Усталый я взволнованный, князь шел старинным парком. Вот старые великаны-деревья расступились и он очутился на широкой лужайке: пред ним в сиянии вешнего вечера стоял его обгорелый дворец, в котором жили многие поколения его предков, в котором он родился и провел все свое детство. Стекла были почти все выбиты. На ступенях широкой красивой лестницы, спускающейся в парк, белели два скелета, взрослого и ребенка. За дворцом, между массивными стволами деревьев, тихо светился широкий, весь заросший пруд с белой беседкой на островке. Хоры соловьев и лягушек восторженно приветствовали встававшую из-за пустыни лесов луну, огромную и красную, и из густо разросшихся кустов сирени и жасмина с мягко насмешливой улыбкой на умном лице смотрел на князя старый каменный сатир.
— Вот я и дома!… — тихо, с грустью проговорил князь.
— А, вот и сатир, мой старый приятель…
Он тихонько поднялся по лестнице, постоял несколько мгновений над скелетами, взволнованно пытаясь угадать, кто это был, и, подойдя к дому, заглянул в его жутко зиявшие окна.
— Нет, что-то жутко… — пробормотал он. — Отложим осмотр лучше до завтра. Выспаться можно и в саду.
Он подошел к большой, засыпанной опавшими листьями, каменной скамье, стоявшей против сатира, набросал на нее еще листьев, положил в голову дорожный мешок и, поставив рядом винтовку, лег и накрылся потрепанным плащом.
— А тут ведь я родился, тут вырос… — устало подумал он. — И когда-то дом этот горел веселыми огнями, и гремела тут музыка, и прелестные женщины ходили и смеялись под сводами этих великанов. И раз, таким же вот душистым тихим вечером, пела тут чернокудрая волшебница Нелька… Как это она пела?..
И тихо, неуверенно, вспоминая, он пропел:
«…Как звук отдаленной свирели,
Как моря играющий вал…»[3]
— Нет, забыл… — пробормотал он сонно. — Забыл…
Тихое сияние месяца. Восторженные хоры соловьев и лягушек. Тихая, прозрачная печаль о былом… То там, то сям загораются и потухают бледные блуждающие огоньки. Над засеребрившимся прудом, сплетаясь и расплетаясь, проносится хоровод светло-лунных русалок. И беззвучно кружатся ночные бабочки…
И сон окутал его своей мягкой паутиной…
Старый сатир вдруг потянулся, громко зевнул и осмотрелся по сторонам.
— Ну, у нас, кажется, слава Богу, все по-старому… И прекрасно… — проговорил он. — Ага, нет, вот гость какой-то… Ба, да это мой старый приятель, князь Глеб!.. Привет, князь!.. Давненько я не видал тебя… Ты очень возмужал…
— А ты еще больше постарел, друг мой… — приподнявшись, с улыбкой отвечал князь. — Вон одно ухо стало уже крошиться…
— Что делать… — пожал сатир мшистыми плечами. — Время не все красит… Ну, как живем?
— Живем довольно оригинально… — отвечал князь. — Да ты, стоя тут, в глуши, знаешь ли, по крайней мере, что делается на свете?
— Более или менее, друг мой… — отвечал старик добродушно. — И птицы приносят вести отовсюду, а изредка заходят и люди. Ну, что же, ты, по крайней мере, должен быть доволен…
— Я? — удивился князь. — Это почему?
— Как почему? — воскликнул сатир. — А разве ты забыл, как на этой вот самой скамье, еще маленьким мальчиком ты со сладкой жутью в душе мечтал о том, что вот произойдет в мире что-то сверхъестественное и ты останешься на земле совершенно один?
— А, да, помню… — улыбнулся князь. — Меня уже в детстве теснили люди как-то и я, действительно, любил уйти от них, хотя бы в мечтах о пустынях, о тихой, дикой и зеленой земле…
— Ergo: ты должен быть доволен.
