Когда раз Бенэну и Брудье, чтобы добраться поскорее до площади Бич, захотелось сесть в старый омнибус Клиши-ля-Виллет — они увидели, что Компания Омнибусов, по свойственному ей капризу, заменила лошадиную тягу — тягой механической.
Войдя в «Посольство» и увидя там одного из шофферов, потягивавшего коньяк, они поздравили его.
— Значит вам дали автобусы?
— Не очень давно… с понедельника.
— Вы теперь ездите до Троицы?
— До Троицы.
— Они очень удобны!
— Да, ходят недурно, жаловаться нечего!.. Легкие; прекрасно пробираются в тесноте, хорошо влезают на гору. И для пассажиров лучше: удобно сидеть. Тесновато проходить за платой, но при известной любезности… А главное — скоро!.. Против этого уж ничего не скажешь и в этом прогресс!
Он подумал с минутку.
— И все таки они не имеют того значения, что первые автобусы с империалами.
— Как!.. Те-то, громадные фуры?
— Ну да!.. монументы! Верно! Помню кто-то в свое время прозвал их «гиппопотамами». И сравнил правильно! Я и не спорю об изяществе, но с ними, вот с теми машинами-то можно было проделывать такие штуки, каких с этими уже нельзя.
— Вы может быть ездили на них?
— Да что, я только с понедельника вожатым, что-ли? Я — вожатый с самого их появления. Я открывал одну из первых линий.
Он опять помолчал.
— Можно себе представить, сколько горя я испытал: меня ведь перевели кучером, на омнибус!
Он опять о чем то задумался. Бенэн и Брудье скромно молчали.
Тот начал снова:
— Оттого я вам так и говорю о прежних автобусах, что очень хорошо знаю их… И повторяю, что с ними, вон с теми машинами, с гиппопотамами, можно было итти на такие штуки, решаться на такие удары, какие с другими не выгорели бы. По крайней мере — я в этом убежден.
— Удары?
— Да. Вы помните дело об автобусной аттаке?.. На улице де-ля Шапель?..
— Аттаке?.. Автобусной аттаке?.. Нет!
— То-то я и вижу, что вы ничего не понимаете. Но, чтобы знать все до тонкости, надо было самому быть там. Газеты писали только глупости. Да и Компания, вероятно, постаралась.
В то время я был шоффером на линии Пото-Сен-Мишель. И жилось недурно. Служба трудная, площадки прилажены не так, как в нынешних, особенно передние, и моторы неважные. Сиденье плясало под тобой. Многие заболевали. Точно весь спинной мозг съезжал вниз хребта. И руль не слушался из-за малейшего пустяка. Бывало, все руки обломаешь. Но платили не плохо, да и жизнь была не так дорога, как сейчас. Это, чтобы сказать вам, чтобы мы не предъявляли никаких требований… Или ровно настолько, чтобы не совсем забыли нас. О стачке никто и не думал.
Но вот зашевелились железнодорожные рабочие. Помните?
Это тянулось неделями. И в один прекрасный день вспыхнуло. Особенно много шуму было в той стороне, на улице де-ля Шапель. Там были тысячи страшно возбужденных людей: им хотелось заставить говорить о себе… Но надо отметить, что их требования были совершенно справедливы.
Да, кроме того, когда в одном месте собирается слишком много людей, — то, в конце концов, появляется какая-то блажь, она скопляется и ищет выхода. Если бы заставить тысячи богачей день за днем, годами, дышать одним и тем-же воздухом, то и они под конец устроили бы стачку, или революцию.
Меня очень занимало синдикалисткое движение. Я постоянно бегал на улицу Гранж-о-Бель. В депо Шампионне со мною очень считались.
Я за всем следил. В самом начале движения меня пощупали, спросили:
— В случае надобности — могут ли железнодорожные рабочие расчитывать на Омнибусы?
Я ответил:
— Неизвестно. Надо посмотреть. Попытайтесь извернуться сами; сейчас нам забастовка не нужна. Но если бы понадобилось небольшое содействие — мы готовы.
Забастовка была в полном разгаре. Днем, по всем улицам, бродили с опущенными руками рабочие.
Я как то был приглашен вместе с другими на митинг, к Каршэ, на улицу де-ля Шапель. Вы знаете?
Это — громадный ящик. Надо было лезть на второй этаж, но уже и первый был набит народом, как бульвары во время гуляния. Чтобы добраться до лестницы, нужно было затратить не мало времени. Двигались, отдаваясь общему течению.
Наконец, очутился во втором этаже. Довольно тихо; табачный дым, густой, точно соус, и главное, какая-то придавленность. Такое впечатление, точно тысяча человек поддерживает какую-то вертящуюся крышку, величиной в целую площадку.
Вопрос шел о громадном выступлении в ближайшее воскресенье, днем, а наше собрание, кажется, было в четверг. Предполагалось устроить несколько митингов в один и тот же час, в разных помещениях этого квартала; затем — все должны были сойтись на улице де-ля Шапель, как вам известно.
Речи лились одна за другой. И толпа мало по малу зажглась. Меня точно приподняло от земли… Я уже не чувствовал ног под собой… Толпа росла, точно ее накачивали насосом. И будто висела в табачном дыму. Страшный шум лез в меня во все поры. Кажется голосовали порядок дня.
И, в конце концов, постановили собраться в воскресенье днем.
