Нельзя сказать, что Крису Кертису плохо жилось. С точки зрения человека, который привык довольствоваться малым, у него было все…
– Эх, пошли, пошли, милаи! – селянин подогнал лошадей, а сам чуть ослобонил соху – помочь взобраться на холм. Можно, конечно, было б и не сеять тут, в низинке, да что ж, на овес пойдет – тот в сырости соком нальется, развесистей станет, кистистее… однако ж можно и не угадать – какое лето? Ежели дождливое выпадет – почернеет солома и ни одна скотина ее нипочем есть не будет, считай, зря и сажали… Лучше уж тогда бы ячмень – хоть и истощает землицу куда больше, чем овес, да и по урожаю – ровно вполовину меньше.
Не доезжая поля, Иван слез с коня, бросил поводья подбежавшему служке – вихрастому синеглазому пареньку-отроку в сермяжной рубахе, портах и чистых онучах с лыковыми лаптями – подошел к борозде, нагнулся, помял в ладони землю и, сжав в кулаке сухой ком, выпустил – комок легко рассыпался при падении, значит, все было как надо, значит, сеяли вовремя, значит…
– Нешто мужики не ведают, когда сеять, боярин-батюшка? – обиженно воскликнул отрок, да еще носом шмыгнул, дескать, что же мы тут, все дураки?
Иван снисходительно усмехнулся, пояснил, словно совсем уж неразумному чаду, хоть на вид парню было лет двенадцать – кое-что уж соображать должен:
– Не в том суть, что не ведают, а в том, что пригляд хозяйский в каждом деле нелишний. Пойми это, Пронька, и глупых вопросов больше не задавай.
– Что ты, что ты, боярин-батюшка! – отрок испуганно упал на колени. – Не гневайся, Иване Петрович!
Иван улыбнулся:
– Да не гневаюсь я, уймись.
Поправив накинутый поверх легкого полукафтанца охабень – длинный, добротного немецкого сукна, с просторными рукавами и узорчатым воротом – он, щурясь от солнца, вгляделся в поле – свое поле, вотчину! – эх, не видать и конца, и края… это потому что на холме, вот и кажется, что тянутся черные борозды аж до самого горизонта. Правда, и так сказать, не маленькое поле, почитай что до самой реки, до рощицы, где распустили клейкие листочки березы – пора овес сеять, примета верная. Да, немало землицы… и это еще не считая той, что в аренду-издольщину отдана, на оброк – много Иван не брал с оброчников, потому и уважали его крестьяне, знали, боярин Раничев – хозяин рачительный да защитник славный – соседний Ферапонтов монастырь, отпор получив, давненько уж на их землю не зарился. Попробовал бы только…
Раничев потрогал висевшую на поясе тяжелую тюркскую саблю – подарок великого Хромца – Тимура. – Он так и не смог расстаться с привычкой повсюду таскать за собой боевое оружие, слишком уж много пережито было, слишком…
Пахари пахали землицу под овес, под ячмень, под гречиху, большая же часть поля давно уже была вспахана во гряды, да не один раз, «двоением» – селяне бросали в землю рожь, тут же бороновали. Ласковое майское солнышко, согревая землю, весело сияло в небе, в кустах у овражка пели жаворонки, недовольно перелетая с место на место – гоняли, чтобы не поклевали посев – чирикали воробьи, на лужку, ближе к реке, паслось стадо.
– Пронька, – помахав рукой мужикам – те увидали, боярина, поклонились в пояс, однако работу не прекратили, весной день год кормит, – Иван обернулся к служке. – А ну-ка, что там Колумелла-римлянин про сев пишет?
Отрок вдруг покраснел, сконфузился:
– Каюсь, вчерась не прочел, батюшка! Не до того было – с боярышней на луга ходили, песни петь.
– Так она ж не с тобой ходила, с девками, – удивился Иван.
– Так и нас, служек, взяла… Нечего, сказала, в этакой день в избе сидеть.
– А что за день вчера был?
– Так Федот-овсянник же! Как раз пора овес сеять.
– Ну да, ну да, – пряча усмешку, покивал Раничев. – У вас, почитай, каждый день праздник. Как там говорят, про Федота-то?
– А разное, – Пронька засмеялся. – Говорят, придет Федот – последний дуб листы развернет, коли на святого Федота на дубу макушка с опушкой, будешь мерять овес кадушкой, а еще…
– Ладно, ладно, охолонь, – Иван махнул рукой, и отрок послушно замолк. – А Колумеллу ты зря не читал!
