Ближе к вечеру что-то насторожило меня. Я остановился, нахмурился и огляделся по сторонам.
— Тебе не кажется, что тут что-то не так?
— Точно, — согласился Жильбер. — Мы дошли до мертвой пустоши.
— Да, но когда-то тут росло множество деревьев — по крайней мере небольших. — И я указал на торчащие из земли четырехдюймовые пеньки с такими ровными спилами, что четко виднелись годичные кольца. — Что же тут стряслось? Грандиозный дровяной кризис?
— Вот уж не ведаю, — проговорил Жильбер и взволнованно огляделся. — Только не нравится мне здесь. Ночевать бы я тут не посоветовал.
— Да и мне так кажется. Но уже темнеет. Тебе не кажется, что нужно поскорее разбить лагерь?
— И это верно, — ворчливо отозвался юноша. Только мы успели тронуться в путь, как услышали далекий, леденящий кровь стон.
— Тут ночевать не будем, — заключил я.
— Пожалуй, не будем, — эхом отозвался Жильбер, поторопил коня и обнажил меч.
— Стой! — окликнул я его. — Куда это ты собрался?
— Выясню, откуда этот звук, — сообщил сквайр тоном, не допускающим возражений. — Если это наш враг, то лучше будет, если мы на него нападем, чем он на нас.
— Да погоди ты! — крикнул я. — Если там опасность, тебе нельзя туда одному!
— Я сквайр, — просто сказал Жильбер. — Человек военный.
— Военные должны уметь слушать приказы. Кто бы там ни выл, дотуда пока далеко.
— Нужно тихо подобраться, — возразил Жильбер. — Тебе лучше остаться здесь.
— Конечно, нет, — сказал я.
— Ты нет, — проскрипел Унылик, раскинул в стороны свои огромные ручищи и шагнул вперед.
Такая туша, а передвигается почти бесшумно. Но в конце концов он же был без ботинок.
— Видишь? — сказал я. — Мы идем с тобой. Жильбер! Жильбер?
— Да здесь я, — послышался шепот спереди. — Ради Бога, тихо!
— Тихо. Ты, — обернувшись, шикнул на меня Унылик, — ти-хо! — И пошел дальше, не дожидаясь ответа.
Я поплелся за ним, гадая, что же это такое стряслось с моим всегдашним здравым смыслом.
Но это был мой отряд — эти двое находились тут из-за меня. Я чуть ускорил шаги, обогнал Унылика и поравнялся с Жильбером. Его конь осторожно ступал по каменистой тропе. Юноша начал было возмущаться, но тут снова послышался стон, и я увидел, как из сгущающегося мрака на нас надвигается светящаяся фигура. Вместо рта у нее зиял черный провал, глаза были выпучены и злобны, пальцы напоминали когти, готовые впиться во все, что попадется под руку.
И почти тут же из темноты выбежал какой-то человек, промчался мимо нас и спрятался за большим камнем. Он весь дрожал.
А призраку хоть бы что. Он переключил свое внимание на меня — то бишь бросился ко мне, издавая утробный вой.
Несчастный выскочил из-за камня, побежал и наткнулся на единственное дерево на голом склоне холма. Видимо, он здорово стукнулся, потому что без сил повалился там, под здоровенной паучьей сетью, в которой сидел очень крупный паук. Призрак возобновил преследование первой жертвы, но растерялся — наверное, его смутил паук. Я готов был посочувствовать призраку, но, с другой стороны, я знал, что его надолго не сдержишь ничем, кроме...
— Не трогайся с места! — крикнул я, забежал за камень и быстро вытащил из петель ремень. — Холодное железо* [16], помнишь, ты?
Призрак взвыл, издав что-то вроде: «Ю-юм!» — и бросился на пряжку. А я выпустил из рук ремень и вовремя убрал руку. Призрак налетел на камень и исчез. На ремне никаких следов не осталось. А вот в камне зияла огромная дыра.
Но вот призрак появился по другую сторону камня, облетел его по кругу и снова помчался ко мне, подвывая и облизывая губы. Что бы это ни был за призрак, он представлял собой какой-то неистребимый летающий аппетит. Он мне напомнил об акулах... и еще — о Киплинге.
