Глава пятая. У меня зазвонил телефон

Москва, Дом на Набережной. 1 февраля 1932 года.


Наконец наступил тот день, когда я покинул больницу на Вшивой горке. Если вы думаете, что наука в эти несколько дней оставила меня в покое, таки не дождетесь. Я еле вырвался из жарких объятий местных медицинских светил с заключением «общее психическое и физическое истощение организма». Пока был в больнице, меня пичкали какими-то процедурами, ультракороткими волнами, ультраузкими волнами, ультрабыстрыми волнами, в общем, при моем начальном медицинском образовании (а я (Михаил Кольцов) не окончил первый курс медицинского, а я (Михаил Пятницын) всего лишь медучилище), в общем при этом моём багаже разобраться, чем меня там пичкали, возможности не было. Не поили мочой беременных и то гут. Нет, я к беременным женщинам со всем уважением, не поймите меня правильно, но некий дискомфорт всё-таки присутствовал. Из всех процедур мне больше всего подошёл электросон, потому как я от него действительно засыпал и чувствовал себя достаточно взбодрённым.

Но 1 февраля поутру медицинский консилиум решил, что наблюдать за мной больше нечего, анализов тоже из ихнего любимого пациента больше не взять. Так что прощай, больница, здравствуй, дом родной. Что я делал в больнице? За медсестрами ухлестывал? Гыгыгы… Придумаете тоже. Я всё время думал. «Есть ли у вас план, мистер Фикс? А вы курите, мистер Фикс? Тогда я угощаю вас, мистер Фикс».

Для человека моего времени со всеми его страхами и прочими вещами кажется, что свобода — самая большая ценность. Но я-то не мальчик, и знаю, что абсолютной свободы не бывает. Нет её, от слова совсем. По своим убеждениям, внутреннему складу я, скорее всего, стихийный анархист. Я (Пятницын), человек, который не терпит никакого насилия над собственной личностью, но постоянно вынужден идти на компромиссы: на любой работе над тобой есть какой-то начальник. Лучше, чтобы начальства было поменьше, и в твои дела они не слишком-то лезли, но это уже от ситуации. Я всегда выбирал такую работу, которая служила бы определенным балансом между моим собственным ощущением свободы и необходимостью дисциплины и подчинения кому-то еще. «Белая вспышка слева, красная вспышка справа, мы поднимаем в небо чёрное наше знамя» — вот где-то так. И не надо мне рассказывать про анархизм как про нечто совершенно дикое, это у нас капитализм совершенно дикий, а анархизм — это как раз разумный компромисс между свободой и обязанностями. Ну и вот. Плюс привычка русского интеллигента ляпать языком в твёрдой уверенности, что тебе за это ничего не будет, а к твоим словесным высерам все абсолютно должны прислушиваться, принимая их как истину в последней инстанции. И я абсолютно точно понимаю, что мне будет, наверное, очень сложно жить даже этих несколько отведенных мне судьбой лет в режиме сталинского СССР. Но ведь пока что этого режима и нет! Вот в чём интересная особенность времени, в которое я попал.


Конечно, была мысль драпануть на Запад и там остаться, была, слаб человек, я в том числе. Конечно, меня бы там никто не встретил с раскрытыми объятиями: сталинский пропагандист, выбравший свободный мир — это сенсация на день-два, не более того. А дальше надо будет выгрызать себе кусок хлеба тем, чтобы работать против Советского Союза. Нет, я не гнида какая-то, а человек разумный и совесть имею. Поэтому не для меня этот путь, хотя что-то придумать можно было. Знания у меня кое-какие есть, но… на диком Западе меня быстро расколят и знания из меня вытрясут, пусть и заплатят, пусть даже хорошо заплатят, но эти знания будут использованы против моего народа. А тут и я, и мой Кольцов — мы оба воспринимаем это народ, русский, советский как свой. Это однозначно. И сбежать, я удивился, но Миша тоже был против.

