальные права.
— Уж не хочешь ли ты сказать, что не пустишь меня?
— А почему бы и нет?
— А потому, что я сейчас же заявлю в полицию. И знаешь, что я скажу им? Что, когда я спала, ты… — Она уже собиралась развить эту идею, как вдруг широко зевнула.
Эдвард взглянул на часы и обнаружил, что шесть часов давно миновало.
— Ну? Так что же вы им скажете?
— Скажу такое… что тебя посадят… — проговорила она, как в замедленной записи. Потом опять зевнула. Голова ее клонилась все ниже и ниже, пока наконец она не легла щекой на стол.
— Приятных сновидений! — сказал Эдвард и, схватив с камина коробочку с таблетками, швырнул ее в огонь. Сьюзи наблюдала за этой операцией остекленевшим взором. В ответ на рванувшееся из камина пламя в ее глазах на мгновение вспыхнул злобный огонек. Погас — и глаза закрылись. В этот момент она была неотразима.
Эдвард перенес ее на кровать и спустился вниз написать письмо в фирму по прокату жилых автоприцепов. Следующим летом он уже был в Блэкпуле и обращался к собравшейся толпе, стоя в безупречном белом пиджаке под вывеской, гласившей:
СПЯЩАЯ КРАСАВИЦА Доктор фон Штрангельберг показывает: Чудо современной науки. Только для взрослых СПЯЩАЯ КРАСАВИЦА Вход — шесть пенсов
Говорят, его дела быстро поправляются.