Глава двадцать третья

Двигаемся за проводником двумя параллельными цепями. Впереди широкая, потная спина Гранита. За мной сопит Леха Ковалев, единственный из контрактников, который не отказывается ходить с нами на задания. Тропы никакой. Под ногами низкорослая, выживающая на каменистой почве трава, усыпанная небольшими круглыми сосновыми шишками, наступишь на такую шишечку — треск на весь лес. Густая зеленка блестит на солнце, точно вчера покрашенная. По желтым стволам бежит ручьями янтарная, пахучая смола. Жарко. Идем четыре часа. После оврага начинается ощутимый подъем, лезем в гору. Стало быть уже близко…

Впереди слева раздаются истошные крики, крепкая русская брань, отрывистые выкрики на вражьем языке. Незамедлительно следуют выстрелы.

Первым падает Коваль. Пуля снайпера входит ему точно в переносицу.

Треск автоматов и взрывы подствольных гранат сливаются в сплошной гул. Краем глаза вижу, как валятся пацаны. Кто насовсем, кто старается вжаться в камень, чтобы дать отпор.

В дыму от близкого разрыва, пытаюсь отползти на спине, лежа стреляю куда-то не глядя. В башке толстым басом гудит большой колокол…

За валуном мы вдвоем с майором.

— Ничего себе, сходили на встречу, — громко говорит, отдуваясь Гранит. Обе ноги его посечены осколками ниже колен, левая, похоже, перебита.

Пули высекают из камня крошку, зло визжат, срикошетив.

Вижу себя словно со стороны — оглушенный, испуганный, чумазый мальчишка со сползшей на лоб банданой меняет рожок.

— В ловушку привел, сволочь! — кричит майор не то мне, не то исчезнувшему проводнику, не то Господу Богу.

Я слышу его словно издалека, хоть и орет он возле моего уха. Пальнув в небо из ручной ракетницы, Гранит кричит мне в лицо:

— Стреляй давай!

Хочу его перевязать, он бьет меня в грудь кулаком, отталкивает от себя.

— Стреляй, мать твою!

Майор бросает из-за камня гранаты, сначала свои, потом мои. Кто-то далеко впереди кричит про Аллаха, кто-то справа стонет. Положив руку с автоматом на валун, выпускаю на крик полрожка, затем веером вторую половину.

Один за другим затихают автоматы пацанов. Двое за соснами по флангам еще стреляют одиночными, берегут патроны.

Издевательские выкрики звучат совсем близко, нас призывают сдаться.

Майор приказывает мне уходить пока не обступили и есть возможность отползти назад по склону. Я посылаю его в известное место и начинаю отволакивать от валуна.

Чернота…

Врубается сознание. Холодным ветерком проносится облегчение: это сон…

Долго не отпускает, три раза от и до перед глазами прогоняется. Каждый раз ощущения в точности как тогда. Глаза открывать не хочется, вдруг снова окажусь в госпитальной палате с зелеными стенами, там по утрам стоит такая же ватная тишина, нарушаемая лишь храпом товарищей по несчастью.

Мозг начинает цепляться за звуки. Нет в моей палате так не храпели. Это какой-то один виртуоз выкаблучивает. С переливом.

Чурок!

Старый пердун.

Глаза разлепляю и не знаю радоваться или огорчаться. С одной стороны я не в госпитале, с другой — все еще не в своем времени. Топчан под боком жесткий, в избушке полумрак, утренний свет еле проникает сквозь мутные окна. Колокол в голове так и гудит. Начинаю вспоминать прошедший день и понимаю отчего в моем органоне присутствует такой дикий дискомфорт.

Ромейское вино оказалось сущей гадостью. Какие нафиг амфоры! Эту стремную бормотуху даже в берестяную посуду стыдно лить. Кислое, не ароматное, щедро разбавленное водой. Я не бог весть какой сомелье, но отвратнее пойла в жизни не употреблял. По мне так местное пиво и меды в разы лучше.

Так я корчмарю Кулею и докладываю, щелчком подбрасываю к потолочным балкам серебряный дирхем и велю подать традиционного хмельного меда.

— Стоялого или вареного? — пытается уточнить ресторатор.