При выходе ко мне пристали члены стачечного комитета и какие-то типы с улицы Гранж-о-Бель.
— Мы расчитывали, что и вы примкнете… Чем больше наберется народу, тем будет значительнее. Надо поддержать нас… Если бы вы могли созвать у себя собрание и привести к нам подкрепление!
Я отвечаю, не обещая ничего особенного.
— Я в этот день дежурный… Многие из вожатых — тоже… Это неудобно. Во всяком случае — поговорю, подумаю…
Но когда я ушел, в голове у меня забурлили мысли. Я думал: «Их манифестация не приведет ни к чему. Конечно, будет много народу. Только они полагают, что полиция и правительство не примут своих мер. Все их планы отлично известны. И они сломают себе шею об войска. Сначала их пустят, пусть идут! Но как только папаша Лепин решит, что наигрались достаточно, — драгуны и полицейские начнут чистку».
Я все думал об этом и на следующий день, управляя автобусом. И вдруг, мало по малу, у меня в голове родилась мысль… И я просто, ради забавы, не гнал ее.
Я, бывало, часто говорил себе, сидя за рулем, когда спускался по улице Рош-Шуар, особенно начиная с улицы Мобеж, близ Плейеля: «Стоит мне захотеть, и никто не сможет остановить меня. Если такую машину да пустить как следует? На ней — я сильнее всех! Будь их хоть сотни — я проеду через них».
Иногда, гуляя, я останавливался минут на пять внизу улицы де-Мортир и смотрел, как скатывался автобус линии Пигаль-Галь-о-Вен. Спуск — страшно крутой, улица узкая, троттуары тоже. Движение громадное. Очень многие идут прямо по улице, как им свободнее, и не обращают никакого внимания на экипажи. И площадь внизу — всегда одна из самых запруженных во всем Париже.
Я смотрел на улицу, поднимающуюся в гору. И вдруг, там, на верху, показалось что-то в роде желтой башни, высотой в два этажа. Она качалась, переливалась, скатывалась вниз, точно пьяная, разъяренная. Казалось, что она выростала между домами: рос и шум мотора и железа. Передняя часть виляла из стороны в сторону; задняя — приподнималась. Империал раскачивался точно голова какого-то зверя.
Являлся вопрос: какой фиакр башня сейчас раздавит? Какую лавку распотрошит? Пешеходы разбегались, точно крысы. А башня свободно вкатывалась на площадь, которая стремительно очищалась для нее.
И вот мне, на моем месте, пришла в голову такая мысль. Я представлял себе установленные войска, кавалерию, пехоту и полицейских, заграждающих широкую улицу. И с другой стороны представил себе автобусы, десятки и десятки автобусов… И они аттакуют войска.
Это смешит вас? Я сам смеялся. Мальчишеская затея! Но я не мог отделаться от нее. И думал об этом с утра до вечера, ездя на автобусе. Я воображал себя во главе такой аттаки. И помимо воли отдавался этому. Чуть было не наехал на две, на три фуры.
Как-то я завтракал с одним из товарищей в погребке на улице Сент-Андрэ-Де-З-Ар. И никак не мог отвязаться от моей мысли; а сказать ему не смел. Не то, что не верил ему, — напротив. Это был, может быть, лучший из моих товарищей. Одних взглядов со мной. Но я боялся, что найдет меня просто чудаком. К тому-же когда он пришел, он так весело сел за стол, в нем не было ни малейшей злобы. Кругом нас молодежь болтала, смеялась. Я точно с неба упал с моей идеей. И уверен, что никогда бы не посмел высказать ее — не пролей он по столу свою кружку с вином. Чудно это; я не буду пытаться объяснять вам… Но как только он локтем толкнул кружку, как только я увидел это вино, растекающееся по мрамору и льющееся струйкой со стола — колебания уже не было. И я все высказал. Сначала представил все, как шутку, как предположение, — не больше. Он ответил мне совершенно спокойно.
— Видели и почище.
И рассказал, что читал, как в Америке стачечники пустили на фабрику поезд с заженным керосином.
Я набрался храбрости, разгорячился и сказал:
— Только трусы не смеют делать попыток. Но для убежденных, для смельчаков — очень многое совершенно легко. Ведь какой это случай постращать буржуа и дать пример рабочему классу.
— Что взяли?!
Он не очень-то увлекался, но и не отнекивался. Мы встали из за стола и направились к нашим машинам. Я и говорю:
— Послушай… Мне хотелось бы поговорить об этом с товарищами… Надо бы подготовить это. Представляется случай попытаться в будущее воскресенье. Если-бы нам собраться в нашем погребке, на Пуассонье. Но только — одним верным ребятам.
— Сегодня я дежурю, от девяти до двенадцати.
— Но ты сейчас-то свободен?
— Да, через сорок минут и до обеда.
— А я освобожусь в четыре. Слушай! Вот что ты должен сделать: Если ты встретишь надежных товарищей в конторе или в депо — зови их всех сегодня на улицу Пауссонье. Только советуй не болтать. Теперь проезжай по улице Орденэ. Ты знаешь всех с линии Монмартр-Сен-Жермен-де-Пре. Передай и им тоже. Они расскажут один другому. А я увижусь с товарищами с линии Нейи-Порт Майо и Клиши-Одеон… Может быть и с Пигаль Галь-о-Вен. Ты встретишь и еще кой-кого. Всем скажи. Ты знаешь где? Говори, что дело идет об очень важном сообщении на счет синдикалистского движения.
