С вечера

трясется

Куско!

Месяц в небе

как печать.

Непонятное

искусство!

Землю

взять и раскачать.

Роберт Рождественский

Эпидемии оспы, полиомиелита отводят вакцинацией. Переболевший корью обретает иммунитет. Удивительное создание — человек адаптируется: обитает под водой и в вакууме космоса, на полюсе и на войне. Но есть ли такое, что может адаптировать к жизни в землетрясениях? Есть ли?..

Чхалтинское землетрясение дало ответ: “Есть!” — “В чем же оно?” — “В тебе в самом, человек. В твоем рюкзаке, альпинист. А скинешь его с потных плеч — в тебе в самом будет”. И это не игра словечками. Это факт!

В Домбае не ограничилось первым толчком. А уже в названии таких повторных толчков таится та моральная контузия, которую они наносят. “Афтершок”. Слышите ли вы?.. Шок. Когда врачи разводят руками: медицина бессильна, подготовьте близких к худшему. А в ночь Чхалтинского землетрясения эти самые шоки повторялись, и как говорил нам, покуривая да вспоминая пережитое, Кавуненко: “Такого навидались, что и страх не брал. Не доходил. Задеревенели”.

Земля за эти сутки не раз побывала в шоке. Только не люди. А ведь страшное оставалось таким же страшным. И обрушивалось не на город со всеми его службами, а на четырех, на двоих. Но все они были альпинисты и, даже оставшись одни, не чувствовали себя осколками разбитого вдребезги, но частицей огромного целого. И в этот час апокалипсически Страшного суда самые обыкновенные наши парни — работяги и интеллектуалы, гуманитарии и технари — не носились со своими переживаниями, не ловчили, как бы поскорей смыться до долины.

Такой оказался один.

Остальных валило с йог, и они поднимались с застрявшим в башке грохотом, смахивали каменную пыль и кровавую росу. “Кажись, уцелели?” — И, беспокоясь дальше не о себе: — “Что у тех, наверху?” Еще в 21.14 они были для тебя соперниками по соревнованию. Уже в 21.18 стали теми, кому нужна рука твоей помощи. Вот откуда брались иммунитет и адаптация. Противоречит закону науки?.. Согласен! Но заложено в законе альпинизма. И потому-то в этот грозный день Домбая не надо было никого подымать, мобилизовывать, охватывать.

Онищенко подал тетрадь радиограмм. Семенов приказывает Кавуненке возглавить спасработы.

Непростая это штука альпинизм. И стенные восхождения в нем — самые трудные. А тут не просто идти по стене, но спускать тех, кто не может сам.

… Еще подрагивает земля. Дымятся отвалы. То там, то здесь ухнет скала, и отшвырнут эхо склоны Птыша либо Хокеля. Черт те что! Но четверым, что уже снаряжаются на выход, это без надобности. Они уже впряглись. Такие разные в жизни стали вдруг схожими, словно беда проявила таившуюся общую черту: и в рассудительном, уравновешенном, вежливом Романове, и порывистом, несдержанном Кавуненке, в методично обстоятельном Онищенке и в разбрасывающемся, богемистом Безлюдном.

Причесала под одну гребенку общая беда.

Хочешь добраться скорее — не обременяйся грузом (как-никак стена!). Хочешь помочь — без трепа тяни на горбу шины Крамера и икру, бензин, шоколад, свитера, тросы… Да разве угадаешь отсюда, от чего зависит, быть может, спасение! Глоток бульона там нужнее тысячи добрых, самых предобрых слов. Без него они не более чем колебание воздуха.

Это только на общесоюзном экране (где альпинизм показывают широкоформатно и узкотемно, цветисто и бесцветно) в фильме некоей солнечной киностудии пробившиеся сквозь вентиляторную бурю спасатели приходят к терпящим бедствие без теплых вещей, без харчей. Правда, исполненный гуманизма Сибиряков (прототип — Абалаков) широким жестом делит на шесть равных долей пропитанную жиром рукавицу.

