Глава 25 Николь

До Фогги-Боттом пятнадцать минут пешком, по М-стрит на восток, потом направо, к Потомаку. Шли рядом, не касаясь друг друга, но близко, на расстоянии вытянутой ладони, и я чувствовал тепло, идущее от нее, или воображал его, что одно и то же.

Ее дом — старый кирпичный пятиэтажник на Двадцать пятой улице, у перекрестка с Ай-стрит, в двух кварталах от набережной. Подъезд с тяжелой дверью, вестибюль с почтовыми ящиками и запахом стирального порошка, лестница наверх, третий этаж. Дверь с номером 3Б, замок щелкнул, Николь толкнула дверь плечом.

Квартира: две комнаты, маленькие, чистые, без лишнего. Гостиная с кухонным углом: раковина, газовая плита, холодильник «Фриджидэр», стол на двоих у окна.

Стены белые, на одной фотография в рамке: горный пейзаж, зеленые склоны, ферма внизу, крошечная, как игрушечная. Вермонт. На полке у окна несколько книг: Грэм Грин, Ле Карре и Агата Кристи стоят в ряд, корешки потертые, читаные.

Рядом маленькое радио «Зенит», транзисторное, черное, с круглым динамиком. На подоконнике кактус в глиняном горшке и бинокль «Бушнелл», компактный, в кожаном чехле. Профессиональная привычка или привычка фермерской девочки, высматривающей ястребов над курятником.

Окно открыто, занавеска колыхалась от ночного ветра с Потомака. Река угадывалась внизу, темная, широкая, с отражениями фонарей на набережной и далекими огнями Росслина на виргинском берегу.

Николь бросила сумочку на стул, скинула туфли. Босиком прошла к кухонному углу, включила конфорку, поставила кофейник.

— Кофе или вода?

— Кофе.

Она насыпала молотый кофе в металлический фильтр, залила воду, поставила на огонь. Голубое пламя обхватило дно кофейника. Запах молотых зерен, настоящих, не «Максвелл Хаус» из банки, а свежемолотых, темной обжарки.

Николь повернулась ко мне, прислонилась к кухонной стойке, скрестила руки. Босые ноги на линолеумном полу, темное платье, серебряная цепочка на шее, волосы на плечах.

В полумраке кухни, при свете уличного фонаря из окна и голубом мерцании газовой горелки, ее лицо казалось мягче, чем днем, скулы, тени под глазами, прищур, все то же, но освещенное иначе, как пейзаж на закате, когда привычные контуры приобретают новую глубину.

— Вы не пришли ради кофе, агент Митчелл, — сказала она.

— А вы не пригласили меня ради кофе, агент Фарр.

Кофейник зашипел на плите. Николь не обернулась.

Я шагнул к ней. Она не отступила, не опустила глаз, не скрестила руки плотнее, просто ждала, спокойно, с тем же прямым взглядом, каким смотрела на мишень с двадцати пяти ярдов, прежде чем положить все пять в десятку.

Я положил ладонь на ее талию. Ткань платья тонкая, теплая, под ней гладкая, горячая кожа, напряженные мышцы живота. Николь не дрогнула. Ее рука поднялась, легла мне на грудь, поверх рубашки, и пальцы сжали ткань, не резко, а с той мерной силой, с какой берут поводья или рукоять пистолета.

Поцелуй. Медленный, долгий. Ее губы на вкус как вино и помада, теплые, настойчивые.

Язык коснулся моего, осторожно, потом увереннее. Рука скользнула с груди на плечо, пальцы сжались на затылке, притянули ближе. Мои руки обхватили ее поясницу, ладони легли на изгиб спины, там, где кончается платье и начинается обнаженная кожа.

Николь оторвалась первой. Дыхание чаще, но лицо спокойное, глаза открыты.

— Кофе убежит, — сказала она.

Повернулась, сняла кофейник с огня. Поставила на подставку. Не налила. Поставила и оставила.

Потом взяла меня за руку и повела из кухни через узкий коридор, мимо ванной с приоткрытой дверью, в спальню.

Спальня маленькая, кровать у стены, широкая, с простым металлическим изголовьем, покрывало темно-синее, две подушки. Тумбочка с будильником «Уэстклокс» и стаканом воды.

На стене еще одна фотография, молодая Николь в армейской куртке, с винтовкой на плече, на фоне заснеженного поля. Лет семнадцать, может, восемнадцать, лицо тоньше, но тот же прищур, та же прямая спина. Окно приоткрыто, ветер с Потомака шевелил тонкую занавеску, и свет уличного фонаря ложился на стену длинными желтыми полосами.