— А нужно объявлять, что это ты собираешь сходку?
— Не стоит.
— Напротив. Так как ты в почете, то придадут больше значения… Подумают, что стоит и побеспокоиться.
Много я похлопотал в этот день; он, вероятно, тоже.
Пришел я на Пуассонье. Перед входом в погребок семь-восемь человек, болтая, поджидали меня. Они сказали, что внутри уже куча народу.
Вхожу в биллиардную. Шофферы — мы не созывали кондукторов; они должны были вступить в нашу затею позже, — шофферы расселись вокруг биллиарда в два-три ряда, за маленькими столиками между ними, чтобы поставить стаканы.
Я не знал куда мне деться. Меня, главное, стесняло какое-то смешное расположение: посредине громадное поле биллиарда, а кругом, четырехугольником — люди. Я не люблю пустых мест; не люблю и неподвижной вещи, занимающей так много пространства. И потом, совершенно не умею говорить сидя. Не люблю, когда глаза слушателей приходятся на одном уровне с моими глазами. Я тогда чувствую, что становлюсь идиотом.
К счастью, все стали уже разговаривать и спорить между собой. Я сделал вид, что поджидаю запоздавших.
Когда достаточно пошумели — я встал. Биллиард уже не стеснял меня; и я не видел его. Не чувствовал пустого места среди комнаты. Шум от голосов покрывал все, и я мог опираться на него, как на что то прочное и солидное.
Я бросил свою мысль.
— На днях вспыхивает стачка железнодорожных рабочих. Силы капитала соединяются против них. Борьба не равна. Правительство на жаловании у частных Компаний. Оно мобилизует солдат против восстающих рабочих. Железнодорожники делают в будущее воскресенье последнюю попытку. Но они будут раздавлены, а вместе с ним весь пролетариат. На нашем поражении восторжествует капитализм. Есть только один способ спасти положение. И это зависит от вас; я прямо говорю: именно от вас пятидесяти, собравшихся здесь. Вы держите в своих руках и спасение, и честь пролетариата.
Все умолкли. Я опять видел перед собою и биллиард, и четырехугольник из людей. Но это уже не смущало меня. Напротив. Мне не зачем было ни усиливать голос, ни настаивать на своем. Я уже нашел отклик. Точно кто то натянул барабанную кожу и прикрепил ее с четырех сторон к публике, как к колышкам, и я играл на ней пальцами, как на тамбурине.
В минуту полнейшей тишины — я, без всяких прикрас, высказал свою мысль. И на секунду испугался, как тот мальчишка, что бросил камень и подумал: «Вероятно, я выбил стекло»!
Но я и сейчас слышу, как какой-то тип на углу биллиарда, напротив меня, на право, крикнул:
— Понимаю! Браво!
И в один миг, со всех четырех сторон посыпались рукоплескания.
Шофферы, знаете, гордятся своими машинами. И, кроме того, им, конечно, всегда хочется досадить чем-нибудь Компании и уже из за одного этого моя мысль понравилась всем. Сделать-же что-то совсем необыкновенное с помощью своих машин, что-то такое, чего никто другой не может сделать это уже вызвало гордость.
Признаюсь, я не надеялся на такой успех. Оставалось условиться на счет выполнения. Я объясняю:
— Эго совершенно просто. Вот ты, например, — приедешь к Одеону, выпустишь пассажиров и, не останавливаясь на стоянке, не отдавая никакого отчета, уедешь. Контролер только руками разведет. А ты сделаешь тоже самое на площади Отель-де-Вилль. Третий устроится во время перегона. Начнет возиться с мотором, развинчивать, свинчивать, пока пассажиры не потеряют терпения и не разбегутся. Тогда он спокойно усядется и присоединится к нам. А тот, кто в этот час должен будет возвращаться в депо, просто переменит направление. Я указываю вам только несколько приемов. Есть много других. Каждый выберет подходящий для себя.
Но вдруг из гущи левого ряда послышалось:
— Верное средство потерять место!
Я с минуту не знал, что ответить. Стало еще тише. Мне показалось, что у всех глаза потухли, успокоились, отвернулись от меня. Я увидел перед собою поле биллиарда и оно мне показалось бесконечным; увидел четыре стены моих слушателей вокруг зеленого поля. Все точно ждали от меня какого-то фокуса.
Наконец, я нашел подходящие слова.
— Ошибаетесь, товарищ. Компания страшится стачки. И будет очень счастлива, если мы удовлетворимся только небольшой демонстрацией, да и то не против нее направленной. Если кто и рискует, так только я. Узнают, что я заварил все. Но ведь существуете вы. И меня не тронут, побоятся мщения.
Кругом зажужжали. Я не мог разобрать, что они говорили, но понимал, что благоприятное для меня. Шоффер легко узнает по шуму мотора — все ли в нем благополучно, не попортилось-ли что-нибудь. Человек, привыкший выступать на собраниях, никогда не ошибается в значении шума, поднятого его слушателями.
Но вдруг, в ряду напротив меня, заволновались. Здесь то и засела оппозиция. Я уже раньше чувствовал, откуда она должна проявить себя, и приготовился.
— Мы не все дежурим в воскресенье днем… Вот я, к примеру… Я ничего не могу сделать.
