Болдырев В. В ТИСКАХ Приключенческая повесть

В издательстве “Детская литература” выходила повесть В.Болдырева “Гибель Синего орла”. Дальний Север в годы Великой Отечественной войны. В поисках новых пастбищ молодые специалисты и пастухи Нижне-Колымского совхоза с оленьими стадами пробиваются сквозь дебри Омолонской тайги. Они открывают в горной тайге “пастбищное Эльдорадо” и основывают новый оленеводческий совхоз.

Чукотский юноша Пинэтаун находит в Синем хребте свою невесту, анаульскую девушку Нангу. Вадим — руководитель похода — встречает на Омолоне дочь польских революционеров Марию. Они полюбили друг друга, по жизнь разлучила их: Мария с родителями уезжает в Польшу и Вадим теряет ее след…

В романтической повести “Геутваль”, над которой сейчас работает В.Болдырев, рассказывается о дальнейшей судьбе знакомых читателю героев. “В тисках” — первая часть этой книги.

ГЕУТВАЛЬ

Морозная мгла застилала глубокую белую долину. Воспаленными глазами я искал внизу желанное стойбище, но увы: ничто не оживляло нетронутой белизны. Над холодной, пустой долиной возносились снежные громады. Нестерпимой стужей веяло с мертвых, обледенелых вершин.

Неужели в этой замерзшей стране нет жизни и схватка с северной пустыней проиграна?

Вчера я раздал собакам последние порции корма. Только что проскочил узкую трубу Голубого перевала.

В пятидесятиградусный мороз нелегко было пролезть с голодными псами сквозь эту обмерзшую щель. Не стихая, дул дьявольский ветер, сбивая с ног собак, обжигая лицо, пронзая меха точно шилом. Кухлянку и капюшон заковало ледяной коркой, ресницы смерзлись, я окоченел и потерял надежду выбраться из ледяной ловушки.

Лишь на спуске к Анадырю пришел в себя. Собаки, спасаясь от смертельного холода, прорвались сквозь ущелье и неслись сломя голову вниз по белому желобу. Мы перевалили главный водораздел и очутились в самом сердце Анадырского края, там, где начинаются истоки Анадыря.

Нарта скользила все быстрее и быстрее, проваливаясь в туманную пропасть. Неожиданно впереди на снегу зазмеились голубоватые борозды. Они спускались по склону на дно перевальной ложбины и уходили куда-то вниз, в снежную муть распадка.

Лыжный след?!

Я забыл о морозе и ветре. Неужели цель дальнего похода близка и след приведет к людям — в неведомые долины? Двадцать лет назад сюда ушли с оленями последние крупные оленеводы Чукотки.

Что сталось с беглецами? Удастся ли раздобыть у них оленей для Великого кольца совхозов?

Почуяв человека, собаки ринулись по лыжне, повизгивая от возбуждения. След оставили широкие охотничьи лыжи. Слишком поздно я заметил грозящую опасность. Освирепевшие псы могли настигнуть охотника, идущего впереди, и растерзать его…

Стальное лезвие остола,[1] вонзаясь в наст, взметало облако снежной пыли. Однако нарта, разогнавшись с перевала, продолжала скользить с прежней скоростью, и затормозить ее на крутом спуске было невозможно.

Я увидел внизу черную точку, двигавшуюся по дну узкой белой ложбины.

Человек!

Собаки, заметив путника, навалились с хриплым воем на постромки. Изголодавшиеся псы точно взбесились. Что тут было делать? На снегу отчетливо чернела прямая фигурка лыжника. Он спускался, не замечая надвигающейся опасности. Я заорал что есть мочи, но крик потонул в густом морозном воздухе. Человек скользил на лыжах, не оборачиваясь. На темном меху кухлянки поблескивала винтовка, белел убитый песец, перекинутый через плечо.

Вздыбив шерсть на загривках, оскалив волчьи клыки, захлебываясь от сдавленного воя, собаки настигали охотника. Ничто не могло их остановить. Я различал уже опушку меховой кухлянки, хвостики крашеного меха на рукавах, узорчатые торбаса. Меня чем-то поразила тонкая, гибкая фигура охотника.

И вдруг человек в мехах обернулся, круто затормозил, желая, видимо, убраться с дороги. Но спастись в тесной ложбине было негде. Быстрым движением он сорвал винчестер, откинул малахай…

Черные косы упали на плечи, обвивая смуглое лицо с огромными темными глазами.

Девчонка?!

Она замерла, пораженная внезапным видением, готовая дать отпор разъяренной упряжке.

Смутно помню, что случилось потом. Гаркнув команду передовику, я вцепился в дугу и опрокинул тяжелую нарту. Все смешалось в дикий клубок. Перевертываясь на крутом спуске комом, нарта врезалась в кучу воющих собак, постромки перепутались. Кувырком мы скатывались по снежному склону. Сознание отлетело, я не чувствовал толчков и ударов. Казалось, что качусь с большой мягкой горы и разглядываю себя откуда-то издали, с непомерной высоты.

Очнулся на снегу около перевернутой нарты. Где-то рядом скулили собаки. Кружилась голова, сопки плыли каруселью. Не хотелось шевелиться. Сквозь розовую пелену я видел чьи-то черные глаза, полные участия и тревоги.

Пелена пропала, сопки остановились. Из тумана выплыло девичье лицо, золотистое от полярного загара. Приподнявшись на локтях, я молчаливо разглядывал охотницу. Это была совсем еще юная чукчанки. Опустившись на колени, стискивая крепкими смуглыми пальцами потертый меховой капор, юная дикарка с острым любопытством рассматривала неожиданного гостя.

На снегу у широких лыж, подбитых камусами, лежал пушистый песец с простреленным глазом. Только меткий стрелок мог сразить в глаз пугливого зверя. У чукчей женщины не охотятся. Откуда принесло охотницу в эту дикую долину?

Весь я был в снегу, потерял шапку. Уши и лицо стыли на крепком морозе. Перевернув на полном ходу нарту, удалось сбить собак, и девушка осталась невредимой.

— Как тебя зовут? — спросил я.

В глазах незнакомки мелькнули и погасли искорки. Не отвечая, она с любопытством смотрела на меня своими темными удлиненными глазами.

После разлуки с Марией я терпеть не мог девиц. Но что-то в этой девчонке привлекало. Может быть, прямой, ясный взгляд внимательных глаз, смотревших с искренним участием, или губы, словно вырезанные острым резцом, придававшие ее лицу выражение скрытой энергии.

— Кто ты? — повторил я по-чукотски.

— Геутваль… — едва слышно ответила она.

Облокотившись на нарту, стал растирать снегом онемевшие щеки и уши. Слабость уходила, возвращались силы. Руки и ноги были целы, спуск кувырком окончился благополучно.

— На, возьми… — прошептала Геутваль, протягивая свой малахай.

Понимал я ее с трудом — она говорила на каком-то незнакомом чукотском наречии. Быстрым движением девушка накинула меховой капор на мою взъерошенную голову, подхватила винчестер и, махнув рукавичкой, побежала вверх по склону. Ее маленькие торбаса с опушкой из меха росомахи ловко ступали по развороченному насту. На мгновение девушка обернулась, на лице ее мелькнула улыбка: она отправилась искать потерянную шапку.

Ну и вспахали мы наст! Словно плуг прошелся вниз по ложбине. Опираясь на сани, я встал. Ноги едва держали, руки не слушались. Напрягая последние силы, разом перевернул нарту и принялся распутывать постромки — освобождать сбившихся в клубок собак. Наконец я распутал упряжь. Ездовики успокоились и легли, повизгивая зализывали ссадины и ушибы.

Скрип снега насторожил псов, они заворчали. Сверху сбегала Геутваль в моей оленьей шапке. Ее глаза блестели, лицо раскраснелось, волосы и мех пыжика искрились инеем. Чем-то близким и родным повеяло от нее. Вот такой снегурочкой, закутанной в побелевшие меха, впервые предстала передо мной Мария на далеком Омолоне.

Давно уехала она в Польшу, не писала и не отвечала на письма — видно, забыла. Только в романах описывают настоящую любовь, а в жизни все получается по-иному: женское сердце непостоянно, любовь женщины мимолетна и оставляет после себя лишь горечь…

Геутваль я встретил сумрачно. Молча мы обменялись шапками. Я положил ее лыжи и песца на сани, хорошенько притянул арканом и кивнул, приглашая садиться. Собаки рванули и понесли вниз. Нарту подбрасывало на застругах,[2] позади вихрем кружилась снежная пыль. Геутваль крепко уцепилась за мой пояс. Сквозь мех я почти ощущал тепло ее рук, и мне это было приятно. Я старался подавить непрошеное чувство.

Быстрее и быстрее катились мы вниз. Обледенелые вершины поднимались выше и выше к белесому зимнему небу. Наконец собаки выбежали на дно широкой белой долины. Нарта с крошечными фигурками людей, вероятно, казалась здесь песчинкой, затерявшейся среди снежных великанов.

До сих пор во сне я вижу эту замерзшую, голую и печальную долину. Со всех сторон нас плотно обступали обледенелые сопки. Ни кустика, ни деревца на утрамбованном ветрами снежном панцире. Лишь горбятся повсюду ребристые заструги.

— Где твое стойбище? — спросил я притихшую спутницу.

— Недолго ехать надо… — Голос ее почти терялся в хрустальном, замороженном воздухе.

— Кто живет там?

По-чукотски я говорил плоховато и старался подбирать самые простые слова.

— Отец, мать, Тынетэгин, Ранавнаут еще… две яранги стоят…

— Охотники вы?

— Пастухи мы… Оленей Тальвавтына пасем.

— Тальвавтына?!

Я затормозил нарту и обернулся. Неужто нашел, что искал? Передо мной ютилась на санях пастушка Тальвавтына. Когда-то он согнул в бараний рог всю Чаунскую тундру. А в тридцатом году удрал со своими стадами в глубь Анадырских гор и не появлялся больше на побережье. Лишь смутные слухи ходили по тундре о многочисленных табунах его, бродивших где-то у истоков Анадыря. Собираясь в поход, я рассчитывал встретиться с ним в неприступных горах и купить у него оленей для новых совхозов Дальнего строительства.

За Голубым перевалом, в двух переходах отсюда, пробирались по следу моей упряжки Костя и Илья. Они вели длинный караваи оленьих нарт, груженных тюками обменных товаров: пестрым ситцем, бархатом, бисером, табаком, чаем, свинцом, порохом и разным скарбом для оленеводов.

Вез Костя на своей нарте и кожаный мешок, набитый деньгами, которые я получил два месяца назад разом, наличными, по чеку Дальнего строительства в Певеке. На силу денег мы особенно не надеялись и прихватили поэтому целую передвижную факторию. Ведь в глубине Анадырских гор, на последнем острове прошлого, деньги, вероятно, не имели цены…

Я спросил пастушку, далеко ли яранга Тальвавтына. Но она не ответила, мотнув лишь головкой. Уж после я узнал, что Геутваль впервые видела русского человека и не решилась указать место, где жил некоронованный король Анадырских гор.

Нарта катилась по твердому скользкому насту, подпрыгивая на застругах. Нетерпеливо я оглядывал пустую, безлюдную долину. Куда запропастилось стойбище? Далеко же ушла Геутваль охотиться — ну и смелая девчонка! Собаки заводили черными носами — почуяли, видно, жилье.

И вдруг вдали, у подножия высокой двуглавой сопки, замаячили дымки. Двумя синеватыми столбиками они поднимались в морозном сумраке. Короткий зимний день окончился, небо потемнело, зажигались звезды. Долина погружалась в загадочный полумрак. Натягивая потяг,[3] собаки ринулись к близкому стойбищу.

С волнением ждал я встречи с людьми, бежавшими от натиска времени. Как живут они тут, сохраняя законы старой тундры, оторванные от всего мира?!

Появление незнакомой упряжки встревожило стойбище. Из ближней яранги выскочили люди, закутанные в меха. Запах чужого стойбища подгонял упряжку. Ощетинившись, собаки защелкали волчьими клыками. Пришлось затормозить нарту и поставить на прикол, не доезжая стойбища.

Геутваль соскользнула на снег и побежала к яранге. Взбеленившиеся псы, натягивая потяг, рвались за ней. Я успокаивал их тумаками. Наконец одичавшая свора угомонилась и легла. Девушка, взмахивая малахаем, горячо говорила что-то людям у яранги, указывая па сопки, откуда мы спустились.

Не раз за долгий путь к Голубому перевалу мне представлялась первая встреча с отшельниками Анадырских гор. Мог ли я вообразить, что так просто все получится и нашей дружбе с кочевниками поможет маленькая охотница?!

Встретил меня коренастый старик в заплатанной кухлянке. Красноватое скуластое лицо бороздили глубокие морщины, воспаленные веки щурились, лучики морщин расходились от глаз.

Едва слышно он произнес чукотское приветствие:

— Етти — пришел ты?

— И-и… да… — ответил я. — Здравствуй, старина.

Старик поспешно пожал протянутую руку шершавыми, узловатыми пальцами. Было что-то приниженное в сгорбленной фигуре, робкое и заискивающее в еще живом взгляде. Вытащив трубку и кисет, я протянул ему табак. Пастух торопливо извлек костяную трубочку и дрожащими пальцами, не уронив ни пылинки, набил запальник. Звякнуло огниво, блеснули искорки — задымила трубка. Старик затянулся, зажмурился.

— Ой… долго не курил, один мох остался… — прошептал он на странном чукотском наречии.

Это был отец Геутваль. Звали его Гырюлькай. Видно, Тальвавтын не баловал своих пастухов.

Рядом, опершись па длинноствольную бердану, стоял крепкий, широкоплечий юноша. Глубокий вырез кухлянки обнажал смуглую шею, выпуклую грудь. Старенькие меховые штаны и короткие чукотские плеки[4] ловко облегали длинные, как у лося, ноги. Молодой чукча был очень похож на Геутваль.

— Здравствуй, Тынетэгин…

Юноша с недоумением поглядывал на протянутую руку. Видно, ему впервые приходилось так здороваться. Но вот он решительно худощавой ладонью тронул кончики моих пальцев.

Геутваль, с интересом наблюдавшая всю сцену, откинула истертый рэтэм,[5] приглашая в ярангу. Держалась она свободно и независимо.

Зимняя чукотская яранга — довольно странное сооружение. Круглый шатер из оленьих шкур натянут на шесты. Внутри подвешивается полог — небольшая меховая комната без окон и дверей. В яранге на деревянных клюшках висит закопченный котел — здесь варят пищу. Дым свободно поднимается к дымовому отверстию, где скрещиваются потемневшие от копоти шесты. Вся жизнь семьи зимой проходит в пологе.

Поманив рукой, Геутваль исчезла под шкурами. Отряхнув снег с камусов, сбросив кухлянку, я приподнял чаургин[6] и очутился в тепле жилья впервые за многие недели странствования по снежной пустыне. Это было чертовски приятно!

Язычок пламени теплился в плошке старинного чукотского светильника. Вместо фитиля горел высушенный мох, пропитанный жиром. Полог устилали зимние оленьи шкуры, стены и потолок были сшиты из таких же мохнатых шкур. У низенького столика на корточках сидела старушка в стареньком керкере[7] и расставляла потрескавшиеся фарфоровые чашки с отбитыми ручками.

Черные с проседью волосы старушка собрала в узел. Доброе морщинистое лицо сохраняло следы прежней красоты, и в его чертах угадывалось сходство с Геутваль. Вероятно, это была мать девушки. Охотница тихо рассказывала о нашей встрече, и старушка любопытно поглядывала на бородатого гостя (у меня за время странствования отросла великолепная борода).

— Садись… — кивнула Геутваль на пеструю оленью шкуру — почетное место, у задней портьеры полога.

Девушка распоряжалась как маленькая хозяйка стойбища; наверное, ее любили и баловали в семье. Я спросил Геутваль, как зовут ее мать.

— Эйгели… — отвечала она.

Эго прозвище рассмешило меня. “Эйгели” означало по-русски “ветер переменный”, что явно не соответствовало, по крайней мере теперь, скромному виду старушки. В полог вошла молодая чукчанка, тоже в керкере, с болезненным, бледным, но миловидным лицом, жена Тынетэгина — Ранавнаут. Она дичилась, почти не поднимала глаз и молчаливо помогала Эйгели расставлять посуду.

Так я познакомился со всеми обитателями стойбища, сыгравшими столь важную роль в последующих событиях…

Явились Гырюлькай и Тынетэгин. Они успели накормить собак и принесли кусок оленины и мороженую рыбину. Оба кряхтели, словно втаскивали в полог целую оленью тушу. Так полагалось встречать гостей. Вероятно, это был последний продовольственный запас семьи, терпевшей острую нужду.

Эйгели вытащила из самодельного ящичка единственное блюдечко и посеревший кусочек сахара, невесть сколько времени хранившийся для редкого гостя. Ранавнаут подала в полог кипящий медный чайник. Старушка достала из своего ящичка тощий замшевый мешочек и вытряхнула на морщинистую ладонь последние крошки чая…

Я выбрался из полога и вышел из яранги. Спустилась дивная лунная ночь. Снежная долина, облитая призрачным сиянием, переливалась блестками, алмазной пылью искрились яранги. Синеватые тени сопок улеглись на блистающий снег. Распеленав нарту, я достал рюкзак с продовольствием (здесь было чем угостить анадырских робинзонов). Вернувшись в полог, уставил столик банками компотов и варенья, сгущенного молока и какао, насыпал груду печенья и галет, раскрыл пачки сахара и плитку чая лучшей, тысячной, марки.

Молчаливо разглядывали обитатели далекого стойбища невиданную роскошь. Ножом я раскрыл консервы. Тынетэгин настрогал мороженой рыбы. Рыба слегка протухла, и потому всем нравилась. Ранавнаут принесла блюдо дымящейся вареной оленины. Геутваль устроилась рядом со мной на пестрой шкуре. Впечатлительная, с огненным воображением, она довольно свободно разбирала мой чукотский жаргон и взяла на себя роль переводчицы. Невольно я сравнивал юную чукчанку с Нангой — искал в ней тихости, скромности, робости, замешательства. Но дикая охотница не походила на робкую невесту Пинэтауна. Она кипела энергией, живостью и была остра па язычок.

В пологе стало жарко. Женщины откинули комбинезоны, мужчины стянули кукашки и остались полунагие. Этот чукотский обычай ушел в прошлое в современных приморских селениях, где чукчи живут в домах. Здесь же, на стойбище, затерянном в неприступных горах, иначе и не поступишь. Ведь у пастухов Тальвавтына не было ни рубашек, ни платьев; меховая одежда надевалась, как у предков, на голое тело.

Пришлось стянуть свою лыжную куртку и остаться в сорочке, потемневшей от копоти. Было ли это приличнее первозданной наготы — не знаю. Я старался не смотреть на смуглую фигурку Геутваль, точно вылитую из бронзы Майолем. Никто не замечал моего смущения.

Завязалась оживленная беседа. Выбирая простейшие обороты чукотской речи, я рассказывал о новых поселках на побережье Чукотки, где чукчи живут в домах с электрическим светом, молодые люди учатся; те, кто честно трудится, покупает на факториях вот такие же продукты, а стада оленей принадлежат не одному человеку, а всем.

Гырюлькай слушал печально, опустив голову; Геутваль и Тынетэгин — жадно, с загоревшимися глазами. Я спросил старика, почему так бедно они живут, хоть и пасут огромные оленьи табуны Тальвавтына? Все притихли, долго молчал старик и наконец ответил:

— Маленькие люди мы… нет у нас оленей, большой человек Тальвавтын — не сосчитаешь у него табуны. Много ему должны — до смерти не отдать!

— Сгинь, сгинь он совсем! — выпалила Геутваль, сверкнув глазами. — Тальвавтын злой, богатый, хитрый, как лисица…

— Девку, — кивнул Гырюлькай на дочь, — Тальвавтын четвертом женой хочет брать, в, се равно силой — ничего нам не дает, чаю, табака, мяса. Три дня назад говорил: не пойдет охотой — помощники, как дикую сырицу,[8] арканами свяжут, возьмут вместо долгов к нему в ярангу.

— Убивать их буду… — тихо сказал Тынетэгин.

Юноша нахмурился, сжал ствол берданки. Он не расставался с винтовкой даже в пологе. Невольно вспомнилась давняя встреча в Сванетии. Эта маленькая страна в центре высокогорного Кавказа не соединялась еще дорогой с Черноморским побережьем, и мне довелось побывать там с первой своей экспедицией. У сванов сохранялась кровная родовая месть. На турбазе, в палатке походной парикмахерской, мы встретили молодого свана в круглой сванской шапочке, с винтовкой на ремне. Так он и брил бороды туристам — не расставаясь с винтовкой, каждую минуту опасаясь мести кровника. Тынетэгин напомнил мне этого свана.

Вдруг яранга вздрогнула и зашаталась, полог зашевелился. Кто-то дергал, хлестал ярангу ремнями и хрипло кричал по-чукотски:

— Эй вы, находящиеся в пологе, вылезайте! Эй вы, находящиеся в пологе…

Геутваль побледнела и замерла. Испуганно притихли женщины. Гырюлькай сидел неподвижно, подавленно опустив голову. Тынетэгин, щелкнув затвором берданки, метнулся из полога. Подхватив лыжную куртку, я выкатился за ним.

— Подожди, Тынетэгин!

Набросив куртку, я шагнул наружу. Тынетэгин стал рядом, плечо к плечу, с винтовкой наперевес. Против входа в ярангу стояли, с винчестерами в руках, двое чукчей в мехах. Дула винтовок холодно поблескивали полированной сталью.

— Убирайтесь, шелудивые росомахи… — зло прохрипел юноша.

Появление из яранги бородатого незнакомца привело в замешательство нарушителей спокойствия. Это были крепкие парни с угрюмыми лицами.

— Какомей![9] — воскликнул один.

— Таньг![10] — глухо откликнулся другой.

Окончательно привели их в смятение ездовые псы. Проснувшись от суматохи, они выбрались из сугроба, как привидения, и, обнажив клыки, вздыбив загривки, ринулись к пришельцам. Только опрокинувшаяся нарта удержала их. Двое с винчестерами пустились наутек, точно быстроногие олени, перепрыгивая заструги. Нам достались два аркана, накинутые на шесты яранги.

— Борода твоя пугала… — засмеялся Тынетэгин. На скулах юноши блестели проступившие капельки пота.

Из яранги выглянула, тревожно озираясь, Геутваль. Юноша рассказал, что случилось. Девушка порывисто приникла ко мне щекой, мокрой от слез. Ей было чуждо притворство, она не лгала и не фальшивила, просто в ее натуре было что-то драматическое, и выразить свои чувства иначе она не могла. Я осторожно погладил ее блестящие черные волосы.

— Не плачь, дикая важенка, не будешь ты четвертой женой Тальвавтына.

Мороз загнал нас в полог. Стоит ли говорить о радости, охватившей этих простых людей. Даже Гырюлькай поднял голову и сказал, что весьма возможно, нападавшие будут бежать так долго, что упустят нечто стоящее в этой яранге.

Геутваль выпрямилась, словно стебелек после бури. Плутовка опять откинула свой керкер, и в полог снова явилась юная Ева, смутившая меня совершенно. Девушка усердно подкладывала в мою плошку лучшие кусочки оленины и наконец поднесла половину оленьего сердца, другую положила на свою тарелку.

— Спасибо, Геутваль…

Неожиданно она поднялась на колени, своими смуглыми пальцами коснулась моей бороды, провела по усам и тихо засмеялась.

— Сядь, сядь, бесстыдная… — добродушно прикрикнул на дочь Гырюлькай.

Эйгели и Ранавнаут смешливо поглядывали на свою любимицу.

Гырюлькай спросил, что привело меня в далекие горы, к Тальвавтыну. Мой ответ удивил старика; он покачал вихрастой головой:

— Мэй, мэй, мэй![11] Как думаешь менять живых оленей? Тальвавтын только убитых оленей дает, живых не меняет… Хочет один самый большой табун держать.

— Ого!

Ловкач сохранил в сердце Анадырских гор все старые порядки. В свое время крупные оленеводы на Дальнем Севере избегали продавать живых оленей, ревниво оберегая свою монополию на живое богатство тундры. Бесконечно трудно будет поладить с Тальвавтыном!

Долго еще пили чай. Тынетэгин и Геутваль расспрашивали и расспрашивали о неведомом, манящем мире за перевалами. Гырюлькай так и не понял, для чего мне понадобились олени. Снова и снова я растолковывал старикану, что такое совхозы и для чего нужны олени у золотых приисков, где люди с машинами копают золото. Старым пастух никак не мог взять в толк, чьи же будут олеин.

Ужни окончился. Женщины убрали посуду. Тынетэгин и Ранавнаут ушли спать в свою ярангу. Эйгели развернула заячье одеяло во весь полог. Геутваль рассказала, что заячьи шкурки для одеяла она добыла сама на охоте. Старики улеглись у светильника. Геутваль выскользнула из керкера и юркнула под одеяло.

Светильник погас, и полог утонул в кромешной тьме. Под заячьим одеялом было тепло. Образ смуглой охотницы трогал в душе давно позабытые струны. Неужели Геутваль вытеснит милый образ Марии?