— Не… совсем, друг мой… Во-первых, прелюдия к этому одиночеству оказалась довольно тяжелой, а во-вторых…
— Что же ты замялся? — засмеялся сатир. — Впрочем, и в юных мечтах твоих ты иногда хотел быть лучше вдвоем… Что?.. — он снова, грозя пальцем, засмеялся и пропел:
«…Как звук отдаленной свирели,
Как моря играющий вал…»
— Так, кажется? — лукаво спросил он. — Ну, а стихи все пишешь?
— Изредка… — смутившись, отвечал князь.
— И прекрасно делаешь… — сказал сатир. — Люблю красиво отточенный стих!.. А у меня здесь сегодня маленькая вечеринка, — надеюсь, ты не откажешься принять в ней участие. Побеседуем, потанцуем… Идет?
— Очень рад, друг мой… — сказал князь.
— Прошу пожаловать, дорогие гости… — захлопав в ладоши, крикнул сатир. — Пожалуйте…
Из глубины парка под звуки тихой, немного печальной музыки выходят пещерные люди в звериных шкурах и с огромными дубинами в руках, ассирийцы с гофреными бородами, евреи с Моисеем, фараоны, Будда со своими учениками, скифы, вакханки, Сократ, Фрина и Аспазия, персы, Александр Македонский, Юлий Цезарь со своими легионерами, Клеопатра, Пилат и апостолы, огнепоклонники, Атилла с гуннами, византийский царь со своим пышным двором, монахи, отшельники, викинги, славяне с берегов Волхова и Днепра, рыцари, Христофор Колумб, краснокожие, Магомет, сарацины, папы, негры, флорентийские художники, Ян Гус в своем колпаке, Шекспир, блестящий двор французских королей, Петр Великий, запорожцы, Робеспьер, Марат, Дантон, Наполеон, Гёте, Шиллер, Кант, Бетховен, Моцарт, Бисмарк и германская гвардия, демагог с шевелюрой и красным бантом, танцовщицы, голодные индусы, Толстой, летчики, японцы… — вся пестрая история человечества… Гости входили, раскланивались с сатиром и рассаживались всюду, где только было можно: на лестнице дворца, на окнах, на крыше, между деревьями, по газонам.
— Пожалуйте, пожалуйте, дорогие гости… — говорил старый сатир. — Давно не видались мы с вами, господа… Позвольте, однако, представить вам князя Глеба, — большой поэт и уже по этому одному мой сердечный друг… Мы исстари владеем вместе с ним этим прекрасным кусочком земли…
— Что же тут прекрасного? — сказала Фрина, поеживаясь. — Прежде всего тут невыносимо холодно. Разве можно сравнить этот угрюмый край с благословенными берегами нашей светлой Эллады? Ты, кажется, совсем забыл их, милый друг?…
— Нет… — отвечал сатир. — Но я философ и умею радоваться всему на свете…
— Не надо радоваться ничему на свете… — угасшим голосом проговорил старенький фиваидский отшельник. — Ибо все прах и тлен и сети дьявола…
— Какие странные речи!… — заметил дряхлый и добренький апостол Иоанн.
— Да ведь это он излагает вкратце учение вашего общего Учителя… — сказал сатир с улыбкой.
— Никогда ничего подобного Он не говорил!.. — воскликнул апостол. — На пиру в Кане Галилейской Он претворил не вино в воду, но воду в вино на радость пировавшим… Он хотел всю жизнь человека превратить в светлый океан блаженной радости, а такой странной ненависти к жизни мы и не подозревали…
— Конечно, старец преувеличивает, — сказал гуссит, которого некогда во славу Господню сожгли на костре. — Но тем не менее для спасения души очень важно, принимаем ли мы причастие sub utraque, как справедливо учили мы, или sub una[4], как превратно учил папа.
— Еретик!.. — крикнул папа, ударив посохом о землю.
— Мало вас, видно, жгли. .
— Ты сам еретик!.. — сердито прокричал греческий монах.
— Как они однако вульгарны, эти новые люди!.. — сказал, пожав плечами, Сократ.
