Глава 17 Возвращение

Из Базеля в Цюрих я доехал утренним поездом, сорок пять минут через аккуратную швейцарскую равнину, где каждое поле выглажено, каждая корова стоит на правильном месте, и даже облака, кажется, ходят по расписанию.

В Цюрих-Клотен я пересел на рейс «Свиссэр» до Нью-Йорка, «Дуглас» ДС-8 с красной полосой на белом фюзеляже, сто пятьдесят мест. Все стерильно и вежливо, стюардесса в темно-синей форме с серебряным крестиком на лацкане, горячее питание на фарфоровой тарелке с логотипом авиакомпании, металлические приборы, тканевая салфетка.

Восемь часов через Атлантику. В Кеннеди я прождал три часа в транзитной зоне, потом сел на внутренний рейс до Даллеса, этот последний час в воздухе тянулся дольше всех предыдущих восьми вместе взятых.

Тринадцать часов суммарно, если не считать пересадку. Тринадцать часов в креслах разной степени удобства, под гул разных двигателей, с одной и той же папкой дела на коленях.

Большую часть перелета я сидел у иллюминатора, портфель с документами под ногами, и смотрел на облака. Атлантика расстилалась внизу бесконечным серым полотном, и мне не хотелось ни читать, ни думать о деле.

Дело подождет. Протоколы подписаны, телексы отправлены, Бруннер обещал держать связь. Все, что можно сделать из Швейцарии, сделано.

Я думал о Кэти.

Рыжие волосы, веснушки, зеленые глаза, бар «Энкор» на М-стрит в Джорджтауне. Та ночь перед отлетом, маленькая квартира на Тридцать четвертой улице, лоскутное покрывало, плакат Хендрикса на стене, запах цитрусового шампуня.

Она сказала: «Не хочу телефонных номеров и обещаний.» Я и не давал. Оставил записку на кухонном столе, рядом с конспектом лекции по социологии, и ушел в четыре утра, пока она спала.

Перед отъездом я не позвонил ей и не предупредил. Хотел, но не стал. Снял трубку, набрал первые три цифры номера бара и повесил обратно. Возможно я так и остался для нее чужим, несмотря на ночь, проведенную с ней.

Впрочем, Вашингтон давно не казался чужим. Три месяца здесь прошли дольше, чем кажется. Я знал, где покупать кофе, каким маршрутом ехать в объезд стройки на Двенадцатой улице, в какой час Томпсон появляется в кабинете и когда лучше не попадаться ему на глаза.

Знал, как пахнет город в августовскую жару: пылающий асфальт, выхлопные газы, цветущие магнолии и горячий металл автомобильных крыш. Знал звук, с каким захлопывается тяжелая дверь здания ФБР на Пенсильвания-авеню. Чужой город стал привычным, а привычное постепенно становится домом, даже если ты сам себе в этом не признаешься.

Самолет начал снижаться около десяти вечера по вашингтонскому времени. За иллюминатором расступились облака, и внизу проступил знакомый рисунок огней. Потомак, мосты, белая подсветка Монумента Вашингтона, россыпь автомобильных фар на кольцевой.

Терминал Даллеса выплыл из темноты плавной бетонной волной, консольная крыша Сааринена, парящая над стеклянными стенами, футуристический проект начала шестидесятых, к семьдесят второму году уже потертый на углах, но по-прежнему впечатляющий.

Приземление, рулежка, «Мобил Лаунж», громоздкая коробка на гидравлических ходулях, повезла нас от самолета к терминалу. Паспортный контроль, пожилой офицер в форменной рубашке, штамп в паспорт, «Welcome home, sir.» Получил чемодан с ленты транспортера, вышел в зал прибытия.

Никто не встречал, я не предупреждал. Не звонил ни Дэйву, ни Томпсону, ни тем более Кэти. Зал прибытия почти пуст в этот час, мраморный пол блестел под флуоресцентными лампами, у стойки проката машин «Хертц» дремал одинокий клерк, и уборщик в синем комбинезоне медленно двигался вдоль стеклянных стен с широкой шваброй.