“По первоначальному замыслу спасатели по-братски давали пожевать рукавицу пострадавшим, потом уже утоляли ею голод сами, — рассказывал нам постановщик. — Наша задумка не встретила поддержки у консерваторов из худсовета. Натуралистично, поправили нас. Натурализм, переплетающийся с антисанитарией. Минздрав будет возражать”. — “Бред какой-то! — взорвался собеседник. — Не могут же никакие хоть сколько-нибудь уважающие себя спасатели выходить на помощь без ничего. И откуда еще взялась эта идиотская рукавица?” — “За прессой следить надо. Очерки читать, — обиделся постановщик. — Эпизод “Рукавица” заимствовали, генацвале, непосредственно у вас”.

Лихорадочно листаю подшивки. Вот оно что… Да, грешен, писал по свежим следам из Миссес-коша, как Абалаков на труднейшем траверсе Безенгийской стены (сорвался рюкзак, буря не подпустила к заброшенному в конце стены запасу) достает последнюю луковицу. По дольке на брата. А машинистка солнечной киностудии вместо “Л” нажимает “Р”. Только и всего! “Луковица” становится “руковицей”: кушайте, пожалуйста, друзья дорогие! Неловкость рук и никакого мошенства.

Но те четверо, что, перекидываясь ничего не значащими словечками, собирались на выход, были не из киношных альпинистов. Горы не терпят сахарина ни в котелке, ни в поступках. Сбрасывают маску, которую носит пай-мальчик, и он оказывается себялюбцем и трусишкой, а тот, кого вечно песочили за несоблюдение спортивного режима, он-то стоящий парень.

Кавуненко. Давайте для начала распределимся. Я лично займусь с Шатаевым, Радимовым, Балашовым. Разберемся, в каком состоянии те или иные склоны. Не переть же наугад. Запарываться — возвращаться — перебирать варианты. Не та ситуация. Только верняк.

Онищенко. И что это за штука такая землетрясение? Мы эту дисциплину в альпинизме не проходили. А получается — с ходу экзамен сдавать. Визуально маршрут проглядывается, а вот поди угадай, что там за каждой скалой тебя поджидает. Придется иной раз ориентироваться на объективно опасный вариант, лишь бы самый быстрый.

Безлюдный. Народ подобрался как в экипаже космонавтов. Положиться можем вполне. А то сейчас выловил в эфире: “Радирует перевал Хокель. Сами в порядке. Не осталось только маршрута. За ночь развалился. Запрашиваем Семенова, что делать?” Бывают же такие чудики!

Кавуненко. И это не на вершине, на перевале. Да там же ишаков из аулов с картошкой гоняют. Однако к делу, хлопцы! Сборы закругляем, выход сразу после связи с КСП. Семенов вышлет кого-то с тросовым хозяйством, без этого по стене раненых не спустишь.

Безлюдный. Веревка, что по стене навешана, вся как есть побитая. И рельеф не узнать. Трещины позакупорены камнями.

Романов (подавляя нервозность). Кто только не спускался, все слышали сверху вроде бы: “Помогите”. Не все разобрали, чьи голоса. Значит, кричат все слабее. Только бы не опоздать.

К шестнадцати часам Кавуненко проверил наличие: спортивный скарб, харч, аптечка. Порядок! Становиться — и на выход. “Кстати, как там с прогнозом по линии погоды и опять же землетрясений?” — “Семенов имеет в виду — связывался с Пятигорском. Не обнадеживают. Толчки могут повторяться. Прогрессирующие по силе”. — “Тоже мне прогресс! Спасибо вашей тете!”

(Они не знали, что наука со всей ее сетью, сейсмостанция-ми и приборами лишь ведет отсчет пульса планеты, регистрирует балльность уже свершившихся сдвигов. Предугадывать их — дело будущего.)

Кавуненко на миг приостановился. Затих. В ответе теперь ты, Вовка! Дошло! Огляделся… На всех, кто здесь, положиться можешь, как на себя. Сдохнут, а до полки дотянут. А лучше не сдыхать. Между нами говоря, не хочешь, чтобы загнулись парни Короткова, — тяни из последних, а дойди.