— И того и другого, — говорю. — Да с жарким не тяни — пасть порву!

Кулей поил и потчевал нас изрядно. Девчонки его с ног сбились стряпать да блюдами нас обносить. Кроме нашей компании в корчме сидели еще несколько человек, но они предпочли быстренько сделать ноги пока чего дурного с ними не приключилось.

Амфору с невкусным вином опустошили и в итоге разбили как не умолял нас Кулей отдать ее ему. Слопали трех жареных гусей, огромное блюдо жареных карасей, кастрюлю вареной кабанятины в бульонном желе и еще много чего. Короче, пир удался на славу. Окончание застолья помню смутно. Мы несколько раз отлучались, шумной ватагой вываливаясь наружу. Били кому-то морду на причалах, купались, вернее, они купались, а на меня Голец большим ковшом лил воду из реки. Помню, несли домой бесчувственного Криню, потому как телегу с кобылой кому-то подарили или продали. Вряд ли продали, ибо все серебро, что было при мне куда-то тоже испарилось.

Удивил Липан. Вопреки моим ожиданиям не ныл и букой не глядел, видимо, его крайне заинтриговало мое обещание научить по-новому дурить обывателей. Никакого мяса он по причине боли во рту жрать не смог и налегал все больше на кисель и хмельное. В конце вечера я его пожалел и даже извинился за дважды битую рожу.

Я рассказал штук двадцать анекдотов и спел несколько песен. От гогота и хорового пения корчма ходила ходуном. Черт возьми, я веселился как никогда! Жаль Миши рядом не было, ему бы тоже понравилось.

В разгар застолья в корчму боязливо заглянул седобородый мужичонка с некой бандурой у бедра, в которой я мгновенно определяю музыкальный инструмент.

— А это что за трубадур? — спрашиваю сослуживцев, воткнув в гусляра блестящий от жира указательный палец.

— Это Кокован, сказитель, — отвечает Шепет. — Боярин его от всех общественных работ освобождает, едой и одежей жалует, лишь бы на всех праздниках пел да на гуслях играть не забывал.

— Музыкант, значит, — удовлетворенно заключаю, — музыкант нам нужон. Это ж самый, что ни на есть культпросвет, как я понимаю. Эй, Садко, поди-ка!

Мужичок с гуслями наперевес опасливо приблизился, прикрывая ладонью струны, чтоб не вибрировали от его неровных шагов.

— Сбацай ченить, маэстро! Не обижу! — вежливо прошу и опираюсь локтем о столешницу в предвкушении “живого”исполнения.

Лабух недоверчиво косится на Рыкуя, ему, по всей видимости, не в кайф играть перед каким-то незнакомым фраером, не свадьба, ведь и не день рожденья, в самом деле. Но Рыкуй от бедра резко тычет в сторону гусляра увесистым кулаком, и тот со вздохом привычно оседает прямо на пол, вытягивает вперед кривые ноги, ладит инструмент на коленях и затягивает густым, сочным тенором какой-то речитатив с непонятными словами, не забывая при этом весьма немелодично тренькать по струнам. Минут десять он так ноет, вращая глазами и героически нахмуривая кустистые брови, видимо, исполняет пользующуюся непременным успехом на похоронах балладу, пока моему терпению не настает решительный конец.

«Чтоб ты задохнулся, падла!» — думаю и обрываю старания сказителя.

— Слышь, дядя! А ну хорош блеять! Так-то и я могу! Тоже мне, композитор хренов, что вижу, про то и пою, акын выискался. Таких гусляров в базарный день пачками к стенке ставить надо! Халтурщик!

Я ковыляю к нему и поднимаю с земли за плечо.

— Садись за стол, — говорю, — похавай для начала, потом будешь аккорды подбирать, бездарь! Я тебя научу играть как положено, звезду из тебя сделаю вседревнерусского масштаба, а может и древнемирового, как карта ляжет.

Часа через полтора под этнический аккомпанемент мы во все горло орем “Катюшу”, “На Дону на Доне”и “Черного ворона”.

И это последнее, что я могу связно вспомнить…

В сенях топот. Раздается недовольный голос Шепета:

— Долго спите, — говорит, широкими шагами проходя в горницу. — Стяр, там к тебе уже Липан с Ноздрей и с этим, мать его кудесницу, живоглота… с Шишаком притопали. Ждут.