На стоянке такси ждала одна машина, желтый «Чекер» с шашечной полосой по борту, огромный, как лодка, с задним сиденьем размером с диван. Я сел и назвал адрес. Водитель, пожилой чернокожий мужчина в кепке, кивнул и тронулся без лишних слов.

Тридцать миль до города. Ночная Виргиния за окном: темные холмы, редкие огни ферм, дорога «Даллес Эксесс Роуд», прямая и пустая. Потом пригороды, торговые центры с потушенными вывесками, бензоколонки «Тексако» и «Галф», закрытые на ночь, стоянки мотелей «Холидей Инн» с горящими неоновыми буквами «VACANCY».

Потом город: мост через Потомак, поворот на Джорджия-авеню, желтые фонари в два ряда. Реклама «Кока-Колы» на билборде, красные буквы на белом фоне, «It's the Real Thing», слоган семьдесят второго года. Автобус «Метробас» прошел навстречу, бело-зеленый, полупустой, залитый изнутри флуоресцентным светом.

Дома. Третий этаж, знакомая дверь, ключ из кармана.

Квартира встретила тишиной и затхлым воздухом, неделю закрытые окна в августовском Вашингтоне, стоячая духота. Я открыл окно в гостиной, впустил ночную прохладу с Дюпон-серкл. Снизу тянуло зеленью из парка и далеким запахом бензина.

Снял пиджак, повесил на спинку кресла. Развязал галстук. Открыл холодильник, маленький «Дженерал Электрик», белый, ростом мне по плечо, гудящий с натугой.

Внутри почти пусто: полбутылки молока, два яйца, банка консервированного супа «Кэмпбелл'с» с красно-белой этикеткой. Молоко прокисло за неделю, из горлышка тянуло кислым. Я вылил его в раковину, сполоснул бутылку и бросил в мусорное ведро.

Есть хотелось после тринадцати часов самолетной еды, а точнее, после трех часов в транзите в Кеннеди, когда я не удосужился нормально поужинать. Я открыл банку «Кэмпбелл'с», томатный с кусочками, десять с половиной унций, вылил в кастрюлю, поставил на газовую плиту.

Конфорка щелкнула, голубое пламя обхватило днище. Через три минуты суп закипел, я снял кастрюлю с огня, взял ложку и начал есть прямо так, стоя у плиты, без тарелки. Горячий, жидкий, с привкусом консервной банки.

Ничего общего со швейцарской кухней, куда вчера Моро водил нас с Бруннером в ресторан на берегу Ааре, чтобы отпраздновать поимку «Призрака» и заставил попробовать «раклетт», расплавленный сыр с картошкой и маринованными корнишонами. Но суп «Кэмпбелл'с» у плиты в пустой квартире тоже имел привкус, и привкус этот назывался «дом».

Разобрал чемодан наполовину, бросил грязные рубашки в корзину для белья, документы оставил в портфеле. Почистил зубы.

Лег в одиннадцать, не включая телевизора. Заснул, уже когда голова опускалась на подушку, и провалился в темноту без сновидений, так, как засыпаешь только после очень длинной дороги.

Телефон зазвонил в восемь утра. Черный «Вестерн Электрик Модель 500» на журнальном столике разразился пронзительной трелью, от которой я вздрогнул и едва не свалился с дивана. Оказывается, заснул не в спальне, а в гостиной, на диване, не раздеваясь, только ботинки скинул и галстук снял. Остальное, брюки, рубашка, так и осталось на мне, мятое и пропахшее самолетом.

Я снял трубку.

— Томпсон, — сказал голос на том конце. Голос сухой, командный, без приветствия и без вступления, как обычно.

— Доброе утро, сэр.

— Живой?

— Живой.

— Три дня на отдых. Потом в офис. Понедельник, восемь ноль-ноль.

— Понял.

Короткая пауза. Потом щелчок, Томпсон повесил трубку.