Но кто ж его знает? Хорошо бы, добрались все четверо. А нет. Собьет кого? Будем рассуждать трезво. Нужен под руками резерв. Эвакуацию по такой стене, как домбайская, меньше чем двумя—тремя четверками не осилить. Бросил, не докурив “Казбек”.

— Команда моя будет такая: ужинать. Ужин самого высокого напряжения. Распихать по карманам грудинку, галеты, конфеты. Час отдыхать. И — на выход. Остальные спасотряды будут подсоединяться по мере подхода, начиная с перевала. — Оглядел всех. Такие же, как всегда, ни намека на жертвенность, надрыв. Такие всего надежней, эмоции — только лишний расход нервных клеток, они хороши — эмоции, наигрыш — для кино либо самодеятельности. Здесь ни к чему.

Каждый уже занят делом, а ты что же, Кавуненко? Только под ногами у них мельтешишься. Да не мельтешусь, понимать надо, — прикидываю, вроде бы фигуры на доске расставляю. Ведь то, на что пойдем, — уже не спорт. В смысле — не один только спорт. Хотя и без него ни на шаг. Вот так, братцы: и рекордов не поставим, а рекордный маршрут одолеть придется, и в спортивный зачет его не включат.

“Толчки могут повторяться”. Значит, перво-наперво эвакуироваться с этого места, где все они уже вашим землетрясением ушибленные. Сменим место, глядишь — не так уже трудное моральном плане. Уходить, и поскорей! — Нервно подобрал и тут же кинул сжеванный чинарик. — Эй, да уж не психуешь ли ты, часом? Да не психую, просто малость переживаю, а вообще-то почти как в шахматах варианты перебираю. Бывают лица материально ответственные, я — ответственное морально.

Хожу е2-е4. С морены под перевал. Ваш ход, Гора. А чем она может ответить? Какую фигуру подвинет?

Это все и длжно предусмотреть, предугадать ему, а не дяде. Идти, карабкаться, страховаться, бить крючья и держать в голове всю партию.

“В рюкзаки!” Первый ход белых — перевал. Для элементарного туриста вполне самостоятельное мероприятие, почти событие. Для альпиниста — не больше чем дорожка, где дается старт.

Вот и ваш ответ, черные. Весь день — солнце, блеск, кроткие, безобидные облачка-овечки. А тут всё враз. С утра вдали лохматились в небе цирусы.[49] “Появились цирусья — встали дыбом волосья”. Так и есть… Прометающий насквозь ущелье ветер. Гроза на миллионы вольт.

Густая тьма мгновенно, без сумерек садящейся ночи наслаивается грозой. Остановиться?.. Укрыться?.. Рокироваться под склон?.. Кавуненко только и дал, что достать штормовки, раскатать плащи из серебрянки. Ночью в горах если и не видишь, то ощущаешь и тяжесть хребтов, и отсвет вершин в небе. А тут вовсе ничего. Долетит горьковатый запашок сигареты — Кавуненко задымил, — вот тебе и стежка, держись, если сможешь, на запах и топай. И не на слух уже иди — только по осязанию, по инстинкту. Час, другой… пятый… Под ногами уже не хруст, уже скрип. Это снег. Камень кончился. Значит, правильно. Значит, гребень. А как вышли на него? Не нашего ума дело, как. Шли, шли и вдруг почуяли всем телом свободный и сильный ток воздуха, воздушный Гольфстрим, и в нем живое дыхание леса и щекочущее — моря. Такое движение воздуха всегда на перевалах.

В темноте голоса, топанье, волчьи зрачки фонариков.

— Кто таков? Не нас, часом, дожидаетесь?

— Привет, ребята! Мы спасотряд “Звездочки” альплагерь “Красная звезда”, прибыли в ваше распоряжение.

— Ты у них за главного?

— Не, Зискиндович, он в палатке.

— Зискиндовичу салют!

— Здравствуйте, Кавуненко.

— Сколько привел? Спортивная квалификация? Кто из твоего народа на спасработы по высшей категории трудности способный?

— Народ прямо с колес. Кто под рукой оказался, тех и привел. Квалификация не могучая: третьеразрядники с небольшим превышением. Мастеров — один я.