Призрак резко остановился. Он был не на шутку потрясен — рот его сам собой захлопнулся. Щеки раздулись, а потом — и все тело.
— Чародей Савл! — крикнул мне Жильбер. — Берегись! Это призрак Голода.
— У-гу! — подтвердил воплем Унылик, вставший горой за спиной у сквайра. — Ухо-ди! Призрак кушать все!
— Это верно, — подтвердил Жильбер. — Он ест все, что попадается, и никогда не насыщается!
— Ну, тогда считайте, что я сейчас создал первого сытого из таких призраков, — объявил я и подобрал с земли камень. — Но на всякий случай запаситесь камнями. Если он откроет рот, швыряйте ему туда корзинку с хлебом.
Жильбер обернулся к призраку и уставился на него.
— Откроет? Но призрак Голода никогда не закрывает рта!
— Этот закрыл, — заверил его я. — Он полон — под завязку.
Это точно. И чем дальше, тем больше он полнел — то бишь раздувался. Пузо призрака уже напоминало шар, из которого торчали палочки-руки и шарик поменьше — голова.
— Он удаляется, — робко проговорил кто-то где-то на уровне моих колен.
Я посмотрел вниз и увидел шляпу в заплатках, а под ней изможденное лицо — впалые глаза, острый нос, костлявый подбородок. Щек, можно сказать, вообще не отмечалось.
Но по крайней мере тот, кого я спас, был человеком.
Я снова посмотрел вверх — и как раз вовремя: надутого призрака подхватило ветром и поволокло к западу. Вскоре он исчез в сгущающихся сумерках.
— Ох и быстро же он помчался, — восторженно проговорил Жильбер. — И наверняка до сих пор пухнет от твоего заклинания, чародей Савл.
— Заклинание! — возопил спасенный мной бедняга. — Так ты чародей?
— Ну как сказать, — промямлил я, но, заметив, как оскорбленно смотрит на меня Жильбер, поспешно добавил: — Но тут всем так кажется. А почему ты спрашиваешь?
— Если ты чародей, ты смог бы исцелить меня.
Унылик отвернулся, что-то бурча себе под нос. Мне стало не по себе. Я решил поговорить с беднягой.
— А откуда ты знаешь, добрый ли я? Только потому, что я произнес... гм... а-а-а... — Я сглотнул слюну и нехотя выговорил: — Заклинание? Но ты же не знаешь, на чьей я стороне? Вдруг я злой колдун?
Жильбер от возмущения потерял дар речи, но несчастный покачал головой и сказал:
— Если бы ты был колдуном, ты бы позволил призраку схватить меня, да еще и помог бы ему.
— Логика недурна. — Я нахмурил брови и посмотрел на небо. — А как вы думаете, эта пакость взорвется, когда обожрется?
— Ни за что! — выпалил Жильбер. — Призрак Голода не может обожраться.
Вот опять мне напомнили о том, что все тут лучше понимают происходящее, чем я. Неприятно. Чтобы скрыть свои чувства, я сказал мужчине, лежащему у моих ног:
— Ну, давай, приятель, поднимайся! — Ухватив его за руку, я помог ему встать. — Кстати, как это ты попал в лапы к этому призраку?
— Полагаю, его внешность и есть ответ на твой вопрос, — негромко проговорил Жильбер.
Приглядевшись, я понял, что все вполне очевидно. Рваное пальто, штаны в заплатах, дырявые башмаки, а главное — худой, как скелет. Лицо мужчины изуродовал голод, а руки больше напоминали кости, обтянутые кожей.
Я вспомнил прослушанную в колледже лекцию о миннесотском эксперименте по голоданию.
— Жильбер, принеси-ка немного сушеного мяса и бурдюк с водой.
Через секунду юноша принес жесткую, как кожа, полоску мяса и бурдюк.
Бродяга выхватил у Жильбера пеммикан и впился в него клыками, по откусить не смог и принялся мять коренными зубами.