— Ну, дед, и тебя окружали ведь не одни Платоны… — расхохотался сатир. — Разве ты забыл о тех, которые угостили тебя цикутой?
— Я, человек, кажется, достаточно образованный… — заметил Юлий Цезарь. — Я сам написал труд, который в течение долгих веков с полным уважением цитируют историки, но эта вражда из-за слов утомляет меня. И я жалею, что Рок не дал закончить великому Риму свое дело; завоевать весь мир и, даровав ему вечный мир, всемилостивейше повелеть всем трудиться и радоваться под защитой мудрых законов наших…
— Хороша мудрость!.. — засмеялся весь залитый тяжелым золотом византийский царь. — Вы коснели во тьме язычества…
— Да ты сам схизматик!.. — крикнул папа.
— Вы все, господа, принимали жизнь слишком au tra-gique… — примирительно сказал Король-Солнце. — II faut s’amuser un peu, que diable![5] Как это ты пела свою песенку, Манон?
— Твою любимую? — с лукавой усмешкой спросила прелестная Манон. — Ну, слушай…
L'amour est une belle chose.
Qui nous cause Bien d'agrements!..
— Прелестно… — с улыбкой одобрил Король-Солнце. — Прелестно… Et puis?
— On perd la tete, — продолжала Манон, — On devient bete, — Oh, que c'est charmant![6]
— Браво, браво!.. — крикнул сатир. — Прелестно!..
— Брависсимо!.. — восторженно кричали флорентийцы.
— Какое легкомыслие!.. — сказал буддист. — Мы должны убить в себе всякое желание, — только этим путем спасем мы себя от жизни-страдания…
— Так зачем же жить тогда? — расхохотались флорен-тийпы. — Вот глупость… Да здравствуют женщины, вино, солнце, искусство!..
— Браво, браво».. — восторженно крикнула Манон.
— Жизнь только в одном: в искании истины… — сказал профессор Шульц со своим чемоданчиком.
— А что есть истина? — развел руками Пилат. — Я две тысячи лет уже жду ответа на этот свой знаменитый вопрос, а его все нет.
— Истина? — переспросил Робеспьер. — Истина в трех словах: Свобода, Равенство, Братство.
— Ou la mort!..[7] — насмешливо добавил казненный красными аристократ.
— Как вам не стыдно повторять эти пошлости. Робеспьер!.. — крикнул демагог с бантом. — Только своевременно объявленная диктатура пролетариата могла бы спасти гнилой мир…
— А правда, что за эти речи вы получили хорошенькое вознаграждение? — спросил почтенный буржуа с кругленьким брюшком.
— Милые гости… — примирительно сказал сатир. — Давайте прежде всего беседовать, как порядочные люди. Не вабывайте, мы уже в царстве теней и ссориться нам не из-за чего…
— Но он все же вульгарен, этот санкюлот с бантом… — презрительно процедил Наполеон. — Из французской революции встал прежде всего я, великий император, славой оружия моего я наполнил весь мир и…
— … попал на остров св. Елены… — заметил в сторону Бисмарк.
— И вы, Наполеон, и вы, князь, были большими злодеями… — сказал Лев Толстой. — Вы обагрили кровью людской всю землю, вы нарушили основной закон жизни, закон любви ко всему живому, — не только к людям, но и… тае… тае… к букашке всякой, ко всякой былинке…
— Насчет букашек я не мастер, — загрохотал толстый запорожец с висячими усами. — А вот прекрасных полек в старину я любил, это верно… Мы поддевали панов на наши длинные пики и целовали их жен и дочек… Ха-ха-ха…
— А мы вот всю жизнь только и мечтали, что о чашечке риса… — проговорили изможденные индусы. — И того у нас не было. И мы безропотно умерли…
— Дурачье!.. — засмеялся презрительно демагог.
— Ничего в жизни не знаю я выше священного опьянения битвы во славу Пророка… — сказал сарацин.
— Это прекрасно, но безумием было сжигать александрийскую библиотеку… — наставительно заметил Гёте.