Никакого «молодец», никакого «отличная работа, Митчелл», никакого «как прошла поездка». Все это подразумевалось в самом факте звонка.

Томпсон не стал бы тратить две минуты утра на агента, работой которого недоволен. Он позвонил, потому что хотел убедиться, что я вернулся целым, и дать понять, что помнит о моем существовании. Для Томпсона это максимум теплоты, на какой он способен, и я давно научился читать эти знаки.

Я положил трубку, сел на диване и посмотрел на часы. Восемь ноль три. За окном уже просыпался Вашингтон, гул машин слышался на Массачусетс-авеню, далекий вой сирены, стук каблуков по тротуару. Солнце било в окно, обещая очередной душный день.

Три дня отдыха. Первый выходной за три недели, если не считать воскресенья перед вылетом, проведенного в конференц-зале над картой Европы.

Первый день я проспал до полудня, десять часов без перерыва, мертвым тяжелым сном, какого не помнил с первых дней после аварии. Проснулся, принял душ, побрился лезвием «Жиллетт Супер Блю», надел чистые брюки и рубашку без галстука, вышел из дома.

Никуда не э не хотелось идти конкретно. Просто прогуляться. Просто посмотреть.

Я спустился по Массачусетс-авеню на юг, потом свернул на запад, к Джорджтауну. Пешком через город, бесцельно и не считая времени.

Август семьдесят второго, жара немного отпустила, градусов восемьдесят пять по Фаренгейту, а не девяносто с лишним, как перед моим отъездом, и в воздухе чувствовалась легкая влажность, будто ночью прошел дождь.

Тротуары в Джорджтауне кирпичные, неровные, красновато-коричневые, между кирпичами пробивается трава. Каштаны и дубы стояли вдоль улиц, кроны смыкались над головой зеленым сводом, и в тени можно дышать, хотя на солнце рубашка мгновенно прилипала к спине.

На улицах люди. Студенты Джорджтаунского университета, загорелые, в шортах и сандалиях, с учебниками под мышкой, девушки в сарафанах и темных очках, молодые матери с колясками, пожилые джентльмены в соломенных шляпах.

У газетного киоска на углу Висконсин-авеню и М-стрит я остановился. На стойке лежали утренние выпуски «Вашингтон Пост» и «Ивнинг Стар». Заголовок «Пост» на первой полосе, крупным шрифтом: «УОТЕРГЕЙТ: СЕНАТ ВЫЗЫВАЕТ НОВЫХ СВИДЕТЕЛЕЙ.» Ниже фотография сенатора Эрвина, седого, грузного, с тяжелыми бровями, в зале заседаний.

Я стоял перед газетным киоском и смотрел на этот заголовок. Через два года Никсон уйдет в отставку. Единственный президент в истории Америки, подавший в отставку добровольно, хотя «добровольно» слово неточное, точнее это произойдет «под угрозой импичмента».

Девятого августа 1974 года, в пятницу, он произнесет прощальную речь в Восточном зале Белого дома, сядет в вертолет на южной лужайке и улетит в Калифорнию. Я знал дату, я знал текст речи, я знал имена всех, кто сядет в тюрьму: Холдеман, Эрлихман, Митчелл, Дин, Колсон.

Знал, что «Глубокая глотка» это заместитель директора ФБР Марк Фелт, тот самый Фелт, с которым я работал по делу серийного убийцы два месяца назад. Никто из прохожих, купивших газету за пятнадцать центов, этого не знал. Только я.

Купил «Пост», сунул под мышку и пошел дальше.

М-стрит в полуденный час оживленная торговая улица, магазинчики, рестораны, бары, антикварные лавки. Витрины ювелирных салонов, вывески адвокатских контор, запах жареного мяса из ресторана «Клайд'с» с распахнутыми дверями.

Автомобили двигались плотным потоком, «Форды», «Шевроле», «Бьюики», все большие, все хромированные, все с открытыми окнами, потому что кондиционер в машине в семьдесят втором году оставался роскошью, а не стандартом. Из открытого окна проезжавшего «Понтиака» доносилась музыка, «Lean on Me» Билла Уизерса, хит этого лета, мягкий голос и фортепиано, который играл из каждого второго радиоприемника и из каждого третьего «Вурлицера» в каждом третьем баре.