— Ничего не поделаешь, — посочувствовал я ему. — Не кусать надо, а жевать. Мясо такое сухое, что просто так его не заглотишь. — Незнакомец старался вовсю. Видите ли, сушеную говядину приходится жевать долго и упорно. — К сожалению, больше есть нечего, — объяснил я бродяге и порадовался тому, что не пришлось врать. — Проглотите первый кусок — запейте водой, ладно? Вот так, по кусочку, и каждый запивать обязательно. А пока вы будете жевать эту полоску, может, мы и успеем приготовить чего-нибудь повкуснее. — Обернувшись к Жильберу, я сказал: — Вот теперь я согласен на любое место для ночевки.
Ярдах в пятнадцати ниже по склону тропа расширялась, там Жильбер обнаружил откос шириной футов в двадцать. Как только мы добрались до места, я соорудил на земле кольцо из камней.
— Как тут насчет хвороста, сквайр?
— Есть, — сообщил Жильбер, стоявший на опушке с вязанкой хвороста. — Я по пути подбирал, когда мы сюда спускались.
— О, да здравствует Жильбер-предусмотрительный! — Я взял у юноши хворост и бросил внутрь огороженного камнями кольца. — Славно, что эта тропа не всегда лежала выше верхней границы леса.
— О, да, — сказал наш загадочный гость. — На этом склоне рос кое-какой кустарник — но это было до того, как меня стал терзать призрак Хворобы.
К горлу подступил комок, я с трудом сглотнул его — уж больно явственно я представил себе, как призрак Голода пожирает все живое по склонам горы. Мне захотелось отвлечься от этой мысли.
— Жильбер, возьмешь на себя такую честь? — Я указал на кучу хвороста.
Сквайр ударил кремнем по стальному бруску, вспыхнула искра, и вот уже заплясало крошечное пламя. Еще несколько секунд — и костер весело заполыхал.
Я оглядывался в поисках того, на чем можно было бы приготовить добытую юношей дичь. Нужно было что-то вроде вертела.
— Вот это подойдет? — спросил Жильбер и показал мне тонкий острый обломок камня длиной в три фута.
— Отлично, — похвалил я его, нанизал трех фазанов на это подобие вертела, концы его положил на два высоких камня и сел подальше от костра. Хотел было спросить, где же это сквайр разжился таким каменным штыком, да что-то вдруг расхотелось.
Наш гость не сводил с птичек голодных глаз, однако на сырое мясо не кидался. Пеммикан немного утолил его голод, а вода наполнила желудок. Он так долго жевал и глотал, что наелся раньше прихода настоящей сытости.
— Для таких вещей очень подойдет шпага, — сказал я. — Напомни мне — я сделаю деревянную шпагу сразу после ужина.
Жильбера, похоже, эта мысль возмутила до глубины души, а вот наш гость радостно проговорил:
— Сделай, сделай шпагу сразу после ужина. А ужин, может, уже готов?
— Да они только-только зарумянились. — Я достал из сумки Жильбера еще одну полоску сушеного мяса и протянул голодающему. — На, пожуй, пока ждешь, Павлов ты наш. Да, кстати, а как тебя зовут?
— Фриссон, — ответил гость, пережевывая пеммикан. Я кивнул.
— Слушай, а как ты дошел до жизни такой? Нет, я не про то, что ты привлек к себе призрака Голода, нет — я прежде всего о том, почему ты стал голодать.
— Ну... — протянул Фриссон, не переставая жевать. — Я — поэт.
Несколько минут я молчал. Потом кивнул:
— Да, другие объяснения не нужны. Но все-таки ты мог бы поискать какую-нибудь работу. Лесорубом, к примеру, стать.
— Угу, — кивнул Фриссон, ожесточенно жуя. — Я перебывал уже и лесорубом, и пахарем, и учеником жестянщика, и учеником лавочника.
Я нахмурился.
— Так почему же тогда ты голодаешь?
— А я продолжал слагать стихи. Жильбер закашлялся, в испуге открыл рот и прикрыл его ладонью, а Унылик боязливо утопал подальше от гостя. Я грозно глянул на них обоих.
— Чего это вы? Ладно, пусть его стихи были и не из самых лучших, но не могли же они быть совсем уж ужасными. Что, так уж все и критиковать надо?
— Не в этом дело, чародей Савл, — возразил Жильбер. — Кто его знает, может, у него и замечательные стихи. Может, самые распрекрасные — но ведь он же не чародей.