Я ответил:
— Что ты там рассказываешь! Предложи кому-нибудь из вожатых заменить его и посмотри: откажется ли он? В воскресенье-то!
Я чувствую, что в середине ряда напротив меня протест тает; но ведь это в роде склеенных двух листов бумаги: одно место выпятится, захочешь уровнять его — выпучится в другом месте. Здесь — протест перекинулся налево и остановился в кучке людей, собравшихся около угла биллиарда.
— А полиция не удивится, что столько пустых автобусов разъезжает по улицам?
— Она удивилась-бы, если-бы мы поехали по Парижу один за другим. Но все подъедут к условленному месту с разных сторон. Это так легко устроить. Да и кроме того: пустой автобус уж не такая редкость. Возвращение в депо; проба новых машин; обучение шофферов…
— А кондуктора? Они тоже отправятся?
— Разбирайтесь сами. Вы знаете своих. Если у вас человек надежный, положительный — берите его с собой. Если это тип подозрительный — отвяжитесь от него.
— Отвязаться? Но как?
— Надо все сказать ему в последнюю минуту. Если упрется, вы велите ему сойти и оставить вас в покое.
Больше никто не сказал ни слова. Аудитория была гладкая, ровная. И я катился, как по макадаму[1].
Что-бы убедиться все ли готово, все ли прочно, я сказал:
— Нельзя заставить человека быть смелым и исполнять долг. Кто боится — пусть уходит и только не предаст нас! Большего я не требую!
Я умолк и все точно ждали, чтобы трусы проявили себя. Но ни один тип не пошевелился. Этот прием всегда удается.
— Прекрасно. Нам остается только действовать.
В нашем погребке, сзади, была очень большая зала. Она отдавалась под балы, общественные собрания, под свадьбы. У меня в голове созрел план. Я сказал своим:
— За мной! Пройдемте в залу. Оставьте стаканы здесь. Так будет лучше.
Они отрываются от биллиарда не без труда. Я проталкиваю их в залу и кричу:
— Молчание и дисциплина! Станьте в два ряда и, по возможности, знакомые между собой — поближе один к другому.
Они не удивляются и довольно скоро устанавливаются в два ряда. Надо вам сказать, что все они — бывшие солдаты.
— Сосчитайте, сколько вас.
— Оказалось — сорок семь; со мною — сорок восемь.
— Прекрасно. Нас — сорок восемь. Оставьте место для меня в конце первого ряда, направо. Потеснитесь-ка. Теперь занумеруйтесь по четыре. Прекрасно! запомните хорошенько каждый свой номер. Я разделю вас на шесть отрядов по восьми.
Сказано — сделано. Я даю каждому отряду номер и начальника. Вынимаю из кармана пол-дюжины свистков — я запасся ими раньше — и раздаю начальникам отрядов.
— Вот. Теперь я научу вас искусству и способу ими пользоваться.
И продолжаю.
— Каждый из вас получит номер своего отряда и свой собственный номер. Например — ты; у тебя номер 3 второго отряда. У тебя — 7-ой № четвертого отряда. Понятно? Вы сделаете мне удовольствие, сфабрикуете на завтра по два небольших плаката: вы напишите на них очень крупно номер вашего отряда и направо помельче ваш номер. Вот смотрите — так.
И я показываю им.
— Вы захватите с собой оба плаката в воскресенье. Перед тем, как подъехать к месту сбора — вы привесите один из них к радиатору, а кондуктор — если он у вас будет — прицепит второй сзади, на видном месте.
Они отвечают, что все прекрасно понимают. Тогда я прошу у хозяина погребка план Парижа. Мне дают, но ужасно потрепанный. Когда я разобрался в нем, то сказал:
— Вы понимаете, что мы не можем подъехать всей кучей, при въезде в улицу де-ля Шапель. Мы налетели бы друг на друга, да и полиция разогнала бы нас раньше, чем мы успели бы съорганизоваться. Я укажу каждому отряду свой особый пункт. Ровно в три — каждый явится на свое место и сейчас-же все двинутся дальше. Я беру близко один пункт от другого, чтобы на слияние отрядов и установление колонн потребовалось не больше одной-двух минут.
Первый отряд, мой, соберется у станции метро-Шапелль, тут же на бульваре, при въезде в улицу. Запомните это. Второй — на улице Луи-Блана, на Восточном мосту. Подойди-ка сюда, начальник второго отряда, взгляни на план. Ты должен все объяснить своим. Третий отряд на улице Акведук, на другом Восточном мосту. Четвертый — на перекрестке Ля-Файет-Сен-Мартен. Пятый — на улице Луи-Блана, на мосту через канал. Шестой — на перекрестке — Луи-Блан-Гранж-о-Бель, недалеко от станции Битвы.
Господа! Если вы не очень хорошо знаете этот квартал, если у вас нет перед глазами всех этих улиц и мостов — то вы не можете отдать себе отчета, как все это тонко придумано.
Прежде всего я был уверен, что в этой стороне все будет спокойно и безопасно. Не только не будет никакого специального наблюдения, но даже и обычных постовых, так как все знали, что выступление готовилось в другом месте. А, затем, здесь каждый отряд мог со своего пункта увидеть предшествующий и последовать за ним.
Когда я объяснил им все это, — то прибавил:
— Довольно теории. Поупражняемся немного. Вы должны представить себе, что вы на машине, рука — на руле.