— Разумеется, — согласился Шиллер. — Но какую поэму можно все же написать на тему: «Пожар александрийской библиотеки!..»
— Превосходно!.. — захохотал сатир. — Ты прав, поэт: не только александрийскую библиотеку, весь мир можно зажечь ради красивой, звучной поэмы… Впрочем, это, кажется, плагиат, — Нерон сказал что-то в этом роде раньше меня…
— Никогда не мог я понять этого переливания из пустого в порожнее… — заметил Атилла. — Вот власть — да.
— Власть хороша, лишь как могучее средство сокрушать отжившее и воздвигать новое… — сказал Петр Великий.
— Антихрист!.. — злобно крикнул бородатый старообрядец.
— Воздвигать новое, которое скоро станет старым, — суета сует и праздное томление духа… — сказал печально лысенький Экклезиаст.
— Но сколько слов, сколько слов!.. — пожимаясь, сказала Фрина. — А я мерзну…
— Это беда поправимая… — заметил сатир. — Эй вина!.. Живо!.. И нашего старого доброго вина с Хиоса…
Отовсюду высыпали вакханки и сатиры с большими амфорами вина и со смехом и шутками стали обносить гостей, — только моралисты пренебрежительно отстраняли от себя благоухающие кубки.
— Наша вечеринка приобрела, друзья мои, несколько кислый характер, хотя, правда, и не лишенный некоторого интереса… — приняв чашу, сказал сатир. — Довольно споров из-за слов, будем веселиться!.. Но и вино, друзья мои, не вино, если оно не приправлено солью остроумия… И вот я поднимаю свой кубок и пью за всех: за эллинов и за иудеев, за дерзких еретиков и за добрых католиков, которые жарили их, за александрийцев, собравших свою библиотеку, и за прекрасных воинов, которые спалили ее, за святых отшельников и за вакханок… Пью за все, пью за всех, ибо все вы — тона одной картины, звуки одной поэмы, артисты одной прекрасной драмы. Итак, за все и за всех!.. — провозгласил он и осушил среди кликов гостей чашу до дна. — О, и вино!.. Еще!.. Так, благодарю! — сказал он хорошенькой вакханке, которая налила ему вина, и, смеясь, ущипнул ее за плечо. — Главное в жизни это непосредственная радость, друзья мои. — сказал он и, снова подняв чашу, продолжал: — И посему да возрадуется всякий живущий радостью всякой!.. Возрадуемся же и мы этой чашей благовонного вина с далекого Хиоса, прекрасными взорами наших красавиц, этой вешнею душистою ночью, возрадуемся чистому смеху ребенка, возрадуемся благоуханию ландыша, возрадуемся, читая прекрасные речи добряка Сократа, хотя и нет в них, конечно, ничего, кроме сладкого обмана, возрадуемся золотыми облаками, играющими в лучах восхода, когда поет вдали свирель пастуха, возрадуемся священным восторгом сгорающего на костре праведника, возрадуемся пьяною удалью битв, возрадуемся в сладкой молитве!.. Но, принимая эти дары от жизни с благодарностью, берегитесь, друзья мои, злоупотребить ими, ибо это удел вульгарного!.. Вы же будьте мудры и знайте, когда довольно, дабы жизнь ваша была подобна драгоценным бусам или золотой чаше, полной до краев драгоценными камнями… Пью за всяческую радость жизни!.. — воскликнул он и снова опорожнил чашу.
Вакханки, сатиры, флорентийпы, дикари, греки, куртизанки, воины окружили его с веселыми криками, забрасывая его весенними цветами. Вакханки карабкались на его пьедестал, чтобы обнять его. Одна из них увенчала его голову венком из золотого первоцвета.
— Вина!.. — крикнул он.
— Итак, из речи твоей выходит, что истины нет… — сказал софист, завитой и самодовольный.
— Как ты проницателен!.. — усмехнулся сатир.
— Значит, и то, что ты проповедуешь, не истина, но ложь… — все так же самодовольно заключил софист.