Если бы не страшный кровавый отблеск тридцать седьмого, не было бы этих метаний, не было бы. Я попросил брата Борю принести мне в больницу одну речь товарища Сталина. Она была произнесена четвертого февраля тридцать первого года на Первой Всесоюзной конференции работников социалистической промышленности. Еще и еще раз я перечитывал пророческие строки:

«В прошлом у нас не было и не могло быть отечества. Но теперь, когда мы свергли капитализм, а власть у нас, у народа, — у нас есть отечество и мы будем отстаивать его независимость. Хотите ли, чтобы наше социалистическое отечество было побито и чтобы оно утеряло свою независимость? Но если этого не хотите, вы должны в кратчайший срок ликвидировать его отсталость и развить настоящие большевистские темпы в деле строительства его социалистического хозяйства. Других путей нет. Вот почему Ленин говорил накануне Октября: „Либо смерть, либо догнать и перегнать передовые капиталистические страны“.

Мы отстали от передовых стран на 50-100 лет. Мы должны пробежать это расстояние в десять лет. Либо мы сделаем это, либо нас сомнут».

А ведь угадал, ровно через десять лет с небольшим началась Война. Та самая, Великая Отечественная. И нас почти что смогли смять. Почти что. Получилось сделать это через пятьдесят лет, другими методами — изнутри.

Поэтому мы вдвоем с Мишей придушили того маленького человечка, который всё время ныл и говорил, что со своими знаниями, я могу на Западе хорошо устроиться и жить себе припеваючи: блочное строительство, пенобетон, еще кое-какие технологические штучки по своей специальности, чего уж там. А знания о путях развития кибернетики и электроники? Да только знания о том, что атомную бомбу реально можно сделать, как и имена тех, кто этим делом успешно будет заниматься? А кое-какие знания в медицинской сфере? Это же Клондайк! И всё-таки мы его придушили. Наверное, что-то есть такое, что заставляет человека делать так, а не иначе.

«Миша, а что ты там про вспышки напевал?» — это вопрос задал Кольцов.

«Заинтересовало?» — отвечаю. «Ну, в мое время есть такая рок-группа „Элизиум“, у них вполне приличные песни попадаются, правда и фигни много, особенно, когда в политику лезут, музыкантам в политику лезть противопоказано — и смертельно опасно, ладно, слушай».

Белая вспышка слева, красная вспышка справа

Мы поднимаем к небу, чёрное наше знамя

Взрывы утюжат землю, в бой несутся тачанки

Налетим словно ветер, порубаем, и — в дамки

Выстрел, и смерть на крыльях спешит

Пуля, — врагу на встречу летит

Сабля, — пометит кровушкой поле

Битва, да за лучшую долю

Белые лезут слева, красные жмут нас справа

Чёрное знамя реет, далеко до финала

Остервенело бьёмся, словно в аду здесь жарко

За мечту, да за волю, даже жизни не жалко

Выстрел, и смерть на крыльях спешит

Пуля, — врагу на встречу летит

Сабля, — пометит кровушкой поле

Битва, да за лучшую долю

Чтобы землю всю — крестьянам

Чтобы фабрики — рабочим

Чтобы в мире и покое

Все бы жили днем и ночью

Чтобы каждый перед каждым

Был ответственен и честен

Чтобы смысл отдельной жизни

Был взаимно интересен

Алою кровью жаркой, щедро земля полита

По полям, по степям, тлеют тела убитых

Полыхают зарницы, пролетают снаряды

На последнюю битву поднимаем отряды

Выдвигаем колонны, пулемёты, тачанки

Против нас выставляют артиллерию, танки

Мы прошли через пекло, через трубы и воды

Отступать уже поздно, мы умрём за свободу

Выстрел, и смерть на крыльях спешит

Пуля, — врагу на встречу летит

Сабля, — пометит кровушкой поле

Битва, да за лучшую долю Выстрел!

Выстрел, и смерть на крыльях спешит

Пуля, — навстречу жертве летит

Пусть нам, — не суждено победить

Снова, уходим в бой, чтобы жить.

«Миша, по мозгам лупит, что за музыка? Б…

«Такая музыка в наше время»

«Но слова…

«Понимаешь, Миша, землю — крестьянам, фабрики рабочим — это так и осталось несбывшейся мечтою».

«В смысле? Погоди, Пятницын, ведь слова у песни правильные, вот, только я не понимаю, почему анархистское знамя они поднимают, это ведь большевики дали землю крестьянам, а фабрики — рабочим?»