Николь остановилась у кровати, повернулась ко мне. Подняла руки, завела за спину и расстегнула «молнию» платья, одним плавным движением, сверху вниз, без заминки.

Платье соскользнуло с плеч, с бедер, легло на пол темным облаком вокруг босых ступней. Под платьем белье, простое, белое, хлопковое, ни кружев, ни шелка, и от этой простоты перехватило дыхание сильнее, чем от любого кружева.

Загорелое тело, сухое, спортивное и в то же время мягкое в тех местах, где мягкость необходима, изгиб бедер, полная грудь, округлость живота ниже пупка. Веснушки рассыпаны по плечам, ключицам и верхней части груди, как звезды на летней карте неба. Серебряная цепочка лежала на коже, кулон, маленькая подковка, покачивался между ключиц.

Я расстегнул пуговицы рубашки, одну за другой, сверху вниз. Николь смотрела, как я раздеваюсь, прямо, без смущения, с тем спокойным вниманием, какое отличало все, что она делала.

Рубашка упала на пол рядом с платьем. Я стянул футболку через голову. Николь провела ладонью по моей груди, от ключицы вниз, по ребрам, по шраму на левом предплечье. Пальцы задержались на шраме, осколочное ранение, Вьетнам, рваные края, побелевшие от времени.

— Вьетнам? — спросила она тихо.

— Шестьдесят восьмой. Кусок металла, три месяца в госпитале.

Она наклонилась и поцеловала шрам. Мягко, губы едва коснулись кожи, дыхание теплое и влажное. Потом подняла лицо.

Я обнял ее. Ее кожа прижалась к моей, горячая, живая, и я ощутил все сразу, тепло, запах, биение пульса на шее, мягкость груди у моих ребер, твердость мышц спины под ладонями. Она обхватила меня руками, притянула ближе, ногти легко прошлись по лопаткам, вызывая мурашки.

Мы упали на кровать. Покрывало смялось, подушка сдвинулась. Пружины скрипнули.

Ее волосы рассыпались по простыне, темные на белом. Я наклонился к ней, целуя шею, ключицы, впадинку у основания горла, где пульсировала жилка, быстро и часто. Серебряная цепочка зацепилась за мою губу, холодная, как искра. Николь запрокинула голову, обнажая горло, и тихо вздохнула, не стон, а глубокий, долгий выдох, как после финишной черты.

Мои губы спустились ниже, по ее ключицам, по коже между грудей, теплой и чуть солоноватой от дневного пота. Ее руки легли мне на затылок, пальцы сжали волосы. Я целовал ее грудь, одну, потом другую, обводя языком, чувствуя, как напрягается кожа, как учащается дыхание, как ее тело выгибается мне навстречу, медленно, плавно, как волна.

Николь потянула меня вверх, к лицу. Поцелуй, жадный, глубокий, ее зубы слегка прикусили мою нижнюю губу. Ее ноги обвили мои бедра, пятки уперлись в поясницу, притягивая ближе, настойчиво, требовательно. Ее дыхание обжигало мне щеку, быстрое, горячее, неровное.

Белье исчезло, ее, мое, улетело куда-то на пол, к платью и рубашке. Ее тело обнаженное, цельное, безупречное в полумраке спальни, длинные ноги, плоский живот с тонкой линией мышц, темный треугольник внизу, изгиб бедер, родинка на левом бедре, веснушки на плечах. Я вбирал все это руками и глазами, ощупывая, запоминая, как вслепую читают шрифт Брайля, каждую точку, каждую впадину, каждый изгиб.

Николь притянула меня к себе, и я вошел в нее, медленно, ощущая каждый дюйм, каждый вздох. Она закрыла глаза, губы приоткрылись, тихий стон поднялся из глубины, и руки сжали мои плечи, крепко, до боли, до побелевших костяшек.

Ее тело приняло мое как реку принимает лодку, сопротивление, потом слияние, потом ритм, медленный, глубокий, нарастающий.

Мы двигались вместе, и ритм этот нарастал, как приливная волна, сначала плавно, потом сильнее, быстрее, настойчивее. Николь открыла глаза и смотрела на меня, снизу вверх, карие глаза в полумраке, блестящие, расширенные, и в этом взгляде не осталось ни сдержанности, ни контроля, ни дисциплины, только жар, только «здесь», только «сейчас».