На Шепете красуется новая черная повязка через левый глаз. Прежнюю он вчера умудрился порвать, чем не преминул воспользоваться, нарочно пугая окружающих неровным краем раздробленной глазницы и черным провалом под дряблым веком. Его единственное око водянисто-мутно и горит красным кроличьим огнем.

Надо подниматься. Неудобно службу с прогула начинать, так и попросить с работы могут.

— Где мой костыль?

— Ты ж его потерял, не помнишь что ли? — голос у Гольца надтреснутый как у больного.

— Где? Как я без него домой-то приковылять сумел?

Все жмут плечами. Даже Криня, которому должно сейчас быть хуже всех, а он уже как огурец, с воодушевлением мечет на стол принесенный Шепетом нехитрый хавчик.

Ну и дела, чтоб я еще раз с ними пил, да ни за что! У нас, ведь при Фроле как было поставлено: все пьют, но как минимум один обязательно на стреме. На всякий случай, в качестве защиты от беды или от дурака. Ну, тут уж сам виноват. Десятник все таки, почти офицер, мог и развод сделать по всем правилам. А если б покалечился кто, и так нехватка людей в десятке.

Кусок в горло не лезет. Шепет подозрительно жив и разговорчив. Болтает всякую чепуху, вчерашнюю вакханалию вспоминает в красках. Похмелиться, похоже, успел где-то, бродяга. Отпиваю из кринки козьего молока и решаю с утренней трапезой завязать.

— Ах, да, — вспоминает вдруг Шепет. — Завиду ночью худо стало, рука почернела вся как головня, а сам горячий, что огонь. Данью в терем вызвали и Дохота травника. Боярыня сама не своя, аж трясется вся.

Дерьмовые новости. Однако я не удивлен. Сколько Завид с отрубленными пальцами проходил? Чуть меньше недели? Сомневаюсь, что ему кто-то правильно сформировал культю, натянул кожу, зашил, обеззаразил. Это же целая операция, ничуть не легче и не проще той, что худо-бедно сделали в свое время Рыкую.

Жила приносит свежесрубленную, оструганную ветку, что должна временно послужить мне взамен утерянного костыля.

Под напутственный храп деда Чурка выдвигаемся в усадьбу.

На боярском дворе, практически в воротах, нас встречает боярыня в темных одеждах, просит меня зайти с ней в терем.

Да, не в себя тетенька, аж с лица спала. Понять ее не мудрено. Мужа потеряла, пасынок старший в отъезде, боярство под себя подгребает, младшенький при смерти. Таким способом и вне терема оказаться можно. Всхуднешь тут.

Губа у Головача была совсем не дура. Стан у боярыни крепкий и ладный как у молодухи, потемневшее от слез лицо и потухшие большие серые глаза миловидности ее совсем не портят.

Я догадываюсь о чем она желает со мной перетереть и не обманываюсь в ожиданиях. Боярыня, едва мы усаживаемся на лавку за столом, на котором недавно возлежал усопший Головач, начинает осторожно прощупывать меня на лояльность, дескать, не выгоню ли я ее из дому с детьми да внуками ибо, по сути дела, она со смертью мужа здесь уже не хозяйка. Сын ее еще слишком мал, чтобы стать настоящим боярином, подмогой князю Рогволду, а на девок и рассчитывать нечего. Еще она очень переживает, что вернется в боярском звании мужнин братец Минай и вот тогда очень многим не поздоровится.

Ситуация, однако, у бабы.

Я ее заверяю, что, пока не вернется Бур, никакого произвола по отношению к ней и ее отпрыскам не допущу, а там уже пущай сами договариваются, как меж собой решат, так и будет, я тут ни при делах.

Боярыня, на мой взгляд, остается нашим разговором довольна. Она облегченно вздыхает и приглашает весь мой десяток сегодня и впредь приходить к обеднему времени в общую трапезную.

С этого надо было начинать, это ж какая экономия на боярских харчах столоваться! Вкупе с жалованием и левым приработком можно поднапрячься и скопить те самые пуды золота, что для колдовства нужно, не сразу, ясное дело, а за пару-тройку лет скоплю.