— Да какая разница-то... А-а-а! Стихи сбываются, да?
Фриссон не спускал с меня глаз, жевал и кивал головой, а юноша негромко пояснил:
— Вот какие дела, чародей Савл. Поэта интересуют сами слова, совершенство стихотворных строф, то, как они сочетаются одна с другой, образуя единое целое, но не то, какое действие они производят.
Поэт обернулся и посмотрел на Жильбера с молчаливой похвалой.
Я кивнул.
— И потому поэты приносят неизъяснимый вред, — продолжал юноша. Он обратился к Фриссону. — Скажи, каких несчастий ты стал виною, поэт? Какие проклятия ты обрушил на головы ни в чем не повинных людей, работавших в мастерской твоего хозяина? Может, ты мастерил гроб, а потом в этом гробу ожил мертвец? А может, ты рубил лес, слагая в уме стихи, а потом там развелись лесные нимфы и принялись наводить страх на проезжих?
Фриссон повесил голову, но жевать, правда, не перестал.
— Стало быть, этот человек — ходячая катастрофа.
— О несчастный! — вдруг воскликнул Жильбер, обнаружив гораздо более сильное сострадание к поэту, нежели можно было ожидать от него — сквайра-здоровяка. — Ты обречен на вечные одинокие странствия.
Поэт кивнул. Глаза его заволокло слезами.
— Ведь я старался это превозмочь, добрый сквайр! Пробовал говорить без размера, перемещая ударения, пользовался расщепленными рифмами, раздельными рифмами, слагал стихи без рифм — и все безрезультатно.
— Ну конечно! — воскликнул я. — Ты просто создавал новые виды стихов и только добивался того, что творил еще более мощные чудеса.
Поэт в страхе посмотрел на меня.
— О да, мой господин! Дом мэра разлетелся на мелкие кусочки в одно мгновение. От моих слов рухнул забор у дома барона. Я пытался удержаться, прикусывал язык, сжимал зубы — но все было тщетно! Я ничего не мог с собой поделать — я все равно проговаривался. Меня выгнали из города, меня выгнали от городских стен, потом из провинции, а потом — о, горе мне — меня изгнали из моей родной страны Меровенса, и мне суждено погибнуть здесь, в этой дикой Аллюстрии!
— Но, — начал я, — но... но...
Жильбер хмуро посмотрел на меня.
— У нас только два фазана и одна куропатка, чародей Савл.
— Но! — отчаянно выкрикнул я. — Но ты же не обязан произносить свои стихи вслух!
Челюсть у Фриссона отвисла, он в ужасе уставился на меня.
— Но это же все равно что перестать кушать, милорд, — промямлил он и снова стал жевать.
— Пиши их! — взорвался я. — Почему бы тебе просто-напросто не записывать свои стихи? А потом читай, сколько влезет, но не читай те отрывки, которые покажутся тебе хоть сколько-нибудь опасными.
Казалось, Фриссон онемел.
— Он об этом никогда и не думал, — понял Жильбер.
— О, никогда, никогда! — прорвало Фриссона. — Так вот почему люди выучились писать!
— Ну, и не только поэтому, — ворчливо пробормотал я. — Были и еще кое-какие мелочи. К примеру, изобретение чернил, необходимость записывать на бумаге условия сделок, законы, историю. Но и к поэзии это тоже имело отношение, конечно.
— Можешь... ты можешь выучить меня? — срывающимся голосом спросил Фриссон.
Тут уж я уставился на него.
— Ты поэт и не умеешь читать и писать?
— Я никогда не задумывался о том, что это необходимо, — отвечал Фриссон.
— Что ж... Я слыхал о традиции устного стихосложения, но слыхал и об отходах от этой традиции. — Сказал я так, а сам задумался: что же это я сейчас такое возвестил — закат поэзии или расцвет ее истинной славы? — Несомненно, я научу тебя писать.
Ладно уж, чего там, управлялся же я с двумя десятками первокурсников, как-нибудь управлюсь и с голодающим поэтом.