Ее ноги обхватили меня крепче, и она подалась навстречу, запрокинув голову, мышцы живота напряглись, спина выгнулась, и звук, вырвавшийся из ее горла, низкий, хриплый, ни на что не похожий, прокатился по маленькой спальне как гром в горах.

Я уткнулся лицом в ее шею, вдыхая запах, пот, духи, что-то цветочное, кожа, живое тепло, и отпустил, и мир на секунду перестал существовать, остались только пульс, дыхание и бесконечная, оглушительная тишина, какая бывает только после.

Потом покой. Медленное возвращение. Ее голова на моем плече, волосы щекочут подбородок.

Ее ладонь лежит у меня на груди, поверх сердца, и я чувствую, как пульс замедляется под ее пальцами, мой и ее, почти одновременно, как два метронома, постепенно находящих общий темп. За окном Потомак, фонари, далекие огни Росслина. Занавеска колышется на ветру. Будильник «Уэстклокс» на тумбочке тикает мерно и неумолимо, отсчитывая минуты ночи.

Николь заснула первой. Дыхание стало ровным и глубоким, рука расслабилась, пальцы разжались на моей груди.

Я лежал и смотрел в потолок, белый, с тонкой трещиной от стены к лампе, и чувствовал что-то, чему не мог подобрать название. Не любовь, слишком рано для этого слова. Не привязанность, мы знакомы пару недель.

Скорее совпадение. Два человека, пришедшие из разных мест и обнаружившие, что их ритмы, дыхания, шага, молчания, звучат в одном темпе.

Где-то далеко простонала баржа на Потомаке. Николь шевельнулась во сне, прижалась теснее. Серебряная подковка на цепочке лежала в ямке у основания горла, поднималась и опускалась с каждым вдохом.

Я закрыл глаза и заснул.

В шесть утра меня разбудил звук.

Тихий, четкий, щелчок замка на ванной двери, шум воды в раковине, шорох одежды. Потом шаги босых ног, по линолеуму кухни. Звяканье посуды. Запах кофе, свежего, настоящего.

Николь появилась в дверях спальни. Уже одетая, темно-синий пиджак Секретной службы, белая блузка, юбка.

Волосы снова собраны в хвост. Лицо без косметики, умытое, сосредоточенное. Через двадцать минут она будет стоять в коридоре какого-нибудь правительственного здания, рука на кобуре, глаза на двери, профессиональная и непроницаемая, и никто из коллег не заметит ни одной перемены.

— Кофе на плите, — сказала она. — Чашки в шкафу слева. Молоко кончилось, есть только черный.

— Спасибо.

Она кивнула. Надела туфли, взяла сумочку со стула, проверила содержимое, удостоверение, ключи, что-то еще. Остановилась у двери, обернулась.

— Итан.

— Да?

— Не звони на этой неделе. Я позвоню сама.

И ушла. Дверь закрылась, замок щелкнул, шаги по лестнице, быстрые, легкие, стихли.

Я лежал на смятой постели, в тишине чужой квартиры, и смотрел на полоску утреннего света на потолке. За окном просыпался Вашингтон, первые машины на набережной, гудок баржи на Потомаке, далекий лай собаки в парке.

На тумбочке будильник «Уэстклокс» показывал шесть двенадцать. На плите стоял кофейник, горячий, полный, пахнущий так, что можно встать ради одного этого запаха.

Никаких обещаний. Никаких разговоров о следующем разе. «Не звони, я позвоню сама.» Николь Фарр пришла и ушла на тех же условиях, на каких живет, прямо, уверенно, без оглядки.

Я встал, сполоснул лицо холодной водой в ванной, налил кофе в чашку с надписью «Секретная служба США» на боку и вышел на маленький балкон, выходивший на Потомак. Утренний воздух свежий, чуть прохладный, с речным запахом. Небо чистое, голубое, без единого облака. Листья на деревьях вдоль набережной начинали желтеть, все-таки сентябрь, осень на подходе.

Я стоял на балконе чужой квартиры, пил чужой кофе из чужой чашки и чувствовал что-то похожее на легкость. Не радость, ведь радость предполагает причину. Легкость. Как после долгого бега, когда мышцы устали, а дыхание ровное, и мир вокруг прост и ясен, без лишних вопросов.