Я дошел до того самого бара. «Энкор». Неприметная дверь между антикварной лавкой и прачечной, вывеска из потемневшего дерева, вырезанные буквы. Никакого неона, никакой рекламы. Толкнул дверь и вошел.

Внутри полумрак и прохлада, низкий потолок с темными деревянными балками, стойка из мореного дуба, латунные краны для разливного пива. Часы с маятником на стене показывали час двадцать.

Джукбокс «Вурлицер 3100» у дальней стены молчал, пузырьки в цветных трубках медленно поднимались вверх. Народу мало, двое мужчин у стойки с кружками пива, пожилой джентльмен в углу с газетой, молодая пара у окна.

За стойкой работала другая девушка. Не Кэти. Блондинка, лет двадцати, незнакомая, с серьгами-колечками в ушах и рассеянным выражением лица. Она протирала стаканы полотенцем, механически, без той точности и экономности движений, какие отличали Кэти.

Я сел на крайний табурет у стойки, тот же самый, на котором сидел в прошлый раз.

— Бурбон. Чистый.

Блондинка достала бутылку «Мэйкерс Марк» с верхней полки, ту же самую бутылку, с красной восковой печатью на горлышке, налила на два пальца, поставила на картонную подставку.

— Три пятьдесят.

Я положил пятерку на стойку. Она дала сдачу, доллар и два четвертака, и отошла к раковине.

Я сидел, пил бурбон и смотрел в зеркало за полками с бутылками. В зеркале отражался зал: балки, желтый свет, тени. И я.

Молодой мужчина в белой рубашке без галстука, загорелое лицо, короткие светлые волосы. Лицо Итана Митчелла, двадцать пять лет, родом из Огайо, ветеран Вьетнама, агент ФБР. Мое лицо, уже мое, не чужое, я привык к нему за три месяца, как привыкают к новой обуви, сначала жмет, потом перестаешь замечать.

Допил бурбон за полчаса. Посидел еще пять минут, глядя, как блондинка составляет стаканы на полку. Потом встал и вышел.

Это ничего не значило. Просто хотел проверить. Что именно проверить, не знаю.

Может, на месте ли бар. Может, работает ли Кэти сегодня. Может, жива ли та ночь или она приснилась мне где-то над Атлантикой, между Цюрихом и Вашингтоном, на высоте тридцати пяти тысяч футов.

Не работает. Не ее день. И ладно.

На второй день я сделал то, что откладывал давно. Позвонил матери в Огайо.

Утро, десять часов, я сидел на диване в гостиной, перед журнальным столиком с телефоном. За окном шумел Дюпон-серкл: машины, голоса, далекий звук газонокосилки из парка. Кофе в перколяторе на плите давно остыл. Я выпил две чашки «Максвелл Хаус», пока собирался с духом.

Телефонный номер я помнил из записной книжки Митчелла, маленькой, коричневой, кожаной, с алфавитным указателем на обрезе. «Мама и папа» написано аккуратным почерком Митчелла, буквы округлые, школьные.

Код города 216, потом семь цифр. Кливлендский пригород, маленький городок, название которого я даже не пытался запомнить, пока не заглянул в письма.

Снял трубку, набрал номер. Дисковый набор щелкал и возвращался, палец скользил по прорезям бакелитового диска, одна цифра, пауза, вторая, пауза.

Десять цифр, двадцать секунд. Междугородний звонок через оператора не понадобился, прямой набор работал уже несколько лет, хотя стоил доллар семьдесят за первые три минуты и пятьдесят пять центов за каждую следующую.

Три гудка. Четыре. Я уже собирался повесить трубку, когда на том конце щелкнуло.

— Алло? — Женский голос, мягкий, немного запыхавшийся, с легким среднезападным акцентом, гласные округлые и протяжные. Голос немолодой женщины, привыкшей разговаривать негромко.