– Так батюшка! Я ж и без этого римлянина все по хозяйству знаю, да как и любой наш мужик, – моргнув, зачастил отрок. – Береза распускается – пора овес сеять, яблони цветут – сей просо, ну а коли можжевельник зацвел, можно и ячмень в землицу бросать.
– Вижу, знаешь… – усмехнулся Раничев, но не отстал. – А удобрения? Про то ведь у Колумеллы много написано.
Пронька закусил губу, немного подумал и выпалил, почти не делая пауз между словами:
– Самолучший навоз – коровий, овечий, козий, лучше всего повыдержать его годик, а уж потом на поля – на десятину сорок возов, а на ячмень, коноплю, пшеницу – и куда поболе. На снег навоз класть не стоит – вымерзнет, да и сорняки пойдут, метлики. Окромя навоза еще можно золу в землицу бросать, ил да перегной лесной.
– Вижу, вижу, знаешь, – Иван кивнул. – Однако римлянина я тебя читать и переводить заставлю не только из-за хозяйства… Язык, язык учи, латынь – она многого стоит, в любом чужеземном царстве-государстве тебя поймут, пойми, мне глупые да ленивые слуги без надобности, а не будешь учить – в деревню отправлю.
Отрок бросился боярину в ноги:
– Не надо в деревню, батюшка! Лучше высечь вели.
– И велю, коль лениться будешь… Ладно, не реви. Пошли, не будем мешать пахарям – в Чернохватово, к Захару съездим. Песни-то какие вчера пели?
– Боярышни любимые – она и запевала…
Иван вскочил в седло, обернулся:
– Ну-ка, спой, все веселей ехать.
– Клен ты мой опавший, – неожиданно чистым высоким голосом начал отрок. – Клен заледенелый…
– Что стоишь, нагнувшись, под метелью белой? – с удовольствием подпел Раничев, и вот уже затянули громко, на два голоса:
Или что увидел? Или что услышал?
Словно за деревню погулять ты вышел.
Иван перестал петь, слушая, как чистый отроческий голос, отражаясь эхом в березовой рощице, разносится над рекой, над полями и лугом. Хорошая была песня. Раничев задумался – интересно, и где ее выучила Евдокся – законная супружница и мать его детей, боярышня из древнего рода? Наверное, в тысяча девятьсот сорок девятом году – где уж больше? Хотя, а пели ли тогда Есенина? Наверное, пели… В пионерском лагере – вряд ли, а вот там, на дальней, затерянной в густых лесах ферме, вполне могли, вполне. Иван про себя усмехнулся – это ж сколько лет-то прошло? Три… да, вот уже скоро будет три года, с тех пор, как… Подняв руку, он посмотрел на часы – кварцевые, марки «Ракета». Хорошо, хоть на батарейках, потому и идут три года, да и еще лет десять пройдут – надежные.
Там вон встретил вербу, там сосну приметил,
Распевал им песни под метель о лете.
А и в самом деле, хорошо поет парень! Не зря Евдокся его на луга брала, положительно, не зря. Хотя и он, Иван Петрович Раничев, певец не из последних. Это здесь он боярин и именитый вотчинник, а там… в начале двадцать первого века…
Директор Угрюмовского исторического музея, меломан, балдеющий от хард-рока и блюза, да и сам что-то подобное исполнявший в любительской группе, где играл на бас-гитаре и пел. Выступали обычно по вечерам, в кафе «Явосьма», поначалу – с чем-нибудь типа «One Way Ticket» или там «I,ll Meet You At Midnight», а потом, ближе к ночи, и до «Блэк Саббат» доходило – кто сказал, что под «Параноид» плясать нельзя? Очень даже можно, тем более публика к этому времени подбиралась вполне соответствующая, правда вот Макс, хозяин «Явосьмы», канючил… Боже! Да было ли это? Тот страшный вечер, вернее, та ночь… Гроза, синие вспышки молний и черная фигура в главном зале музея. Абу Ахмет, человек со шрамом – он похитил перстень, для того чтобы убить Тимура – и погиб сам от руки кособородого Никитки Хвата, обельного холопа молодого боярина Аксена Колбятина сына Собакина, красавца с жестоким и гнусным сердцем, едва не погубившего Евдоксю да и самого Ивана. Уже три года – да-да, три – как Аксен мертв, а вот поди ж ты, все еще видится в ночных кошмарах. Как и Тимур, Тамербек, Великий Хромец и потрясатель мира. Именно Тимуру вынужден был какое-то время служить Иван, именно Тимур подарил ему колдовской перстень – золотой с загадочно мерцающим изумрудом – тот самый, что похитил когда-то Абу Ахмет. Не верится, но уже десять лет прошло с тех самых пор, как Раничев впервые объявился в Угрюмове… не в том, в котором прожил почитай что всю жизнь – исключая армию и учебу в ЛГПИ им. Герцена – в другом, образца одна тысяча триста девяносто пятого года… Именно тогда он и встретил зеленоглазую красавицу Евдоксю, не осознавая еще, что встреча эта изменит всю его жизнь.