Я заставил их маневрировать и всех вместе, и по отрядам. Ставил их в колонны: по двое, по четверо. Показывал сигналы свистком; начальники отрядов повторяли; остальные усваивали их. Были специальные сигналы, чтобы сказать: «Вперед», «Стой», «Тихий Ход», «Полный Ход», «Малый Промежуток», «Большой Промежуток», и т. д. Я обо всем подумал и, в частности, о том, что надо оставить на всякий случай известное расстояние между рядами автобусов.
Но когда дело дошло до аттаки — тут уж я не пожалел ни объяснений, ни указаний.
— Прежде всего вы уставитесь в колонны, по два, и внимательно будете ждать моего свистка: «По четыре». Начальники, один за другим, повторят приказ. Никакой кутерьмы. Четные ряды встанут налево от нечетных. Головные должны замедлиться, чтобы не рассыпался хвост колонны. Надо следить за промежутками между вами.
Когда я скомандую: «В аттаку», — летите на всех парах! И уже не думайте ни о чем, только о направлении и расстоянии между вами. Если попытаются вас остановить, если бросятся между вами на лошадях — не останавливайтесь! Если один из вас опрокинется — летите втроем, вдвоем, как можете, только не останавливайтесь! Главное — не затормозите машинально. Лучше снимите ногу с педали.
Мы так привыкли обходить препятствия, что, понимаете, — это делается само собою. Какая-нибудь старуха переходит улицу в четырех шагах от тебя — объедешь, сам того не замечая.
И пошумели же мы в этой зале!
Пятьдесят человек, маневрирующих по паркету! И свистки — до дыр в ушах! Хозяин ничего не сказал нам: думал, что мы основываем гимнастическое общество.
На следующий день, в субботу, я должен был дежурить с десяти часов. Лег я поздно. Но уже в восемь часов вышел из дому.
Покупаю газету. Рассказывается подробно о приготовлениях железнодорожных рабочих на воскресенье; о предполагающейся громадной манифестации, о нападении на товарную станцию. Называются места митингов, все пункты сборов и путь, по которому они должны идти. Рядом с этим дают и план действий полиции и администрации. Все это надо было ожидать. Шпионы подробно разузнали обо всем, что было решено на собрании в четверг. Правительство еще допускало митинги, но запрещало выступления. Оно мобилизовало кавалерию и пехоту — до отказа. Муниципальная гвардия, драгуны, кирасиры, армейцы — не считая центральных бригад. Площадь де-ля Шапель и примыкающие к ней улицы будут заткнуты прочно.
Иду в стачечный комитет. Он должен собраться в половине девятого. Жду. До девяти — никого. Эти негодяи были рады поспать вволю. Не для того делают стачки, чтобы опять подниматься в шесть часов!
Наконец, появляются один за другим. Устраиваются в комнатке, не больше столовой. Мне предлагают стул.
Собралось нас человек двенадцать; одеты немного получше, чем обыкновенно, по крайней мере — они. Совершенно — семейное собрание в день похорон.
Да! Совсем такое, судя по тому, как все смотрели друг на друга.
Председатель Комитета, тип не глупый и более любезный, чем другие, сказал мне:
— Товарищ! Слово принадлежит вам.
Я решил по некоторым соображениям сказать ровно столько, сколько было надо.
— Дело идет о завтрашней манифестации. Вы совершенно правы, что считаете ее очень важной и добиваетесь успеха. Но необходимо, чтобы она удалась. Если вы провалитесь — стачка погибла в общественном мнении. Вас будет много и очень убежденных, — в этом я не сомневаюсь. Но ведь вы, как и я, читали газеты. Правительство не намерено сидеть сложа руки, и папа Лепин задаст вам перцу.
Они хитро улыбаются. Пожимают плечами.
— Да! Да! Вы думаете то-же самое. Признайтесь, что вы немного трусите, не за себя, но за дело. Ну, так я предлагаю в ваше распоряжение — полный успех. Не расспрашивайте меня, я не могу больше ничего сказать. Мое дело может выгореть, если только не будет ни малейшего отступления. Оставьте наши руки свободными и расчитывайте на нас. Я только должен спросить: ваши митинги назначены в час? Общий сбор в половине третьего? Прекрасно! Держитесь до трех. Не сдавайте улицу де-ля Шапель — от бульвара до перекрестка Орденэ — до трех часов. Уж это не бог знает что! Полиция, главным образом, боится нападения на станцию. Она будет охранять ее, а вовсе не защищать улицу. Значит — держитесь и установитесь так, чтобы посередине улицы было бы посвободнее. Вы имеете достаточно влияния на ваших, чтобы добиться этого. Заявите об этом на митингах, но не очень настаивайте, никаких таинственных намеков, скажите, как о совершенно естественной мере, имеющей значение в смысле дисциплины. Само собою разумеется, что нельзя допустить полицию захватить эту середину улицы. Для этого вам надо только установить заграждения по обоим концам.
Президент Комитета оказался очень понятливым. Он улыбнулся и сказал:
— Я догадываюсь о плане товарища. Но так как он не хочет давать разъяснений, то я и не спрашиваю их. Он может расчитывать, что мы приложим все усилия, чтобы участие товарищей из Компании Омнибусов не пропало даром.
Остальные члены Комитета ничего не понимали и только смотрели то на меня, то на председателя.