Я гнал прочь эту мысль. Ведь я любил Марию, хоть она и не отвечала на письма: забыла, видно, свою клятву.

Не помню, как заснул; не знаю, сколько времени спал. Проснулся внезапно, в полной тьме, от странного ощущения: что-то теплое, мягкое, нежное покоилось на откинутой руке. Я лежал не шевелясь.

“Что же это такое, где я?!”

Осторожно протянул свободную руку. На моей ладони, прижавшись теплой щечкой, крепко спала Геутваль.

КОНФИДЕНЦИАЛЬНЫЙ РАЗГОВОР

Прежде чем продолжить рассказ о Геутваль и злоключениях, постигших нас в Анадырских горах, вернемся на два месяца назад — в столицу Золотого края…

Сплю, что ли, и вижу удивительный сон? Вместо заснеженной Омолонской тайги — стены в лакированных панелях, натертый паркет, прикрытый пушистым ковром, высокие окна с шелковыми гардинами, дубовый письменный стол, затянутый зеленым сукном, с табуном телефонов на зеркальном стекле.

За столом, в квадратном кожаном кресле, седой генерал, плотный, коренастый, краснолицый, в кителе с колодками орденов, с широкими генеральскими погонами, шитыми золотом…

Несколько часов назад летчик выхватил меня из дебрей снежной Омолонской тайги в чем был: в замшевой куртке, меховых торбасах, с охотничьим ножом в расписных ножнах.

В своих омолонских пущах я одичал. Не знаю, куда девать руки, слова запропастились куда-то, забыл и поздороваться. Генерал усмехнулся, вышел из-за стола, протянул руку. Я сдавил генеральскую ладонь.

— Ну, ну. Кожаный чулок, полегче…

Ростом он невелик, хоть и широк в плечах. Посматривает снизу вверх. Не решаюсь садиться, переминаюсь, как медведь. Вспотел даже.

— Эх, детинушка, и все у вас на Омолоне такие? Слышал о ваших подвигах в дебрях. Говорят, в воде не тонешь, в огне не горишь…

Генерал вернулся на свое место. Я утонул в мягком кресле напротив.

“Так вот он каков, хозяин Колымского края, генерал-лейтенант, начальник Дальнего строительства”.

Генерал смотрит из-под седых бровей прямо в глаза острым, всепроникающим взглядом. В светлых глазах вспыхивают искорки.

— Как же умудрился с того света явиться? — рассмеялся он, кивнув на развернутую перед ним газету.

“Вот так штука! Неужели старый номер сохранился у него?”

История действительно была интересная. После пожара Омолонской тайги и бесследного исчезновения табуна пас “похоронили”. Районная газета поместила прочувствованный некролог. Особенно много хвалебных эпитафий досталось на мою долю.

— Выкарабкались, товарищ генерал…

— И заодно порушили королевство Синего орла?

— Само рухнуло, как трухлявое дерево…

— Сомневаюсь… — нахмурился он и о чем-то задумался.

“Зачем я ему понадобился в такую пору — глубокой полярной ночью, когда и самолеты на Север почти не летают? Не наломали ли дров в Синем хребте? Крутой нрав у старика, загонит, чего доброго, прямо из кабинета, куда Макар телят не гонял…”

С тоской поглядываю в окно. Вижу заснеженные приморские сопки, обындевевшие скалы материка. Каменной грудью они уперлись в белый щит замерзшего моря. Под окнами пустая площадь, обставленная многоэтажными домами. Ветер раздувает по асфальту белые струйки поземки. Площадь дымится, словно зимняя тундра перед бураном.

— Трухлявое дерево долго не падает, валить его нужно… — вдруг жестко говорит генерал. — Правильно сделал… Потому и вызвал тебя, Вадим, по важному делу.

Генерал встал, раздвинул на стене шторы, открыв большущую карту Колымского края.

— Вот полюбуйся — наши горные управления…

— Ого!

Штриховка на карте почти слилась в огромную дугу вокруг Колымы, Индигирки и Яны.

— Вот эта, синяя штриховка, — объяснял начальник строительства, — освоенные районы золотодобычи. Знаешь сам: вздыбили мы там тайгу, дороги проложили, добываем золото машинами. А красная — перспективные районы. Видал? Твой Омолон геологи недавно заштриховали, а главное вот… сюда смотри — Чукотка. Золота там, видно, немало…

С изумлением разглядываю карту. Карминовая штриховка покрыла Омолон, Анюй, Полярное побережье Чукотки, Анадырь…

— Черт побери! Да откуда же на Чукотке взялось золото? Никто и не слыхивал о нем!

— Бог послал… — усмехнулся генерал. — Только вот беда: не дает покоя это золото соседям. Помнишь историю Калифорнии и Аляски?

Я развел руками. Генерал сказал:

— Читал я архивы русской дипломатической службы, когда собирался на Колыму — принимать край… 130 лет назад русские поселения, редуты, форты и крепости красовались на западном побережье Америки от Аляски до Сан-Франциско. Российские промышленники[12] осваивали дикие американские берега с необыкновенным рвением и упорством. Делами Русской Америки управляла российская компания.

Самый южный форт и поселение Росс российские колумбы поставили в 1813 году рядом с Сан-Франциско, неподалеку от устья Сакраменто. Калифорния тогда принадлежала, как ты должен знать, испанцам. Росс служил житницей для наших поселенцев Аляски. Обитатели Росса занимались хлебопашеством, разводили скот, покупали зерно у испанцев — отправляли на Аляску на кораблях компании.

По соседству с фортом Росс устроился подданный Соединенных Штатов бывший капитан швейцарской гвардии Зутер. Он тоже занялся хлебопашеством и скотоводством, рассчитывая нажить состояние на торговле с русскими. В долине Сакраменто построил усадьбу, крепость, защищенную пушками, завел даже личную гвардию, привез сельскохозяйственных рабочих с Гавайских островов. В 1842 году ухитрился купить у нашей компании под заклад своего поместья форт Росс со всеми прилегающими землями. А спустя шесть лет рабочие Зутера случайно открыли баснословные золотые россыпи Сакраменто, прогремевшие на весь мир.

Волна американских золотоискателей захлестнула Калифорнию, и Соединенные Штаты прибрали ее к рукам вместе со всем золотом…

— Дьявольщина! Выходит, товарищ генерал, упустили мы из рук Эльдорадо?!

— Ну, сохранить за собой все золотые россыпи Сакраменто, пожалуй, не удалось бы — слишком далека была Россия, слишком мутный людской вал всколыхнуло золото Калифорнии. А получить свою долю золотых богатств могли. Разом окупить расходы на строительство Русской Америки, сильного Тихоокеанского флота, неприступных крепостей на западном побережье Аляски.

— Откуда же Зутер раздобыл деньги для постройки собственной крепости?

— Вот это и осталось загадкой. Зутер бежал из Швейцарии гол как сокол. А потом вдруг всплыл в испанской Калифорнии с паспортом гражданина Соединенных Штатов. Продав форт Росс авантюристу, мы упустили не только Эльдорадо… Продвигаясь дальше и дальше на север по западному берегу Америки, американские золотоискатели открывали новые и новые золотые клады: Фразер, знаменитые золото-серебряные жилы Сьерры-Невады, россыпи Стахина. За ними шагали американские солдаты. Золотой след привел к Русской Аляске. Искатели наживы поняли, что нащупали величайший золотоносный пояс…

Я слушал генерала с жадным интересом.

— Вот тут, — продолжал он, — американцы и придумали проект Российско-Американского телеграфа. Линия его должна была пересечь все русские владения на Аляске, Берингов пролив подводным кабелем, Чукотский полуостров, далее выйти к Гижиге и по берегу Охотского моря к Владивостоку, В перспективе эту линию американцы предлагали соединить с Петербургом, Пекином, Нью-Йорком. Проблема по тому времени, конечно, грандиозная и заманчивая. С поразительной быстротой американские разведочные партии устремились обследовать трассу будущей телеграфной линии в Русской Аляске и в Сибири.

Но вот что странно, Вадим, трассу будущего телеграфа наметили точно по “золотому поясу”! Смотри: Сан-Франциско, Сакраменто, устье знаменитого Фразера, Стахин, дальше Аляска, а в Сибири — у подножия такого же горного барьера, что и у западных берегов Америки. Первые же находки, сделанные телеграфной компанией в наших владениях на Аляске, убедили американцев, что они идут по верному следу. Вот послушай, что писал в своем донесении в Петербург главный правитель Русской Америки князь Максутов… — Генерал вытащил потертую записную книжку и громко прочел: — “…Американская телеграфная компания открыла в наших владениях около горы святого Ильи золото в столь огромном количестве, что даже находятся самородки ценностью в 4–5 тысяч долларов…”

А вот что писала “Нью-Йорк геральд”: “…эта гора есть начало и глава золотоносной цепи, пролегающей по Калифорнии, Неваде, Мексике, Средней и Южной Америке. Почему не предположить, что в ней скрываются прииски богаче всех прочих, лишь бы добраться до них…”

Видал, что пишут, черти полосатые: “лишь бы добраться до чих…” Хитроумными дипломатическими маневрами и подкупом царского двора Соединенным Штатам удалось купить у России Аляску накануне открытия ее легендарных золотых богатств.

— А телеграфная компания? — спросил я.

— Была быстренько ликвидирована “в связи с прокладкой трансатлантического подводного кабеля”. После покупки Аляски американцы нашли сумасшедшее золото Клондайка на Юконе. Позже они не раз пытались проникнуть на Чукотку, отлично понимая, что великий золотоносный пояс уходит из-под рук на нашу сторону. В двадцатые годы, пользуясь отдаленностью края и разрухой, царившей в России, американцы понастроили свои фактории на Чукотке, отправляли проспекторов[13] искать золото на чужой земле. А сейчас за проливом пронюхали о чукотском золоте, действуют тем же манером. Вот смотри…

Он развернул на столе карту Аляски и Чукотки, изображенных на одном листе.

— Зашевелились на том берегу: войска, флот пригнали, военные базы как ошалелые строят. Видишь: северо-западные берега Аляски, Алеутские острова, подковой охватывают Чукотку…

— Ого!

— Только теперь не проведешь, шиш с маслом! — усмехнулся генерал. — Шагнем туда с машинами, дорогами, людьми. И может быть, очень скоро… — Глаза его стали колючими. — Неизбежно!

Весь этот разговор кажется сном. Может быть, потому, что слишком внезапно перенесся из гущи Омолонской тайги в комфортабельный кабинет генерала. Молчаливо рассматриваю карту Аляски.

Об охране северных рубежей я как-то не задумывался. Они казались такими недосягаемыми, далекими от событий, потрясавших мир, надежно укрытыми самой природой. Да и война окончилась, наши войска вошли в Берлин…

Я сказал об этом генералу.

— В общем, тишь, да гладь, да божья благодать… Вот… полюбуйся, — указал он на громадное пятно, заштрихованное на карте черной тушью.

Черная сеть затянула все внутренние районы Чукотско-Анадырского края: верховья Анюев, Чауна, Амгуэмы, Анадыря, Пенжины, подобралась к Омолону.

— Смотри, территория с пол-Франции! У нас под самым носом, рядом с твоим Омолоном, засели последние богачи и шаманы Чукотки. Знаешь, сколько у них оленей? Только не упади с кресла — двести тысяч! Они и делают в горах Чукотки политику. Правят этим “государством” крупные оленеводы, короли тундры, почище твоего Синего орла. На американцев надеются, что порядки им прежние вернут.

А Буранов, Золотой зуб. мямлит, цацкается с ними. Тут зубастая нужна голова, мертвая хватка, как у тебя, когда королевство Синих орлов рушил…

Генерал насупился, испытующе поглядывает, словно ожидает ответа. Я молчу, не зная, что отвечать.

“Бурановым, что ли, недоволен? Жаль, что не успел встретиться с ним перед конфиденциальным разговором. Адъютант генерала прямо с аэродрома, минуя Управление Оленеводства, доставил меня в этот роскошный кабинет”.

— Читал вашу с Бурановым докладную записку. Кольцо совхозов вокруг золотых приисков без чукотских оленей не построишь. Организовал Буранов совхоз в верховьях Чауна. А “шакалы” тундры окружили своими табунами дальние стада и полсовхоза тяпнули. Буранов и в ус не дует, мудрит — надеется на постепенную коллективизацию… А нам ждать нельзя, сам понимаешь, — генерал стукнул кулаком по столу, — трухлявое дерево валить нужно! — Он в упор посмотрел мне в глаза. — Ну, атаман, возьмешь булаву?

Мне стало не по себе. Судьба Буранова висела на волоске. Я любил Андрея за полет мысли, за размах, душевное отношение к людям. Генерал предлагал мне всю полноту власти. Конечно, я мечтал строить Великое кольцо оленеводческих совхозов, но Андрей столько сил положил на его основание…

Генерал спокойно ждал ответа, словно понимая мое замешательство.

— Строить кольцо совхозов, товарищ генерал, нужно вместе с Бурановым, а меня пошлите на Чукотку — оленей добывать у крупных оленеводов.

Генерал сдвинул брови, насупился. Не любил, когда перечили.

Наши взгляды скрестились…

Дальстрой в те времена был могущественной организацией. Начальник Дальнего строительства, в сущности, был хозяином огромного края.

И вдруг что-то доброе, мягкое засветилось в ясных, холодноватых глазах под нависшими седыми бровями.

— Эх и дикие оленеводы друг за друга уцепились — водой не разольешь! Любому инженеру только дай полномочия…

Я осмелел:

— На Чукотке, товарищ генерал, оленей силой брать нельзя. Скупить побольше важенок надо у богатеев для наших совхозов.

— Да что они, дурачки, что ли, — рассердился начальник строительства, — не продадут они нам оленей!

— Товары для обмена привезем — продадут. Отгородились они на своих плоскогорьях от всего мира, нужны им товары как воздух…

Генерал задумался, помрачнел. Пауза затянулась.

— Пожалуй, ты прав, — наконец сказал он, — начнем с этого… Товары, охрану тебе выделим. Полсотни людей хватит?

— Охраны мне никакой не нужно. Костю, еще Илью с Омолона заберу…

— Да они же вас укокошат! — рявкнул генерал. — Недавно торгашей уложили. Из Анадыря к ним пробрались.

Об этом случае я слышал еще на Омолоне. Но представители фактории явились к оленеводам с оружием.

— В тундре, товарищ генерал, с оружием в гости не ходят.

— Да как же иначе? — удивился он. — Кулачье. С этими чертями на бога надейся, а сам не плошай!

— С товарами пожалуем, мирно…

— Не пойму я вас, что за люди? — развел руками генерал. — Одичали со своими оленями. И Буранов то же твердит, одно слово — лесные бродяги. Кстати, Вадим, как твои личные дела?

— Личные?!

— Нашлась ли чудная Мария? — добродушно усмехнулся он.

Я покраснел. “Откуда знает о Марии? Буранов, что ли, все рассказал?”

— Плохо, товарищ генерал, потерялась в Польше, два года ничего не пишет.

— Да-а, война… — вздохнул генерал и опустил поседевшую голову. — Друга я, Вадим, потерял, всю гражданскую войну вместе прошли. И сам виноват… Если жива на белом свете твоя суженая, — встрепенулся он, — разыщем. Обязательно. Сообщу тебе на Чукотку.

— Спасибо, товарищ генерал!

— Ну, иди отдыхай, лесной стрелок, в гостинице номер забронирован, только, чур, о разговоре нашем помалкивай. Утром пусть Буранов ко мне зайдет. Сохранил ты ему башку. — Глаза под нависшими бровями потеплели, морщины разгладились. Генерал встал. — Прощай, гвардеец, не поминай лихом, коли не встретимся.

Ох и сдавил я на прощание генеральскую ладонь! Вылетел из роскошного кабинета точно пробка, сбежал по широкой лестнице, перепрыгивая через ступеньки, подмигнул опешившему вахтеру, плечистому русоволосому с густым чубом солдату, и, нахлобучив пушистую оленью шапку, вырвался вихрем на волю.

Темнело. На площади кружились снежные космы, свистел ветер, грохотали железные крыши, колючие иглы жалили разгоряченное лицо. Началась пурга — частая зимняя гостья столицы Золотого края.

Искать Буранова было уже поздно. Я отправился в гостиницу. Радостно было на душе. Предстояла новая одиссея — рискованное путешествие на загадочные внутренние плоскогорья Чукотско-Анадырского края…

Поздно вечером в гостиницу позвонила секретарша генерала и сообщила, что подписан приказ о моем переводе с Омолона в Магадан, в Главное управление строительства заместителем Буранова, и о срочной командировке в Певек “для проведения широких закупочных операций в центральной Чукотке”.

Генерал сдержал слово: Буранов остался во главе Оленеводческого управления, я получал широкие полномочия и должен был вылететь на Север без промедления.

Долго не засыпал я в ту ночь, склонившись над картой, в пустом, неуютном номере гостиницы. На месте внутренних плоскогорий Чукотки, куда меня посылали, растекалось большое белое пятно неизведанных земель. Оно казалось загадочным и туманным. Как встретят нас отшельники Анадырских гор? Уцелеют ли на плечах буйные наши головушки?

Утром я пошел в Оленеводческое управление.

Буранов ходил из угла в угол маленького кабинета, увешанного цветными картами оленьих пастбищ. Высокий, лобастый, с каштановыми прядями, спадающими на выпуклый лоб, он курил папиросу за папиросой.

Андрей держал приказ генерала. Молча он стиснул мою руку. Все было ясно без слов.

— Андрей, генерал вызывает тебя…

— Знаю, — улыбнулся Буранов. — Столкнулись мы, Вадим, с ним. Хочет он кольцо совхозов единым махом построить — оленей силой взять у крупных чукотских оленеводов. А все это не так просто. Совхозы не карточные домики — сразу не построишь. Кучу денег отваливает, успевай только поворачиваться.

— Да ведь это здорово, Андрей! Эх, и размахнемся с тобой…

— Здорово, да не очень, — нахмурился Буранов, — дров можно наломать сгоряча. Ты, Вадим, романтик, человек чувства. Тебя покоряет размах. А ведь для строительства кольца совхозов в непроходимой горной тайге надо изучить пастбища, маршруты дальних перегонов оленей, собрать опытных пастухов, специалистов, раздобыть, наконец, уйму оленей и… честным путем, чтобы не оттолкнуть простых людей чукотской тундры…

— А мы, Андрей, как Петр флот строил — собственными руками. Я заберусь на Чукотку, в самое ее пекло, все там вверх тормашками переверну, оленей добуду, и честным, как ты говоришь, путем, а ты наши табуны с Чукотки через Омолон принимай, готовь в тайге пастбища, людей, снаряжение новым совхозам. Помнишь, как на Омолоне мечтали?!

— Ох и горячая ты голова, Вадим! — рассмеялся Буранов. — Не так просто все это сделать — сам знаешь. Последние могикане встретят вас не с распростертыми объятиями. Удивляюсь, как генерал согласился на скупку оленей? Ведь я, в сущности, предлагал ему то же самое.

Буранов задумчиво прошелся по кабинету.

— Ну, Вадим, мне пора, — спохватился он. — Вот тебе печать, ключи от сейфа, располагайся. Теперь ты мой заместитель. Рад, что вместе работать будем.

Буранов быстро собрал в папку какие-то документы, откинул пряди со лба.

— Пойду на прием…

Я остался один в кабинете среди раскрашенных молчаливых карт…

“СНЕЖНЫЙ КРЕЙСЕР”

Пурга бушует во мраке полярной ночи на льду замерзшего океана. Вокруг — кромешный ад: исступленно пляшут снежные космы, хлещут с неистовой силой оголенные торосы. Ветер стонет, свистит, сшибает с ног все живое, тащит в воющую темь.

Обрушился “южак” — ураганный ветер. Здесь, у грани двух полушарий, он поднимает пурги чудовищной силы, дующие педелями. Не дай бог в такую пургу оказаться в пути. Меха леденеют, нестерпимая стужа пронзает до костей, и человек замерзает, если не закопается в снег.

Белые космы яростно бьются в смотровые стекла. Могучие порывы сотрясают кабину, и дикий, заунывный вой заглушает рев мотора и лязг гусениц. Широкий, смутный луч прожектора едва пробивает крутящуюся снежную муть, освещая перед носом идущей машины фирновый панцирь с ребрами застругов и грядами мелких торосов.

Мы давим их широкими стальными гусеницами.

В просторной кабине тепло и уютно. Фосфорическим светом горят циферблаты контрольных приборов. Крошечная лампочка освещает большой штурманский компас. Водитель, поблескивая белками глаз, гонит машину точно по курсу сквозь сумятицу пурги.

В руках у меня микрофон. В шлем вшиты наушники. Иногда спрашиваю, все ли в порядке, и знакомый хрипловатый голос Кости, смешиваясь с воем пурги, отвечает: “Порядок, Вадим, трещин нету. Так гони…”

Под защитой техники полярная стихия бессильна причинить вред. Как странно складывается судьба человека. Два года назад я встретил Буранова в кабине вездехода на льду Колымы, и он казался пришельцем из иного, нереального мира.

Теперь, облеченный еще более высокими полномочиями, одетый в такую же респектабельную канадскую куртку, я веду по льду полярного океана целый поезд.

Странный у пего вид: впереди мчится, сметая все на своем пути, тягач с утепленной кабиной, похожей на кузов бронированного автомобиля. Он тянет две сцепленные грузовые платформы на полозьях, с высокими бортами из досок. Платформы доверху нагружены мешками муки и сахара, ящиками с плиточным чаем и маслом, галетами и печеньями, тюками черкасского табака — бесценным для нас грузом.

Платформы накрыты брезентом и накрепко увязаны просмоленными канатами.

В кильватере грузовых саней грохочет гусеницами второй тягач с такой же утепленной кабиной. На буксире у него еще одна платформа с бочками горючего, углем, бревнами и разным путевым скарбом.

К платформе прицеплен походный дом на полозьях, с освещенными иллюминаторами, с дымящей трубой на обтекаемой крыше.

Свирепый ветер срывает клочья дыма и уносит их прочь. На кабинах тягачей горят прожекторы. Они освещают мятущуюся снежную пелену таинственными зеленоватыми лучами. В смутных огнях наш караван, вероятно, кажется фантастическим снежным крейсером, скользящим по льду океана.

Впереди головной машины, скрытая пургой, во всю прыть скачет упряжка из дюжины отборных псов. На длинной нарте сгорбились две фигуры в обледенелых мехах. Груза на собачьей нарте нет. Лишь походная рация с прутом антенны отличает ее от охотничьей нарты. Она несется впереди каравана, точно рыбка-лоцман перед носом акулы.

В нарте — Костя и Илья. Это наше “сторожевое охранение”. Они высматривают трещины.

И все-таки… чувствуем себя на льду океана не в своей тарелке. Под нами стометровые глубины, тракторный поезд весит полсотни тонн. Что, если лед не сдержит? Не могу побороть невольного опасения…

После памятного разговора с генералом я вылетел из Магадана на специальном самолете, через Омолон в Певек. На Омолоне мы приняли на борт Костю с Ильей. Втискиваясь в крошечный самолет с тюками походного снаряжения, Костя ворчал:

— Своих дел, что ли, на Омолоне мало? Кой черт несет нас, Вадим, в Певек?

Невидимое за сопками солнце освещало Омолонскую котловину малиновым светом. Тополя и чозении,[14] опушенные изморозью, склонялись над замерзшей протокой. Свежесрубленные домики совхоза, заметенные сугробами, приютились среди мохнатых коричневых лиственниц. Из труб поднимались к розоватому небу ватные столбики дыма. За лесом горбились малиновые заснеженные сопки.

Тишиной и спокойствием веяло от мирной, идиллической картины.

В самом деле, куда несет нас из теплого, насиженного гнезда? Грустно расставаться с Омолоном. Здесь все выстроено собственными руками, тайга исхожена вдоль и поперек.

Дверка кабины захлопнулась, взревел мотор, самолет развернулся, взметая лыжами снежную пыль, и понесся по белому полю замерзшей протоки, подпрыгивая на застругах. Приникли к иллюминаторам, прощаясь с Омолоном…

И вот тяжелый караван, громыхая гусеницами, несется сквозь воющую темь по льду Чаунской губы. Широким языком замерзший залив глубоко врезается в чукотскую тундру. Это видно на морской карте, развернутой у меня на коленях. Идем курсом на устье Чауна, где разместилась база оленеводческого совхоза, организованного Бурановым.

Там снарядим свой торговый олений караван. Оттуда кратчайшим путем можно проникнуть в сердце Чукотки, к отшельникам Анадырских плоскогорий.

Прокладываю курс, орудуя транспортиром и линейкой, как заправский штурман. Кажется, ледовый рейс окончится благополучно: сделали половину пути — вышли на середину Чаунской губы.

Пурга не стихает, беснуется с прежней силой; снежные космы бьются в зеркальные окна, как подстреленные чайки. Словно плывем в белых волнах. Хорошо за стеклами утепленной кабины! Клонит ко сну, укачивает на пружинистых подушках комфортабельных сидений. Вспоминаю трудные дни перед выходом в снежный рейс…

В Певек мы перелетели с Омолона без всяких приключений. На следующий день в кабинете начальника Горного управления состоялось бурное совещание. Против экспедиции во внутреннюю Чукотку возражали местные ветераны. На Чукотке они прожили много лет и утверждали, что сейчас не время для такой операции. Опыт окружной торговой экспедиции окончился плачевно: представители фактории были убиты при весьма загадочных обстоятельствах, да и случай с разгромом стад Чаунского совхоза, зашедших в верховья Анюя, тоже свидетельствовал о неблагоприятной обстановке.