И с сохранявшейся в этой немыслимой обстановке ленинградской щепетильностью отвел Кавуненко под скалу. Извиняющимся тоном самый сильный из наличных в Домбае мастеров сразу стал темнить, в момент выхода и вовсе сдрейфил:

— Я бы лично с открытой душой, да не прошел еще акклиматизацию. Боюсь вас подвести.

Кавуненко взорвался:

— А здесь ему что, Гималаи? Восхождение на восьмитысячник? Скажи: не светит ему работать на дядю. Бережет драгоценное здоровье для личных мастерских восхождений. А ну его знаешь куда!

Значит, теперь их не четыре, их четырнадцать. И в рюкзаках у тех, кто пришел, — тросовое хозяйство для транспортировки пострадавших. Уже дело! Значит, не тащить в случае чего на горбу, а транспортировать по тросам и роликам.

Кавуненко по меньшей мере раза три проходил Домбайскую стену. Казалось, вся она не то что в памяти — в кончиках пальцев.

А сегодня?.. За полтора часа взяли сорок метров по высоте. И это при полной отдаче. Кавуненко наклонился над заклинившим трещину камнем. “Выходишь теперь вперед ты, Онищенко”. Скалолаз проходит сначала маршрут глазами, потом уже пускает в ход руки. Но главная сила в ногах. Зеленого новичка выдает “игра на рояле”, когда пальцы так и бегают по камню, как по клавиатуре, вместо того чтобы ритмично отжиматься от опоры до другой.

Но сегодня именно так и выглядел Онищенко. Он хочет пройти наверняка. А некуда. Чхалтинское землетрясение вновь напоминает о себе, Человек. Онищенко — не из пижонов. В руинах Баженовского дворца в Царицыне, этом скалодроме москвичей, на технике Славы обучают разрядников. Он защищал цвета столицы, СССР и на чемпионатах страны, и в Альпах. А тут: “Дальше нельзя. Придется спускаться”. Теряем высоту и время. Обидно-досадно. И ничего не попишешь!

Все сжалось против тебя в кулак… Высоту потеряли. С Главного Домбая двинул по ним камнепад. Сошла лавина. Углядели метров за двести, еле по трещинам рассредоточиться поспели. А дальше отслоился кусок стены, навис над тропой и на тебя еще поглядывает. Этого только и не хватало!

Снова на пятачке. Вышли на связь. КСП советует с Буульгенской перемычки на плечо Восточного Домбай-Ульгена. Наименее затронуто землетрясением. Тоже резон!

И они сидят перед плоской гранитной плитой и водят пальцами по стертой на сгибах схеме. “Стена отпадает, объективно опасна”. — “Через Главную по пиле? Худо-бедно на это двое суток. Чересчур долго”. — “Вызвать вертолет? Но сначала расчищать для приема вертодром. А где для этого время и место?”

А снизу шли один за другим отряды и где-то на подходах были еще. Мелькнула даже упитанная личность “того”, который отказался от выхода. Снова забубнил свое об акклиматизации. “Да никто тебя и не уговаривает. Обойдемся в лучшем виде”.

И сколотили уже еще одну четверку (Витя Воробьев, Володя Вербовой, Вася Савин, Эрик Петров), а ясности все еще нет. Ясно одно: через вершину отпадает — можем элементарно не поспеть.

— Так можно гадать до бесконечности, — сдерживая рвавшееся наружу раздражение, подытожил Кавуненко.

— И правда, пора бы выходить, — вставил Романов.

— А я о чем? О том же. Выход перед рассветом. Через Южную стену Главного Домбая. И траверсом на плиту. На сегодня это самый что ни на есть оптимальный вариант. Выходим обеими четверками. Семенову радировать: не дожидайтесь, пока дойдем до пострадавших, высылайте маршрутом Романова новые отряды.

Не произнес вслух того, о чем подумал: можем свободно не дойти, в нынешней ситуации и лавины и камнепады прут, откуда отродясь их не бывало.

— Заметано!