Он продолжал:
— Но не разрешите ли вы, товарищ, заявить завтра на подготовительных митингах, что мы ожидаем к трем часам решающего удара, такого грозного выступления, от которого будет зависеть исход всего дня… Это имело-бы громадное значение. Прежде всего они приняли бы безо всякого обсуждения ваше приказание и слепо исполнили бы его. И затем, скорее бы умерли, чем сдались бы раньше трех часов.
— Не вижу препятствий. Только храните это про себя до завтрашних митингов. Если вы станете разглашать сегодня, у них вскружатся головы, они вообразят бог знает что… А с другой стороны — я всегда побаиваюсь полицейских ушей.
На этом мы расстались. На следующий день, в воскресенье, когда я проезжал с моим автобусом перед часами Дворца Юстиции, — было двадцать минут третьего. Через две минуты я должен был доехать до площади Сен-Мишель, высадить пассажиров, сделать полукруг и под носом розини-контролера быстро уехать назад.
Я здорово волновался. Кажется, что я дрожал не меньше, чем цилиндры. Париж как-то необыкновенно пугал меня. Хотя вы сами знаете, какой он тихий по воскресным дням. Может быть я дрожал скорее от нетерпения, чем от страха.
Я говорил себе:
— Вот сейчас — митинги оканчиваются. Железнодорожники выходят; наводняют улицы; собираются все вместе; направляются занять улицу де-ля Шапель. Стачечные комиссары хлопочут, чтобы не было беспорядка. Запрещают выкидывать красные знамена и петь «Интернационал». Полиция делает легкие попытки очистить улицу. Но не очень усердно. Только устанавливает прочную преграду между улицей Орденэ и Рикэ. Я так и видел их; в три ряда. В глубине, наверху у церкви; на спуске — у переулков налево, а главное там, где улица расширяется: — стража, пехота, составившая ружья в козлы, гвардейцы и драгуны.
Являюсь на площадь Сен-Мишель. В автобусе оставалось только трое. Останавливаюсь. Все выходят. Кондуктор звонит. Я опять уезжаю. Но перед фонтаном Сен-Мишель, вместо того, чтобы повернуть направо, я беру налево, мимо загородки спуска в метро, пересекаю бульвар под носом у трамвая и мчусь по направлению к центру. Я думаю, что в ту минуту никто не заметил этого. Проезжаю опять мимо Дворца Юстиции: на часах половина третьего.
Мой кондуктор — славный малый, вполне надежный человек, загородил вход на площадку доской от скамейки. Мы были у себя, дома. И потом, в этот час, в воскресенье, всегда тихо.
Я выбрал путь, как птицы летают. Проехал через площадь Шателэ, по Авеню Виктории направо и пошел полным ходом.
Экипажи нам не мешали. Но мне было не по себе. Главное — я чувствовал, что в моей колымаге пусто. Мне казалось, что и во мне самом нет достаточно веса и значения, и что я не имею права по-прежнему занимать середину улицы. И потом меня начинало как-то тошнить от этого длинного пути по пустому пространству. Я никогда не страдал от морской болезни, но думаю, что это нечто в том-же роде. Я и прежде нередко испытывал это по воскресеньям, с тех пор, как ввели еженедельный отдых. Теперь где-то внутри, в груди, все спуталось. Эти пустые улицы положительно вызывают тошноту!
К счастью, на площади Отель-де-Вилль я увидел два пустых автобуса. Они летели один за другим, мне показалось, что они с линии Галль-о-Вен. Мне захотелось догнать их: но это было-бы неосторожно. Да и улица Сен-Мартэн манила меня. В будни на ней постоянная толчея. Приходится иногда по четверть часа пролезать между всяких повозок. Но по воскресеньям вы здесь, как дома. На ней тихо, точно в церкви.
Я через минуту был уже у Школы Искусств и Ремесл. И мог бы радоваться. Нет! Я скорее беспокоился. Все казалось мне слишком уж легким и неестественным. Париж представлялся какой-то западней. Иногда так бывает во сне: скользишь и не можешь остановиться.
Решаю ехать бульварами. Здесь, по крайней мере, и по воскресеньям— жизнь. Нужно известное усилие, чтобы проехать. Мне это было необходимо. И я развеселился.
Пролетаю Сен-Мартэнские ворота и продолжаю дальше. Предо мною, в нескольких стах метрах, — три автобуса.
Я опять пришел в хорошее настроение. Этот квартал идет в гору, он длинный и широкий. Внушает желание чего-то очень далекого, необычайно грандиозного. Я спрашивал себя: так ли это действует и на прохожих? И точно шел на штурм. И не побоялся бы смерти!
Но мне не хотелось ни догонять товарищей, ни ехать по их следам. Я повернул налево и попал на Страсбургский Бульвар.
Вдруг из боковой улицы вылетел автобус: повернул и покатил вперед по тому-же направлению, что и я.
Я — за ним. Он поворачивает на бульвар Мажентэ, потом в улицу Мобеж.
Улица — не веселая Не подбадривающая. Наводит на мрачные мысли о жизни. Как те поучения, которые слушаешь при катехизисе. Я был доволен, что передо мной ехал товарищ. Только он бежал слишком скоро. Я хотел крикнуть ему: «потише! Приедем слишком рано»! Но он сам пошел тише. Кондуктор наклонился с площадки, поискал что-то и привесил совсем сзади, при входе, на перила лестницы:
«Номер четвертый первого отряда».
