Скорей, скорей. На шее паруса уже сидит ветер.

Шекспир

Окошечко домика КСП Домбайской поляны светилось до рассвета, как маяк. Семенов положил на стол листок бумаги, взял было карту, да не стал раскатывать: знает сам не хуже. Три вчерашние тревожные минуты (на турбазе прекратили крутить фильм, увели всех из-под крыши ночевать на травку; из бассейна выплескивалась вода; в альплагере “Алибек” сгорел пищеблок). Эти три непонятные минуты сменились ясностью и действием.

А прилетевшие из некой южной столицы отпускники уже рассказывали на КСП.

…В их гостиничном номере начала вдруг раскачиваться, наподобие маятника, огромная люстра, пооткрывались сами собой дверцы трельяжей, заволновалась вода в графине. В такие минуты не сидится человеку одному. Повыскакивали в коридор.

Полно. Как на проспекте Спендиарова. Взад-вперед снуют встревоженные усатые дяди. Гомон. Вопросы. Нервозность.

— Оно откуда-то сверху трахнуло. Я слышал собственноручно.

— Нет, это я слышал. И вполне ответственно вам заявляю: оно шло снизу.

— Не все ли равно, дорогой, откуда они могли что-то на нас сбросить.

— Не забывайте, что и Арарат и Арагац были вулканы. Могут они, спрашиваю вас, пробудиться или не могут?

— Вулкан! Не дело говоришь, джап. При чем тут арарат? Это все какой-нибудь НАТО — СЕАТО.

Споры прекратил взбегавший через две ступеньки администратор:

— Только что звонили из города. Ничего особенного, граждане клиентура. Самое нормальное землетрясение. Оснований для поднятия паники администрация не усматривает. Просьба соблюдать правила внутреннего распорядка.

А Семенов уже вызывал междугородную, и Минводы, и командира вертолетного подразделения. И шукал в эфире всех, кого только мог, по домбайским бивакам и помечал на листке, кого нашел и кого нет. И уже названивает по альплагерям: “Пусть “Алибек” и “Звездочка” и более дальние узункольские лагеря поднимают по тревоге спасотряды. Планируйте самые сложные условия эвакуации пострадавших. Подробности? Подробности на месте. Выдать продуктов дней на пять. Тросовое снаряжение. Пуховки. Предположительно в аварийном состоянии группа Короткова — Романова. Эвакуация по стене”.

Приходилось, и не раз, испить из горькой чаши жизненных передряг самому Николаю Михайловичу Семенову, чей прищуренный глаз придает его лицу выражение несходящей иронии. Но это всего-навсего отметина войны, на которой были и раны, и плен, и нацистские лагеря.

Многое довелось хлебнуть тебе, друг Михалыч, но с такой штукой, которую сейсмологи именуют “внезапный разрыв сплошности среды”, еще не доводилось. Но и он, и Кавуненко, и Безлюдный, и все они вели себя так, словно не раз уже имели дело с землетрясениями. Не такими ли показали себя и их деды, наши моряки, оказавшиеся за пятьдесят пять лет до этого на рейде Мессины? Свидетелем того землетрясения (1908 год, 84 тысячи погибших) оказался Максим Горький. Видел и безнадежность горя, и оперативные советы германской прессы — воспользоваться беззащитностью, дабы свести военные счеты с Италией. Думается, наблюдай он три чхалтинские минуты, Горький не нашел бы здесь “духовно разрушенных людей, которые молча сгибались под ударами”. Церкви всей Италии служили заупокойные мессы по городу, как покойнику. В Домбае не молились, не взывали ни к богу, ни к черту. Действовали!

День второй

Бивак на полке сумрачно выжидал. Лежат. Надеются. Лежит и Романов, отмечает, как поднимается вдоль ног и тела грязная теплая вода, и вторгается почему-то в память третьяковская княжна Тараканова, но они-то не располагают силами ни на то, чтобы встать в рост на отсутствующую койку, ни на то, чтобы всего-то навсего слить воду с полки. Лежат в воде.