«Плохо, Кольцов, ты в моей голове покопался».

«Почему плохо, я знаю, что у вас произошло, что к власти пришли буржуи-олигархи и всё, что мы создавали под себя подмяли, я только не понимаю, почему так произошло».

«Миша, проще всего сказать, что большевики народ наеб… ли, но это не совсем так. Землю крестьянам дали — реально, поэтому всё-таки, не смотря на продотряды, крестьянство выступило за большевиков, в основной своей массе. А вот потом началась коллективизация. И что? Получается, что землю у крестьян снова забрали!»

«Пятницын, ты не прав, земля у коллективных хозяйств, то есть.»

«Кольцов, не ерунди, так может говорить только городской житель, который никогда в селе не рос, и ничего про крестьянина не знает. Есть такой термин в науке — феллахская психология. Ученые изучали психология крестьян-феллахов в Египте. Там самая древняя земледельческая цивилизация, между прочим. Так вот, крестьянин воспринимает мир как то, что принадлежит ему, в первую очередь, его собственная земля. Это основа всех основ. Всё остальное — это несущественная, мёртвая территория. То, что у него в руках, на его земле, в его доме — это живое, это имеет какое-то значение, остальное — нет, его вообще не существует, так, отвлеченные понятия. Отобрать у крестьянина землю — это лишить его души, это отобрать у него жизнь. А то, что общее — это не его, это не существенное. Это можно своровать, это можно сломать, за этим можно не слишком сильно убиваться».

«Погоди, а как же русская община?»

«Кольцов, русская община — это результат нашей бедности и суровых природных условий, не гарантирующих хорошего урожая. Всё равно землю община перераспределяла между семьями, то есть каждый получал свой надел и его обрабатывал. А за лучший надел могли и вилы друг другу в бок вставить, ведь так?»

«Так что, колхозы — это зло? Так, по-твоему, Пятницын?»

«Нет, Кольцов, колхозы — это необходимое зло».

«Поясни, ты ставишь меня в тупик, Миша».

«Мы отстали от передовых стран на 50-100 лет. Мы должны пробежать это расстояние в десять лет. Либо мы сделаем это, либо нас сомнут».

«Да, ты уже это цитировал».

«Вот именно. С точки зрения обычного крестьянина, колхоз — это зло. С точки зрения государства, которое готовиться к тяжелой войне — это единственный способ получить некоторую продовольственную подушку безопасности. Чтобы было больше зерна есть два пути: вывести лучшие сорта зерна, но это долгий путь, очень долгий или активно применять химию — удобрения и пестициды, которые будут убивать сорняки, но их пока что химическая промышленность дать не может. Второй путь — больше сеять на единицу площади. Других вариантов нет. По второму варианту — это механизация, те же сеялки, обработка земли тракторами и так далее. Кроме этого, освобождаются руки, которые нужны на заводах и фабриках, которые сейчас растут, как грибы после дождя».

«Так… получить больше зерна, при том, чтобы крестьян было меньше, а рабочих стало больше. Задача не тривиальная».

«Колхозы предлагали еще Николаю Второму ввести, а он додумался только до продразверстки. Самая большая проблема в том, что коллективизацию делают у нас хреново, сам же писал об этом, или мне напомнить?»

«Писал, было дело».


Но неотвердевшее тело новорожденного хозяйства стала точить нежданная болезнь. Вместо премудрости в колхозе засела перемудрость.

Председатель правления «Сила стали» товарищ Петухов, работник краевого масштаба и, по-видимому, всесоюзного административного размаха, стал вправлять свежую, еще не освоившуюся в колхозе крестьянскую массу в жесткие рамки начальственного произвола.

Жаркое пламя артельности, трудовой спайки, задорная удаль коллективной работы — все померкло, съежилось, осунулось под суровым взглядом председателя Петухова.

Председатель читал в газетах звонкие заголовки «На колхозном фронте». Он почувствовал себя фронтовым командиром, владыкой и повелителем трехтысячной колхозной дивизии, с кавалерией, тракторно-танковыми частями, обозами и штабной канцелярией.