Старожилы предлагали подождать завершения коллективизации в районах, прилегающих к неспокойному сердцу Чукотки.

— Время не ждет! — рявкнул из своего угла Костя. — Давно нужно было кулачье прижать. А вы цацкаетесь, двадцать лет ходите вокруг да около. А они оленей у Чаунского совхоза хапнули? Хапнули. Местных работников к себе не пускают? Не пускают. К “верхним людям” их отправляют? Отправляют. Несознательных тундровиков вокруг себя мутят? Мутят. Сила тут нужна…

Характер у Кости горячий, решительный. Слишком экспансивное выступление вызвало недовольные реплики.

Старожилы, работавшие среди чукчей по двадцать лет, великолепно изучили их прямодушный характер и предпочитали действовать убеждением, примером, увещеванием. В этом они видели смысл национальной политики в неосвоенных районах Чукотки.

Я задумался.

“Не странно ли, что в последние годы эти увещевания не давали толку? В центральной Чукотке происходили какие-то непонятные сдвиги. Стада крупных оленеводов увеличивались, власть их укрепилась, подняли голову шаманы, хозяйство Чукотки, разорванное на два непримиримых полюса — коллективное в приморских районах и откровенно частновладельческое во внутренних территориях, — плясало на месте. Правильны ли эти полумеры сейчас, когда жизнь всего края готова так стремительно шагнуть вперед?”

Последнее слово в те времена оставалось за представителями Дальнего строительства. Но я так погрузился в собственные мысли, что не заметил наступившей тишины.

— Ну, так что будем делать? — нетерпеливо спросил ведущий собрание начальник Горного управления, посматривая в нашу сторону.

— Золото не ждет, — сейчас нужны… более решительные действия, — ответил я. — Торговый караван необходимо снаряжать, и немедленно…

Тут поднялся молчавший до сих пор молодцеватый полковник, оставив на спинке кресла шинель. По-военному коротко он заявил, что гарантировать безопасность каравана во внутренних районах можно только с хорошо вооруженной охраной.

Костя одобрительно хмыкнул и громко зашептал:

— Шут с ними, Вадим, возьмем охрану, переоденем их в кухлянки, оружие в спальные мешки спрячем!

Я встал:

— Нет… охраны, оружия не возьмем… Таков приказ генерала.

Полковник развел руками, соболезнующе покачал головой и сел, поправив на блестящем ремне кобуру пистолета…

Мне так ясно представились эпизоды совещания, что я забыл о пурге, не слышал зловещего воя урагана, рокота мощного мотора.

…В снаряжении каравана приняли участие все, кто был на совещании. Иными словами — вся администрация Певека. Разногласия были позабыты, делалось все, что возможно. Нас провожали так, словно мы отправлялись в пасть дракона.

Особенно помог нам главный механик Горного управления — худой человек с грустными темными глазами и длинным лицом в глубоких морщинах, удивительно похожий на любимого моего писателя Александра Грина. Все его величали Федорычем и относились с большим почтением.

Руки у него были просто золотые. В механической мастерской он творил чудеса с разбитыми вдрызг машинами, отслужившими свой срок моторами, поломанными гусеницами, обретавшими у него вторую жизнь и действовавшими безотказно в любую певекскую стужу.

С бригадой своих промасленных помощников механик в несколько суток оборудовал наш “снежный крейсер” — утеплил кабины мощных тягачей, смастерил необыкновенно прочные грузовые платформы на полозьях, построил обтекаемый вагончик с корабельными койками в два яруса, печкой и хитроумной системой труб-обогревателей.

В те времена тракторные поезда редко ходили на большие расстояния, а если и осмеливались пускаться в путь, терпели бедствия в снегах Чукотки…

Посматриваю на щиток с освещенными приборами. Думаю о размахе начатого дела. С помощью “снежного крейсера” мы единым махом забрасываем громадный груз по льду Чаунской губы в преддверие центральной Чукотки. И кроме того, поднимаем на ноги ослабевший Чаунскнй совхоз. Подцепили к своему поезду целую платформу товаров и снаряжения для совхоза и везем в вагончике на полозьях новое подкрепление — смену специалистов с семьями.

С горячей признательностью вспоминаю Федорыча. Встает перед глазами его тощая фигура, грустные глаза. Какое горе гнетет его? Сейчас он спит в вагончике после очередной вахты. Старший механик сопровождает наш караван до Усть-Чауна и после выгрузки в оленеводческом совхозе вернется с тракторным поездом обратно в Певек.

Покачиваясь в мягком кресле, я незаметно задремал…

Очнулся от страшного толчка и скрежета. Кабина накренилась, я свалился на водителя. Сквозь смотровое стекло в смутном луче прожектора вижу зубастый зеленоватый излом вздыбленной льдины, черную, как чернила, вспененную воду океана, клубящуюся на морозе паром.

Гусеницы, лязгая по льдине, вращаются с бешеной скоростью в обратную сторону, но тягач не подвигается: что-то мешает ему выбраться из ловушки. Медленно, юзом соскальзывает он по накренившейся льдине к воде.

— Дверь! — заорал водитель, выключая задний ход.

Свою дверцу открыть он не может — она уже повисает над зияющей полыньей.

Дальше помню все, как в полусне: рванул ручку, выскочил на обледенелую гусеницу и, не замечая вихря пурги, гигантским прыжком перемахнул край вздыбленной льдины, трещину с водой и плашмя рухнул на заснеженный целый лед. На меня наваливается водитель, прыгнувший вслед за мной.

Не чувствуя холода, барахтаемся на краю полыньи. Льдина качнулась, полезла вверх, трактор, опрокидываясь набок, покатился по льдине и тяжело плюхнулся в воду, окатив нас веером холодных брызг. В полынье что-то забулькало, забурлило. Еще секунду под водой светил прожектор призрачным сиянием, освещая зеленоватую воду и громаду трактора, медленно уходящего вглубь. Буксирный трос натянулся, врезался в лед. Но тяжелые сани, груженные продовольствием, не сдвинулись с места. Погрузившись в воду, трактор потерял в весе и не мог осилить тридцатитонной махины. Тягач повис на тросе в холодной морской пучине.

Драматическая сцена, разыгравшаяся в несколько секунд, ошеломила нас. Бродим по краю полыньи, вглядываясь в неспокойную воду. Ветер безжалостно хлещет лица колючим снегом. Второй тягач, осторожно подвигаясь вперед, освещает прожектором место катастрофы. К нам бегут люди. Из (нежной сумятицы вынырнула Костина упряжка.

Собрались вокруг полыньи, поглотившей головную машину.

— Дьявольщина! Откуда взялась, проклятая?! — удивляется Костя.

Десять минут назад он проехал тут с нартой и не заметил и признаков трещины. Видно, тяжести трактора не выдержала льдина, непрочно смерзшаяся с ледяным полем; край ее опустился, и машина ухнула в полынью. Пройди мы на пять метров вбок — и несчастья не случилось бы.

Льдина растрескалась. Осколки ее плавали в темной, как чернила, воде, сталкивались острыми боками, терлись о туго натянувшийся трос.

Пурга бушевала пуще прежнего, торжествуя победу. Люди, обсыпанные снегом, молчаливо толпились, точно у могилы. Вода курилась на морозе паром. Что могли мы предпринять на льду океана, в кромешной тьме пурги? Неужели придется бросать груз и бесславно возвращаться в Певек, на радость скептикам, предвещавшим печальный исход экспедиции?

Тут кто-то вспомнил о Федорыче, безмятежно спавшем в вагончике. Костя помчался будить его. Федорыч явился тотчас. Невыспавшийся, в короткой, не по росту, кухлянке, он молчаливо осмотрел место происшествия. Промерил своими метровыми шагами ширину полыньи. Попросил принести с грузовых саней рейку — смерил толщину льда и глубину, на которой повис трактор, обследовал прочность льда. Все это он делал спокойно, неторопливо, точно у себя в мастерской.

Он сосредоточенно размышлял о чем-то, не обращая внимания на ураганный ветер, жаливший ледяными иглами, и, наконец, словно очнувшись, позвал нас в вагончик. В каюте было тепло и уютно от раскаленной железной бочки, топившейся углем. Все собрались у маленького столика, заполнив проход между койками.

Никогда не забуду эту короткую “летучку”. Суматоха разбудила обитателей вагончика. С коек свешивались пассажиры: ребятишки, встревоженные женщины. Раскаленная печка красноватыми бликами освещала сосредоточенные лица собравшихся.

Федорыч заявил, что попытается вытащить трактор, но для этого потребуется авральная работа всего экипажа. Он быстро распределил обязанности: водителям поручил выгрузить пустые железные бочки из-под горючего и подкатить к полынье; молодым специалистам совхоза — сбить из реек каркас для большой палатки; мне с Костей — изготовить из железной бочки печку. Сам он, выбрав в помощники белокурого великана, ветеринарного врача совхоза, сказал, что займется кузнечными делами.

— Ума не приложу, на кой черт ему понадобились пустые бочки? — удивился Костя…

Работа закипела. Мы с Костей притащили в вагончик железную бочку и принялись усердно вырубать дверцу и отверстие для трубы. Ветеринарный врач, выполняя поручение Федорыча, принес четыре лома и стал их раскаливать в железной печке, обогревавшей вагончик. Молодые специалисты, не обращая внимания на свирепые порывы пурги, сбивали, под зашитой грузовых саней, каркас для большой палатки. Федорыч с водителями воздвигали у края полыньи странное сооружение из бочек. Они поставили на лед три бочки, на них две, а поверх еще одну.

Всю эту пирамиду связали проволокой. Такое же сооружение воздвигли и у другого края полыньи. Скручивать бочки проволокой на обжигающем ветру было чертовски трудно.

Наконец Федорыч велел всем вооружиться ведрами и поливать железные пирамиды водой из полыньи. Вода моментально замерзала. Скоро образовались монументальные ледяные столбы, похожие на сталактиты.

Лицо механика прояснилось.

— Голь на выдумки хитра, — усмехнулся он, — добрые ряжи получились, крепче бетона…

Принесли с грузовой платформы самое длинное и прочное бревно и положили на ледяные опоры. Полынью закрыли до половины накатником. Бревна мы прихватили с собой из Певека для сооружения переправ через трещины во льду. Теперь они пригодились.

Федорыч торжественно извлек из грузовых саней блок и цепи талей и вместе с водителями подвесил их к бревну. Он долго колдовал, подвешивая блоки так, чтобы равномерно распределить тяжесть будущего груза. Малейшая оплошность могла привести к несчастью. Второго такого длинного бревна у нас не было.

Все это походило на чудо. Ведь вокруг бушевала пурга, густая тьма окутывала замерзший океан. Люди, запорошенные снегом, казались в лучах прожектора белыми привидениями. Я невольно вспомнил Левшу, подковавшего, на удивление всей Европе, металлическую блоху. Замысел Федорыча был гениально прост.

Подъемник готов! Федорыч отправился в вагончик, согнул из раскаленных добела ломов здоровенные крючья и закалил их в бочке с питьевой водой.

Долго закидывали стальные крючья, пытаясь зацепить трактор. В смутном свете прожектора, в сумятице пурги сделать это было невероятно трудно. Растянувшись на обледенелом помосте, мы вслепую шарили в воде, стараясь подцепить гусеницы, и наконец это нам удалось.

И вот цепи талей заработали. Медленно, дюйм за дюймом, показываются из воды тросы крючьев, натянутые как струны. Повисая на цепях, поднимаем страшенную тяжесть. Из воды появляется мокрая крыша кабины, блеснули смотровые стекла в стекающих каплях. Луч прожектора уперся в эти плачущие стекла. Внутри кабины колеблется темная вода, что-то белое покачивается там, прилипая к стеклам…

Да это же моя карта!

Все выше и выше поднимается из воды кабина. Точно рубка субмарины всплывает в полынье.

— Еще раз… еще разок, са-ама пошла, сама пой-дет! — командует Федорыч, взмахивая обледенелыми рукавами кухлянки.

Из воды появляются мокрый радиатор, капот машины, мощные гусеницы. Забыв о стуже, гроздьями повисаем на талях. Трактор покачивается над водой и быстро покрывается беловатой коркой льда. Бревно заметно прогибается…

— Кабанг!

Валимся на обледенелые бревна. Не выдержав многотонной тяжести, обломился один из крюков. Мы замерли. Трактор накренился. Крючья соскальзывают с гусениц один за другим. Машина тяжело плюхнулась в воду и снова погрузилась в пучину. Вода бурлит, сталкиваются обломки льдин. Трактор повис под водой на спасительном тросе. Стальной канат глубоко врезается в край ледяного поля…

— Тьфу, пропасть!

Чертыхаясь, барахтаемся на бревенчатом помосте, хрустит обледеневшая одежда…

— Порядок, выдержит! — кричит Федорыч, махнув на перекладину. Лицо его раскраснелось, глаза блестят.

Пришлось снова “выуживать” трактор, зацеплять крючьями траки. Цепи тянули потихоньку, без рывков. И наконец тягач опять повис на талях. Мгновенно закрыли всю полынью накатником. Потихоньку опустили машину на помост и вздохнули с облегчением. Подогнали второй тягач и на буксире вытянули спасенного утопленника на ледяное поле.

Он стоял перед нами весь белый, обвешанный сосульками, точно айсберг после бури. Обледеневшую машину поставили под защиту грузовых саней, накрыли только что сделанным каркасом, натянули на каркас брезент. Ураганный ветер рвал его из рук, надувая точно парус. Края его придавили тяжеленными ящиками с консервами. Получившуюся просторную палатку обвязали канатами. В шатре установили железную печку, которую мы смастерили из бочки, вывели трубу, натаскали угля, разожгли печку и раскалили докрасна. В палатке стало жарко, как в тропиках.

Работали с неистовым воодушевлением… Все понимали, что совершается чудо. Машина оттаяла и обсохла. Федорыч разобрал и прочистил карбюратор. Мы не жалели масла, заливали во все узлы, пазы и зазоры машины, протирали каждый болт.

Наконец механик неторопливо влез б кабину, артистическим движением коснулся рычагов. И… трактор ожил: чихнул, кашлянул и вдруг взревел и зарокотал ровным, спокойным гулом, пересиливая вой пурги и восторженные крики людей.

Из кабины высунулась счастливая физиономия в масляных пятнах, горькие складки на лице разгладились, и следа грусти не осталось в сиявших глазах.

Трудно описать нашу радость. Подхватив Федорыча, мы вынесли его из кабины и принялись подбрасывать к закопченному брезентовому потолку. Всем хотелось чем-то отблагодарить старого механика, так смело и так дерзко выхватившего стального коня из объятий морской пучины.

Я посмотрел на часы: было без четверти шесть. Двенадцать авральных часов пролетели как миг…

И снова наш “крейсер” в пути. Мерцают фосфорическим светом приборы. На коленях у меня та же карта, только сморщившаяся и покоробившаяся после морского купания. В наушниках хрипловатый голос Кости — нарта сторожевого охранения по-прежнему впереди. Рядом на сиденье Федорыч и водитель. Напряженно всматриваемся в сумятицу пурги. Прожектор едва пробивает снежную муть, и мы видим только заструги перед носом машины. Что, если опять попадемся в ловушку?

Еще несколько часов скользим по льду Чаунской губы навстречу скрытой, притаившейся опасности — Светает. Наступают короткие сумерки зимнего полярного дня. Пурга стихает, но барометр не предвещает ничего хорошего. Видно, “южак” угомонился ненадолго, сделал короткую передышку, чтобы обрушиться с новой силой. Судя по карте. почти пересекли огромный залив Чаунской губы и подходам к устью Чауна.

В наушниках зашуршало, и я услышал радостный голос Кости:

— Порядок, Вадим, вижу берег, огни совхоза!

Мы еще ничего не различаем в белесом сумраке стихающей пурги. Нарта с Костей значительно опередила нас. Кричу Федоры чу:

— Костя видит берег!

Водитель стирает рукавом мелкие капельки пота. Федорыч облегченно откидывается на спинку кожаного сиденья. Распахиваю на ходу дверцу кабины.

Снежная сумятица улеглась, открыв бесконечное белое поле залива, курившееся поземкой. Тракторный поезд, обсыпанный снегом, едва темнел на матовом снегу. Острый, как бритва, ветерок тянул с юга.

— Бр-р… холодина!

Захлопываю дверцу. Сквозь смотровые стекла видим вдали пустынный и дикий берег, заметенный сугробами. Крутым, обледенелым порогом он поднимается над помертвевшим заливом. Наверху поблескивают огоньками домики крошечного поселочка, погребенные снегом. Костина нарта, как птица, взлетает на снежный барьер. Собаки, почуяв жилье, несутся галопом, за нартой клубится снежное облако…

Водитель прибавляет газу, тягач устремляется вперед, давя в лепешки мелкие торосы. Проскочили припай, ползем на обледенелую бровку. Капот вздымается к небу. Гусеницы с лязгом и грохотом уминают твердый, как железо, снег, мотор оглушительно ревет. Вползаем выше и выше, волоча на буксире тяжеленные платформы…

И вдруг на самой бровке перед машиной появляется человек в мехах. Он стоит, широко расставив ноги, на пути “снежного крейсера”, будто преграждает дорогу в поселок совхоза.

Поджарый, длинноногий, в щеголеватой кухлянке, опушенной волчьим мехом, в штанах из бархатистых шкурок неблюя,[15] в белых чукотских торбасах. Откинутый малахай открывает высокий лоб, исчерченный морщинами, прямые черные волосы, спадающие на плечи нестриженными прядями.

Но больше всего поражало его лицо — худощавое, умное, выдубленное морозами, иссеченное глубокими морщинами, с редкой, заостренной бородкой. Любопытство, страх, недоумение отражаются в его темных глазах под насупленными мохнатыми бровями.

На крутом подъеме мы уже не в состоянии свернуть. Водитель включает воющую сирену. Человек в мехах прыгнул в сугроб, освобождая дорогу. На секунду наши взгляды скрестились. В его глазах я прочел испуг и холодную ненависть.

— Кто это? — спросил Федорыч.

— Не знаю… какой-то чукча.

“Снежный крейсер” с грохотом вкатился в поселок. Из домов выбегали люди. С изумлением разглядывали они гремящий железный караван. Костина нарта остановилась у нового бревенчатого домика с красным флагом.

— Газуй туда… там контора совхоза…

ТАЛЬВАВТЫН

И вот… Не решаюсь пошевелиться. Теплая щечка Геутваль покоится на моей ладони, согревая ее своим теплом. Девушка спит безмятежно и крепко — видно, во сне соскользнула с мехового изголовья.

В пологе пусто — никого нет. За меховой портьерой в чоттагине[16] кашляет Эйгели, позванивая чайником, — раздувает огонь в очаге. Потихоньку встаю.

Душно, приподнимаю меховую портьеру, жадно вдыхаю свежий морозный воздух. Уже светло. Оленья шкура у входа откинута, и неяркий свет зимнего дня озаряет сгорбившуюся над очагом Эйгели.

Черт побери! Проспал…

Давно пора ехать навстречу Косте. Поспешно натягиваю меховые чулки, короткие путевые торбаса. Они высушены и починены, внутрь положены новые стельки из сухой травы. Видно, постаралась заботливая Эйгели. Влезаю в своп меховые штаны, сшитые из легкой шкуры неблюя, туго завязываю ремешки. Выбираюсь из теплого полога, прихватив из рюкзака полотенце.

— Здравствуй, Эйгели!

Старушка закивала, добродушно щуря покрасневшие от дыма глаза. Согнувшись в три погибели, перешагиваю порог яранги…

Белая долина облита матовым сиянием. Вершины, закованные в снежный панцирь, дымятся. Там, наверху, ветер — вьются снежные хвосты.

А здесь, на дне долины, тихо. Ребристые заструги бороздят замерзшую пустыню. Все бело вокруг — долина, горы, небо; белесая морозная дымка сгустилась в распадках. Лишь черноватые яранги нарушают нестерпимую белизну.

Скинув рубашку, растираюсь колючим снегом. Кожа горит, мороз обжигает, стынут пальцы. Полотенце затвердело, хрустит…

Вдруг из яранги вышла Геутваль. Меховой комбинезон полуоткниут, крепкое смуглое тело обнажено до пояса. Она потянулась, волосы ее рассыпались.

С любопытством Геутваль наблюдала мою снежную процедуру. Затем решительно шагнула в сугроб и принялась растирать снегом лицо, оголенные руки, бронзовую грудь.

На пороге яранги появилась Эйгели и замерла в удивлении.

— Какомей! Что делаешь, бесстыдница?! Перестань скорее…

Геутваль своенравно мотнула головкой.

— Простудишься, дикая важенка! На, возьми, — протянул я полотенце.

Геутваль засмеялась, схватила полотенце и стала неумело растираться. Ловко накинула на голые плечи меховой керкер и вернула мне полотенце, изрядно потемневшее.

И вдруг я понял: девушка никогда не умывалась. Позже я узнал, что обитатели диких стойбищ Анадырских плоскогорий не мылись вовсе, называя себя потомками “немоющегося народа”.

Чай мы пили втроем: Эйгели, Геутваль и я. Гырюлькай и Ранавнаут ушли к стаду. Тынетэгин отсыпался в своем пологе после ночного дежурства.

Я сказал Геутваль, что поеду встречать своих товарищей, везущих в стойбище товары.

Девушка взволновалась и заявила, что не останется в стойбище одна.

— Тальвавтын обязательно приедет, силой забирать к себе будет. Очень плохой старик, все равно — волк! — воскликнула она, драматически заломив руки. — Возьми меня с собой!

Ее решительное заявление смутило меня. Костю с караваном я рассчитывал встретить далеко за Голубым перевалом. В ледяной трубе ущелья можно было заморозить Геутваль. Но больше всего меня смущало то, что юная охотница незаметно завладевала моей душой.

— Буду тебе пищу готовить, одежду чинить в пути… — решительно проговорила она.

Что-то живое и теплое мелькнуло в ее глазах. Это окончательно привело меня в смущение. Я молчал, не зная, что ответить. Одолевали сомнения: имею ли право дружить с Геутваль, не предавая Марию?

“Но ведь Геутваль действительно нельзя оставить в стойбище на произвол судьбы. Тальвавтын может нагрянуть каждую минуту и увезти к себе…”

— Ладно, поедем вместе, только одевайся потеплее, — махнул я рукой.

Геутваль очень обрадовалась, глаза ее вспыхнули торжеством. Наскоро допила чай с печеньем, проглотила кусочки мороженой оленины, достала свой маленький винчестер, повесила на шею мешочек с патронами, вытащила теплую кухлянку, ремень с ножнами.

Быстро увязали нарту. Отдохнувшие собаки понеслись как черти. Геутваль опять устроилась позади, уцепившись за мой пояс. В душе я проклинал своенравную девчонку, и все же… я охотно принял ответственность за ее судьбу: мне приятно было оберегать ее от всех опасностей и бед…

Собаки, повизгивая, галопом мчались по вчерашнему следу. Не прошло и часа, как мы очутились у ворот перевальной ложбины. Белый желоб, где я встретил Геутваль, круто поднимался вверх к скалистой, зияющей щели на гребне перевала.

Снизу, со дна долины, высоченные стены ущелья казались крошечными, а грозные снежные карнизы — безобидными козырьками.

Ущелье дымилось снежной поземкой, и я невольно поежился, представив обжигающий ледяной вихрь, дующий наверху в обмерзшей каменной трубе.

— Олени! — пронзительно закричала Геутваль.

Я затормозил, вонзив остол в наст. Высоко-высоко из щели перевала высыпались в белую ложбину темноватые черточки, как будто связанные незримой нитью. Ущелье выстреливало и выстреливало связками нарт.

— Караван!

Неужели Костя и Илья успели осилить длинный путь?! Ведь я оставил караван далеко за перевалом, у границы леса по Анюю. Растянувшись бесконечной цепочкой, оленьи нарты скользили вниз по белому желобу быстрее и быстрее.

Пришлось поскорее убираться с дороги. Псы уже водили носами, чуя приближающихся оленей.

Гоню упряжку к противоположному борту долины. Там опрокидываю нарту, ставлю на прикол, и, награждая собак тумаками, вцепляемся вместе с Геутваль в потяг.

Вереница оленьих нарт скрылась в глубине перевальной ложбины. И вот уже из белых ворот распадка вылетают первые олени. Впереди па легковой парте мчится сломя голову Костя — большой, рыжебородый, в заиндевевших мехах. На поводу у него длиннющая связка упряжек. Он погоняет своих оленей что есть мочи, ускользая от галопирующих позади упряжек.

Нарты вздымают облако снежной пыли. Костя похож сейчас на мифического бога, слетающего в облаке с небес.

— Ну и сорвиголова!

Только он мог решиться на спуск галопом с грузовыми нартами с незнакомого перевала.