— Думаешь, они все ж таки должны были нас заметить? — в который раз начинал Коротков.

— Говорю тебе, чудило, видел их своими собственными глазами. Как тебя. Это были они, и шли они к нам. — И тут же Романову подумалось: “Испытали сильнейший стресс.[48] Не мог ли он сдвинуть и психику? Вполне мог. Вот и увидел ты не то, что есть, а то, чего хотелось”. А сам успокоительно и мягче произнес: — Они уже где-то на ближних подходах. — “А если ты сам внушил себе все это?”

— По расчету времени вполне свободно могли подойти еще вчера. Если были вообще они.

— “Если-если”!.. Конечно, где-то уже пометили, что одна команда не спустилась. Значит — мы.

Встрял Ворожищев:

— Я так кумекаю: положение сложное, но ничего безнадежного. Как пишут в диагнозах — “средней тяжести”. Понимай: плохо, но не безнадежно. Главное — не впадать в обломовские настроения. Делать хоть что-то.

Весь побитый, хоть собирай заново, а мыслит, как всегда, конструктивными категориями. Верен себе!

— Твои предложения?

— Подкинуть в организм калорий.

— В смысле поесть. Что-то неохота.

— Тогда через силу. — II приподнялся.

Со стороны он напоминал самого себя, показанного на экране в невероятно замедленном темпе. Все стало трудным: взять фляжку, отвинтить крышку, вскрыть тушенку — все чертовски трудным.

Но они понимали: действовать — это жить, безропотно ждать — это сдаться. Черта лысого, ребята! Разве сдавался Абалаков Виталий после обморожений и тринадцати ампутации? Или Хергиани Михаил на пике Победы, когда в зоне, где нехватка воздуха даже для самого себя, нес на горбу другого Хергиани, нес из смерти в жизнь? Нет, не сдавались они. Не капитулируем и мы, пусть жизнь сведена сейчас к каким-то простейшим ее проявлениям — добыть глоток тепловатой жижи, прожевать кусок подогретой ветчины. Давишься, не идет — бери за глотку самого себя, впихни в себя жратву кулаком, не жалей себя, жалей свою жизнь, дело своих товарищей. Горы смяли нас. А мы распрямимся. Не ляжем, задрав кверху лапки.

И Коротков начал насвистывать. Что-то сипящее, срывающееся. Пародия на музыку. Но в этом было дыхание жизни. Ее мелодия. Та боевая “Баксанская”, которую на таких же вот кручах сложили парни в форменных куртках горных стрелков и певали ее и в те дни, когда от Ростова отходили до Нальчика, от него — под Дзауджикау. Певали и в тот день, когда Гусев с Гусаком пинком русского валенка сшибали свастику с обоих Эльбрусов и глядели вдаль и видели платиновый блеск Черного моря, и, как всегда с вершин, виделось оно не плоскостью, но вертикалью, — уж не захотелось ли воде встать вровень с вершинами?

Романов поискал примус. Нету! Улетел при первом обстреле. Впрочем, их сил элементарно не хватит на возню с тобой, пыхтун. Сольем бензин из канистр в порожнюю банку, подержим на ней мисочку со снегом.

Огонь был робким, синеватым. Но он был огнем, и его предком — Прометей, как говорят горцы, прикованный именно к кавказской вершине. И трое глядели на огонь, ибо какие бы ядерные, какие плазменные установки ни создаст человек, простое пламя костра и согреет теплее, и сблизит ближе. А для этих троих робкое пламя в банке становилось шагом не менее этапным, чем для того, кто первым озарил огнем свою пещеру.

“Попейте, ребята, тепленького”. — “Теперь по мясцу вдарим”. — “Не идет, не хочется, не можется, а вы через не могу”.

И Ворожищев улыбнулся. Улыбались одни губы. А над ними остановившаяся напряженность взгляда. Увидел пробившее облачность солнце, уложил ледяной скол на кусок полиэтилена. Натаем чистой воды.