— Мам, это Итан.

Секундная пауза, и потом радость, теплая, как свежее одеяло, накрывающая и обволакивающая.

— Итан! Господи, Итан, наконец-то! Я так волновалась! Ты же не звонил две недели, я уже думала, может, что-то случилось. Папа говорит, не выдумывай, Дороти, мальчик занят на работе, но ты же знаешь, как я переживаю. Как ты? Как здоровье? Ты нормально ешь? Ты не худеешь?

Я слушал и отвечал коротко: «нормально», «ем хорошо», «работы много, мам, извини, что не звонил», и она говорила дальше, не дожидаясь ответов, потому что ей не ответы нужны, а мой голос на том конце провода, подтверждение того, что сын жив, здоров и помнит о ней.

Она рассказывала про соседей: Маккормики покрасили дом в бежевый цвет, получилось некрасиво, а миссис Дженкинс из дома напротив сломала бедро и лежит в больнице Святого Луки, и ее муж Стэн ходит растерянный, не умеет даже яичницу пожарить,

Дороти носит ему кассероль через день. Потом про огород: помидоры в этом году удались на славу, шесть кустов, каждый по пять футов в высоту, а зеленая фасоль совсем не уродилась, слишком жаркое лето, даже для Огайо, и папа злится, потому что он любит фасоль.

Потом про отца, спина опять разболелась, доктор Рейнольдс прописал новые таблетки, а папа таблетки пить не хочет, говорит, «я из-за спины таблетки глотать не намерен», упрямый как всегда. Потом про сестру Кэрол, устроилась на новую работу в библиотеку, зарплата приличная, полтора доллара семьдесят пять в час, и ей нравится.

А потом она сказала:

— И Дженнифер. Такая хорошая девочка. Жаль, как вышло. Я так надеялась… Ну, ничего. Господь рассудит. Она заходила к нам на той неделе, принесла банку варенья, сливовое, помнишь, как ты любил… — Она осеклась, и в паузе я услышал, как она набирает воздух, — Я ей сказала, ты хорошая девочка, Дженнифер, у тебя все будет хорошо. Она поплакала немного. Потом ушла.

Я молчал. Что тут скажешь.

— Мам, мне пора. Позвоню на следующей неделе.

— Конечно, конечно. Ты береги себя, ладно? И ешь нормально. И не работай слишком много.

— Хорошо, мам. Передай привет папе и Кэрол.

— Передам. Мы тебя любим, Итан.

— Я тоже.

Положил трубку. Тяжелая бакелитовая трубка легла на рычаг с коротким щелчком.

Я сидел на диване и смотрел на телефон. Минуту, может, две. За окном проехал автобус, провизжала чья-то покрышка на повороте, ребенок засмеялся в парке. Обычные звуки обычного августовского дня в Вашингтоне, округ Колумбия.

Дороти Митчелл любила сына. Любила по-настоящему, той самой обыкновенной, незатейливой, непоколебимой материнской любовью, какая не нуждается в объяснениях и не предъявляет условий. Она несла кассероль больному соседу, растила помидоры, ругалась с мужем из-за таблеток и ждала звонка от сына, сидя у того же телефона в кухне маленького дома в Огайо, где на стене висит фотография Итана в форме выпускника колледжа, а на холодильнике магнитом прикреплена открытка с Четвертого июля.

Итан Митчелл любил эту женщину. Я это чувствовал, не как воспоминание, скорее как отпечаток, оставленный прежним хозяином этого тела, теплый и далекий, вроде солнечного пятна на полу, оставшегося после того, как солнце ушло за тучу.

Чужая память, чужая нежность, не моя.

Я встал, сполоснул чашку из-под кофе, поставил на сушилку. Подошел к окну.

Посмотрел на Дюпон-серкл внизу. Круглая площадь с фонтаном, деревья, скамейки, люди. Мужчина в шортах бросал фрисби собаке на газоне. Двое студентов сидели на бортике фонтана с книгами. Девушка в длинной юбке и с гитарой в матерчатом чехле на спине пересекала площадь, направляясь куда-то на юг.