Костя гонит упряжки во всю прыть, освобождая дорогу следующей связке каравана. Ущелье наверху опять выстрелило вереницей нарт. Это по следу Кости устремился вниз Илья с главной частью каравана, удостоверившись в благополучном спуске Костиных нарт.

Заметив собак, Костя круто завернул оленей и остановил свою связку поодаль от нашей упряжки.

— Гром и молния! — рокотал он, соскальзывая с нарты. — Вадим, Вадимище, жив?!

Он бежал к нам, перепрыгивая заструги. Собаки, натягивая постромки, хрипели, лаяли, визжали — они узнали Костю. Лицо его раскраснелось, борода, усы, брови обледенели.

Геутваль растерянно смотрела на бородатого великана, тискающего меня в медвежьих объятиях.

— Ух и гнали по твоему следу! Слабых оленей бросали. Думали, прихлопнут тебя тут, как куропатку… А это что за чертенок?!

— Дочь снегов, прошу любить и жаловать, пастушка Тальвавтына.

— Тальвавтына? Ты видел Тальвавтына?! Етти, здравствуй, — кивнул Костя девушке.

— И-и… — едва слышно ответила присмиревшая Геутваль.

Из ложбины вылетели в долину сцепленные упряжки. Их благополучно спустил с перевала Илья. Сгорбившись, старик восседал на своей легковой нарте, весь запорошенный снегом. Вся долина перед ними заполнилась грузовыми санями и оленями.

Илья подошел неторопливо, сдерживая волнение. Он уже успел закурить свою трубочку. Я обнял старика.

— Хорошо… жива Вадим… правильно, — бормотал он, смахивая с покрасневших век слезинки. — Эко диво! Откуда девка взялась?

Взволнованно я оглядывал похудевших товарищей. Нелегко было им с махиной грузового каравана продвинуться так быстро по следу моей легковой нарты в Белую долину.

Ох и вовремя друзья подоспели! Теперь я не один. Мы вступали в царство Тальвавтына рука об руку с верными друзьями, с армадой нарт, доверху груженных драгоценными в этой позабытой стране товарами…

К стойбищу подъехали засветло. Я мчался впереди на собаках. За мной следовали Костя, Илья с длиннющими караванами нарт. Замыкала шествие Геутваль. Она выпросила у Ильи связку нарт и управлялась с ними не хуже мужчин.

Ну и подняли мы гвалт в стойбище! Из яранг выбежали Гырюлькай, Тынетэгин и Эйгели. Нарты подходили и подходили. Скоро вокруг яранг образовался целый кораль. Оленей распрягали сообща, сбрасывали лямки и пускали на волю. Уставшие животные брели к ближней сопке, где паслись ездовые олени стойбища.

Тесной компанией собрались в пологе Гырюлькая. Костя, сбросивший кухлянку в чоттагине, блаженно потягивался в тепле мехового жилья. Илья, разоблачившись, уселся на шкурах, спокойно посасывая трубку. Геутваль примостилась рядом со мной на шкуре пестрого оленя. Она не отходила от меня ни на шаг.

— Ну и везет же тебе, Вадим, — усмехнулся Костя. — Дон-Кихот с верным оруженосцем…

— Что говорит рыжебородый? — встрепенулась Геутваль.

— Говорит: ты все равно олененок, а я важенка. Геутваль прыснула и смутилась.

Эйгели поставила на низенький столик блюдо дымящейся оленины, я развязал рюкзак, уставил стол яствами и стал рассказывать Косте о ночном посещении помощников Тальвавтына в неудавшемся похищении Геутваль.

И тут в чоттагине что-то брякнуло и загремело, полог заколебался. Появился Тынетэгин, бледный и встревоженный.

— Тальвавтын едет! — хрипло крикнул юноша.

В пологе поднялся переполох. Толкаясь, мы ринулись из яранги. К стойбищу галопом мчалась одинокая упряжка белых оленей. Человек на легковой нарте бешено погонял их. Беговые олени неслись вихрем, разбрасывая комья снега.

Приезжий круто затормозил перед коралем из нарт. Гырюлькай, сгорбившись, вышел навстречу гостю.

— Етти, о етти…

— Эгей, — отрывисто ответил гость.

Гырюлькай согнулся в три погибели, распрягая белых оленей. Я не верил глазам: перед нами стоял сухопарый, длинноногий человек в щеголеватой кухлянке, с лицом, иссеченным морщинами, с редкой, заостренной бородкой. Тот самый, что преграждал путь нашему “снежному крейсеру” на далеком берегу Чаунской губы.

Приезжий с напускным безразличием оглядывал армаду грузовых нарт. В глазах его, свирепых и бесстрашных, мелькнула тревога.

— Здравствуй, Тальвавтын, — протянул я ему руку. Глаза старика вспыхнули и погасли: он узнал меня. Небрежно прикоснулся рукавицей к моей ладони.

— Однако, не прошли сюда твои железные дома? — язвительно спросил он по-русски, кивнув на загруженные нарты.

— Больно далеко живете…

Гырюлькай встречал Тальвавтына как почетного гостя. Усадил в пологе рядом со мной на шкуре пестрого оленя. Геутваль не ушла к женщинам и пристроилась тут же у моих ног. Вся ее напряженная фигурка выражала дерзкое упрямство. Она словно не замечала Тальвавтына, всем своим существом понимая, что новые друзья не дадут ее в обиду.

На Гырюлькая жалко было смотреть. Старик сник, сгорбился, робко и виновато поглядывал на Тальвавтына. Тынетэгин сидел с каменным лицом, и лишь посеревшие скулы выдавали его волнение.

Я задумался. История с Геутваль могла поссорить нас с Тальвавтыном и, может быть, сорвать все предприятие с закупкой оленей. Но оставить девушку без защиты, на произвол судьбы мы не могли. Как спасти ее, не нарушая дипломатических отношений с властным стариком?

Тальвавтына поразило, видно, обилие яств на столе Гырюлькая. Но он невозмутимо пробовал печенье, сгущенное молоко, консервированный компот, джем, шоколад, конфеты…

Костя раскупорил флягу с неприкосновенным запасом и разлил всем понемногу спирта. Угощение получилось на славу.

И вдруг Тальвавтын спросил по-чукотски, жестко и зло:

— Почему девку не пускали? Он, — кивнул Тальвавтын на Гырюлькая, — много мне должен…

В пологе стало тихо. Геутваль побледнела. Эйгели перестала разливать чай — у нее дрожали руки. Ранавнаут замерла. Тынетэгин весь напрягся. В пологе было душно, как перед грозой.

И вдруг меня осенило:

— Скажи, Тальвавтын, много ли Гырюлькай тебе должен?

— До смерти не отдаст, — холодно усмехнулся Тальвавтын.

— Нужны ли тебе хорошие товары?

Тальвавтын внимательно и остро посмотрел мне прямо в глаза. В его взгляде светилось любопытство.

— Оставь Гырюлькаю девку, бери любой выкуп, сам выбирай товары…

Долго молчал Тальвавтын, покуривая длинную трубку. Лицо его было непроницаемо. Молчал и Костя, изумленный неожиданным поворотом дела.

— Все равно купец… — одобрительно сказал наконец Тальвавтын, — девку покупаешь. — Он переборол злость. — Ладно, пойдем торговать…

Напряжение разрядилось. Эйгели шумно вздохнула и принялась поспешно разливать чай. Гырюлькай словно проснулся от глубокого сна. Лицо Тальвавтына разгладилось, мелкие капельки пота выступили на скулах. Геутваль заерзала на своем месте…

Все вышли из яранги и направились к нартам. Костя распаковывал тюки и показывал товары, как заправский приказчик. Тальвавтын неторопливо выбирал. Представление о ценности товаров у него было своеобразное. Он отложил два мешка муки, медный чайник, ящик с плиточным чаем, мешок с пампушками черкасского табака и болванку свинца. Таков был выкуп, назначенный Тальвавтыном за девушку.

— Дьявольщина! — ворчал Костя, увязывая нарты. — Приехали покупать оленей, а покупаем людей. Ну и влетит нам, Вадим.

— Не влетит… — тихо ответил я. — Просто отдали долг Гырюлькая…

И все-таки меня грызла тревога: правильно ли поступил? Выкуп Геутваль не лез ни в какие ворота. Но что могли мы поделать? Тут, в сердце Анадырских гор, властвовали законы старой тундры. И пока мы не в состоянии были их изменить.

Гырюлькай и Тынетэгин сложили трофеи Тальвавтына на пустые нарты и крепко увязали чаутами, оставленными впопыхах ночными пришельцами.

Дипломатическая беседа продолжалась. Все вернулись в полог и устроились вокруг столика. Геутваль от избытка чувств, не стесняясь Тальвавтына, положила свою черноволосую голову ко мне на колени. Невольно я погладил ее спутанные волосы. И вдруг девушка взяла мою ладонь и доверчиво прижалась щекой, окончательно смутив меня.

— Раз купил — терпи, — усмехнулся Костя, заметив мое смущение.

Тальвавтын спокойно пил чай, не обращая ни на что внимания. Глубокие морщины бороздили скуластое, смуглое, как у индейца, лицо. Я искал повод заговорить и не решался начать важный разговор.

Тальвавтын опередил меня.

— Зачем приехал в Пустолежащую землю? — нахмурившись, спросил он.

— Приехали к тебе в гости — оленей торговать.

Тальвавтын не выразил удивления. Видно, о цели нашей поездки хитрец давно уже знал. Недаром встретил нас в поселке на берегу Чаунской губы, в преддверии Пустолежащей земли. Видно, на разведку приезжал.

— Зачем тебе олени? — насмешливо прищурился он.

— Табуны держать будем далеко в тайге, где люди золото копают, дороги, дома строят. Много людей кормить нужно.

— Как будешь чукотских оленей в тайге держать? Дикие они… обратно уйдут…

— Хорошие у нас пастухи. Изгороди на темные ночи строим. Большие совхозы там есть. Оленей, что у тебя купим, погоним на Омолон.

Тальвавтын задумался. Глаза его стали холодными и жестокими.

— Живых оленей чаучу[17] не продают, — резко сказал он.

— Много товаров хороших привезли, меняться будем. Деньги платить за каждого оленя и товары разные давать в придачу.

Тальвавтын задумался, выпуская из трубки синие кольца дыма.

— Давно это было, — заметил Костя, — чукчи много живых оленей американцам продали… на Аляску.

Тальвавтын холодно кивнул:

— Мой отец тоже чаучу был — не хотел продавать живых оленей мериканам…

На этом дипломатический разговор закончился. Тальвавтын пил и пил чай, перебрасываясь с Гырюлькаем односложными замечаниями о своем стаде. Он спросил меня, где “железные дома”, и я ответил, что из Чауна ушли обратно в Певек.

Спросил и о войне: кончилась ли она совсем?

Простыми словами я рассказал ему о капитуляции Японии, о новостях, тревоживших мир. Тальвавтын внимательно слушал, не выказывая любопытства. Но о продаже оленей больше не обмолвился ни словом. Мы тоже, соблюдая тундровый этикет, не возобновили разговора, представлявшего для нас главный интерес.

Закончив затянувшееся чаепитие, Тальвавтын поднялся и хмуро сказал:

— Приезжай завтра в гости ко мне, в Главное стойбище.

Он перевернул вверх дном чашку на блюдце, показывая, что чаепитие окончено.

Тынетэгин побежал ловить ездовых оленей и вскоре пригнал их. Белых впрягли в легковую нарту Тальвавтына. К ней привязали уздечки оленей грузовой связки из двух нарт с выкупом за Геутваль.

— Аттау…[18] — отрывисто бросил Тальвавтын.

Он прыгнул в нарту, беговые олени понесли; откормленные ездовые быки не отставали. Старик унесся как привидение, так же внезапно, как появился.

Радости бедной семьи не было границ. Словно тяжелый груз упал с плеч. Наше появление спасло несчастных людей от голода и неумолимого преследования Тальвавтына.

Тынетэгин торжественно протянул мне свой нож в расписных ножнах. Я знал, что это означает; снял с пояса свой клинок и протянул ему. Глаза юноши заблестели. Этот клинок достался мне на Памире в первой моей экспедиции и был выкован таджикскими мастерами из великолепной шахирезябской стали. Обменявшись ножами, мы с Тынетэгином становились побратимами…

Только поздно вечером угомонилось веселье в пологе Гырюлькая. Илья отправился спать к Тынетэгину. Мы с Костей остались у Гырюлькая. Улучив минутку, когда Костя вышел из полога, Геутваль на мгновение приникла ко мне и горячо прошептала:

— Мне очень стыдно сказать: я очень люблю тебя. Ты отдал за меня большой выкуп, и теперь я принадлежу тебе. Я буду хорошей, верной подругой.

Девушка юркнула под заячье одеяло и притаилась как мышонок. Признание Геутваль ошеломило п растрогало.

Множество мыслей одолевало меня, и я долго не мог заснуть. В эту ночь приснилась Мария. Она стояла на коленях на плоту среди бушующего океана, как Нанга когда-то во время тайфуна, и протягивала тонкие белые руки. Ее светлые волосы трепал ветер, и слезы бежали по лицу. Во сне мне сделалось невыносимо грустно…

ОЖЕРЕЛЬЕ ЧАНДАРЫ

Утром мы устроили настоящий военный совет. Отказ Тальвавтына продавать живых оленей ставил нас в очень трудное положение.

— Худо… совсем худо… — говорил Илья, попыхивая трубочкой.

— Ну его к чертовой бабушке! — разорялся Костя. — Не имеет он права держать столько оленей!

У Гырюлькая мы узнали, что Тальвавтын владеет пятью крупными табунами и, судя по всему, скопил в своих руках больше десяти тысяч оленей.

— Целый совхоз захапал! Предъявим ему разрешение окрисполкома на покупку оленей и прижмем ультиматумом!

Пришлось охладить пыл Кости — сгоряча действовать нельзя. Это неминуемо приведет к ссоре с Тальвавтыном и сорвет нашу операцию. Ведь с ним кочует многочисленная группа больших и малых оленеводов. Уведет Тальвавтын их в недоступные долины и укрепит только свои позиции.

Илья одобрительно кивал. Гырюлькай, которому я перевел существо спора, считал, что уговорить Тальвавтына нужно добром:

— В Пустолежащей земле он главный, и его слушают все равно как царя.

Костя тут же заметил, что царя давным-давно спровадили к “верхним людям”…

Но Гырюлькай покачал поседевшей головой и повторил:

— В Пустолежащей земле Тальвавтын все равно царь.

Туманно он намекнул, что русские, приходившие год назад с оружием и товарами, ушли к “верхним людям” из Главного стойбища Тальвавтына. А нарты с товарами он приказал не трогать и вернуть на побережье.

Сообщение Гырюлькая для нас было новостью. Каждый шаг в этой “стране прошлого” нужно хорошо продумать и сделать с большой осмотрительностью. Мы ступали словно с завязанными глазами по краю пропасти.

— В гости в Главное стойбище поедешь — подарки Тальвавтыну привези, — окончил свою немногословную речь Гырюлькай.

Старик преобразился. Прежде никто не спрашивал его мнения на столь важном совете.

— Хитрющую лису подарками не проведешь! — пробурчал Костя.

Тут Илья заёрзал на своем месте.

— Ну говори, старина, что сказать хочешь?

— Ожерелье, Вадим, надо Тальвавтыну и шаманам показывать.

— Ожерелье? Какое еще ожерелье?!

— У Пинэтауна я брал… про запас, — хитро сощурился старик.

Он долго шарил за пазухой и наконец вытащил и положил на чайный столик груду костяных бляшек.

— Ожерелье Чандары?! — воскликнул Костя.

— Какомей! — тихо ахнул Гырюлькай.

С недоверием и страхом уставился он на груду крошечных медвежьих голов, сцепившихся клыками, виртуозно выточенных из кости.

— Знак главного ерыма![19] — прохрипел Гырюлькай, не решаясь притронуться к ожерелью. — Везде Тальвавтын ищет костяную цепь, у людей спрашивает, сундуки стариков смотрит. Все, что попросишь, отдаст Тальвавтын тебе за большой знак ерымов!

Милый, мудрый Илья! Как он догадался прихватить с Омолона амулет Чандары? Собираясь на Чукотку, я и не подумал, что ожерелье может нам пригодиться. Эта красивая вещица, снятая с груди умершего Чандары, хранилась у Пинэтауна и Нанги как семейная реликвия.

— Красный кафтан, золотой нож у олойских чукчей Тальвавтын нашел, — продолжал Гырюлькай, — анюйские чукчи привезли ему денежные лепешки с блестящими лентами, старинные бумаги с висячей красной печатью…

Я осторожно расправил костяную цепь и надел на шею. Медвежьи головы загремели, сцепившись клыками, улеглись на груди ровным рядом.

Гырюлькай застыл. Потом торопливо проговорил:

— А этот главный амулет Тальвавтын не нашел — совсем пропадал куда-то. Как тебе достался? Ты сын ерыма? — согнувшись в три погибели, спросил Гырюлькай.

Костя прыснул:

— Только этого не хватало, попадешь еще в самозванцы, Вадим, чукотским царем станешь.

— У чукотских ерымов, Костя, были и русские жены, и нет ничего удивительного, если у меня в жилах потечет королевская кровь. Впрочем, шутки в сторону. Ну что ж, подарим Тальвавтыну ожерелье Чандары, а?

— Не вздумай отдавать старому хрычу, пока оленей не продаст, — стукнул кулачищем Костя.

Столик Энгели скрипнул и зашатался.

— Красиво… — тихо произнесла по-чукотски Геутваль, осторожно коснувшись ожерелья смуглыми пальчиками.

В стойбище к Тальвавтыну решили ехать не откладывая, втроем с Костей и Гырюлькаем. Костя с Ильей отправились чинить легковую нарту к предстоящей поездке, Гырюлькай и Тынетэгин — ловить ездовых оленей. Энгели хлопотала в чоттагине. Мы с Геутваль остались в пологе одни.

После вчерашнего признания Геутваль была грустна и молчалива. Я сказал девушке, что хочу о многом с ней поговорить, но плохо знаю чукотский язык и боюсь, что она не поймет меня как следует.

Геутваль взволновалась и заявила, что она хорошо понимает мой разговор и постарается понять все, что скажу.

Я взял ее маленькую, шершавую ручку — она потонула в моей ладони — и сказал, что люблю ее, как брат любимую сестру, что мне приятно оберегать ее от всех бед и опасностей, что я всегда буду дружить с ней, но далеко-далеко на Большой земле у меня есть невеста и мы любим друг друга, что ее зовут Мария, она уехала два года назад с Омолона на материк и я очень скучаю о ней.

Из нагрудного кармана я извлек свой талисман — портрет в овальной рамке — и долго растолковывал, что это бабушка моей невесты, когда она была молодая, и что Мария очень похожа на нее: “Портрет — все равно Мария”.

Растолковать все это было очень трудно, приходилось долго подбирать незамысловатые чукотские слова. Но Геутваль кивала черноволосой головкой и как будто все понимала.

Осторожно она взяла миниатюрный портрет, написанный акварелью. Долго и пристально разглядывала бледнолицую незнакомку в бальном платье, с большими печальными глазами и наконец тихо проговорила:

— Хорошая твоя невеста, умная…

Потом сказала, что сгорает от стыда и просит выбросить из головы вчерашний ее разговор. Меня поразил живой ум и необычайный такт чукотской девушки.

Геутваль спросила, где сейчас Мария и что она делает.

Объяснить это было еще труднее.

— Понимаешь, Мария уехала далеко-далеко, в свою родную страну — в Польшу. И делает так, — невольно вырвалось у меня, — чтобы поляки и русские были братьями и никогда больше не ссорились…

Геутваль, волнуясь, пылко воскликнула:

— Я не умею, как сказать: всем людям надо стать братьями! И чаучу, и русским, и полякам. — “Полякам” она произнесла с чукотским гортанным акцентом и совершенно покорила меня.

Геутваль взволнованно замолкла. Подумав, она спросила, как маленький следователь:

— Почему твоя невеста так далеко уехала без тебя и вернется ли она к тебе?

Этот вопрос поставил меня в тупик. Наконец я ответил:

— Не знаю… давно от нее нет вестей…

В глазах девушки блеснули искорки. Она еще что-то хотела спросить.

Но объяснение наше прервал Костя — он влез в полог, разгоряченный и красный.

— Нарты готовы! Ого, Вадим, молодчина, свою суженую показываешь!

— Рассказываю, чтоб ясно все было.

— Хвалю… Заморочил ты девчонке голову… Ну, поняла? — обратился Костя по-чукотски к девушке. — Невеста у него любимая есть…

Что-то живое, теплое и вместе с тем лукавое мелькнуло в глазах Геутваль. Стремительно она поднялась на колени, поцеловала меня и бросилась вон из полога.

— Ну и дьяволенок! — опешил Костя.

Гырюлькай и Тынетэгин пригнали ездовых оленей. Они выловили шестерку своих лучших беговиков.

— Поедем, как важные гости, — улыбнулся старик.

На легковые нарты положили самое необходимое — спальные мешки и рюкзак с продовольствием. Геутваль принесла свой маленький винчестер и протянула мне:

— Спрячь в спальный мешок… может быть, стрелять надо…

— Ай да молодец! — восхитился Костя. — Бери, Вадим, перестреляют, как куропаток, и отбиться нечем…

Я не взял оружие, поблагодарив юную охотницу. В стойбище мы отправлялись как гости и взяли лишь подарки Тальвавтыну: мой “цейс” — великолепный двенадцатикратный бинокль, ожерелье Чандары и рюкзак отборных продуктов.

На душе у меня скребли кошки — ведь недавно в стойбище Тальвавтына сложили свои головы представители фактории. Неспокоен был и Гырюлькай. Он курил и курил свою трубку, не решаясь идти к нартам. Рядом стояли наши друзья Тынетэгин, Геутваль, Илья — сосредоточенные и молчаливые.

— Может, поеду с тобой? — спросил Тынетэгин, сжимая широкой, сильной ладонью свою длинноствольную винтовку.

Мне очень хотелось взять его с собой, но появление Тынетэгина в Главном стойбище наверняка рассердит Тальвавтына. Я сказал об этом юноше.

Гырюлькай удовлетворенно кивнул, спрятал трубку и шагнул к оленям. Мы с Костей едва успели прыгнуть в нарты — беговые олени как бешеные рванулись вперед. Комья снега полетели в лицо.

Я обернулся: Геутваль замерла, протягивая руки, словно удерживая нарты. Лицо ее побледнело.

Вихрем мы уносились навстречу опасности…

Погонять быстроходных оленей не приходилось — они мчались во всю прыть. Нарты оставляли позади длинным хвост снежной пыли.

Главное стойбище было где-то недалеко — в соседней долине. Как птицы, взлетели на пологий перевал. Впереди, среди белых увалов, открылась широченная снежная долина, словно приподнятая к небу. Повсюду на горизонте вставали белые пирамиды сопок с плоскими, столовыми вершинами. У подножия дальнего увала поднимались в морозном воздухе голубоватые дымы.

Гырюлькай остановил оленей и обернулся. На его посеревшем лице мелькнула жалкая улыбка.

— Стойбище Тальвавтына… — сказал он каким-то глухим, сдавленным голосом.

Крошечной группой мы сошли на седловине, волнистой от застругов. С любопытством рассматриваем необычные столовые сопки. Наконец-то ступили на порог таинственных Анадырских плоскогорий! Гырюлькай достал кисет, набил непослушными пальцами трубку и закурил. Я вытащил из-за пазухи свой “цейс” и навел на голубые дымы.

Близко-близко я увидел дымящие яранги, множество нарт, оленей и черноватые фигурки люден, столпившихся на окраине стойбища. Мне показалось, что они смотрят на перевал, где мы стоим. На таком расстоянии они могли видеть лишь точки. Я протянул Гырюлькаю бинокль и спросил, почему так много людей там.

Старик, видимо, впервые видел бинокль. Я помог ему справиться с окулярами.

— Какомей, колдовской глаз! — воскликнул он, увидев стойбище необычайно близко. — Все старшины собрались, нас заметили…

Костя нетерпеливо потянулся к биноклю.

— А ну давай, старина.

Но Гырюлькай не хотел расставаться с невиданными стеклянными глазами.

— Орлиный глаз! — восхищенно чмокал он. — Однако, ждут нас, — отдавая наконец бинокль, проговорил он с нескрываемой тревогой.

— Заметили, черти, суетятся, в кучу сбились, побежали куда-то… готовят прием… — бормотал Костя, подкручивая окуляры. — Не разберу, что они делают? Окопы, что ли…

— Полегче, старина, многие там и русского человека никогда не видали.

— Поехали! — рявкнул Костя.

Беговые олени ринулись с перевала галопом. Никогда я еще не ездил с такой быстротой — прямо дух захватывало. Скоро уже простым глазом мы различали фигурки людей. Но странно: теперь они не толпились на окраине стойбища, а занимались каким-то делом. Копошились у нарт, жгли какие-то костры…

Гырюлькай поравнялся со мной и радостно крикнул:

— Оленьи бега готовят, жертвенные огни зажгли!

Галопом мчимся к стойбищу. Но люди там словно ослепли, не замечали гостей.