День шел к закату, когда Кавуненко здорово-таки ободранными пальцами взялся за влажноватый шершавый гранит. Снизу дали слабину веревке, и он ушел метров на десять от крюка. Работали молча. Уже недалеки от полки. И никого ведь не сбило шальным камнем. А вполне могло. Даже учитывалось в планах. Уговорились: в данном случае перевязываем, закрепляем на первой же укрытой полочке, сами идем дальше.

“И с чего это Кавуненко па элементарно простом “жандарме” застрял?” — спрашивал себя, терпеливо выдавая веревку, Онищенко.

А Кавуненко обогнул “жандарм” по кромке. Перегнулся. Застыл.

…Перед ним тени стены в слезящихся подтеках. Полочка. И он молча смотрит и не отвечает на окрики идущих за ним. Постой-постой! Да постой же!.. Разбросанные в стороны ноги в серых гольфах. Прикрытая палаткой-памиркой голова. Ближе к стене еще один. Жив ли? Не шевелится. Странное, какое-то перекрученное тело. А этот сидит, бросив меж колен голову. А четвертый? Его нет с ними. Четвертого.

— Чего застопорил? — опять крикнули снизу. — Уморился? Так и скажи. Давай подменим.

А он не мог ни двинуться, ни просто ответить. Очень медленно обернулся к своим. Показал на пальцах: трое мертвых, живых — один.

— Боб, — сказал он слишком тихо, как говорят возле гроба, — мы пришли.

— Знаю. Ждали. По каскам узнали. — Слова капали по одному, с мучительными перерывами. — Метростроевские такие у одного “Труда”. А тебя сверху, извини, не признали. Спускайся к нам поаккуратней. Камни все подмытые.

— Чувствую.

И Кавуненко спрыгнул на полку. Присел к лежащим. Эх вы, доходяги!

Романов молча протянул ему люксовые защитные очки с алюминиевым ободком и перфорацией, не запотевали чтобы стекла:

— Держи. Будут твои. Из Шамони.

— Помню. Кулинича?

— Юрке уже не понадобятся.

— Понятно.

— Спасибо, что пришли. Очень вам всем спасибо.

— Переживали очень, когда с первого захода до вас не дотянули. Получай апельсин и “Мишку”. И не наша вина. Давай очищу. Маршрут до метра хоженпый, а куда не тыркнемся, рельеф весь новый. И не пройдешь. Давай “Мишку” разверну. Твои любимые. Ты заправляйся. Со мною двое врачей, сейчас вас обработаем. Ты жуй, восполняй потери.

А вид у них неважней. Ох и неважнецкий же!

Но Романов держит себя спокойно. И не психует. А кожа как земля. И так лицо все сжалось, что глаза вперед вылезают, как у вытащенной из воды рыбы либо больного базедом. И дышит как… Обронит слово и после каждого отдышаться должен. И это Романов. Чемпион лазунов. Кроссмен и лыжник. Красавчик Боб!

Ворожищев в спальном мешке, в нише. Откроет глаза — и они сами собой смыкаются.

Коротков в той самой позе, которая так удивила. Что же так изогнуло тебя, даже шевельнуться не может. А разговаривает в норме.

И осталось у них на все про все полбанки сгущенки. Не густо! Впритык подоспели.

— Воды достаньте, ребята, — проронил Коротков.

— Что из Москвы? — Это Романов. — Как она хоть? В порядке?

— Почему нет? Полнехонький ажур. Ведь наше землетрясение, — и повторил, как втолковывают туго воспринимающим ученикам, — все наше землетрясение чисто местного масштаба. Домбайское.

С той стороны “жандарма” все ближе голоса. Его ребята. Но возбуждение — “Добрались!” — сменилось тревожным: “Как быть? Их четверо и нас четверо”.

И тут словно прорвало плотину. Здесь было всё. И понимание ситуации. И желание поддержать. Кавуненко развел такой могучий безудержный трёп, будто слова могли возместить те двести граммов, которые вовсе не помешали бы сейчас ни лежащим, ни ему.