Обычный день. Обычный город. И я в нем, ни свой, ни чужой. Где-то посередине.

Около четырех часов дня телефон снова зазвонил. Я лежал на диване с газетой «Пост», раскрытой на спортивном разделе, «Вашингтон Редскинз» готовились к предсезонным матчам, «Сенаторз» проигрывали всем подряд, как всегда, и не сразу потянулся к трубке. Второй день отдыха, звонить никому не обещал, звонков не ждал.

Снял трубку на четвертом гудке.

— Митчелл, — голос Томпсона. Тот же сухой, командный тон, те же полторы секунды молчания перед тем, как перейти к делу.

— Слушаю, сэр.

— Ты у нас стрелял на квалификации в Квантико?

Странный вопрос. Я действительно стрелял, полюбил стрельбу с недавнего времени.

Три года во Вьетнаме, руки, натренированные до автоматизма. В Квантико на выпускном экзамене Митчелл показал лучший результат потока. И потом ежедневные тренировки в служебном тире.

Тим О'Коннор как-то пошутил, что у меня не пальцы, а лазерные прицелы, и даже Фрэнк Моррис, скупой на комплименты, признал, что стреляю я «пристойно», что на языке Морриса означало «лучше всех в отделе».

— Так точно, сэр.

— Я помню. — Пауза. Слышно, как Томпсон катает что-то по столу, наверняка незажженную сигару. — Послушай, Митчелл. Завтра, в воскресенье, на базе Форт-Мид проходят ведомственные соревнования по боевому биатлону. Бег плюс стрельба.

Я сел на диване, убрал газету.

— Боевой биатлон?

— Ежегодная затея армейцев. Придумали парни из Разведывательного командования, потом подключились морпехи, «Зеленые береты», потом Секретная служба и Таможенное управление. Неофициальное мероприятие, без наград и без прессы, но все относятся к нему чертовски серьезно. Пять миль по пересеченной местности, четыре стрелковых рубежа, револьвер и винтовка. Результат суммарный, время на дистанции плюс штрафные секунды за промахи.

— И вы хотите, чтобы ФБР участвовало.

— ФБР участвует каждый год. — Голос Томпсона стал жестче. — Мы участвуем каждый год, и каждый год нас обходят армейцы и морпехи, потому что у нас нет приличных бегунов среди стрелков и приличных стрелков среди бегунов. — Пауза. — У нашего подразделения в этом году три места. Тим бежит, Дэйв бежит, и еще должен бежать Моррис, но у него разыгралась подагра, и он не может пробежать и ста ярдов, не говоря о пяти милях. Мне нужен третий.

— Сэр, я только недавно прилетел из Швейцарии.

— Знаю. Поэтому спрашиваю, а не приказываю. — Еще одна пауза, длиннее предыдущей. — Митчелл, мне нужен лучший стрелок, и мне нужен человек, способный пробежать пять миль по грязи и лесам в августовскую жару. Ты ветеран Вьетнама. Ты молодой и в отличной форме. И ты стреляешь лучше всех в этом здании, включая меня, а я стрелял очень неплохо двадцать лет назад. — Кряхтение, похожее на смешок. — Форт-Мид в тридцати милях от Вашингтона. Воскресенье, семь утра. Сбор у здания ФБР в пять тридцать. Дэйв заедет за тобой.

— Сэр…

— Подумай до завтрашнего утра. Если откажешься, пойму. Если согласишься, Томпсон будет тебе должен. А я свои долги плачу.

Щелчок. Гудки.

Я положил трубку и посмотрел в окно. Дюпон-серкл в предвечернем свете, длинные тени от деревьев на газоне, дети у фонтана, мужчина с собакой на поводке.

Обычный августовский вечер. Где-то внизу негромко засмеялась женщина.

Телефон молчал. Часы на стене показывали четыре двадцать. Придется ехать ничего не поделаешь.

Загрузка...