— Хитрые бестии! — крикнул Костя. — И виду не подают…

Подъезжаем к стойбищу. Никто не обращает внимания на приезжих. Мужчины готовят нарты, просматривают упряжь, запрягают ездовых оленей. На окраине стойбища, в тундре, женщины жгут костры, кидают в огонь кусочки мяса и жира в жертву духам. Вокруг огней толпятся обитатели стойбища в праздничных кухлянках, шитых бисером торбасах.

На шестах у финиша висят призы: новенький винчестер, пампушки черкасского табака, узелок с плиточным чаем. Тут же привязан к нарте призовой олень.

Останавливаемся у передней, самой большой яранги, неподалеку от призовых шестов.

Люди стараются не смотреть в нашу сторону, но я вижу, с каким напряжением сдерживают они острое любопытство.

Из яранги не спеша вышел Тальвавтын в белой камлейке,[20] накинутой на кухлянку, отороченную мехом росомахи. Подол камлейки опоясывают нашивки из ярких шелковых лент. На ногах белые как снег чукотские торбаса.

— Етти, о етти! — поздоровался он.

— И-и, — отвечаю я.

— Бега будем делать, — говорит Тальвавтын.

Быстрым взглядом окинул сгорбленную фигуру Гырюлькая, наши великолепные упряжки и, холодно усмехнувшись, спросил старика:

— На беговиках приехал? Давай гоняться будем…

Гырюлькай радостно кивнул. По внезапному наитию я прошагал неторопливо сквозь расступившуюся молчаливую толпу к шестам с призами, снял с груди “цейс” и повесил на самый высокий шест.

Зрители сгрудились вокруг. От нарт бежали мужчины и, смешиваясь с толпой, разглядывали невиданный подарок.

— Хороший твой приз! — громко сказал Тальвавтын. — Быстро сегодня побегут олени…

Толпа шевельнулась и ответила тихим вздохом. Напряжение разрядилось.

— Здорово… вот это номер! — улучив минуту, шепнул Костя.

Подготовка к бегам продолжалась с необычайным возбуждением. Драгоценный приз манил гонщиков. Даже Гырюлькай лихорадочно перепрягал в свою нарту лучших беговиков из нашей шестерки. В короткой сегодняшней поездке олени получили хорошую разминку, и Гырюлькаи рассчитывал взять “колдовской глаз”.

К бегам готовилось полсотни нарт. Оказалось, что в гонках участвует и Тальвавтын… Видно, старик увлекался бегами. Он пошел к своей нарте. Движения его стали мягки и пружинисты, как у рыси, заметившей добычу, глаза сузились, худощавое лицо окаменело.

Белая, утрамбованная ветрами долина, плоская, как дно корыта, была словно создана для оленьих бегов. Одетая плотным настом, она тускло отсвечивала в неярком свете короткого зимнего дня.

Нарты одна за другой выезжали на старт. Гырюлькай поставил свою упряжку справа от Тальвавтына. Позади гонщиков сгрудились все обитатели стойбища. Мы с Костей очутились в самой гуще пестрого сборища.

Вперед вышел сгорбленный старик в кухлянке с красными хвостиками крашеного меха на спине и рукавах — видно, шаман — и, подняв блеснувшим винчестер, выстрелил…

Нарты ринулись, поднимая тучу снежной пыли. Упряжки, обгоняя друг друга, неслись сломя голову. Постепенно они вытягивались гуськом и скоро скрылись за низким увалом у дальнего поворота долины.

Без Тальвавтына нас меньше дичились. Женщины с любопытством разглядывали наши бороды, чему-то улыбаясь. Черноглазые ребятишки в меховых комбинезонах жались к матерям, опасливо посматривая на чужеземцев. Молодые чукчи, собравшись вместе, тихо переговаривались, доброжелательно поглядывая в нашу сторону. Только старики демонстративно отворачивались.

В толпе я заметил двух молодцов с знакомыми лицами — угрюмыми и неприятными. Они избегали попадаться мне на глаза. За спиной у них поблескивали винчестеры.

— Вон наши ночные гости, — толкнул я Костю локтем, — чауты нам оставили.

Костя обернулся…

С полчаса длилось томительное ожидание. И вот толпа зашевелилась, зашумела. Из-за дальнего поворота вылетали нарта за нартой. Зрители расступились, образовав широкий коридор у финиша.

Две нарты, опередив остальные, мчались к стойбищу почти рядом.

— Ого!

— Тальвавтын и Гырюлькай!

— Молодец старина!

— Аррай! Аррай!

— Уг-уг-уг!

— Хоп-хоп-хоп!

Все были охвачены необычайным возбуждением. Олени неслись галопом, высунув розовые языки. Упряжка Гырюлькая на полкорпуса опередила тальвавтыновских красавцев. Оба гонщика, согнувшись на своих нартах, погоняли оленей. Упряжки мчались, словно связанные невидимым ремнем. Расстояние между передовой парой и остальными нартами увеличивалось.

— Гэй, гэй, аррай! — подпрыгивали зрители, хлопая рукавицами.

Костя рокотал раскатистым басом.

— Гырюлькай! Гырюлькай! Давай, давай, старина!..

Чувствуя близость финиша, олени выкладывали последние силы. Тальвавтын привстал на коленях, со свистом рассекая воздух погонялкой; он что-то кричал оленям, теснил нарту Гырюлькая. Лицо его помолодело, горело азартом. И вдруг мне показалось что Гырюлькай не хочет обгонять Тальвавтына. Он по-прежнему погонял оленей, согнувшись в три погибели, едва заметно уступая Тальвавтыну дорогу.

Морды их оленей поравнялись, Тальвавтын уже на четверть корпуса впереди. И вдруг он почти встал на своей нарте, бешено погоняя упряжку. Олени рванулись и… вырвались вперед у самого финиша. Молниями промелькнули мимо упряжки. Через секунду навалились и остальные нарты. Снежная пыль заволокла все вокруг…

Бега закончились. К шестам подошли Тальвавтын и Гырюлькай.

— Быстроноги твои олени… — хрипло говорит Тальвавтын, — хорошо бегали…

Скрывая волнение, Тальвавтын неторопливо снял драгоценный приз. Гырюлькай отвязал призового оленя. Новенький винчестер достался краснолицему юноше в кухлянке, подбитой волчьим мехом, — сыну главного шамана. Плиточный чай и пампушки табака поделили между собой двое чукчей с суровыми лицами, исполосованными глубокими, как шрамы, морщинами.

Все были довольны. Я понимал, что Гырюлькай в последнюю секунду добровольно уступил победу Тальвавтыну, не желая, видимо, осложнять накаленную обстановку.

— Вот так старина, — тихо сказал Костя, — ну чем не дипломат!

Вокруг Тальвавтына толпились мужчины, поздравляли с выигранной гонкой, по очереди прикладывались к биноклю, удивленно цокали, разглядывая далекие вершины. Прирожденные оленеводы и пастухи оценили необыкновенный приз. С таким “колдовским глазом” очень легко было искать отколовшихся от табуна оленей.

Костя обратил внимание на обилие оружия в стойбище. Почти на каждой нарте лежал винчестер. Многие молодые чукчи стояли с небрежно закинутыми за спину винтовками. Люди Тальвавтына были вооружены до зубов. Но больше всего нас поразило состояние оружия: новенькие винчестеры блестели, точно купленные в оружейном магазине.

Винчестеры на Чукотке остались со времен контрабандной торговли американцев. За многие годы после запрета хищнической торговли винчестеры износились, истерлись…

— Откуда раздобыли повое оружие, черти? — удивился Костя.

Тальвавтын пригласил нас в свою просторную ярангу. Внутри висел громадный полог, по крайней мере втрое больше, чем у Гырюлькая. Мы с Костей сбросили в чоттагине кухлянки и влезли вслед за Тальвавтыном в большую меховую комнату.

Жирник, похожий на блюдо, освещал роскошное меховое жилище. Пол устилали пушистые белые оленьи шкуры. У светильника висела пышная связка старинных амулетов — “семейных охранителей” — идолов, вырезанных из дерева, украшенных кусочками меха.

На шкурах восседала старуха в богато расшитом керкере и курила длинную трубку. Она кашляла, бормотала какие-то проклятия и не обращала ни малейшего внимания на гостей. Тальвавтын резко оборвал ее. Она спрятала трубку, зашипела, как змея, и выбралась из полога.

— Ну и карга! — проворчал Костя.

Тальвавтын расположился на шкуре пестрого оленя, пригласил сесть рядом, вытащил трубку с блестящим медным запальником и неторопливо закурил.

Старуха внесла низенький столик и поставила перед нами. Она не переставила что-то бурчать себе под нос. В полог поодиночке вползали люди. Молчаливо усаживались на оленьих шкурах вокруг столика. Меня поразили их лица: выдубленные полярными морозами, иссеченные морщинами, насупленные. Их соединяло какое-то общее выражение, словно родных братьев. Я пытался уловить это выражение и вдруг понял — высокомерие.

В отблесках огня лица их напоминали мрачные и неподвижные жреческие маски. У многих на рукавах болтались хвостики крашеного меха. Видно, тут собрались старшины и шаманы стойбищ, подчиненных Тальвавтыну. Все они невозмутимо покуривали длинные трубки, точно индейские вожди на военном совете.

— Вот так синклит… — усмехнулся Костя.

Я спросил Тальвавтына, много ли у него стойбищ в подчинении.

— Считай, — ответил он небрежно, кивнув на людей. — Каждый человек — стойбище…

— Недурно! Двадцать гавриков, — констатировал Костя. Тут портьера зашевелилась, и в полог явилось еще двое те самые парни с угрюмыми физиономиями. Они уселись напротив нас, в темном углу полога, положив на колени винчестеры.

— Ничего себе… — прошептал Костя, — целая батарея…

Невольно я подумал, что именно эти парни спровадили к “верхним людям” наших предшественников. Мы сидели перед этой грозной батареей, освещенные светильником, беззащитные, как младенцы.

Старуха, кряхтя, втащила деревянное блюдо с горой дымящейся жирной оленины. Видно, для встречи гостей забили яловую важенку. Костя неторопливо поднялся и вышел из полога, провожаемый двадцатью парами внимательных, настороженных глаз.

Никто не притрагивался к дымящемуся мясу. Портьера зашевелилась- в полог вернулся Костя. Он принес с нарты рюкзак с угощениями. Мы уставили столик невиданными яствами, стараясь представить полный ассортимент своих продуктов во всей красе. Костя вытащил даже флягу с неприкосновенным запасом спирта.

Лица оживились. Мясо было сочное и ароматное. Засверкали ножи. Все ели с аппетитом.

Старуха немного смягчилась и перестала бормотать свои проклятия. Она принесла котел с наваристым бульоном, достала из старинного сундучка тонкие фарфоровые пиалы и разлила гостям ароматный навар. Бульон все закусывали галетами.

После бульона Костя ножом вскрыл банки с персиковым компотом и разлил всем в чашки. Десерт понравился. Вожди тянули его крошечными глотками, поддевая скользкие персики ножами. Костя вскрывал все новые и новые банки. Раскрыв последнюю, поднес ее старухе. Она окончательно замолкла и принялась за невиданное угощение, ловко орудуя ножом.

Но Костю она наградила свирепым взглядом, в котором светились неистовая злоба и затаенное торжество.

— Ведьма чертова… — прошептал Костя.

Началось бесконечное чаепитие. Напряжение, повисшее в пологе, немного разрядилось. Лицо Тальвавтына разгладилось, подобрели лица свирепых его помощников. Только двое с винчестерами оставались настороженными, словно к чему-то прислушивались.

Кушанья перемешались. Старуха принесла блюдо, полное розоватых палочек сырого костного мозга. Он таял во рту, как масло. Мы закусывали его конфетами и запивали густо заваренным чаем.

Пламя в жирнике разгорелось, он пылал точно светильник в катакомбах, освещая желтоватыми бликами странное сборище. Двое с винчестерами нетерпеливо поглядывали на Тальвавтына. Лицо старика нахмурилось и побледнело. Он едва скрывал возбуждение. Притихли и его помощники. В пологе наступила зловещая тишина. Кажется, пора. Незаметно расстегиваю пуговицу на рукаве лыжной куртки. Ожерелье, обмотанное кольцами вокруг руки, соскальзывает вниз. Протягиваю пустую чашку к чайнику старухи. На запястье улеглись кольцами медвежьи головы, сцепившиеся клыками. Ожерелье свободно свешивается с руки несколькими браслетами. Шлифованные костяные бляшки тускло отсвечивают в колеблющемся пламени светильника…

Блестящий носик чайника ходит ходуном. Старуха уставилась на ожерелье, позабыв лить чай. Тальвавтын и его старшины словно в столбняке. Все как завороженные смотрят на ожерелье. Изумление, недоумение, страх написаны на лицах.

Старуха, схватившись обеими ладонями за дужку чайника, угодливо принялась наливать мне чай. Ставлю полную чашку около себя, поднимаю руку — костяные бляшки гремят, — ожерелье скользит, как живое, обратно в рукав лыжной куртки. Как ни в чем не бывало застегиваю пуговицу.

Такого эффекта мы не ожидали и с любопытством наблюдаем немую сцену.

Первым очнулся Тальвавтын.

— Скажи, откуда у тебя ожерелье наших ерымов?

И тут моя фантазия воспламенилась:

— Последний ваш ерым подарил ожерелье моему отцу на Омолоне. А отец передал его мне, когда я поехал к вам, на Чукотку.

Это была бессовестная ложь, и до сих пор я не могу понять, почему я так ответил Тальвавтыну. Я солгал, ввел в заблуждение неграмотных, полудиких людей.

Костя хмыкнул, возмущенно заерзал на своем месте, обалдело поглядывая на меня. Тальвавтын опустил голову, глаза его горели. После долгого раздумья он спросил:

— А знаешь ли ты, откуда наши ерымы получили эту костяную цепь?

— Нет, отец никогда не говорил мне об этом…

— Наши ерымы, — гордо проговорил Тальвавтын, — были потомками того храброго чукотского вождя, который победил вашего жестокоубивающего Якунина.[21] Сцепившиеся медвежьи головы — знак единения наших племен. Этот вождь получил в наследство от внуков Кивающего головой[22] — знаменитого чукотского воина, защитившего нашу землю от коряков, отбившего у них большие стада оленей. Вождь, победивший вашего Якунина, завещал медвежью цепь своему сыну. А когда сын состарился, ожерелье получил Галагын — первый чукотский тойон. Этот передал ожерелье своему сыну Яатгыргину — тоже чукотскому тойону. А Яатгыргин, когда умирал, отдал его Омракуургину — первому чукотскому ерыму. Он был все равно что царь.

Меня поразила осведомленность Тальвавтына, и я спросил, откуда он все это знает.

— Древние вести старые люди рассказывают… Очень старые люди видели твое ожерелье у старшего сына Эйгели — последнего нашего ерыма. Он кочевал летом на Олое, а зимовал на Омолоне. Потом, — вздохнул Тальвавтын, — медвежья цепь совсем пропала, и чукотские племена стали жить каждый по себе, каждый по своему разуму. Остались только кафтан ерымов, золотой нож, блестящие лепешки на лентах и бумаги старинные, что белый царь чукотскому царю дарил…

Речь Тальвавтына была куда более красочной. Я пересказываю се своими словами, хотя и довольно точно, потому что слушал с необыкновенным вниманием и даже просил Тальвавтына повторять дважды непонятные места его речи.

Так вот откуда пошли чукотские ерымы! Тальвавтын несомненно сообщал сведения большой исторической ценности. Особенно меня поразила история ожерелья Чандары. Не случайно Синий орел берег его как символ наследственной королевской власти, легендарные чукотские богатыри считали это ожерелье магическим знаком единения раздробленных племен, а Тальвавтын разыскивал пропавшее ожерелье, чтобы заполучить символическую реликвию в свои руки и укрепить престиж неограниченной власти.

Кое-что из истории известно было и мне. В 1742 году в ответ на непослушание чукчей императорский сенат вынес жестокое решение: “На оных, немирных чукоч военною, оружейного рукой наступать и истребить вовсе”. Комендант Анадырской крепости майор Павлуцкий силой оружия и жестокостью пытался выполнить это решение и подчинить непокоренных чукчей, но в 1747 году был разбит чукотским военачальником и убит в бою.

Царское правительство, решив действовать после неудачной войны с чукчами мирным путем, пожаловало сыну и внукам этого вождя знаки отличия — кафтаны и медали на лентах.

Сто лет спустя Майдель, ученый-путешественник и представитель царской власти в Колымо-Чукотском крае, попытался закрепить у чукчей начальственную организацию, разделив чукчей на ясачные роды во главе с родовыми старшинами и верховным князем Омракуургином. Как символ наследственной верховной власти Омракуургин получил царский кафтан, кортик, инкрустированный золотом, серебряные медали, жалованные грамоты с висячими сургучными печатями. А от своих предков — ожерелье знаменитого чукотского вождя Кивающего головой.

По счастливому стечению обстоятельств, эта старинная реликвия оказалась в наших руках…

— Зачем тебе ожерелье наших ерымов? — спросил вдруг Тальвавтын. — Подари мне костяную цепь.

Я задумался. Пламя светильника освещало суровые лица. Тальвавтын недаром собирал старинные прерогативы власти ерымов. Видимо, старик всеми путями стремился укрепить свою власть в Пустолежащей земле. Но спасут ли его от неумолимого наступления времени старинные побрякушки?

— Тебе, Тальвавтын, нужно ожерелье ерымов, нам — олени. Продавайте пять тысяч важенок. Мы тебе и твоим людям деньги, товары — все отдадим и ожерелье в придачу.

Тальвавтын выслушал предложение не шевельнувшись, опустив голову. Вокруг неподвижно, как мумии, сидели его приближенные. В пологе было душно и жарко. Они могли просто укокошить нас и овладеть ожерельем и товарами. Я видел, как напрягся Костя, готовый отразить нападение. В темном углу зашевелились парни с угрюмыми физиономиями. Мне почудилось, что дула винчестеров дрогнули, поворачиваются в нашу сторону.

А Тальвавтын неподвижно сидел и молчал, словно погрузившись в забытье. Атмосфера накалялась. Все взгляды обратились к Тальвавтыну. Как будто ждали его сигнала.

— Ты говоришь, — вдруг хрипло спросил он, — что последний ерым подарил костяную цепь твоему отцу? Хорошо… Совет старейшин будем делать — отвечать тебе. А теперь прощай, — нахмурился он, — будем думать.

С облегчением мы выбрались из душного полога. Никто не вышел нас провожать. Гырюлькай, бледный, осунувшийся, ждал у нарт. Видно, не надеялся увидеть живыми.

— Поехали домой, старина, — улыбнулся Костя. — Ну и дьяволы, чуть не прикончили нас. Думал, отправимся с Вадимом к “верхним людям”…

КОРАЛЬ

Домой возвращались в полночь, радостные и возбужденные. Звездное небо переливало разноцветными сполохами, ярко светила луна, туманный Млечный Путь уводил куда-то выше перевала в темную пропасть неба.

Олени бежали резво и споро. Хрустел снег под копытами, визжали полозья. Нарты скользили будто по алмазной пыли.

Взлетев на перевал, мы едва не сшиблись с бешено несущимися оленьими упряжками. На передней нарте стояла на коленях Геутваль, погоняя оленей гибкой тиной.[23] Кенкель[24] со свистом рассекал воздух. За спиной у нее блестел винчестер. Позади галопировала вторая упряжка с Тынетэгином, вооруженным длинноствольной винтовкой. Они неслись, как ночные духи, и лишь в последнюю секунду свернули, избегая столкновения.

— Куда, сумасшедшая?! Геутваль вихрем слетела с нарты.

— Какомей! Жив ты?!

Подбежал Тынетэгин:

— Тальвавтына убивать ехали…

— Ну и дьяволята! — рассмеялся Костя.

Не сговариваясь, мы подхватили Геутваль и стали подкидывать к небу, полыхающему зеленоватыми огнями. Наконец девушка уцепилась за мой капюшон, и я осторожно поставил ее на сверкающий снег.

— Думала, совсем пропадал… — тихо проговорила она по-чукотски и вдруг прижалась раскрасневшейся щечкой к обветренному, бородатому моему лицу.

Я ощутил нежное тепло девичьих губ.

— Огонь девка! — восхитился Костя и взял ее маленькую ручку в свои громадные ладони.

— Осторожно, не раздави, медведь.

— Не ревнуй, хватит с тебя и Марии, — ответил Костя.

— Что он говорит? — спросила Геутваль.

— Этот говорит, что ревную тебя.

Глаза девушки плутовато блеснули. Все вместе мы стояли рука об руку на обледенелом перевале, освещенные северным сиянием. Вороненые стволы винтовок тускло отсвечивали, и казалось, что никакие опасности теперь не страшны нам.

Почему-то пришла на ум песенка из джек-лондоновского романа “Сердца трех”. Я обнял Геутваль и громогласно затянул гимн искателей приключений:

Ветра свист и глубь морская!

Жизнь недорога. И — гей! —

Там, спина к спине у грота,

Отражаем мы врага!

Голос терялся в густом морозном воздухе, а пустой, обледенелый перевал мало походил на палубу корабля. Не было и грот-мачты. Но все равно — песня сложена была о таких же доблестных скитальцах, какими мы себя сейчас представляли.

— Ох и фантазер ты, Вадим! — воскликнул Костя. — А ну, давай еще: и — и раз…

Ветра свист и глубь морская!

Жизнь недорога…

Схватившись за руки, мы протанцевали дикий чукотский танец, увлекая в свой круг оторопевшего Гырюлькая. Вероятно, люди в мехах, пляшущие на пустынном перевале, в призрачном свете луны имели довольно странный вид.

Спускаясь в Белую долину, мы гнали оленей галопом. В холодной мгле упряжки, посеребренные инеем, мчались гуськом, не отставая, точно летели на серебряных крыльях…

Две недели Тальвавтын не подавал о себе вестей. Мы истомились, ожидая ответа. Каждое утро уходим с Гырюлькаем и Тынетэгином в стадо — помогаем пасти табун Тальвавтына. Илья остается в стойбище — сторожить груз. Зимний выпас северных оленей несложное дело. Олени спокойно копытят снег, добывая ягель. Ягельники здесь богатые, никем не потревоженные, одевают землю пушистым ковром. Снег рыхлый, и олени держатся почти на одном месте, не отбиваясь от стада.

Мы разделили громоздкий трехтысячный табун на две части и пасем в двух соседних распадках, не скучивая животных. У оленей хорошо развит стадный инстинкт, и теперь даже отъявленные бегуны не уходят далеко, а прибиваются к одному из косяков.

Утром обходим на лыжах распадки с оленями и следим за выходными следами. Тынетэгин или Гырюлькай объезжают окрестности на легковой упряжке — “смотрят волчий след”: не появились ли хищники?

Геутваль целыми днями пропадает на охоте и возвращается в ярангу только вечером с трофеями: куропатками, зайцами, иногда приносит песца. Ведь она единственный кормилец семьи: Тальвавтын, поссорившись с Гырюлькаем, запретил старику забивать оленей на питание.

Нас поражают олени Тальвавтына — все рослые, как на подбор, упитанные, несмотря на зимнее время. Оказывается, олени — страсть Тальвавтына. Он знает “в лицо” большинство хороших важенок и хоров[25] во всех своих табунах и безжалостно бракует плохих животных во время осеннего убоя на шкуры и зимнего убоя на мясо. В отел не цацкается с новорожденными телятами.

Все это нам рассказывает Гырюлькай:

— Тальвавтын велит: пусть остаются только самые сильные и крепкие телята, как у диких оленей. Потому люди, если его слушают, много шкур на одежду и мяса на еду получают…

— Хитрющая бестия, — покачал головой Костя, — трех зайцев убивает: людей приманивает, мехсырье получает и оленей отборных без канители выращивает.

— Ну, положим, такое натуральное хозяйство приносит мало толку Чукотке. Ведь товарной продукции огромные стада Тальвавтына почти не дают.

— Копят, гады, оленей — ни себе, ни людям… — ворчит Костя.

— Если Тальвавтын продаст важенок Дальнему строительству, — примирительно говорю я, — оправдает свое существование.

— Реквизировать излишки у кулачья надо, слить в товарные совхозы, и баста!

— Пришелся бы ты по душе нашему генералу…

Гырюлькай рассказывает, что всю жизнь пасет оленей, знает, как держать табун, чтобы олени жирные были. “Все сопки, долины, урочища Пустолежащей земли знаю”.

— Эх, хорошо бы Гырюлькая с семейством заполучить пастухами нашего перегона!.. — размечтался Костя.

— Прежде надо выудить оленей у Тальвавтына.

Мы сидим на легковых нартах, покуривая трубки. Перед нами простерся белый распадок, усыпанный оленями. Они спокойно взрыхляют снежную целину.

— Гык! — вскочил Гырюлькай. — Люди едут.

По длинному склону на увал, где мы расположились, быстро поднимаются две оленьих упряжки. На передней нарте Тынетэгин. За ним — гость в темной кухлянке и в пушистом малахае. Что-то знакомое было в его подтянутой фигуре.

— Твой приятель пожаловал, — пробурчал Костя.

Нарты подъехали, гость откинул малахай, открыв хмурое, неприятное лицо. Я узнал одного из телохранителей Тальвавтына. Парень избегал моего взгляда. Мы обменялись короткими приветствиями.