Солнце грело, обсушивало. Трое смогли отжать пуховые куртки, и, ей-богу, это тоже было трудно. Но тепло не только конец сырости, но и начало жажды.

В этот день к ним не пришел никто.

День третий

Нескладно устроен все-таки мир. Два дня пролежать в лужицах, под ливнями, а сегодня солнце, тепло, и вот уже ни капли влаги. А лед, а снег, даже скалы лучатся, сверкают, слепят, и Романов различает: то, что он принял было за камни, стронулось, сдвинулось, да не вниз, а вверх. Понимать надо, черт подери, вверх! Камни так не передвигаются.

“Хотел бы я знать, на нас они держат или куда? И кто они?” — спрашивал себя Романов и не мог себе ответить.

А снег пылал, и в каждой его снежинке полыхало еще одно собственное пламя, и горел уже весь воздух, и все это слепило и не давало разобрать тех, внизу. В них твое спасение. Жизнь… Да, вот и они. Двигают к Восточному Домбаю, по пятерочному маршруту. Коротков с Ворожищевым поорали. Ветер донес что-то похожее на ответ. Уже неплохо. Какие-то минуты спустя Романов увидел еще одно движение на снежнике, и это были еще двое и шли к Домбаю, к ним, к нам.

Уже легче. Уже что-то.

Бивуак оживал, зашевелился, заговорил.

Борис привстал, помахал красной курткой: “Это мы. Мы здесь. Мы ждем. Нужно выручать. Время не терпит”.

“По-зволь-те… Почему же они отвернули?.. Почему уходят?.. Скрылись за контрфорсом”. Не сказал об этом ребятам. Поняли по тому, как бессильно упала куртка.

— Вообще-то могли же элементарно не понять тебя?

— Вполне свободно могли.

— Грозовой фронт ушел, вот и двинули на свое личное восхождение.

— Не такие это ребята, чтобы просто так списать нас. “Пропавшие без вести”. Ни за что не поверю в такое.

— Говоришь: двумя двойками шли. Вопрос — кто?

— Скорее всего, спартаковцы.

Час. И другой. Можно еще ждать? Еще ждать нельзя. Терпеть, конечно, можно. Но до каких? Где предел? Не в этом суть. В том, что кончаются силы, суть. И Романов решил больше не ждать.

— Ты, Коротков, на сегодня двигать своим ходом неспособный, — не так произнес, как выкашлял Романов.

— Я бы всей душой, ребята.

— С тебя и спросу нет. Выходит, в строю мы с тобой, Ворожищев. Мало-мало ходячие. Долезем куда сможем. Самое меньшее — воды запасем. Уже что-то.

На всякий случай Романов еще раз оглядел снежник. Только следы. Темно-серые на светло-сером.

— С чего-то начинать надо, — обернулся к Ворожищеву.

— Давай с веревки.

Резонно. Без нее по стене высшей категории ни на шаг, если, конечно, считать шаганием ожидавшее их сплошное лазанье.

На штурм брали метров восемьдесят основной веревки, с половину этого расходного репшнура. В наличии?.. Ни одного конца длиннее двух метров. Сколько же понадобилось камней и прямых попаданий, чтобы так все искромсать! И все это переваливалось ведь через их полку!

Коротков молча следил за их усилиями. Эх, горы вы, горы кавказские! Сильны же, если два чемпиона, какой уж год в силу мастера ходящие, а тут срастить два конца веревки никак не могут. А надо, если за подмогой идти порешили.

— Подумать только, — сказал Романов, — веревки годной с гулькин клюв, а крючьевого хозяйства даже в избытке. — Сказал, а про себя подумал: “Худые дела. Согнуться никак не могу. А сколько раз нужно, пока хоть веревку распутаем”. И тяжело опустился на колени за концом и стоял так и понимал: и встать не могу, и лечь не вправе.

— Я так располагаю, что у нас не меньше сотни скальных крюков, штук сорок шлямбурных, — прикинул Ворожищев. А сам подумал: “Что-то не таё у тебя. Адова боль в голове при самом просто движении. Думал, подвигаешься и разойдешься, а все хуже”. Подумал, да не сказал. (Счастье твое, что не знал ты тогда, врач и ученый-медик Ворожищев, про голову. Рассечена трещиной по всей затылочной кости. А по наружности только гематомы, ранки на кожице, весь страх внутри.)