— Это только софизм дурного тона, друг мой… — помолчав, сказал сатир. — Это то опасное злоупотребление дарами жизни, о котором я только что говорил, — в данном случае, злоупотребление мыслью, словом. Беседа не должна быть пустым препирательством, но радостью для всех. Впрочем… — вдруг с удивлением прервал он себя и захохотал. — Что же это я вам проповедую все? Ведь вы же только тени, обманутые тени, которые проспали жизнь, — все, все, все, ибо каждый из вас признавал центром земли только себя, а мудрость и радость только во всем… Ну, милый князь, так хоть ты воспользуйся этой мудростью моей, найденною на дне выпитого кубка жизни… Что ты все печалишься? Не жалей, друг, о том, что от тебя не зависит… Ну, постой, мы развеселим тебя… Эй, еще вина в кубки и давайте плясать и веселиться, ибо до зари уже недалеко… Живо!.. Ну, начинайте!..
Под дикий грохот мечей и копий о щиты выступили вперед гунны и другие воители, но не успели они кончить своей воинственной пляски, как под страстные звуки музыки понеслись среди них пьянящими, огневыми вихрями вакханки и сатиры. Не выдержали казацкие сердца запо-рожуев и, притопывая серебряными подковами, пустились усачи вприсядку. Король-Солнце, вспоминая былое, наладил церемонную и нежную французскую кадриль, и страстными змеиными извивами оплели пудреных кавалеров и дам цветистые гирлянды гибких баядерок. Наконец, не выдержали даже и философы: строгие и чинные, с толстыми фолиантами подмышкой, они выступили вперед и, обмениваясь торжественными поклонами, начали не то танец, не то священнодействие. Но все внимание огромной и пестрой толпы сосредоточилось уже на Фрине. Вся обнаженная, с венком из роз на голове и кубком вина в руках, вся огонь, вся опьяненье, она исступленно плясала среди точно окаменевших в восторге гостей. И вот, пьянея, они начали притопывать, прихлопывать, приплясывать…
— А ведь хорошо!.. — говорил монах, румяный и толстый. — Ей Богу, хорошо… Святой отец, ведь зам-меча-тельно! А?
Цезарь Борджиа, смеясь, издали погрозил ему посохом.
Фрина плясала среди все растущего восторга. И вот гости, наконец, не выдержали и, составив огромный хоровод, начали, приплясывая, кружиться вкруг хохочущего сатира, — папы, казаки, моралисты, короли, воины, философы, вакханки, — все народы, все века. Сатир пьет, кричит что-то, хохочет… Разбившись на мелкие хороводы, гости с пляской несутся в темный парк по всем направлениям.
— Э-э, ты все невесел, мой князь!.. — крикнул сатир. — Плох же я хозяин, что не могу разогнать печали моего дорогого гостя… Ну, постой, есть еще у меня одно, уже последнее средство… — сказал он и захлопал в ладоши.
Под тихую музыку в опустевшем парке вдруг появилась в сиянии зари, точно над землей, Ирмгард с улыбкой любви на лице и призывно протянутыми к князю руками.
— Ирмгард!… — бросившись к ней, восторженно крикнул князь и замер, не веря себе.
— Ха-ха-ха!… — захохотал сатир и запел: — «Вот смысл философии всей…» Ха-ха-ха!…
Князь протер глаза. В парке — никого. Старый сатир окаменел в своей тихо-насмешливой улыбке. Светало…
— Какой яркий и красивый сон!… — с тоской подумал князь и вдруг, пораженный, вскочил: на том месте, где только что сияло видение Ирмгард, стояла теперь уже сама Ирм-гард, истомленная, в сильно изношенной одежде, но прекрасная как всегда.
— Ирмгард!… — не веря себе, крикнул князь.
— Глеб!… — с рыданьем счастья бросилась она к нему.
— Да это ты, Ирмгард? — лаская и целуя ее, твердил князь, как сумасшедший. — Это ты? Живая? Настоящая? Нет, я себе не верю!… Ирмгард…
— Боже мой… Какое это невероятное счастье!… — твердила девушка, судорожно обнимая его.