— Письмо тебе привез Вельвель, — сказал Тынетэгин, стирая рукавом капельки пота с коричневых скул, — Тальвавтын писал…

— Письмо? Тальвавтын умеет писать?!

— По-чукотски тебе писал, — ответил юноша.

Посланец молчаливо снял с шеи ремешок с узкой дощечкой, ловко развязал узелок, сдернул ее с ремешка и протянул мне. На дощечке, выструганной из светлой древесины тополя, чернели странные знаки, похожие на иероглифы.

— Что это? — протянул я дощечку Тынетэгину.

— Тальвавтын говорит: “Согласен два табуна важенок тебе продавать, приезжай — торговать будем…”

— Здорово! — Я едва скрыл радость. — Посмотри, Костя, письменность у них своя!

— Почище, чем у Синих орлов, — удивился Костя.

Действительно, это было уже не простое рисуночное письмо, а почти иероглифы.

Настоящая идеограмма. Каждый знак изображал слово или его значение.

Я вспомнил университетские лекции по этнографии: идеографическое письмо люди придумали в эпоху зарождения государства и развития торговли — потребовалось передавать на расстояние довольно сложные тексты. В чистом виде такое письмо сохранилось на старинных дощечках у обитателей острова Пасхи и Океании.

— Дощечке этой, Костя, цены нет, просто феномен какой-то — идеографическое письмо в двадцатом веке! Наши этнографы с ума сойдут.

Спрашиваю Гырюлькая, давно ли люди Пустолежащей земли передают так мысли.

— Десять лет назад Тальвавтын и шаманы стали нас учить… Придумал говорящие знаки чукотский пастух Теневиль. Тальвавтын говорил: “Так рисовать мысли лучше, чем русские учат. Всем понятно — чукчам, ламутам, корякам, юкагирам: одни знаки на всех языках”.

— В общем, эсперанто придумали, — усмехнулся Костя. — Ну и бестия Тальвавтын! Под тихую сколачивает здесь свое государство — прибрал к рукам оленей, прерогативы чукотских ерымов, письменность, изобретенную Теневилем, в общем, охмуряет людей Пустолежащей земли…

— И пожалуй, с большим успехом, чем Синий орел, — заметил я.

— Отвинтить Тальвавтыну голову нужно!

— Ну-ну, дружище, потише! Все-таки анадырский король продает оленей нашим совхозам.

— Кто его знает… — с сомнением покачал головой Костя.

Я обратился по-чукотски к Вельвелю:

— Скажи Тальвавтыну, что хорошее письмо прислал, завтра приедем торговать оленей.

Вельвель хмуро кивнул. Костя протянул кисет с табаком. Он поспешно набил трубочку. Молчаливо выкурил, коротко попрощался, прыгнул в нарту и понесся вниз по склону к Белой долине. Упряжка скрылась в морозной дымке.

Мимолетная встреча казалась сном. Но в воздухе стоял еще терпкий запах выкуренной трубки Вельвеля, а в руках осталась белая дощечка, изукрашенная необыкновенными письменами. Все понимали важность случившегося. Дощечка с письменами пошла по кругу…

На следующее утро мы с Костей отправились к Тальвавтыну на своей собачьей упряжке. Отдохнувшие собаки неслись во всю прыть, радостно повизгивая, хватая снег на бегу, — им надоело сидеть без дела.

Вот и знакомый перевал. Вдали, у подножия сопки, темнеют яранги Главного стойбища. Подъезжаем ближе и удивляемся — стойбище словно вымерло. Не видно ни людей, ни оленей. Никто не выходит навстречу приезжим.

Ставим упряжку на прикол неподалеку от большой яранги Тальвавтына, идем к шатру, поскрипывая снегом. В чоттагине встретила знакомая старуха. Недовольно пробурчав приветствие, матрона с ядовитой любезностью пригласила в полог. На белых шкурах, накрывшись кухлянкой, спал Тальвавтын. Необычайно высокого для чукчи роста, он едва вмещался в меховой комнатке.

— Тальвавтын! — притронулся я к спящему.

Старик вздрогнул и сел.

— Гык! Крепко заснул, — пробормотал он, вытаскивая трубку и закуривая.

— Письмо твое получили, торговать оленей приехали.

Старуха поставила свой почерневший столик, принесла чайник и блюдо с замороженным костным мозгом. Костя вытащил из-за пазухи заветную фляжку и разлил спирт в фарфоровые чашки. Спирт мы имели право расходовать в исключительных случаях — только на торжественное угощение, и точно выполняли инструкцию. Лицо Тальвавтына оживилось.

— Хорошо торгуешь, — заметил он, кивнув на флягу, — давай разговаривать.

На тонких губах мелькнула ироническая усмешка.

Я сразу приступил к делу и сказал, что за каждую важенку мы заплатим по твердой государственной цене.

— Продашь пять тысяч важенок — получишь вот такой сундук денег, — кивнул Костя на деревянный ящик, обтянутый сыромятью, из которого старуха извлекла фарфоровые чашки.

— И в придачу, — добавил я, — все продукты и товары, которые мы привезли с собой.

— Сколько денег? — удивился Тальвавтын. — Как считать буду?

— Купить сможешь две фактории со всеми товарами и домами в придачу.

— Какомей! — Глаза Тальвавтына заблестели.

— Только, чур, важенок продавай отборных — на племя!

— Из разных стад давать буду, — поспешно сказал Тальвавтын. — Только как отбивать будешь?

— Кораль — деревянную изгородь у границы леса построим.

— Однако, плохо, — покачал головой старик, — важенки бока намнут о твердую загородку, много выкидышей в отел будет.

Видно, Тальвавтын не пользовался никогда коралем. Мы с Костей отлично знали, что олени, загнанные в кораль, избегают прикасаться к изгороди. Я сказал об этом Тальвавтыну. Он удовлетворенно кивнул — повадки оленей старик знал великолепно. Весной перед отелом чукчи отбивают самцов от отельных важенок, загоняя табун в ограждение из туго натянутых арканов, завешанных шкурами. И олени никогда не сметают шаткой преграды.

— Как пасти купленных оленей будешь? — спросил вдруг старик. В его глазах вспыхнули недобрые искорки.

— Пастухов у нас пока нет, дай нам людей для перегона на Омолон — оттуда нам навстречу нам люди кочуют.

Тальвавтын нахмурился, долго молчал, покуривая трубку, и наконец ответил:

— Нет лишних людей у меня. Как давать стану?

— Много оленей у тебя покупаем — два табуна, — вмешался Костя, — меньше пастухов тебе нужно.

Старик одобрительно хмыкнул — ему понравилась логика ответа. Вообще он с удовольствием вел с нами дипломатическую беседу. Дело было стоящее — он получал большие оборотные средства и действительно мог стать королем Анадырской тундры. Покупая у него оленей, Мы невольно укрепляли его могущество. Но людей выпускать из-под своей эгиды Тальвавтыну не хотелось.

— Очень нужны мне люди, — повторил он.

— Не насовсем у тебя просим — на четыре месяца.

Тальвавтын задумался.

— Хорошие подарки, выкуп тебе за людей дадим, — вмешался вдруг Костя.

— А что генерал скажет? — не преминул заметить я.

Костя махнул рукой.

— Его бы сюда, в это чертово пекло! — тихо ответил он. — “С волками жить — по-волчьи выть”.

Мы выбросили все козыри. Не согласись старик выделить нам пастухов, вся операция полетит к чертям. Но и Тальвавтын понимал, что, если не даст нам людей, чертовски выгодная для него сделка не состоится. Все решалось на острие ножа.

— Сколько тебе людей надо? — спросил Тальвавтын.

— Человек шесть нужно.

Это было очень мало — вдвое меньше, чем требовалось. Но я понимал, что многого не выудишь. Да и мы с Костей могли помочь пастухам. Кроме того, зимний выпас требует меньше людей, а к весне с Омолона подоспеет выручка.

Долго молчал старик, о чем-то раздумывая, и наконец сказал:

— Ладно, бери пока Гырюлькая, Тынетэгина, Ранавнаут и Геутваль, Эйгели еще — торбаса, одежду чинить.

Тальвавтын сделал паузу, затянулся и выпустил синие кольца дыма из длинной трубки.

— И Вельвеля еще возьмешь…

Костя обрадовался. Лицо его раскраснелось, глаза заблестели. Его желание сбывалось: семейство Гырюлькая переходило в полном составе к нам.

Но Вельвель… Правая рука Тальвавтына. Зачем его подсовывают нам?

Но выбора не было, мы ударили по рукам. Может быть, мне показалось, но в глазах Тальвавтына мелькнуло торжество. Коварство и хитрость старика мы в полной мере испытали позже.

— Праздник большой у кораля устроим, — польстил я старику, — праздник отбоя оленей.

Тальвавтын кивнул. Но глаза его оставались холодными и колючими.

Долго пили чай, обсуждая детали предстоящего отбоя. Кораль Тальвавтын посоветовал построить на границе леса у Белой сопки. Ее столовую вершину мы видели с перевала. Тальвавтын сказал, что пусть Гырюлькай кочует с табуном к подножию Белой, сопки, а Вельвеля он пришлет к нам завтра в помощь Гырюлькаю.

Мы обещали выстроить кораль в десять дней — невероятно короткий срок. Но медлить нельзя — приближается время, когда беспокоить стельных важенок небезопасно.

Окончив торг и бесконечное чаепитие, распрощались, договорившись встретиться через десять дней у Белой сопки…

— В толк не возьму, почему старый лис так быстро согласился? — недоумевал Костя на обратном пути.

— Еще бы не согласиться — денежки с неба валятся и продукты на все дикие стойбища Пустолежащей земли.

— В кон ему ударили… — хмуро посетовал Костя, — власть его укрепляем…

Гырюлькай просто не поверил известию о благополучном завершении переговоров.

— Как живых оленей продавать согласился? — недоумевал он. — Половину богатства отдает.

Геутваль заметила, что тут что-то нечисто: Тальвавтын неспроста так быстро согласился продать оленей — хитрит, как старая лисица.

И все-таки спокойнее стало у всех на душе. Вечером мы собрались в пологе Гырюлькая. Было уютно и тепло. Казалось, что все преграды рухнули и мы почти у цели. Эйгели и Ранавнаут накрыли чайный столик. Теперь у них был целый сервиз, который мы с Костей преподнесли женщинам из “посудного отдела” своей передвижной фактории.

За чаем я торжественно объявил нашим друзьям, что отныне они пастухи перегонной бригады Дальнего строительства: Гырюлькай-бригадир, а Эйгели — чумработница. И что каждый месяц они будут получать хорошую зарплату и покупать любые продукты, какие хотят.

Долго мы с Костей растолковывали, что такое зарплата и сколько товаров можно купить на эти деньги.

Гырюлькай восхищенно цокал, Эйгели прыскала, удивляясь, за что она будет получать деньги, — ведь всю жизнь починяла одежду Гырюлькаю и своим детям даром. Тынетэгин и Геутваль как завороженные слушали нас, и мне чудилось, что они видят какие-то новые, невидимые для нас горизонты.

Геутваль порывисто поднялась на колени, откинула керкер (в пологе было жарко) и, протянув обнаженную руку к светильнику, воскликнула:

— Мы будем сами себе люди, никогда не вернемся к Тальвавтыну и будем всегда кочевать с тобой, да?!

Глаза ее блестели. Пылкая ее душа не знала покоя. Тынетэгин подался вперед. Лицо его покрылось пятнами. Костя сидел притихший и молчаливый, поглядывая с нескрываемым восхищением на бронзовую фигурку Геутваль.

С распущенными волосами, черными и блестящими, девушка походила на жрицу дикого, первобытного племени…

Утром приехал Вельвель. Тальвавтын выполнил обещание и прислал его к нам пастухом. Вельвель привез Гырюлькаю дощечку с иероглифами — коротким распоряжением перегонять табун к Белой сопке и там ждать подхода остальных табунов Тальвавтына.

Я попросил у Гырюлькая “говорящую дощечку”. Так я начал собирать уникальную коллекцию идеографического письма Пустолежащей земли, взбудоражившую впоследствии университетских языковедов…

Несколько дней мы продвигались с табуном и со всем своим караваном вниз по Белой долине, забираясь дальше и дальше в глубь Пустолежащей земли.

Костя ехал задумчивый и хмурый.

— Заманивает нас старый плут в ловушку… сами лезем в капкан.

Но я не видел опасности. Ведь Тальвавтын согласился продать нам оленей и, видно, решил честно выполнить свое обещание.

— Посуди сам, — говорил я Косте, — зачем ему расставлять какие-то ловушки? Ведь расправиться с нами он мог уже давно. Да и сделка чертовски выгодна для него — получает в собственность и законным путем целый “королевский банк” и “универсальный магазин” с товарами.

Но Костя молчал, нахмурившись.

Только на третьи сутки мы подошли к Белой сопке с плоской, как стол, вершиной. На снежных ее склонах чернели мохнатые от древесных лишайников узловатые лиственницы. На речных террасах поднимались более стройные деревья. Граница леса частоколом перегораживала Белую долину.

Ох и обрадовались мы лесу! После бесконечных скитаний в лабиринте голых, безжизненных сопок, закованных в снежный панцирь, деревья казались близкими, родными друзьями.

Яранги поставили на опушке среди лиственниц, утоптали площадку, накололи дров из сухостоя, и сразу лагерь принял обжитой вид. Костя расположил нарты с грузом квадратом вокруг лагеря, оставив лишь узкий проход к ярангам. Получилась маленькая крепость среди снежной тайги.

Время подгоняло: через неделю к границе леса прикочует Тальвавтын с табунами. Надо успеть срубить, как договорились, кораль.

Место для изгороди выбирали всей бригадой. На плоской террасе среди лиственниц нашли просторную опушку. Долго бродили с Костей в снегу, считая шаги, и наконец составили план кораля. Конструкцию его упростили — ведь рук для строительства не хватало.

Костя принес из наших неистощимых запасов новенькие американские топоры на длинных изогнутых ручках, похожие на большие томагавки, и ручную канадскую пилу. Работа закипела.

К сумеркам уложили длинные завалы крыльев. Они суживались воронкой ко входу в будущий вспомогательный загон.

Усталые и довольные, возвращались мы в лагерь.

— Больно хорошо пастухом у тебя работать, — вдруг сказала Геутваль, поправляя выбившиеся из-под канора волосы.

— Ты работаешь не у него, — рассмеялся Костя, — а в Дальстрое, понимаешь, в Дальстрое…

Гырюлькай шел, поглаживая блестящее лезвие топора:

— Очень нужный, хороший топор!

Приятно было растянуться в теплом пологе, пить горячий чай, уплетать сочную вареную оленину. Все были в приподнятом настроении. Наше настроение передавалось и женщинам. Смешливо переговариваясь, они суетились у чайного столика. Гырюлькай и Илья мирно покуривали прокопченные трубочки. На душе у меня было легко и радостно: шаг за шагом мы подвигались к своей цели.

Я спросил Костю, что такое счастье.

— Коо… кто его знает… — рассеянно ответил он, пробудившись от раздумий.

— Хочешь, выдам самое точное, самое верное определение?..

— Ну, выкладывай!

— Счастье, старина, — в достигнутой благородной цели!

Костя обалдело уставился на меня и вдруг, смутившись, отвел в сторону глаза.

Пять суток, почти не отдыхая, рубим и рубим лиственницы. Жерди приколачиваем прямо к стволам деревьев. Особенно пригодились нам строительные железные скобы. Целый мешок их подарил нам в Чауне Федорыч, прослышав, что собираемся строить первый кораль в центре Чукотки.

К концу недели, совершенно выбившись из сил, окончили хитроумное сооружение и были готовы принять табуны Тальвавтына.

Первыми почуяли приближение чужих табунов ездовые собаки. Потом забеспокоились самые неуравновешенные олени, державшиеся по краям стада. Они норовили удрать, отбиться от табуна — разведать манящие запахи. Пасти табун стало трудно. Приходилось то и дело заворачивать беглецов.

Неожиданно в стойбище нагрянул Тальвавтын. Он появился у кораля на своей упряжке белых оленей. Старик похудел, глаза его блестели недобрым огнем, но встреча была мирной. Не скрывая изумления, он осмотрел кораль. Видно, впервые видел ловчую изгородь и сразу оценил ее достоинства.

— Пять табунов привел, завтра отбивать будем.

Я предложил начать с табуна Гырюлькая, полагая, что наши пастухи хорошо знают оленей своего стада, и мы получим в первый же день надежное ядро будущего табуна. Тальвавтын хмуро кивнул.

У кораля появлялись всё новые и новые нарты — приезжали старейшины, родственники Тальвавтына, возглавлявшие табуны. Собрался весь “цвет” Пустолежащей земли.

Гости важно здоровались со мной, словно не замечая Костю, Гырюлькая, Илью. Молчаливо разглядывали кораль, перебрасываясь односложными замечаниями. Осматривая ловчую камеру, Тальвавтын спросил словно невзначай:

— А какую тамгу будешь ставить?

Его свита притихла, ожидая ответа.

Вопрос о тамге — семейной метке — был особенно важен для обитателей этого острова прошлого. Каждый из них имел собственную метку — тавро — надрезы на ушах оленей. По числу и форме этих надрезов определялась принадлежность животных.

О своем тавро мы позаботились еще в Магадане. Горький опыт Чаунского совхоза научил нас. Там оленям, купленным у последних магнатов тундры, оставили метки прежних хозяев. И этим не преминули воспользоваться крупные оленеводы. Они расставили свои табуны вокруг пастбищ, где пасся купленный табун. И совхозное стадо растаяло, как сахар в стакане воды. Представителям совхоза оленеводы заявили: “Приезжайте отбивать своих оленей, если узнаете”. Буранов после этой истории имел крупные неприятности…

— Будем ставить свое тавро, — нахмурился Костя, — железное.

— Железное? — удивился Тальвавтын, в глазах его мелькнула досада.

И тут я понял: старый лис отлично знал историю с Чаунским совхозом и, может быть, готовил нам такой же удар. Осмотрев кораль, гости уехали.

— Завтра преподнесем ему тавро, — усмехнулся Костя. — Провались я на этом месте, если чертов старик не лопнет от злости…

Утром Геутваль разбудила нас затемно. В небе горели звезды, и луна освещала белую вершину столовой сопки. Облитая мягким сиянием, она словно парила над Белой долиной.

Стали подъезжать люди Тальвавтына. Пологи в наших ярангах пришлось поднять, настелить оленьих шкур, чтобы вместить всех гостей и напоить чаем. Первыми приехали рядовые пастухи, преимущественно молодые. С любопытством осматривали кораль, охотно пили чай и чувствовали себя без старшин свободно.

Они окружили Тынетэгина и Геутваль и о чем-то расспрашивали. Разговоры моментально прекратились, как только появился Тальвавтын со своей свитой. Молодые пастухи во главе с Тынетэгином отправились собирать табун.

И вот решительная минута наступает. Плотной кучен трехтысячный табун медленно движется к невысокому увалу. По ту сторону его широкой пастью раскрываются крылья кораля. Пойдут ли дикие олени Тальвавтына в кораль? Ведь изгородь они видят впервые.

Позади табуна, полукругом, идут загонщики, покрикивают, стучат палками по стволам деревьев, подгоняют отстающих. Передние олеин переваливают гребень увала. Если сейчас испугаются изгороди, начнется невообразимая паника. Табун повернет обратно, сметая все на своем пути.

В цепь загонщиков включаются все. Мы с Костей идем рядом с Тальвавтыном. Он молчаливо наблюдает за поведением оленей. Пока все спокойно. Поваленные лиственницы с необрубленными ветвями, образующие крылья кораля, не беспокоят полудиких животных. Табун спокойно втягивается в разверзшуюся пасть завала.

Передовые олени благополучно проходят широкие ворота, вступают в первый, вспомогательный загон. И только тут замечают изгородь. Секунда растерянности…

Но сзади напирает стесненный табун. Встревоженные вожаки устремляются вперед, увлекая за собой массу оленей. Рысью передовые олени вбегают в главный загон. И, понимая, что попали в ловушку, несутся во всю прыть. За ними неудержимым потоком льется табун. Но впереди только крошечная ловчая камера, а дальше пути нет — глухая изгородь.

Вожаки в панике поворачивают назад, табун в растерянности, олени вскидываются на дыбы, бегут по кругу в просторном главном загоне. Вот живой поток хлынул обратно в камеру вспомогательного загона.

Поздно! Люди уже задвигают шесты в воротах у самых крыльев.

Путь на волю отрезан. Олени поворачивают обратно, образуя водоворот в главном загоне.

— Здорово! — кричит Костя. — Сработал, как часы!

На лицах Тальвавтына и его свиты растерянность, любопытство, недоумение.

Табун кружит в главном загоне. Здесь очень много важенок — светлошерстны, крупных, упитанных, несмотря на зимнее время. Спины оленей плоские, как доски.

— И выбирать нечего, — говорит Костя, — ставь метку и выпускай в боковую камеру.

Пора начинать. Загонщики устремляются в главный загон, отбивают первый косяк с полсотни оленей и загоняют в небольшую ловчую камеру. Обезумевшие олени теснятся, лезут друг на друга, молотят копытами своих сородичей. Но высокую изгородь не перепрыгнуть.

К ловчей камере примыкают два боковых загона. В один будем пускать отобранных важенок, в другой — остальных оленей.

Костя приносит гремящий мешок и бросает на свою нарту:

— Вот наши метки!

Вокруг теснятся старшины, пастухи Тальвавтына, любопытно заглядывают через плечи своих товарищей.

Костя вытаскивает пригоршню наших “волшебных кнопок”. Это последняя новинка института оленеводства — полые пуговицы и бляшки с остриями. Демонстрирую несложную операцию на ездовом олене, пронзаю острием бляшки ухо, надеваю полую пуговицу и сдавливаю…

Щелк! Пуговица намертво скреплена с бляшкой. Не отдерешь от уха. На бляшке выгравирован номер.

— И-кхх!

— Какомей!

— Колдовская метка!

С острым любопытством наши гости рассматривают невиданную метку. Осторожно передают друг другу алюминиевые пуговицы. Тальвавтын прокалывает свой малахай и застегивает кнопку намертво. Шапка идет по кругу. Каждый повторяет несложный опыт. Полный успех! Теперь все наши гости щеголяют в меченых малахаях. Шутят, смеются. Даже шаманы, отбросив надменную чопорность, радуются, как дети.

Костя, Тынетэгин и несколько молодых пастухов, набив карманы бляшками, спрыгивают в ловчую камеру, в гущу оленей. Мы с Тальвавтыном оседлали изгородь — будем считать отобранных важенок.

В камере начинается суматоха. Парни снуют среди оленей, ловят обезумевших важенок, ловко прокалывают ухо острием бляшки. Щелк! И готово! Приотворяют калитку и выпускают меченую важенку в наш загон. Я ставлю точку в блокноте, Тальвавтын кидает спичку в малахай. После конца отбивки мы сличим счет…

Кораль действует безотказно. Ловцы воодушевлены ритмом слаженной работы. Через десять минут в ловчей камере остаются лишь непринятые олени. Тынетэгин выпускает их в другую калитку, в пустой боковой загон. Загонщики отбивают в главном загоне следующий косяк и загоняют в опустевшую ловчую камеру. И снова суматоха, едва успеваю отмечать в блокноте меченых важенок.

И так целый день. Ловчая камера кипит, как котел. Мечутся олени, люди. Отбивка идет стремительно, как по конвейеру. Времени не замечаем…

Табун в главном загоне тает. А когда стало смеркаться, мы пропустили последнюю партию оленей. Табун разделился на две части. В нашем загоне медленно кружат меченые важенки, крупные, как на подбор. В боковом загоне теснится отставшая часть табуна.

— Больно хорошая твоя изгородь, — говорит Тальвавтын, стирая пот с лица. — Сами будем теперь такие делать.

— Подарим тебе кораль, как отобьем всех важенок, — говорит Костя.

Тальвавтын удовлетворенно кивает.

Мы считаем спички в малахае Тальвавтына. Их там 952. В блокноте у себя я насчитал 953 точки…

Пять суток, не смыкая глаз, пропускаем громадные табуны Тальвавтына через кораль и наконец отбиваем шестую тысячу важенок.

В этот же вечер в пологе Гырюлькая мы составили акт передачи важенок Дальнему строительству. В пологе собрались все старшины Тальвавтына. Они молчаливо наблюдают всю процедуру. Наконец Костя громогласно переводит текст исторического акта — первого торгового документа Пустолежащей земли. Подписываем его, передаем Тальвавтыну.

При гробовом молчании старик ставит вместо подписи иероглиф, обозначающий семейную тамгу…

Костя высыпает из кожаного мешка посреди полога груду пухлых денежных пачек. Тальвавтын неторопливо складывает деньги в сундук, обтянутый сыромятью, и заполняет его доверху. К нему перекочевывает содержимое нашего кожаного мешка.

— Разводим миллионеров… — ворчит Костя, чертыхаясь.