Коротков тревожно переводил глаза с одного на другого… Плохи! Дышат как загнанная кляча. А только и сделали, что срастили рифовым узлом веревку. Плохие мы стали. Прямо скажем, никудышные. Голову и ту не удержать. Мы сейчас совсем не мы. Одна оболочка. Как тот “жмурик”. Помните, мешок с песком? На соревнованиях спасателей кладут на носилки, спускают как пострадавшего. Вот и мы стали “жмуриками”.

Надо что-то сказать им такое. Ну, взбодрить. Стараются изо всех… Не сказал… Для чего?.. Сами знают. Скользнул по руке луч. Недолгая улыбка жизни. И не остановишь ее, не придержишь. А до чего же неохота расставаться с тем, что есть! Да и рановато бы вроде.

А двое уже принялись опять. Стараются. Варганят. Отбирают. Надвязывают. По это исчерпало их энергетический ресурс. Так угасает на глазах огарок свечи. Их хватило еще нанизать на репшнур гроздь крючьев. И тут Романов встретился взглядом с Ворожищевым, и Ворожищев с Романовым, и оба с Коротковым.

— Плоховаты мы еще, Юрик, — обронил Ворожищев.

— А путь по стене, сам знаешь, чистая пятерка, — добавил Романов.

— Да разве ж с вас чего-то такого требуют? — успокаивал их Коротков и еще раз подумал: “А вдруг это и всё?”

— Не сомневайтесь, нас уже начали искать. (“Если внизу остались живые, конечно”, — это про себя.) А сами будем действовать таким, значит, манером, — решал за всех Романов. — Сегодня разрешаем себе дневку. Отлеживаемся. С утра все теплое и весь харч — Юрке. Сами двигаем. Самое меньшее до гребня. Хоть воды достанем. От жажды не подох… ну, не будем без питья, одним словом, сохнуть.

— Думаешь, наверх легче?

— Во всяком случае, ближе.

Легли. Умолкли. Романов не мог бы ответить на вопрос, что же подняло вдруг его где-то в районе 15.20. Он же не верит ни в какую чертовщину, даже именуемую “телекинезом” — умением силой взгляда перемещать предметы. Смешно сказать. Да существуй такое, разве не переместил бы он всех троих… прости, друг Кулинич… всех четверых с домбайской полки на бивак Безлюдного!

А тут что-то подхлестнуло, подняло. И он увидел их. И они его. И он взмахнул рукой. И они — ледорубами. И Романов показал: “Влево, забирайте левей. Там лучше. По полке до нас проще”. Но они ушли на плечо. Дело хозяйское!

Только теперь обернулся к своей богадельне:

— А выход, между прочим, аннулируется. Наш, значит, выход.

— Чегой-то, друг, темнишь.

— И ничего не темню. Встречайте гостей. Идут к плечу.

— Не ошибся, часом?

— Ни боже мой! Узнал троих из четырех. Полный порядок!

— Что от нас требуется?

— Ничего такого. Сидеть и не рыпаться. Двинем навстречу — только напортим.

Да, четверо! Факт! Туман оседал. Романов успокаивался. Они подходили ближе… Кряжистый, в свитере, с откинутой на шею каской, поднятой головой, с ежиком короткой стрижки — Слава Онищенко. Бесхитростный малый. Немогучий оратор. Отличнейший человечина. По скалам ходит в связке с самим Хергиани. За ним кто-то ростом на все 185, но этот в тени, колпачок сдвинут на лоб, лица не разберешь. Под самым большим рюкзаком топает его племяш, тоже Романов, только Славка. А тот, кто замыкающий, высокий, дымит, идет вразвалку, — явно Безлюдный. А идут ходко. Но без рывков. Как ходят альпинисты. Дошли бы!..

*
Загрузка...