С балкона квартиры Николь я вернулся домой, на Дюпон-серкл, переоделся в рабочий костюм, белая рубашка, серые брюки, галстук, пиджак, начищенные ботинки, и к восьми сидел за столом в здании ФБР на Пенсильвания-авеню, с чашкой кофе из кофеварки «Мистер Коффи» в комнате отдыха и стопкой рапортов за неделю, накопившихся, пока я занимался Краузе.

В восемь пятнадцать дверь кабинета Томпсона открылась.

— Митчелл. Ко мне.

Знакомый маршрут: столы, перегородка, дверь, маленький кабинет с тремя телефонами, пепельницей, переполненной окурками сигар, и фотографией Томпсона с Гувером на стене: рукопожатие, темные костюмы, серьезные лица. Портрет уходящей эпохи, прибитый к стене гвоздем.

Томпсон сидел за столом, сигара в зубах, незажженная, сегодня понедельник, утро, жена, видимо, попросила не курить до обеда. Перед ним на столе лежала тонкая папка, бежевая, картонная, без грифа ФБР. На обложке наклейка, напечатанная на машинке: «Пирс и Партнерс. Частное расследование. Дело: Уэстон, Чарльз Э. Конфиденциально.»

— Садись, — сказал Томпсон. — Новое дело. Другой сорт.

Я сел. Томпсон подвинул папку ко мне, но не раскрыл, а начал излагать сам, коротко, по-томпсоновски, без лишних слов.

— Частный детектив Говард Пирс из агентства «Пирс и Партнерс», находится здесь, в Вашингтоне, на Кей-стрит. Серьезная контора, работает со страховыми компаниями и юридическими фирмами, не шарлатан. Пирс обратился к нам на прошлой неделе по запросу страховой «Провидент Лайф». — Томпсон взял сигару, покрутил в пальцах, положил обратно. — Лоббист Чарльз Уэстон, шестьдесят один год, умер три недели назад у себя дома в Кливленд-Парке от острой сердечной недостаточности. Обнаружен утром женой в постели, не дышит, без пульса. Скорая приехала через двенадцать минут, констатировала смерть. Вскрытие провел патологоанатом округа Колумбия, стандартная процедура, заключение: острая сердечная недостаточность, инфаркт миокарда. Токсикология по стандартной панели чисто. Ноль. Ни следа.

Я открыл папку. Три страницы рапорта Пирса, напечатанного на бланке агентства, голубой логотип, увеличительное стекло и весы правосудия, адрес и телефон внизу. Аккуратный текст, деловой стиль, без журналистских украшений.

К рапорту приложены: копия свидетельства о смерти, копия токсикологического протокола, список из тридцати позиций, против каждой пометка «отр.» или цифра в пределах нормы, копия страхового полиса «Провидент Лайф» на два миллиона долларов, бенефициар Маргарет Клэр Уэстон, супруга.

Два миллиона долларов. Внушительная сумма в семьдесят втором году, на эти деньги можно купить сорок домов в пригороде или жить безбедно до конца жизни, не работая ни одного дня.

— Пирс обратил внимание на два обстоятельства, — продолжал Томпсон. — Первое, вдова увеличила страховой полис мужа за шесть недель до смерти. С миллиона двухсот до двух миллионов. Объяснение «обновление покрытия в связи с возросшими расходами на содержание дома». Стандартная формулировка, не вызывающая вопросов. Но шесть недель интересный срок.

Шесть недель. Тот же срок, что у Краузе, увеличение полиса незадолго до события. Страховщики замечают это первыми, потому что считать деньги их профессия.

— Второе, — Томпсон откинулся в кресле, — за месяц до смерти Уэстон сменил личного юриста. Работал двадцать лет с неким Артуром Клементсом из «Клементс, Вудхаус и Прайс», уважаемая контора на Коннектикут-авеню. Уволил Клементса, перешел к другому. Пирс поговорил с Клементсом. Тот рассказал следующее. Уэстон хотел изменить завещание. Вывести жену из числа основных наследников. Причина, Уэстон обнаружил, что Маргарет ведет роман с семейным врачом, доктором Алланом Фрейзером. Уэстон собирался подать на развод, но сначала хотел защитить активы. Клементс начал готовить документы. Уэстон перешел к другому юристу, потому что Клементс, по его словам, «тянул время». Новый юрист, некий Бреннан, подтвердил, что Уэстон просил ускорить процесс. Не успел. Умер в постели через три недели.

Томпсон замолчал. Посмотрел на меня.

Загрузка...