Я просто расцеловал бы его. Я тоже затормозил. Вынул свой плакат и повесил перед радиатором:
И стукнул в окно, чтобы мой кондуктор сделал то же.
Автобус 1–4 поехал еще тише и взял правее; я сравнялся с ним. Маневры начались. Это было прекрасно! Точно мы всю жизнь только это и делали!
На тротуаре стоял шпик; он смешно взглянул на нас, схватился за нос, дернул его, точно желая от него получить объяснение, и, в конце концов, не сказал ничего.
Было без шести минут — три. Я веду поезд медленно, чтобы приехать во время, точка в точку. На улице — ни одного экипажа; но видно, что где-то собираются люди. Пятнадцать-двадцать пешеходов, не больше, но все идут бодро и в одном направлении. Нельзя удержаться, чтобы не отправиться туда-же, куда и они.
Мы прибыли к бульвару де-ля Шапель.
Три часа без четырех минут. Я еще задерживаю ход. Мы делаем круг. Я вижу там, внизу, толпу, что-то густое, волнующееся, но ни одного автобуса. Я похолодел с головы до ног и подумал:
— Где же остальные шесть из отряда? Струсили? Помешали им?
И опять смотрю на часы. Три без трех минут. Они хотят приехать минута в минуту. Тем лучше. Не будет времени накрыть нас.
Сзади затрубили. Я наклоняюсь. Два автобуса быстро догоняют нас. Вывешены плакаты: Успеваю прочитать:
Я роюсь. Достаю свисток и даю приказ:
— «По два. Шагом»!
1—2 становится налево от меня. 1–3 и 1–4 останавливаются сзади нас.
Слышу еще трубу. Две машины несутся с улицы Стефенсона. Они, должно-быть, наткнулись на полицию и не вывесили плакатов. Я свищу: «Плакат». Надписи появляются.
Это было превесело. Повторяю приказ: «По два»!
Они подъезжают к нам, сделав небольшой крюк, из за тротуара посредине. Мы были в ста метрах от площади. В ушах у меня шумело, в глазах темнело. Я уж и не знаю, что вело меня дальше.
Но я прекрасно понимаю, что кругом громадная толпа, но тихая и подвижная, скорее помогающая нам, чем ставящая препятствия. Я снова овладел собой.
Для полного отряда недоставало двух автобусов. На моих часах было без одной минуты три. Остальные отряды, вероятно, собрались все и ждали сигнала. Я чувствовал, что они направо, в гуще квартала.
Мы двигаемся вперед. Мне казалось, что толпа слилась с землей, с воздухом. Я искал врага. И ничего не видел. Но не удивлялся этому.
Какой-то автобус вылетел со стороны Сен-Дени. Плакат — «1–6». Я рукой дал приказ остановиться и присоединиться к нам в хвосте. Он задерживается, колеблется, вертится немного в толпе, но кончает тем, что останавливается перед театром Буфф.
Мы проходим. Теперь у меня недоставало только одного человека.
Когда мы оказались посреди площади, — я вдруг увидел и второй отряд: он загромождал улицу Луи-Блана и очень шумел. Точно целая куча расшевелившихся домов. Я опять схватил свисток и что было мочи свистнул:
«По два! Вперед»!
Слышу, как мой приказ повторяется начальником второго отряда, слышу ворчание машин, пускаемых в действие, слышу, как содрогаются дома.
Улица де-ля Шапель пред нами. Я смотрел точно грузчик, наблюдающий, как выгружают уголь из барки.
Тротуаров не было видно совсем. С каждой стороны — по куче народа: две стены.
Улица не очень чистая, но ни экипажей, ни трамваев, никаких преград.
Мы шли шагом, или почти шагом, чтобы дать возможность колонне установиться сзади нас. Я страдал, что не мог собственными глазами отдать себе отчет. Но я доверял. До меня, как ветер, доносился страшный шум моторов и колес. Мостовая и дома дрожали так сильно, что, казалось, сидишь в жерле пушки.
Повидимому только тогда толпа заметила наше появление. Она видит нас все ближе и ближе, все больше и больше. Она орет; настораживается. Волнение уже перекидывается вперед, куда мы еще и не доехали.
Я кричу моему соседу изо всех сил: — обернись… взгляни… догнали-ли нас отряды!
— Да… кажется, да!..
Все дело было в том, чтобы не дать разделить нас. Я просвистал приказ:
«Теснее ряды!.. Малый промежуток!»
Приказ повторяется три раза и очень ясно. Но я еще не уверен.
Мы едем еще с минуту между двумя рядами, в толпе, становящейся все гуще и гуще, но она сжимается так тесно, что на мостовую попадают лишь немногие.
Вдруг с троттуара сходят трое полицейских, становятся посреди улицы и поднимают руки.
Я кричу соседу: «Не обращай внимания! Поезжай!»
Смотрю вперед. Свободное пространство суживается и кончается остроконечно, в двухстах метрах от нас, в густой толпе. Она казалась твердой, точно сделанной из черного дерева.
Как ни чувствовал я нашу силу, но мне все-таки было совершенно непонятно, как будет возможно проехать через эту толпу.
Я не увидел никаких полицейских преград.
Это был последний миг моих страхов, сомнений, разсуждений за и против.
Я вынимаю свисток и свищу так, что чуть легкие не лопнули:
«По четыре! Вперед!»