Спрашиваю про Завида. Боярыня говорит, что Данья с Дохотом от него не отходят. Если не завтра лучше не станут будут руку ему по локоть резать.

М-да, хорошего мало. Был парень без пальцев, станет без руки. Ладно бы жив остался…

Вижу с крыльца плечистую фигуру Липана. Возле него почти такой же здоровый тип, по всей видимости, Ноздря и давешний цыганистый Шишак в неизменной кожаной безрукавке, подвижный как ртуть.

Я прошу Гольца раздобыть три наперстка и сухую горошину. Нахожу ровную поверхность в виде обработанной рубанком широкой тесины и в укромном местечке за амбаром посвящаю простодушных жуликов в таинство величайшего лохотрона девяностых годов двадцатого столетия.

Зенки Шишака загораются дьявольским огнем. Он мгновенно рубит фишку и через десять минут вполне профессионально с сухим треском катает горошину по доске, в нужный момент виртуозно зажимая ее между пальцев. Из двадцати попыток мы сообща угадываем три раза, в остальных случаях победителем выходит Шишак.

Напоследок я знакомлю их с понятиями “подставной игрок”и “силовая поддержка”. С полчаса мы репетируем, разыгрывая целые спектакли с участием Гольца в качестве подставного и Ноздри как боевика. Велю сильно на ставках не борзеть, к убогим и нищим быть великодушными, а долю мою приносить в конце каждой недели в размере половины от общего дохода дулебской шайки, иначе сами понимаете…

Довольный Липан уводит своих жуликов. За амбаром я остаюсь с Гольцом.

— Ну ты даешь батька! — говорит он восхищенно. — На все руки от скуки!

— Что есть, то есть, — говорю самодовольно.

— А что это за знак у тебя на левом плече? Будто жук диковинный с хвостом.

Я вспоминаю как пялился Голец на мою наколку вчера на речке и становится мне неуютно.

— Сам ты — жук. Скорпион это. Набивался тем, кто побывал на войне.

— На какой это ты войне побывать успел, — хихикает Голец. — В детстве что-ли?

— Можно и так сказать, — говорю. — А воевал я в лесиситых горах Бразилии, где много-много диких обезьян. У меня и медалька имеется.

— Медалька?

— Награда такая, кругляшок блестящий, на груди носить можно, чтоб все видели.

— За что награда?

— За то, что командира испод огня вытащил.

— Из огня?

— Пусть будет — из огня. Спас, короче, старшого, вот меня и наградили.

— За что воевали?

— За мир, за что еще воюют.

— Победили?

— Типа того.

— Скор-пи-он, — медленно произносит Голец. — Красивое слово, сильное. Раньше, вроде, не было его у тебя?

— Много ты понимаешь, — говорю. — Было или не было, тебе какая разница? Помалкивай, понял?

— Понял, — говорит и снова шепчет понравившееся слово.

Три дня по моей просьбе Шепет с Рыкуем муштруют моих разбойничков, приучают к солдатской жизни. Рыкуй где-то надыбал новую тетиву и Невул теперь носится со своим луком как курица с яйцом. Для него в качестве мишени набили сеном мешок, который он с упоением принялся долбить стрелами с разных дистанций. Жила, Криня и Голец с энтузиазмом учатся оружному бою на мечах и булавах. Их заставляют метать в мишени сулицы и прикрываться от атак щитом.

Меня по причине временного увечья пока не трогают, сижу себе на камушке, на солнышке греюсь, за тренировками наблюдаю да ножики в поставленную стоймя деревянную колоду швыряю. Боярский малолетний сынок Тихонька с удовольствием мне их подает.

Обедаем как и обещала боярыня вместе с дворней в общей трапезной, спать с Гольцом и Криней уходим в избушку Чурка, где для нас плотник сладил спальные места. Жила и Невул ночуют при тереме.

На четвертое утро в усадьбу заявляется купец, лучший друг боярина Головача. Его сопровождают семеро при оружии. Хмуро топают прямиком к терему.

— Занимаетесь? — спрашивает, замедлив возле нас шаги. — Правильно делаете. Минай на подходе. С ним урманы и десяток полоцкой гриди.

Загрузка...