Вместо производственных совещаний и коллективно обдуманных решений он ввел систему единоличных приказов по колхозу. По одному параграфу одних людей гнали на работу, часто непосильную и бессмысленную, по другому параграфу другие люди освобождались и сладко лодырничали, по третьему, четвертому, десятому параграфам колхозники получали выговоры, благодарности, штрафы и награды.

Петухов гордился своей стройной системой управления. Колхоз был похож на совхоз. Вернее, он ни на что не был похож.

Колхозники ломали перед строгим председателем шапку… Основная гуща, бедняки и середняки, сразу как-то осела под твердым нажимом самовластного председателя. У нее еще не было опыта борьбы за свою артельную демократию. Хуже того — многие из вчерашних единоличников простодушно полагали, что эта унылая служебная лямка — это и есть настоящий колхозный распорядок, что иного не бывает.

Зато отлично обжилась подле Петухова кучка зажиточных, попросту кулаков, которых председатель принял, дозволив предварительно распродать скот и богатый инвентарь. Они образовали вокруг председателя законодательную палату и управляли колхозной массой от имени шефа. Управляли так, что бедняк взвыл, а середняк, мухановский, тростниковский, михайловский, федоровский середняк, тот, что раньше так охотно тянул руку за колхоз, стал потихоньку выписываться. Петухов делал вид, что не замечает отлива. Вместе с кулацким своим сенатом этот левейший колхозный администратор говорил об уходящих середняках как о ненужных лодырях.

Казенщина в управлении скоро дала себя почувствовать. Никто не хотел работать на полную силу. Никто не тревожился, не боялся за посевы, за уборку, за использование машин. Хозяйство начало хиреть и разоряться.


«Твоя статья „Действующие лица“, я ведь правильно цитирую? Кстати, тебе ее, Кольцов, тоже припомнят».

«Моя, да, я ведь правду написал».

«Вот именно, ты уловил тенденцию, именно этого тебе и не простили. Страна переходит к именно такому — командному стилю руководства, и от этого никуда не деться».

Парадокс заключался в том, что решение остаться в СССР и попытаться что-то в своей судьбе изменить мы с Кольцовым приняли единогласно. А вот что делать, чтобы ее изменить, оставалось совершенно непонятно. Дело в том, что моя судьба находилась в руках Сталина. Пока еще не всесильного вождя, пока еще человека, который только старался укрепиться на вершине власти, выращивая и продвигая преданную лично ему молодую партийную элиту. Правда, еще чуть-чуть, новая партийная бюрократия окрепнет и покажет свои зубки, столько крови выпьет из нашего многострадального народа (и я имею в виду весь советский народ, уточняю, если кто-то подумал по-другому)! И тут небольшой отпуск, как раз даст мне возможность этот самый план спасения разработать. Лично у меня, после анализа всего, что я знал о нашей с Мишей судьбе, сложилось впечатление, что Сталин не простил Кольцову Испанского провала. У вождя была такая черта — он давал своим соратникам сложные, даже сверхсложные задания и смотрел, кто и как справляется с ними. И в некоторых случаях не выполнить поручение было чревато. Тогда человеку вспоминали всё. И тут мои горькие мысли прервал телефонный звонок. Поднимаю трубку и бросаю в раздражении:

— Кольцов у аппарата!

— Минуточку, с вами будет говорить товарищ Сталин.

И через несколько секунд.

— Товарищ Кольцов! Добры вечер. Как ваше здоровье?

Этот голос не узнать невозможно. Неужели привычка вот так внезапно звонить разным людям по телефону уже появилась у вождя? Не припоминаю. Отвечаю, как можно бодрее.

— Товарищ Сталин, благодарю вас за заботу, чувствую себя намного лучше. Готов немедленно приступить к работе.

Последняя фраза показалась мне уместной. Уверен, что Сталин звонил мне с каким-то поручением.

— Не спешите, товарищ Кольцов. Есть мнение, что вам надо как следует подлечиться, поправить здоровье. Врачи утверждают, что вы переработались. Поэтому мы приняли решение отправить вас на лечение в санаторий. Ваше здоровье — это наше народное достояние. Постарайтесь его восстановить, товарищ Кольцов.

И в трубке задались губки отбоя. На том конце повесили трубку. Я остался стоять в комнате в своеобразном ступоре и никак не мог понять, что это было.

Загрузка...