И получилось! Фриссон оказался превосходным учеником. Знания он впитывал инстинктивно — образно говоря, как гусиное перо — чернила. Правда, в данных обстоятельствах лучше было бы ввернуть что-нибудь насчет связи между карандашом и бумагой, ну да ладно. К счастью, у меня в кармане оказался блокнот и огрызок карандаша. Я показал Фриссону, как писать буквы и как они звучат. Глаза у него округлились от восторга, он выхватил у меня блокнот и карандаш и уже через полчаса сидел, скрестив ноги, у костра и что-то с бешеной скоростью черкал в блокноте на редкость маленькой для мужчины рукой.
С этой поры все время, сколько длилось наше знакомство, он писал и писал в этой книжке — нет, на самом деле ее-то он исписал за день, но, к счастью, одно из первых его стихотворений выражало мольбу о вечном запасе пергамента — слово «бумага» было ему неведомо, вот поэтому мой маленький карманный блокнотик никогда не кончался. И еще: после первых пятидесяти стихотворений он принялся производить гораздо более качественный писчебумажный материал.
И все же иногда кое-какие чудеса подвергались, так сказать, утечке. Да, Фриссон записывал стихи, не произносил их вслух и тем самым как бы арестовывал. Но когда у него почему-либо не было времени писать, а стихов скапливалось слишком много, то чудеса творились сами собой. Бывало так: топаем мы по дороге, а Фриссон вдруг выпучивает глаза, и откуда ни возьмись при свете дня возникает летучая мышь и жмурится, бедняга, от солнца, сидя у обочины. А то было: прямо перед нами из-под земли родник забил. А еще — как-то раз нам пришлось с минуту шагать по самым что ни на есть драгоценным камушкам, а это, я вам доложу, не самое большое удовольствие, если у вас подметки стерлись. Когда такое случилось впервые, я сдержался, обернулся и говорю:
— Фриссон, придется тебе остановиться и записать это.
— А? — Он ошарашенно глянул на меня, потом увидел, как сверкает и переливается всеми цветами радуги дорога. — О, прошу прощения, господин Савл!
— Нет проблем, нет проблем! Кто знает, вдруг нам когда и понадобится твердая валюта. Но ты все-таки сядь и запиши стишок, ладно?
И Фриссон садился у дороги и черкал на пергаменте, а я наполнял карманы бриллиантами и изумрудами. Я ведь правду сказал поэту: никогда не знаешь ничего наперед.
Если честно, я не переставал думать о том дне, когда держать при себе Фриссона станет опасно — вдруг он начнет, к примеру, пользоваться такими яркими поэтическими образами, как «огнедышащий дракон». Пока он этого, слава Богу, не делал. Но скажите, чем лучше огнедышащего дракона дверь, которая возникает на дороге перед самым вашим носом, и вы сначала вляпываетесь в нее лбом, а потом вам ничего не остается, как только распахнуть ее. Вы ее, стало быть, распахиваете, а за ней-то — волчище! Каково?
Со временем я стал жутко предусмотрительным и взял за правило по вечерам у костра просматривать всю, так сказать, дневную выработку Фриссона. Он страшно волновался, ждал моих отзывов. Я был осторожен и никогда не критиковал стихи, во-первых, из-за того, что хорошо знал, как болезненно новички переносят критику, а во-вторых, из-за того, что больше чем наполовину не понимал, о чем пишет Фриссон. Однако опыт доказывал, что эти стихи кое-чего стоят (про камешки не забыли?), поэтому я помалкивал насчет литературного достоинства.
Я всегда хвалил Фриссона, возвращая ему стихи, но те, которые представлялись мне особо полезными, оставлял при себе. С его разрешения, конечно. Я никогда не нарушал авторских прав. Стихи, казавшиеся мне наиболее действенными, я даже заучивал наизусть. Как я уже говорил, никогда ничего не знаешь наперед.
Но тогда, в первый вечер, я здорово утомился. Фриссон записал первые десять стихотворений и гордо показал мне. В голове у меня образовался сущий бедлам из звуковых эффектов и образных нагромождений. Нужно было чем-то себя успокоить.