Снимаю с груди и передаю Тальвавтыну ожерелье Чандары. Он сейчас же надевает его. Медвежьи морды, сцепившиеся клыками, улеглись на смуглое тело. Старейшины склоняют головы. Глаза Тальвавтына блестят торжеством, лицо помолодело. Исполнилось заветное его желание — он получил старинную реликвию ерымов — пропавший талисман чукотских вождей.

Вручая Тальвавтыну копню акта, говорю, что завтра может забрать наши товары…

Вся эта сцена производит глубокое впечатление на присутствующих; мне она врезалась в память навсегда. День мы завершили великолепным пиршеством в нашей яранге. Только поздно вечером гости покинули лагерь, вполне удовлетворенные невиданным зрелищем. Теперь у нас образовался громадный шеститысячный табун. Табун после отела в пути удвоится. На Омолон, в случае счастливого завершения похода, мы приведем целый оленеводческий совхоз!

Хлопот с выпасом шеститысячной армады прибавилось. Собранные из нескольких табунов, олени стремились вернуться к своим сородичам.

Особенно тревожными были последние сутки. Мы сбились с ног, заворачивая беглецов целыми косяками. Управляться с громоздким табуном было невероятно трудно. Разделить его на две части не решались: уследить за двумя косяками при таком наэлектризованном состоянии оленей мы просто не могли…

Ночью, когда я спал, меня разбудила Геутваль. Я так крепко заснул, что долго не мог очнуться. Девушка тормошила меня и встревоженно говорила:

— Проснись, проснись, Вадим, беда, да проснись же ты…

Ее слова едва достигали моего сознания. Но слово “беда” мгновенно отрезвило меня. В пологе тускло светил жирник.

Горячо и сбивчиво она рассказала, что пошла на лыжах по следу отбившегося оленя. Он шел быстро, не останавливаясь, и она не смогла нагнать его. За ближним увалом в распадке она увидела табун Тальвавтына, который мы пропускали днем через кораль.

— Тальвавтын ночью не отогнал его, и наш олень убежал к ним. Я почуяла недоброе, — продолжала Геутваль, — пошла дальше на лыжах, и везде в распадках притаились табуны Тальвавтына. Ночью они потихоньку подогнали их и, как ястребы, окружили твое стадо. И теперь заманивают наших оленей. Говорила я тебе: Тальвавтын все равно волк, хитрая лисица, коварная росомаха!

Лицо девушки пылало. Она только что пробежала на лыжах километров пятнадцать и вся кипела возмущением.

Геутваль так хороша была в эту минуту, что я притянул ее к себе и поцеловал. Это случилось неожиданно, само собой.

Девушка тихо засмеялась:

— Оставь… у тебя на Большой земле невеста есть…

Известие Геутваль ошеломило меня. Неужели Костя оказался прав: Тальвавтын заманил в ловушку и мы очутились в тисках?

— Кочевать надо, убегать скорее из кольца! — воскликнула Геутваль.

Накинув кухлянки, мы выбрались из яранги в лунную морозную ночь. Голубоватый снег исполосовали угольно-черные тени лиственниц. Свежий лыжный след Геутваль, взрыхляя серебристый склон сопки, спускался прямо к ярангам.

Подвязав лыжи, мы заскользили к близкому стаду. Подоспели вовремя. Нас встретили встревоженные друзья, обессиленные борьбой с растекающимися оленями. Табун волновался как море. Чувствуя близкий запах сородичей, охваченные нервным возбуждением, олени целыми косяками как одержимые устремлялись к близким сопкам.

Приходилось непрерывно объезжать стадо и заворачивать беглецов. Горстка людей боролась из последних сил.

— Не пойму, что с этими дьяволами случилось, белены объелись, что ли?! — прохрипел, подъезжая на своей нарте, Костя.

— Быстрее, старина, собирайте стадо! Тальвавтын табуны ночью подогнал — взял нас в кольцо. Удирать надо!..

— Чертов хрыч! — загремел Костя. Он дернул поводок упряжки и понесся к дальнему краю табуна.

Соединенными усилиями мы быстро собрали многотысячный табун на опушке, освещенной лунным сиянием. Стесненные олени медленно закружились плотной, живой массой. Неукротимой силой веяло от табуна.

“Точно туго натянутый лук, — невольно подумал я. — Что, если тетива лопнет?”

Мы сошлись у трех сухих лиственниц. Геутваль посохом нарисовала на серебристом снегу расположение стад Тальвавтына.

— О-кка! — удивился Гырюлькай. — Душить табун хочет. Сюда будем убегать, — показал он на замерзшее русло реки.

Действительно, по льду можно было вырваться из окружения. Решили, не теряя времени, двинуть табун вверх по заснеженному руслу и гнать до тех пор, пока хватит сил. Яранги лагеря оставим на месте до приезда Тальвавтына, сохраняя видимость присутствия табуна. К рассвету я предполагал вернуться в лагерь — встретить Тальвавтына и передать ему обещанные товары.

Геутваль заявила, что вернется со мной и будет готовить гостям мясо и подавать чай. Вельвеля решили не будить. Он спал в пологе с Тынетэгином и Ильей, отдыхая после дежурства. Ранавнаут потихоньку разбудила их. Приготовления к стремительному ночному маршу начались…

Через час мы вытеснили живую громаду табуна на замерзшее русло. Молчаливо провожали нас лиственницы, отбрасывая длинные черные тени на светящийся снег. Вытянувшись лентой, табун лился живой рекой среди заснеженных берегов.

Двигались молчаливо, стараясь не шуметь. В тихом морозном воздухе скрипел снег, под копытами потрескивали суставы бесчисленных оленьих ног, постукивали рога.

Движение “походной колонной” успокоило оленей. Они послушно брели за нартой Гырюлькая со связкой ездовых оленей на поводу. По бокам стада ехали Илья и Тынетэгин. Вооружившись длинноствольной винтовкой, юноша прикрывал левый фланг табуна.

Мы с Костей ехали сзади, подгоняя отстающих. Геутваль, Ранавнаут и Эйгели вели легкий обоз из нескольких нарт. Невольно я вспомнил такую же лунную ночь далеко на Омолоне. Тогда мы двигались по заснеженному его руслу на штурм Синего хребта и чувствовали себя победителями. Теперь наше шествие напоминало отступающую, потрепанную в боях кавалерийскую часть.

Уходим налегке, прихватив лишь самое необходимое: немного продовольствия, палатку с печкой, спальные мешки, скудное лагерное снаряжение и стволы сухостоя — запас дров на первое время.

Яранги и основной груз я рассчитываю привезти после завтрашней встречи с Тальвавтыном.

Почти всю ночь двигаемся по Белой долине, уходя дальше и дальше от границы леса и манящих запахов чужих стад. Через каждые два часа останавливаем табун, пасем на заснеженных террасах и снова пускаемся в путь.

Небо едва заметно светлеет. Останавливаем табун на очередную кормежку. Олени успокоились.

— Пора… — волнуясь, сказал Костя. — Пора тебе, Вадим, возвращаться… А мы с табуном еще километров двадцать отмахаем. Ну и взбесится старый хрыч! Держись… кремневая встреча будет.

Гырюлькай привел лучших беговых оленей. Ведь к рассвету мы с Геутваль должны вернуться в наши яранги.

— Прощай, дочь снегов, береги Вадима. — Костя приподнял девушку могучими ручищами и чмокнул в губы.

— Ох нет, пусти! — Геутваль закрыла лицо руками.

Все собрались у наших быстроногих упряжек. Мы прощались с друзьями, может быть, навсегда…

В ТИСКАХ

Блаженствуем в теплом пологе. Еще затемно примчались на беговых оленях в покинутый лагерь. Вельвель по-прежнему беспробудно спал в соседней яранге — видно, здорово утомился на дежурстве.

Теперь Геутваль — маленькая хозяйка стойбища. Она старательно наливает чай в мою большую кружку и себе в расписную фарфоровую чашечку, которую я ей подарил, нарезает мелкими ломтиками мороженое мясо, ставит на столик сахар, масло, печенье.

Мы одни в этом огромном снежном мире. Освещенные колеблющимся светом жирника, среди пушистых оленьих шкур… С незапамятных времен женщина отдавала свою заботу и ласку мужчине, и он защищал ее от всех бед и опасностей. В кочевом шатре, осененном веками, я особенно остро ощущаю свое одиночество.

Смотрю на Геутваль, на ее фигурку, крепкую как орешек, смуглое личико, спокойное перед надвигающейся грозой, и вдруг понимаю, что за эту маленькую, смелую девушку готов отдать жизнь.

Геутваль подняла голову, посмотрела пристально в глаза и неожиданно потянулась ко мне доверчиво и просто.

— Зачем страдать заставляешь?..

И вдруг снаружи слышится хруст копыт и скрип полозьев: кажется, ярангу со всех сторон окружают бесчисленные нарты.

— Тальвавтын! — метнулась к винчестеру девушка.

— Спрячь винчестер, сумасшедшая!

Выкатываюсь из полога, выскакиваю наружу. Рассветает, звезды померкли. К ярангам подходят вереницы пустых грузовых нарт. Совсем близко белеет упряжка Тальвавтына.

— Приехал?!

— Нарты привез, грузить будем…

Показываю сани с товарами, приготовленными для передачи. Каюры Тальвавтына начинают перегружать наши богатства. На каждой нарте винчестер в чехле. Целый арсенал! Тревожный признак. Идем с Тальвавтыном в ярангу. В чоттагине он долго отряхивает кивичкеном[26] торбаса, кухлянку.

Тут все в порядке: Геутваль, согнувшись в три погибели, усердно раздувает костер под чайником. Вползаем в полог. Вытягиваю из полевой сумки список товаров, передаваемых в уплату за оленей. Неторопливо читаю бесконечный перечень.

— О-к-к-а! Много! — удовлетворенно кивает старик.

Он подписывает акт передачи — ставит свою классическую тамгу, похожую на трезубец Нептуна. Операция завершена!

Геутваль втаскивает чайник, степенно расставляет чашки, разливает чай. Неторопливо пьем крепкий, как кофе, напиток. Знает ли старик, что наш табун ускользнул из мертвой петли? Лицо его спокойно, непроницаемо.

— Как олени? — вдруг спрашивает он.

— Хорошо, только бегают очень — держать трудно, — отвечаю, не сморгнув.

Тальвавтын пьет и пьет чай, о чем-то размышляя. Наконец переворачивает чашку вверх дном.

— Однако, пошел, — говорит он по-русски, — ехать далеко надо. Хорошо торговали. Через два дня в гости к тебе приедем — праздник отбоя будем делать…

Облегченно вздыхаю. Геутваль в волнении роняет чашку. Не унюхал еще, старый лис!

Выходим из яранги. Каюры перегрузили нарты и покуривают трубочки. Прощаюсь с Тальвавтыном как ни в чем не бывало.

Белая упряжка рванула с места. Старик обернулся. На тонких его губах змеилась холодная усмешка. Караван тяжело груженных нарт тронулся по следу Тальвавтына.

Мы с Геутваль молчаливо стояли у порога яранги до тех пор, пока последняя нарта не скрылась за лесистым увалом.

— Ну, Геутваль, снимай скорее яранги, удирать будем!

Я побежал будить Вельвеля. Нельзя было терять ни минуты. Втроем быстро свернули лагерь, пригнали ездовых оленей. Через час наш легкий караван несся вверх по Белой долине, в противоположную сторону, по следам ушедшего табуна. Только тут Вельвель сообразил, что случилось. Он ехал хмурый и злой.

На месте нашего стойбища оставалась вытоптанная в снегу площадка и холодный пепел потухшего очага…

Только в сумерки нагнали табун. В глухом распадке, как ветер, налетела легковая нарта Тынетэгина. Юноша, вооруженный винтовкой, спустился галопом с ближнего увала, где устроил, видно, сторожевой пост. Соскользнул с нарты и, не выпуская поводка, в волнении закурил трубку.

— Гык! Давно ждем вас, Костя совсем не спит…

Подражая взрослым, он старается скрыть радость, но юношу выдают глаза — сияющие и счастливые.

— Как олени?

— В Большом распадке, — махнул в сторону увала Тынетэгин, — совсем смирные стали…

Наше появление всполошило лагерь. Из палатки выскочили Костя, Гырюлькай, Ранавнаут, Эйгели. Костя окинул быстрым взглядом наш караван.

— Молодец, Вадим! — тискает он меня в могучих объятиях. — Собирался уже ехать на выручку.

— Едва догнали вас… далеко увели табун…

— Ах ты чертенок! — обрадовался Костя, увидев Геутваль. — Сберегла Вадима!

На шум подъехал Илья, дежуривший у стада. Все собрались вокруг. Расспросам не было конца. Снова сошлись вместе — маленький, непобедимый отряд. Лишь Вельвель сумрачно стоял у своей упряжки, не разделяя общей радости.

Яранги решили не расставлять — повесили на шестах одни пологи. На рассвете уйдем с табуном дальше…

Утром мы обнаружили исчезновение Вельвеля. Это встревожило нас: через несколько часов Тальвавтын узнает о нашем скрытом маневре.

В путь собрались быстро. Решили продвинуться возможно дальше. Табун гнали ускоренным маршем, почти не останавливаясь на кормежку. В этот день сделали особенно большой переход, достигнув того перевала, откуда мы с Костей впервые увидели Главное стойбище Пустолежащей земли.

Теперь табуны Тальвавтына не страшны. Вряд ли он решится беспокоить стельных важенок утомительным маршем. Да и нам двигаться дальше такими стремительными переходами нельзя — погубим приплод.

На общем совете решили устроить отдых. Расположились у перевала комфортабельно — поставили две яранги с пологами, вокруг сдвинули нарты в каре, добыли льда на промерзшей до дна речке, напилили и нарубили дров из привезенного сухостоя. Костя торжественно поставил у яранги шест с красным флагом — символ нашей полной независимости.

— Настоящий форт получился! — восторгался Костя. — Голыми руками не возьмешь.

— Только пушек не хватает, — съязвил я.

Но все-таки на соседней возвышенности выставил сторожевой пост.

Олени спокойно копытили снег на пологих гривах Белой долины, украшая тонким кружевом следов склоны.

Дежурили у стада в три смены. Я выходил с Геутваль, Костя с Гырюлькаем, Тынетэгин с Ранавнаут. Илья помогал ночной смене. В дежурство один объезжал табун на легковых нартах, другой безотлучно находился на сторожевом посту, обозревая окрестности и широкую тропу, пробитую табуном во время отступления.

Распорядок был твердый, как в армии. Всем это очень нравилось. Работали с увлечением. Особенно охотно несли сторожевую службу Геутваль и Тынетэгин…

Ночью, в пологе, я сквозь сон услышал близкий выстрел.

“Р-ра-рах!” — тревожно повторило эхо в горах.

Я не успел проснуться, как Геутваль затормошила меня в темноте:

— Винтовка Тынетэгина стреляла, просыпайся скорее! Девушка быстро зажгла светильник, принялась будить

Костю, Гырюлькая. В пологе поднялась суматоха. Геутваль заряжала винчестер; Костя, чертыхаясь, натягивал торбаса; Гырюлькай лихорадочно одевался.

— А ну давай сюда! — потянулся Костя к девушке. Маленький винчестер потонул в Костиных ручищах.

— Только, чур, старина, уговор оружие пускать в крайнем случае!

Костя неопределенно хмыкнул. Снаружи послышался скрип полозьев, свист кенкеля, хриплое дыхание галопирующих оленей…

Мы с Костей выскочили из яранги. К нам бежал Тынетэгин, затормозивший упряжку у кораля из нарт.

— Куда стрелял?! — крикнул Костя.

— Спящих в пологе разбудить хотел — Тальвавтын едет…

— Один?!

— На беговой упряжке.

— Уф… дьявол, — облегченно вздохнул Костя.

Он едва успел сунуть винчестер в ярангу. Из морозного тумана вынырнула белая упряжка. В лунном мареве белые олени, опушенные изморозью, казались привидениями, а седок, запорошенный серебристым снегом, — пришельцем из лунного мира.

Олени как вкопанные остановились рядом с упряжкой Тынетэгина.

— Какомей! Далеко убегали… — вместо приветствия насмешливо проговорил Тальвавтын.

— Твои табуны близко подошли, — резко ответил Костя.

Тальвавтын нахмурился, угрюмо посмотрел на Костю и дерзко сказал:

— Мои пастухи плохо оленей стерегли.

Я пригласил Тальвавтына в полог. Беседа не клеилась. Костя сидел у чайного столика, хмурый, закипая бешенством. Тальвавтын молчаливо курил длинную трубку.

— Экельхут, главный шаман, разговаривал с духами, — вдруг сказал старик. — Большая беда будет. Нельзя вам кочевать дальше в горы — погибнут олени, надо обратно к границе леса уходить…

Тальвавтын замолчал и снова погрузился в раздумье, словно подчеркивая длинной паузой зловещее предупреждение.

— Ну и шельма… — пробормотал Костя.

Действительно, маневр Тальвавтына был шит белыми нитками. К границе леса нас и калачом не заманишь.

— И что же говорит Экельхут, какая беда грозит нашему табуну?

— Сильно сердятся келе[27] — живых оленей тебе отдавали. Большое бедствие на Пустолежащую землю насылают. Экельхут говорит: быстрее кочевать тебе нужно к границе леса — обманывать духов, — повторил Тальвавтын.

— А где твои табуны? — спросил я старика.

— В лесные долины быстро кочуют.

— Не пойдем к лесу, мало времени осталось, — грубо отрезал Костя.

— Спешить надо… отел скоро, — подтвердил я отказ в более вежливой форме.

— Добра желаю вашему табуну, — презрительно взглянул на Костю Тальвавтын. — Поехал я. Array!

Тальвавтын исчез так же внезапно, как появился. Поведение его было для меня непостижимо. Зачем он приезжал? Чего хотел? Чем грозил нашему табуну?

— Мэй, мэй, мэй! — встревожился Гырюлькай. — Экельхут очень сильный шаман, большая беда будет!

Мы долго еще обсуждали предостережение Тальвавтына и решили не принимать его во внимание — двигаться дальше, возможно быстрее покидая Пустолежащую землю…

Неделю мы кочевали, совершая небольшие переходы, уходя далее и далее от границы леса, в лабиринт безлесных снежных долин обширного горного водораздела между Анадырем, Анюем и Олоем. Теперь нас отделяли от границы леса добрые сто пятьдесят километров, и мы почувствовали себя наконец в безопасности.

В этот памятный день мы поставили свои яранги у подножия сопки с одинокими кекурами.

На следующее утро, когда мы с Геутваль отправились дежурить, нас встретил Гырюлькай. Лицо старика посерело от волнения.

— Совсем плохо, — сказал он, — посмотри, какое грязное небо.

Обычно зимнее небо было белесым и тусклым, теперь же облака набухли странной синевой. Мороз упал, стало необычайно тепло, и воздух пропитывала непонятная свежесть.

Подошел Костя:

— Черт знает, что творится! Все шиворот-навыворот… Лесных куропаток видимо-невидимо налетело, сороки появились, белую сову видел, кукша пролетела. Не пойму, откуда их несет?!

— Плохие облака, — повторил Гырюлькай, — давно такие видел зимой, когда мальчиком был…

Он что-то еще хотел сказать, но не успел. Где-то в вышине утробно забулькало, как в горлышке большой пустой бутылки, и мы увидели двух черных как уголь птиц. Медленно махая крыльями, они пролетели на север.

— Вроны! Откуда их в такую пору дьявол принес?! — удивился Костя.

Появление на безлесных плоскогорьях птиц, давно улетевших на юг, к тайге, поражало…

Но больше всего нас пугали облака. Они все гуще наливались синевой, точно перед грозой. С востока потянул теплый ветерок, напоенный необычной свежестью. Казалось, что надвигается грозовая туча. Но вокруг лежал снег девственной белизны, толпились снежные сопки. Посиневшие облака никак не вязались с картиной белого безмолвия.

И вдруг на лице я ощутил влажную морось. Гырюлькай, бледный и подавленный, молчаливо опустил голову.

— Дождь?! Зимой?!

Ошеломленные, мы стояли с Костей и Геутваль, подняв лица к посиневшему небу. Я видел мелкие капельки на смуглых щеках девушки. Костя, чертыхаясь, стирал шарфом бусинки воды со лба. Дождь моросил и моросил. Падая на снег, вода не замерзала. Наступила сильная оттепель. Снег на глазах посерел, и можно было лепить мокрые снежки.

— Большая беда пришла… — глухо проговорил Гырюлькай.

Мы с Костей не сразу постигли грозный смысл случившегося.

— Дьявольщина! — заорал вдруг приятель. — Гололедица, мертвая гололедица!

Пастушеский посох согнулся и треснул, переломившись, как спичка, в его ручищах. Только теперь перед нами открылась неотвратимость поразившего нас бедствия.

После оттепели с дождем неминуемо грянет мороз и скует снежную целину непробиваемым панцирем. Олени не в состоянии будут разбить копытами лед, и гибель их неизбежна.

Так вот о чем предупреждал нас Тальвавтын! Он звал нас в лесные долины, где снег не так подвержен оледенению. Вероятно, Экельхут — хранитель мудрости поколений — сумел по каким-то признакам предсказать наступление зимней оттепели. Послушай мы вовремя Тальвавтына, успели бы вернуть оленей к лесу!

Дождь моросил и моросил, все усиливаясь, и вдруг хлынул как из ведра. Странная, ужасная картина: ливень зимой. Поверхность снега превратилась в мокрую кашу. Вершины сопок почернели от проталин. Дождь стекал по мокрому меху кухлянок. Казалось, все в мире перевернулось вверх дном.

“Почему так легкомысленно мы пренебрегли предупреждением опытного оленевода? Неужели все наши усилия тщетны и олени обречены на гибель?!”

— Скорее, братцы! — крикнул Костя. — Оттепель продержится несколько дней, и мы сумеем вырваться к лесу!

Пожалуй, это был последний шанс спасения табуна. Мы побежали к ярангам. Быстро собрали лагерь, погрузили свой скудный скарб, пригнали ездовых оленей, запрягли в нарты и бросились собирать табун.

Пробираться по раскисшему снегу было тяжело. Но олени держались кучно, спокойно разгребали мокрый снег и лакомились ягельниками. Не мешкая, собрали шеститысячный табун.

Наконец двинулись по старой кочевой тропе. Нарты с грузом едва тащились по раскисшему снегу. Зимний дождь не прекращался, обильно смачивая снег, набухший точно вата.

Оставив позади грузовой караван, подгоняем табун на легковых нартах. Но продвигаемся слишком медленно. Олени проваливаются в рыхлый, промокший снег. Обычный дневной переход совершаем за сутки и, вконец утомив табун, встаем на отдых у подножия горы, похожей на колоссальный монумент.

Венчал ее массивный останец, сложенный горизонтальными слоями скальных пород. Каменный чемодан покоился на огромном конусе более рыхлых пород и возносился над пустой снежной долиной. На отвесных его стенах снег не удерживался, и побеленные инеем стены холодно темнели в вышине.

Такая причудливая вершина осталась, вероятно, от древнего водораздельного плато, размытого в течение тысячелетий. Невольно я подумал, что эта сопка самой природой приспособлена для обороны…

Яранг не расставляем — натянули палатки. Необычайно тепло, и это нас радует. Даже воспрянули духом: может быть, успеем спасти табун. Засыпаем как убитые, решив сделать только трехчасовую передышку…

Разбудила нас Геутваль. Было еще темно. Первое, что я ощутил, — холод в палатке.

— Мороз… — жалобно воскликнула девушка.

Все лихорадочно одевались. Костя тихо ругался, не попадая в штанину меховых брюк. Выбрались из палатки. Светила лунная морозная ночь. Холодно и беспощадно мерцали звезды. Вокруг все звенело и шуршало. Сначала я не понял, что происходит.

Тысячи копыт молотили непробиваемую ледяную корку. Олени пытались пробить панцирь и добраться до ягельника. Замерзшая долина отсвечивала полированной сталью. Душу сдавил мертвящий ужас. Все было кончено, все рушилось на глазах — судьба шеститысячного табуна предрешена…

Олени оказались в тисках. Преодолеть 130 километров обледенелых снегов и выбраться к лесу голодный табун не в состояния. Да и там, у границы леса, гололед, видимо, не пощадил снегов. Грозное стихийное бедствие обрушилось на Чукотку.

Вероятно, случайное воздушное течение вынесло массы сравнительно теплого, насыщенного влагой беренгийского морского воздуха в континентальные области — наступила внезапная зимняя оттепель. А потом массы арктического воздуха пересилили случайное воздушное течение и заковали снежную целину в ледяной панцирь…

Подавленные обрушившимся несчастьем, мы пытались что-то предпринять. Захватив топоры, остервенело рубили и кромсали матовую, скользкую, как каток, ледяную корку. Толщина ее была не менее семи сантиметров, и олени не могли ее пробить.

К рассвету все выбились из сил, так и не облегчив участи табуна.

Наши “царапины” привлекали толпы проголодавшихся оленей. Они теснились вокруг, пытаясь расширить ямки, ожесточенно били и били копытами. Напрасно! Непробиваемая толща не поддавалась, лишь счастливчикам удавалось выхватить клочки ягельника. Несчастные животные ранили ноги. Повсюду алели пятна крови, и, когда рассвело, снежная долина стала похожа на поле сражения, политое кровью.