— Но откуда же ты взялась? Ведь ты была там, под конвоем…
— Как ты это знаешь? Но сядем, я так устала…
Они сели на каменную скамью.
— Я шел за вами по пятам с самого того проклятого вечера, как я потерял тебя на привале под Парижем… — сказал князь.
— О, милый!… — прильнула она к нему. — Да, я была с ними и мучилась нестерпимо, — не столько от голода, холода, усталости, сколько от тоски по тебе. Ведь, я думала, что я потеряла тебя навсегда… Мы шли, шли, шли, — неизвестно куда… И вот вдруг среди нас вспыхнула чума. Все — и мы, и они, — полные невыносимого ужаса пред этой молниеносной и безобразной смертью, бросились врассыпную, кто куда. Четыре дня скиталась я пустынными лесами и степями, — ни одного человеческого лица… Только дикие звери рыщут и воют по ночам. И вот вчера иду я, сама не зная куда, и смотрю: стоит на перекрестке дорог столб, на нем черная рука, указывающая в леса, и какая-то надпись. От своих русских подруг я уже выучилась в пути немного по-русски — учась твоему языку, я думала о тебе, мой милый…
— Ну, ну, ну… — прижимая ее к себе, говорил князь.
— Ну, вот… — продолжала она. — Стою я пред столбом этим среди полного безлюдья земли и буква за буквой разбираю непонятные слова…
— Там написано: «дорога в усадьбу князя Глеба Суздальского».
— Да, но ведь слов-то я не понимаю… — сказала Ирм-гард. — И только в двух последних слышу я знакомые звуки: Глеб Суздальский… Глеб Суздальский… И странное волнение охватывает меня: как, этот немой столб среди дикой, безлюдной пустыни говорит мне о тебе, эта черная рука зовет меня к любимому? Что это: чудо, сон? И я, вся охваченная трепетом, чуть засветилась над степями зорька, пошла и… и… — снова, рыдая от счастья, она бросилась ему на шею.
— Радость моя… Счастье мое!… Ведь это прямо сказка… — говорил он и вдруг спохватился: — Боже мой, да ты ведь голодна!… Подожди, мы сейчас будем завтракать. У меня есть кусок телятины — я застрелил вчера одного теленка из одичавшего стада… Есть пресные лепешки, правда, черствые… Мы сейчас разведем огонь — у меня даже спички есть, в развалинах Киева нашел…
— И это все достояние твое, милый?… — указывая на его котомку, сказала Ирмгард.
— Да. Но теперь нам, в сущности, принадлежит чуть не весь земной шар… — отвечал князь. — На сотни верст нет ведь ни одного живого человека…
— Вдвоем на целой земле… — изумленно проговорила девушка. — Какой-то волшебный сон…
— Да, но ты, ты теперь со мной и больше мне ничего не надо… — воскликнул князь. — Ну, однако, давай готовить завтрак…
— Да я совсем не голодна… — сказала Ирмгард. — Я ела по пути орехи…
— Нет, нет, ты должна подкрепиться, милая… — сказал он, разбирая сумку и вынимая разные предметы на скамью. — Вот я сейчас…
— А, и книга!… — воскликнула Ирмгард.
— Да, это Библия… — сказал князь. — Она моему прадеду еще служила. Был еще томик Гёте, но была холодная, непогожая ночь, одолевали волки, а сырые дрова не горели и он пошел на растопку. И странное совпадение: только вчера читал я «Песнь песней» и думал о тебе. Ты помнишь: «цветы распустились в горах и заворковали вновь горлинки, — что же не идет она, моя возлюбленная?..»[8]
И он бросился к ее ногам и целовал ее платье, руки, колени.
— О, Глеб… — лепетала она. — О, мой милый…
Яркий луч солнца, пробившись сквозь листву, озаряет вдруг лицо сатира. И, кажется, что он тихонько смеется…