Ну конечно, у студента, изучающего философию, средство отвлечения всегда под рукой — это поиск доказательств. Дело это рискованное, поскольку порой это занятие тебя настолько поглощает, что ты буквально заводишься. Однако обстоятельства были таковы, что я счел игру стоящей свеч. Где-то с полчаса я пытался найти причины, заставившие бы меня поверить в троллей, фей, магические заклинания. Ничего у меня из этого, конечно, не вышло — я то и дело вынужден был признавать, что либо источник моих ощущений ненадежен, либо все, что я вижу и слышу, нереально.
Конечно, дискредитировать чувственные свидетельства — это пара пустяков для человека моего поколения. Я вполне серьезно рассматривал такую возможность: у меня просто поехала крыша и все происходящее имело место лишь в фантастическом галлюциногенном «путешествии». Но не мог же я взять, да и забыть о том, что несколько лет назад послал все наркотики куда подальше?
К счастью, существовала альтернатива. Епископ Беркли в свое время постарался на славу и сделал все, что мог, чтобы дискредитировать наши чувства. Еще в 1700 году он говорил о том, что если мы чего-то не видим своими глазами, значит, и нечего утверждать, что это «что-то» существует. Но, говорил он, даже если мы что-то и видим, мы способны ошибаться. Хотя наш разум и воспринимает некий объект, он воспринимает его за счет чувственных импульсов, поступающих от наших глаз, ушей, носа, языка, пальцев, а все эти ощущения легко обмануть. Самым банальным примером такого обмана являются оптические иллюзии, вот почему наука так настаивает на произведении точных замеров. Но как доказать — логично, обоснованно, неопровержимо, что и линейка — не иллюзия? И между прочим, епископ делал все свои умозаключения, ни сном ни духом не ведая об ЛСД.
Правда, для Беркли тот факт, что мы не можем ни о чем судить наверняка, был всего лишь доказательством того, что все надо воспринимать, полагаясь на веру. А вот для остальных мысль о том, что вещи не существуют, если их нельзя воспринять, означает следующее: мы вынуждены жить в мире таком, каким он нам кажется, но таком, каким мы его ощущаем. Мы стараемся расширить границы нашего восприятия, и тут возникает вероятность того, что восприятие одной, двух, трех альтернативных реальностей — это всего-навсего галлюцинация. «Небеса солгали про нас, когда мы были малышами», — так сказал поэт. А другой поэт сказал: «Есть многое на свете, что недоступно нашим мудрецам». Я считаю, что эта фраза Гамлета, оброненная в разговоре с Горацио, вполне справедлива.
Я столкнулся с очень неприятным выводом: к тому положению, в которое угодил я, вполне подходила как первая, так и вторая идея. Тот мир, который я ощущал, был, безусловно, реален во всех его проявлениях и устремлениях. И мне следовало иметь с ним дело и вести себя в нем так, словно он существует, поскольку этот мир определенно обращался со мной так, словно я существую. Доктор Джонсон утверждал, что ниспроверг доказательства Беркли тем, что поддел ногой булыжник. Вероятно, он хотел сказать, что раз булыжник отлетел в сторону, значит, имело место взаимодействие между ним и булыжником. А раз так, то, значит, и он, и булыжник находятся в одной и той же системе координат. Вот только он забыл упомянуть о том, что от удара у него заболел палец.
И у меня тоже — метафорически, конечно. Соверши я ошибку в заклинании, Унылик сожрал бы меня. Если бы сквайр Жильбер задремал во время ночного дежурства, какое угодно чудище могло выскочить из-за соседнего холма и наброситься на меня. О да, это могло быть иллюзией, но больно было бы по-настоящему! Как бы я ни рассматривал это чудовище, оно все равно могло бы меня прикончить.
Но верить в чудеса я не собирался! Пускай происходят кое-какие необъяснимые вещи, пускай они совпадают с прочитанными мной стихами, однако все это — случайные совпадения. Объяснить же все это я не могу только потому, что мне недостает знаний. Я принял твердое решение: нужно разузнать как можно больше об этом знакомо-незнакомом мире и ни в коем случае не поддаваться мысли о том, что я взаправду творю чудеса.
Но на всякий случай я решил все же сберегать стихи Фриссона.
И как раз перед тем, как провалиться в сон, я, помнится, подумал, что здорово ушиб палец о булыжник...