Гырюлькай предложил разделить табун на мелкие части и загнать оленей на вершины сопок с проталинами. Там росли черные высокогорные лишайники, жесткие, как проволока: олени смогут некоторое время продержаться.

Мы понимали тщетность этих усилий: слишком велик наш табун, проталины на вершинах малы и людей у нас мало, очень мало. Но сидеть сложа руки невозможно…

Вместе с Гырюлькаем я полез на сопку с причудливым останцем на вершине — высмотреть сопки с проталинами. Остальные принялись из последних сил взрыхлять топорами ледяной панцирь в долине.

С высоты их работа казалась работой пигмеев. Крошечные фигурки людей терялись среди моря теснящихся оленей.

Подымаемся медленно. Крутые склоны сопки скользкие, не за что уцепиться. Рубим топорами ступеньки. Хорошо, что торбаса подшиты щетками[28] и ноги не так скользят.

Обындевевшей громадой сверху нависает каменный чемодан. Подползаем ближе и ближе. Если нога соскользнет, покатишься вниз, как на салазках, пронесешься через всю долину и угодишь в гущу табуна.

— Плохая сопка… — говорит Гырюлькай. — Сильно здесь воевали с коряками. Сюда Кивающий головой последних коряков загонял — на вершине всех убивал…

— Полезем? — кивнул я на скальную стену.

— Тут нельзя — упадешь… С другой стороны тропа Кивающего головой осталась…

Мы выбрались к подножию отвесной каменной стены, обдутой ветрами. Слои каменных пород лежали горизонтально слоеным пирогом. У основания останца был довольно широкий плоский карниз. Держась за стены, мы стали огибать “каменный чемодан” и скоро подошли к месту, где останец был косо срезан наподобие пирамиды, слои, разрушенные временем, образовали естественные ступени.

— Вот тропа Кивающего головой… Тут он приказал своим воинам стрелять из всех луков и со своими подмышечными первый взбежал на вершину и убил много врагов…

— Подмышечными? — удивился я. — Кто это?

— Самые сильные воины, охранявшие его от копий, — невозмутимо ответил старик.

Сопка ожила в моем воображении. Эта неприступная скалистая вершина была почище любого средневекового замка. Я позабыл о табуне и представил себе штурм неприступной вершины. Это был подвиг. Недаром чукотские предания сохранили его в веках!

По этим ступеням легко взобрались на плоскую вершину. Тут могли свободно поместиться несколько сот людей. Проталины обнажали мелкокаменистую поверхность, покрытую бриопогеном — черным высокогорным лишайником с перепутанными, как проволока, стебельками.

— Смотри…

Я обернулся.

— Боже мой!

Перед нами открывалась целая страна снежных сопок. Точно белые валы окаменевшего в бурю океана. Все сопки сверкали ослепительными бликами, а долины, врезывающиеся между ними, отливали сталью, словно огромные катки. Гололедица сплошным панцирем заковала снега…

Лишь вершины сопок там и тут чернеют проталинами. Но это крошечные островки среди океана обледенелых снегов. Да и не ко всем вершинам подступишься с оленями по скользким, обледенелым склонам. Доступны для нас лишь те из них, что соединяются с плоскогорьями перемычками гребней.

Исцарапанными пальцами карандашом набрасываю в блокноте расположение спасительных сопок.

— Приметные сопки, — говорит Гырюлькай. — Все их помню…

Теперь скорее вниз к табуну!

Но спуститься не так просто. Вонзая ножи в обледенелый снег, часа два сползаем по ступенькам. Собрались вшестером вокруг табуна. Гырюлькай каждому разрисовывает на листке из моего блокнота путь к сопкам с проталинами.

Удивительно! Вся топография местности отпечаталась в голове старика, как на фотопластинке. Он точно рисует ее на бумаге.

Все молчаливы и сосредоточенны. Понимаем, что с бродячими косяками станем вечными скитальцами замерзшей пустыни. Косяки отбиваем без счета прямо на дне Белой долины. И вскоре шесть косяков уводим в разные стороны. Белая долина опустела. Лишь одинокие яранги чернеют у подножия обледенелой сопки. Над ними реет красный флаг и вьется синеватый дымок.

В лагере остались лишь женщины: Эйгели и Ранавнаут. Они будут варить пищу, разыскивать нас по следам, привозить еду и чай. Мы стали людьми, живущими на сендуке,[29] без крова и пристанища, привязанными каждый к своему косяку. Куда заведет нас судьба?

Мне достался остаток табуна с тысячу важенок. Поглядывая на листок с приметами Гырюлькая, сверяясь с компасом, потихоньку тесню косяк на легковой нарте. Голодные олени послушно бредут, куда их гонят, словно понимая, что человек ведет их к спасению.

Сопку я нашел в верховьях бокового распадка. С трудом преодолев пологий, но скользкий склон, поднялись на седловину. Ослабевшие олени тяжело дышат, часто ложатся на замерзший снег передохнуть. На перевале оставляю свою истомленную упряжку. Дальше идем по гребню.

Ну и крестный путь! Вытянувшись бесконечной лентой, бредем и бредем по узкой, как лезвие ножа, перемычке. Справа и слева круто спадают обледенелые скаты. Неверный шаг — и покатишься неудержимо бог знает куда. Чуя опасность, олени осторожно переставляют широкие копыта, украшенные мохнатыми щетками.

“Может быть, ошибся и гоню косяк к обледенелой вершине, где нет никаких проталин?”

Передние олени выбираются на плосковерхую сопку. Вижу, как они устремляются вперед…

— Проталины!

Олени растекаются по вершине, приподнятой к небу. С потрясающей быстротой счищают плотный слой черного бриопогена.

Ужасно! Через пятнадцать минут на проталинах все съедено до камней. Вершина сопки оголяется, точно после пожара. Олени ожесточенно долбят скудную каменистую почву, раскапывают и съедают какие-то корешки.

Вдали, на соседней сопке, — олени. Они облепляют проталины, как мухи. На вершине танцует крошечная фигурка, размахивая какой-то одеждой.

— Да это же Геутваль! Милая девочка…

Сбрасываю кухлянку и отвечаю ей. А еще дальше на плоской, как стол, вершине — тоже олени, но фигурка человека так мала, что различить, кто это, невозможно. Высматриваю следующую сопку с проталинами, куда можно двинуть свой косяк…

Счет часам потерян, семь суток на ногах, сплю урывками, забываясь чутким, тревожным сном, пока косяк расправляется с очередной вершиной, и снова в путь. Вверх, вниз; вверх, вниз… В голове шумит, глаза слипаются. Остановиться невозможно.

Бродим со своими косяками по кругу, как лунатики, все дальше и дальше уходя от стойбища. Просто уму непостижимо, как находят нас женщины в лабиринте обледенелых сопок! Раз в сутки привозят вареную оленину, горячий бульон в бутылках и… крепкий чай, последнюю отраду скитальцев. Как мы благодарны им — это наши сестры милосердия.

Эйгели уже привезла мне одно письмо с каракульками Геутваль. Она изобразила на клочке бумаги волнистые сопки, крошечных оленей на вершине, бородатую фигуру на соседней сопке и летящую к бородачу птицу. Яснее не напишешь! Я люблю маленькую Геутваль. А как же Мария?

Олени очищают проталины до камней. Но что толку? Животные слабеют с каждым днем — слишком много сил теряют на бесконечные подъемы и переходы к сопкам.

Мы не видимся друг с другом вот уже семь суток. Представляю, как истомились люди почти без сна. Ведь каждый день нам приходится еще взламывать топорами обледенелый панцирь — добывать ягельник для ездовых оленей в упряжке. На моей нарте всегда в запасе мешок ягеля, добытый с невероятным трудом!

Иногда я засыпаю в пути, и ездовики долго тащат вслед за бредущими оленями нарту с человеком, спящим сидя.

Уходят последние силы. Понимаю, что дальше не выдержать ни людям, ни оленям. Мои олени едва волокут ноги, часто ложатся на снег и никуда не хотят двигаться. Приходится поднимать их силой и гнать, гнать на сопки…

В этот памятный день мы с Костей оказались на соседних сопках. Я видел, с каким невероятным трудом ему удалось загнать на вершину ослабевший косяк. Костя заметил моих оленей и поспешил ко мне на сопку.

Лицо друга осунулось и почернело, губы запеклись. Он тяжело дышал, взобравшись на мою высокую сопку.

— Амба! — махнул он рукой. — Пропали олени, пора спускать флаг. Распустим табун, пока могут уйти на своих ногах. Может, протянут до весны в одиночку на проталинах, а?

Костя прав: пока у оленей остались хоть какие-то силы, надо пустить их на волю.

— Падеж начнется со дня на день — видишь, сколько слабых появилось. Понос начался…

Костя — ветеринарный врач и ясно видит надвигающийся конец. Лежим высоко над Белой долиной, у плиты, расколотой морозами. Оранжевые, желтые, зеленые пятна наскальных лишайников пестрым узором расцвечивают серый камень. Вокруг сгрудились олени, расправляясь с последними проталинами. Безумно хочется спать, звенит в ушах.

И вдруг…

Смотрю на Костю, он на меня — испуганно и подозрительно.

— Ты слышишь?

— Слышу…

Тихий, непрестанный гул то пропадает, то возникает вновь. Вскакиваем как безумные. Сон слетел.

— Самолет! — кричит Костя.

Гул с неба слышен явственнее.

Перед нами простирается море заснеженных сопок. Но сколько ни вглядываемся в блеклое небо, пусто, ничего не видим. И все-таки это не галлюцинация!

Гул нарастает, перекатывается, точно весенний гром, в сопках. Теперь и олени услышали странный звук — насторожились. Внезапно из-за дальней сопки выскальзывает крошечный самолетик.

Он деловито и целеустремленно рыщет над вершинами.

— Нас ищет!

Скинув кухлянки, пляшем на сопке, размахивая одеждой, точно потерпевшие кораблекрушение, призывающие корабль. Что-то вопим охрипшими глотками. По лицу Кости, похудевшему и заросшему, бегут слезы. Нервы сдали и у меня. Но мне не стыдно.

Самолет круто разворачивается, устремляется к нашей сопке. Рев мотора оглушает. Олени, сбившись в табун, галопируют по кругу. Самолет закладывает головоломный вираж на уровне вершины. Сквозь колпак кабины вижу улыбающееся, небритое знакомое лицо, сдвинутый на затылок лётный шлем.

— Сашка! Дьявол!

— Да он же врежется! — вопит Костя.

В крутом вираже самолет дважды огибает вершину, чуть не задевая крылом разрисованные лишайниками плиты. Кажется, что пилот вывалится из своего кресла нам на головы. Бурная радость теснит душу; как по команде, сжимаем кулаки в ротфронтовском приветствии.

Самолет выравнивается, выстреливает вымпелом и уносится на север, покачивая на прощание крыльями. Скатываемся на седловину, бежим наперегонки к ленте вымпела, алеющей на снегу.

Спотыкаюсь о ребро заструга и растягиваюсь на фирновом склоне. Костя первый схватывает алую ленту. Торопливо вытаскивает из патрона записку и громогласно читает:

— “Соберите табун к яранге с красным флагом, ждите, утром прилетим. Целую лохматые образины”.

Невольно вспоминаю Омолон. Вот так же, в самую трудную пору, появился на самолете Саша. Но там он мог нам помочь разыскать ускользнувших оленей. Теперь же, будь он самим богом, бессилен спасти шесть тысяч оленей, истомленных голодом…

— Ясно?!

— Ничего не пойму. Зачем собирать табун? Кто прилетит? И как они сядут к нам? Разобьют лыжи о ледяные заструги.

— Приказ есть приказ, — решительно говорит Костя. — Давай собирать табун к ярангам. А ночью разобьем топорами заструги в Белой долине — подготовим посадочную площадку для Сашки…

Быстро спустили оленей с сопок, соединили в один косяк, и Костя погнал их к лагерю. Я отправился искать косяк Гырюлькая. Через час напал на следы его оленей. Поднялся к перевалу и пошел по гребню к вершине. Наконец очутился на вершине среди оленей. Они сожрали уже альпийские лишайники и ожесточенно копытили каменистую почву.

— Какомей! Вадим! — обрадовался Гырюлькай, заметив меня.

Давно я не видел старика. Он похудел, глаза покраснели, возбужденно блестели.

— Железная птица летала! — воскликнул старый пастух. — Оленей смотрела, смеялась с неба, потом вот это бросала…

Гырюлькай протянул флягу, обшитую войлоком, с длинной алой лентой, привязанной к горлышку.

— Боялся открывать без людей.

Я отвинтил металлическую крышку, вытащил ножом пробку и попробовал жидкость, налитую во флягу. Ого! Крепчайший ром!

— Попробуй, старина…

Гырюлькай глотнул и поперхнулся.

— Крепкая вода!

Мы так ослабели за эти дни, что несколько глотков рома закружило головы. Ноги не держат. Уселись на снег — продолжаем разговор в более устойчивом положении.

— Железная птица и у нас с Костей была, письмо бросала: табун велела к ярангам собирать.

— Келе, что ли, брать оленей хочет?! — испугался старик.

— Самолет — хорошая птица, — успокоил я.

Спустили оленей Гырюлькая с сопки на дно долины, и я повел их к ярангам.

Гырюлькай, отлично знавший местность, поехал собирать косяки Ильи, Тынетэгина и Геутваль…

В сумерки весь табун собрался у яранг. Олени улеглись и стали пережевывать жвачку. Несчастные, что они пережевывают? Ведь за эти дни они наглотались лишь жестких, как проволока, горных лишайников.

Собрались все в одном пологе. С наслаждением отогреваемся в тепле мехового жилища. Растянулись на шкурах, дремлем, не в силах побороть сон. Геутваль, свернувшись калачиком, спит, положив мне на колени голову. Пожалуй, она устала больше всех. Ей пришлось забираться с оленями на самые дальние сопки.

Несчастье сплотило нас в одну семью. И матерью этой большой семьи была Эйгели. Старушка обрадовалась, что все ее “сыновья” собрались вместе.

Разливая чай, она рассказала, что днем, когда светил полный день, вдруг что-то сильно загудело, она выскочила из яранги и увидела железную птицу совсем близко. Она кружилась над ярангами, “чуть не задевая красную материю на шесте”. От испуга Эйгели упала в снег. Поднялся страшный ветер, и птица унеслась прочь, “ничего не схватив”. Илья и Тынетэгин видели летящий самолет издали, а Геутваль слышала только далекий рев железной птицы. Я рассказал о Сашином самолете, о полетах на Омолоне. Людям, никогда не видевшим самолета, все это казалось красивой сказкой…

Недолго пришлось нам нежиться в тепле. Когда появилась луна и осветила серебряную долину, мы вышли разбивать обледенелые заструги. Ну и помучились мы с посадочной площадкой! Но дело подвигалось быстро. К полуночи разбили ледяные гребни, отметили свой “аэродром” по углам разостланными шкурами.

Остаток ночи спали в теплом пологе вповалку как убитые. У табуна по очереди дежурили Эйгели и Ранавнаут, оберегая сон скитальцев. Утром Эйгели едва добудилась нас:

— Беда! Тальвавтын опять едет!

Выскакиваем из яранги полусонные. К лагерю подъезжает знакомая упряжка. Олени бегут неторопливо, дышат тяжело — видно, очень устали.

Не узнаю старика — похудел, состарился, лихорадочно блестят глаза. Не распрягая оленей, он снимает мешок с парты и вытряхивает ягельник утомленным ездовикам.

— Трудно далеко ездить, — говорит он осипшим, простуженным голосом, — корм возить надо…

Тальвавтын с любопытством осматривает отдыхающий табун. Олени спокойно лежат по соседству на гладком, как каток, дне долины.

— Как, живы?! — воскликнул старик, не скрывая своего изумления.

— Семь дней на вершинах сопок пасли, на проталинах, — ответил я. — Отдыхать табун собрали.

Тальвавтын понимающе оглядел наши измученные лица и тихо проговорил:

— Все равно слабые олени — очень большой табун, маленькие проталины, подохнут, однако.

Костя протянул Тальвавтыну кисет; он пошел по кругу, все закурили.

— Как твои олени в лесу?

— Трудно живут: в густолесьях остался рыхлый снег. До весны перетерпят, — ответил Тальвавтын. — Плохо, не слушались вы, далеко уходили в горы. Экельхут правильно говорил…

— А что сейчас говорит Экельхут? — поинтересовался я.

— Говорит: твой табун распускать надо, пока ходят олени. А весной все равно придут на знакомые места в мои табуны. Тамга твоя крепкая — железная, отобьешь потом своих оленей.

И вдруг я понял Тальвавтына: ему просто жаль было оленей и он предлагал единственно правильный путь их спасения. Собственно, к этому же выводу мы с Костей пришли на сопке, где нас настиг Сашкин самолет.

Я посмотрел на Костю — лицо его было хмурое и злое. Он не успел ответить…

Откуда-то с неба послышался монотонный нарастающий гул. Тальвавтын, отвернув ухо малахая, прислушался.

— Сашка летит! — завопил Костя.

Гул нарастал и нарастал, раскатывался эхом в сопках Пустолежащей земли, наполняя долины грохотом. Все замерли, подняв лица к небу.

И вдруг из-за сопки с “каменным чемоданом” вылетела странная машина. Она неслась слегка юзом, похожая на громадную пузатую стрекозу. Таких летательных аппаратов мы с Костей еще не видывали.

Сверху над металлической стрекозой вращались громадные лопасти. На хвосте тоже вертелась какая-то вертушка. И вся тяжеленная махина с невероятным гулом легко и свободно неслась над долиной.

Тальвавтын окаменел, словно пораженный громом, лицо его побледнело, глаза расширились…

— Геликоптер! — изумился Костя.

— Вертолет! — поправил я.

В те годы вертолеты только что появлялись в авиации, и увидеть такую необычную машину в сердце Чукотки мы не ожидали.

Огромная махина с отвислым брюхом, внезапно как-то косо изменив курс, помчалась к нам.

— Железная птица! — воскликнул Гырюлькай. Воздевая руки к небу, он подпрыгивал, словно приглашая невиданную машину к себе.

Оглушительный рев заполнил долину, летательный аппарат пронесся над ярангами, взметая вихри, и вдруг повис над площадкой, которую мы приготовили ночью для посадки Сашиного самолета.

Вихрь разметал оленьи шкуры, расстеленные по углам площадки.

Вертолет величиной с добрый автобус, с длинным хвостом, украшенным вертушкой, плавно и вертикально опускался па отполированное дно долины. В воздухе бешено крутились лопасти, похожие на крылья железной ветряной мельницы.

И вдруг мы увидели под брюхом вертолета нечто невероятное! Покачиваясь на тросах, там висел знакомый тягач с утепленной кабиной. Головная машина нашего “снежного крейсера”, испытавшая ледяное купание в полярном океане!

Чудесная машина опустилась и, осторожно щупая надутыми шинами разбитые заструги, поставила свой драгоценный груз на обледенелый снег.

И только тут мы с Костей сообразили — пришло спасение! Мы как ошалелые тискали друг друга в объятиях. Я расцеловал Геутваль. Костя, подхватив Эйгели и Гырюлькая, пустился в пляс.

Сквозь стекла кабины мы видели смеющихся пилотов. И вот лопасти замерли. Распахнулась металлическая дверь, выскользнула узкая дюралевая лесенка…

На обледенелый снег выскакивали люди. Коренастый, в комбинезоне, в меховых унтах, в лётном шлеме Саша, побритый и радостный. За ним высокий — в канадской куртке и пыжиковой шапке.

— Да это же Буранов. Андрей!

За ним неловко спускается по лесенке длинная, сутулая фигура в короткой, не по росту, кухлянке.

— Неужто Федорыч?!

Механик уже копается у тягача. Из вертолета выпрыгивают парни в штормовых куртках, с откинутыми капюшонами. Они выгружают какие-то железные рамы, сваренные треугольником из рельсов, с массивными стальными ножами.

— А это что?

— Снегопахи… Федорыч придумал, — смеется Буранов, поглядывая на растерянные наши физиономии.

— Просто чудо какое-то! Андрей, как ты здесь очутился?!

— На выручку прилетел… — блеснув золотым зубом, ответил Буранов.

— А вертолет?!

— Авиаторы выручили.

Все это похоже на сон. Голова идет кругом.

— Порядок, Вадим… — усмехается Буранов. — Вы здесь вон какой табунище отхватили — целый совхоз! А мы тоже не зевали. Благодари Сашу — он вас разыскал.

— Ваша сопка помогла, — кивнул на причудливую каменную вершину летчик. — Издали увидел “каменный чемодан”, подлетел, гляжу — флаг у стойбища, значит, свои…

Федорыч завел трактор, и впервые с сотворения Белая долина ответила эхом на рокот тракторного мотора. Механик вывел машину из-под фюзеляжа вертолета. Парни прицепили рамы из рельсов с приваренными зубьями.

— Показывай, Вадим, где у вас тут ягельники, сейчас накормим табун, — говорит Буранов.

Зову Гырюлькая. Опасливо подходит старик к невиданной машине.

Федорыч влезает в кабину, распахивает дверку:

— Садись, старина, показывай, где ягельники хорошие…

Растолковываю растерявшемуся Гырюлькаю, что надо показывать. Подвел к железным рамам с зубьями. И вдруг Гырюлькай радостно закивал поседевшей головой.

— Крепкие ножи! — воскликнул старик.

Федорыч поманил его в кабину. Мы с Костей подхватили старика и посадили на мягкое сиденье, рядом сел Буранов. Дверца захлопнулась. Тягач взревел и двинулся, волоча тяжелые рельсовые бороны.

Зубья дробили обледеневший наст на мелкие куски. За трактором оставалась широкая полоса взрыхленного снега.

Мы с Тынетэгином и Геутваль поднимаем многотысячный табун, тесним к взрыхленной целине. Передние олени, учуяв запах ягеля, выбегают на широкий след, легко разгребают взрыхленный наст и жадно набрасываются на освобожденные ягельники.

Скоро весь шеститысячный табун вытянулся узкой лентой позади трактора. Грохот мотора не пугает оленей. Они чувствуют, что громыхающее чудовище избавляет их от гибели.

Люди молчаливо смотрят, потрясенные невиданным зрелищем.

— Здорово! — восхищается Костя. — Ну и башка у Федорыча!

Чудесный снегопах быстро взрыхляет пологий склон увала, особенно богатый ягелем. Тальвавтын поражен — с недоумением следит за оленями, неторопливо разгребающими изрубленный снег.

Авиаторы принялись выкатывать из вертолета бочки с горючим. Тягач, оставив на склоне увала свои могучие бороны, мчится к нам.

На снег выпрыгивают разгоряченные и раскрасневшиеся Буранов, Гырюлькай, Федорыч.

— Большой шаман, сильнее Экельхута, — кивает на Федорыча старик, — победил духов…

— Ну, Вадим, принимай снегопах на десять дней и Федорыча в придачу. Пойдете с трактором на запад, по кратчайшему пути к границе гололеда. Сто километров гололед будет, а дальше рыхлый снег, там и встанете… Саша, — позвал Буранов, — передавай свои кроки.

Саша подошел и вытащил из лётного планшета лист.

— Вот тебе схема маршрута и азимут движения. Вот граница гололеда и приметная сопка с кигиляхом[30] на вершине. Там заберем Федорыча с его колымагой.

Знакомлю Буранова со всеми нашими друзьями. Подвожу смутившуюся Геутваль:

— А это дочь снегов — великая охотница. Она подружила нас с обитателями Пустолежащей земли.

— Хороша… — тихо говорит Буранов. — Кстати, Вадим, генерал просил тебе передать: в Польше твою Марию не нашли. Уехала куда-то в Советский Союз. Поиски продолжают. Найдут — сообщу.

У меня подкосились ноги. “Неужели жива? Но почему не пишет?!”

Тальвавтына не успеваю познакомить с Бурановым. Старик словно очнулся от сна, лицо его исказила судорога. Круто развернув нарту, он помчался прочь от нашего лагеря, нещадно погоняя оленей.

— Кто это? — спросил Буранов.

— Тальвавтын — король Анадырских тундр.

— Ого! Птица высокого полета. Много слышал о нем. Жаль, что не познакомились.

Парни откатили бочки с горючим для трактора.

— Прощайте, друзья… — говорит Буранов. — Улетать пора. Надо засветло в Певек вернуться с вертолетом, к последнему контрольному сроку…

Вертолетчики уселись в свои кресла, пристегиваются ремнями. Обнимаем Сашку, Андрея…

— Увидимся ли? Передай привет генералу.

Буранов скрылся в пузатом брюхе вертолета. Саша, махнув шлемом, втаскивает лесенку и захлопывает дверь. Вертолетчики подняли в прощальном приветствии руки, одетые в мохнатые рукавицы. Взревел мотор. Завертелись лопасти винта. Вихрь подхватывает и уносит наши малахаи, оленьи шкуры, разбросанные на снегу.

Схватившись за руки, смотрим, как медленно подымается вверх чудесная металлическая стрекоза. Косо прочертив воздух, вертолет уносится ввысь, наполняя долину невероятным грохотом.

Неяркий свет полярного дня озаряет обледенелые снега. Они холодно отсвечивают. Но теперь этот мертвый ледяной панцирь не страшен нам…





Загрузка...