— Спрашиваешь — говоришь за Москву. Но сомневайся, в курсе. За нами следом спасатели. Наладим троса и с но горком всех вас до КСП — и нах Москау. Столица уже заждалась. Женатиков ждут супруги, остальных тоже кто-нибудь. Народ вы спортивный, тренированный, заживет как на собаке. Давайте уговоримся, самое позднее через месяц сбор всей капеллой на верхней веранде “Праги”. Обмыть ваше возвращение на Большую землю. Только без трезвона. Свободно могут нарушение спортивного режима припаять. Вам что, а нас пропесочат. Уговор — встречу не зажимать, вы, в смысле спасаемые.

(Если бы знать тебе, Кавуненко, что этот твой “месяц” для одних обернется тремя, для Короткова и вовсе полутора годами!)

…А вот и зашептал молчавший до этого гранит “жандарма”. Шуршит веревка. Скрежет оковки. Над камнем возникает каска и Онищенко: подтеки пота по лицу, уставший, улыбающийся, но свет улыбки в глазах разом выключается, когда он обводит взглядом троих и только чисто мышечным усилием удерживает ее на губах. Слава видит лежащих. Слава — медик. Слава понимает всё.

За ним Слава Романов. Уже спрыгнул на полку, а поглядеть в упор боится. Но вот повстречался глазами с Борисом Романовым и, как ни озабочен Кавуненко, примечает, как будто на демонстрации химического опыта с лакмусовой бумажкой, по пепельно-серому лицу младшего Романова (чем ближе к полке, тем становился сумрачнее) резко, сразу вспыхнули отдельные красные пятна. Слились. И, как жидкость в колбе, поднималась от шеи ко лбу граница красной краски.

И трое, высекая триконями искру, сбежали по граниту. Кавуненко вздохнул. Уже не один. Уже легче. А разве не мог какой-нибудь незапланированный обвал отделить его от остальных? А так уж легче. Даже горе и боль легче, когда нас много. Когда плечо человека раздвигает угрюмую немоту камня. “Не бойсь, ребята, вырвем из плена. Вернем в жизнь”. Вернем рюкзаком снега, его уже тянет из мульды[50] Безлюдный; сухим бельем, шприцем, бинтами в руках Онищенко; котелком и примусом, над которыми колдует Романов-младший.

И в эту минуту ветер донес и тут же понес дальше обрывки новых голосов, и понес их над всем миром вершин, и пусть не донесет до всех топающих по всем тропам спасателей (с лишним полета шагало выручать троих), и осядут звуки росой, это живые голоса четверки Воробьева, и она тоже рядом. Нет хуже в горах, когда пойдут две группы одна над другой. Того гляди, камень на нижних сверзишь. Вот и двинул Воробьев так, чтобы нигде не оказаться над Кавуненкой, через Буульгенское ущелье, на гребень Домбая.

В сиреневой тишине вечера слышались голоса, и это не голоса гор, это с воробьевского бивака, и, когда говорят спокойно, на глади сумерек прорисовываются не просто звуки, но слова людей. Звуки, обретающие смысл.

— Значит, Воробьев часах в десяти ходу. Совсем даже недурственно.

Мы дошли. Много, но не все. Воробьев на подходе. Больше, но тоже не все. Такие уж наши дела. Одолел ступень, думал — самая трудная, за ней новая, еще тяжелей. И вся работа наша, как говорится, не пыльная. Чего-чего, а пыли в альпинизме не водится.

И всего-то навсего сделать осталось то, что в отчете (если удастся тебе, тьфу-тьфу, не сглазить бы, его написать) назовешь “спуск”. А нервов возьмет он и сил дай боже, как ни одно восхождение!

Думается, наши парни испытывали здесь что-то схожее с Дональдом Кэмпбеллом. Самый быстрый автогонщик планеты, он мыслил после финиша такими же альпинистскими категориями: “Жизнь — цепь горных вершин, и не надо бояться спусков, если вслед за ними вас ожидает новый подъем. Ужасно, когда не на что больше подниматься. Отсутствие цели страница смерти. Моя мечта — умереть в ботинках альпиниста”. Не удалось это вам, старина! Поглотила вашу рекордную мотолодку и вас с нею пучина озера Кэнистон. А ходят наши парни в таких же ботинках альпиниста. Но предпочитают ходить в них за жизнью. Смерть не стала их мечтой.

*
Загрузка...