Сзади меня мой приказ прокатился от отряда к отряду.
1—2 прилепился ко мне слева. Второй ряд догнал нас. Я уже не думал о трех полицейских. Где они?..
Толпа точно опьянела от радости. Право! От нее шло какое-то тяжелое дыхание, как у пьяного. Она вздувалась, будто хотела броситься на нас. И сейчас опять сжималась.
Я свищу приказ:
— «Полный ход!» «В аттаку!»
Мой первый ряд двинулся дружно, сразу. В ту же минуту свободное пространство перед нами расширилось, заволновалось. Точно завертелся какой-то коловорот и в один миг вырыл все.
Но сзади нас толпа была уже увлечена, захвачена. Она бежала за автобусами, между ними, цеплялась за железные прутья, висела на перилах, наполняла карету внутри, даже взлезла на империал и гудела в тон цилиндрам. В каждом автобусе был полный комплект пассажиров, делавший его еще значительнее изнутри; снаружи каждый из них был весь облеплен людьми. Вы можете себе представить, как они соединяли ряд с рядом, один конец колонны с другим, как заполнили все промежутки и все стояли между собою.
Мы бросились в аттаку всей массой.
Свободное пространство отодвигалось дальше и дальше. Но вот все остановилось в смятении. Ряд полицейских заграждает улицу наверху спуска. Он прикрывает второй склон.
Я ору соседним:
— Не обращайте внимания! Вперед! Вперед! Закройте глаза!
Я нажимаю на колесо руля; напираю на него всем телом; закрываю глаза.
Слышу гром автобусов и смешанные крики.
Секунд тридцать пробыл я так, точно в тунелле.
Открываю глаза. Никакого заграждения. Ни одного полицейского. Удивительный спуск — широкий и пустой. Даже на тротуарах — ни души.
Только вдали, на перекрестке — кавалеристы. И вдруг, что-то вспыхнуло. Они обнажили сабли. Развертываются. Двигаются; переходят в галоп! Точно улица стала подниматься на нас.
Мы прибавили скорости. Качало нас отчаянно. Рулевое колесо выбивалось из рук, точно пойманный вор.
Я нажимаю на трубу, как только могу. И опять! и опять! Трое в первом ряду делают то же самое; за ними второй ряд, затем третий и все остальные, вместе, не переставая.
Вы ведь знаете, что такое труба автобуса, но вы, может, не знаете, что такое пятьдесят автобусов, трубящих без перерыва.
И вот лошади драгун начинают танцовать. Делают скачки в сторону, кружатся, встают на дыбы, брыкаются; некоторые бросаются на троттуар; другие наскакивают на деревья. Драгуны падают, вертятся, поднимаются и бегут без сабель и без касок.
Но человекам тридцати удалось сдержать лошадей; худо-ли, — хорошо-ли, но они держались. Шпорили изо всех сил; ругались.
Но когда мы были в десяти метрах друг от друга, — лошади уже ни с чем не считались. Они точно обезумели. У меня в глазах потемнело, но мне казалось, что они разбежались по всем направлениям.
Я, как сказал вам, был на правой стороне. Вдруг из под моих колес, как из под земли, выскочила лошадь без всадника. Я налетел на нее, прямо в брюхо. Тело скорчилось и отскочило на три шага. Я ни на минуту не затормозил. Налетел на нее, но правое колесо попало на шею, и левое на живот. Я качнулся направо и наткнулся на фонарь. Я почувствовал, что он сломался; но этим падение было ослаблено, и автобус мягко остановился у большого дерева.
Я очнулся в ручье. Все члены как будто были на своем месте. Я приподнимаюсь на локте, гляжу… Неслась аттака. Я не мог разобрать ни рядов, ни отрядов. Это была одна машина, сбитая из людей и автобусов, одинаково сильная во всех своих частях. Она не задела нас и вонзилась в площадь, как пробка в графин. Я встал на колени.
Смешнее всего был зад колымаги. На перилах площадки, на лестнице, на империале, люди висели, как гусеницы. Хотелось собрать их.
Голова лошади была рядом со мной. Из нее текла кровь. Все мои штаны были полны ею.
Я встаю; пробую ходить. В боках боль, но я чувствую себя счастливым.
Вблизи, у открытого погребка, стоял его хозяин и с состраданием глядел на газовый фонарь.
Я сказал ему:
— Не плачьте, будет новый.
И я вошел выпить коньяку.
— Чем же все кончилось?
— Большинство автобусов докатилось до укреплений.
Некоторые пролетели в предместье и вернулись очень поздно, через дальнюю заставу.
— А толпа?
— Бросилась по дороге, расчищенной нами. Оказалось что полиция не больше, как через пять минут, опять встала на свое место и уже в три раза гуще.
Но было уже слишком поздно. Площадь де-ля Шапель сразу заполнилась толпой, и двери товарной станции под ее напором затрещали. Сейчас же начался разгром… Навалили ящики в кучу и подожгли…
— А вы?
— Я сидел в уголку у себя в погребке. С улицы летел такой шум, точно конец света наступил. Но мне уже ни до чего не было дела. После коньяку я спросил еще винца.
— Вам не было никаких неприятностей после всего этого?
— Нет! Северной Компании и полиции очень бы хотелось забрать меня. Да Компания Омнибусов побоялась стачки. И затушили дело. Только перевели на омнибус, дали мне клеенчатую шляпу и навозный двигатель.