Иван посмотрел на перстень, который всегда носил на безымянном пальце левой руки – он считался для перстней главным, именно к нему шли артерии прямо от сердца. Изумруд тускло блеснул… Вот именно, что тускло – это означало, что вернуться обратно в свое родной время – а именно этому и служил перстень – Иван не сможет уже никогда, даже несмотря на вызубренное назубок заклинание – «Ва мелиск ха ти джихари…». А и нужно ли обратно? Что там? Пыльные залы, подсиживания, интриги и откровенная зависть – все это претило Ивану с Евдоксей, жалко вот только было оставить друзей – соло-гитару Вадима, Веньку-клавишника, ударника Михал Иваныча – встретиться бы хоть еще разок с ними! Однако, взяв с собой Евдоксю, Раничев чувствовал – не для нее это время, даже в сорок девятом году, куда занесло их злой волею магрибского колдуна Хасана ад-Рушдия, боярышня чувствовала себя куда как лучше – и вожатой в пионерском лагере, и потом, дояркой на колхозной ферме. Может, люди тогда были лучше, искренней, что ли? Иван даже как-то – уже здесь, в вотчине – заговорил на эту тему с женой, та просто пожала плечами:
– Не знаю, что и сказать. Понимаешь, Иване, те, что были и в лагере и на ферме… они, как наши, как вот здесь, в княжестве. Простые, понятные и, как ты сказал – искренние. Другое дело, там, в тех, чужедальних временах – каждый сам себе на уме, каждый сам за себя, говорят одно, делают совсем другое, думают третье. Как так можно, Иван?
Раничев и сам не мог сказать – как так можно? Можно, чего уж там… Но чувствовал, чувствовал, как постепенно обрыдло все, и ничто уже не радовало: ни дружеские пирушки, ни работа, ни даже музыка. Да и больно было смотреть, как чахла Евдокся… А потом, разбирая летописи, Иван вдруг наткнулся на описание бесчинств, творимых над его людьми алчными соседушками – Ферапонтовым монастырем, где был архимандритом старый недруг Раничева Феофан, и толстым боярином Ксенофонтом. Вот тут уж душа не выдержала, сорвался. В прямом смысле – взял Евдоксю за руку, прихватил с собой музейный экспонат – ППШ, и – «Ва мелиск ха ти джихари…». Подействовало! Первой же очередью скосил Ксенофонта да личного его палача, освободил своих – Лукьяна-воя да отроков, Евсейку с Куземой – теперь уж они куда как ладные парни, все девки заглядываются. Жаль вот только, весь магазин расстрелял – уж больно зол был, так бы ведь, может, автомат – вернее, пистолет-пулемет, под пистолетный патрон сделанный – и пригодился когда бы… Хотя, после смерти старого князя Олега Ивановича, ало кто из соседей наглеть осмеливался, знали – Федор Олегович, новый рязанский князь, благоволит Ивану. Но, по мелочи, конечно, пакостили – в овес коней пустят, в рощице самовольный поруб устроят, да мало ли. Да в этих случаях автомат (пистолет-пулемет) и не нужен был, своими людьми обходился, не люди были – золото. Осанистый староста Никодим Рыба с сыном Михряем, статью в отца удавшимся, Хевроний Охлупень, тиун – худющий, жукоглазый, умный – Захар Раскудряк, рядович из Чернохватова, впрочем, какой там рядович? Давно уж тот ряд истек… Подался Раскудря в купцы – у моста на паях с Иваном да с Хевронием соорудил торговый рядок – торговлишка шла живо! Вот сейчас Раничев туда и ехал – посмотреть, как да что.
Из-за ольховых зарослей проглянула вдруг река – широкая, синяя, с волнующейся, слепящей глаза, дорожкой от яркого солнца – по реке медленно проплывали торговые суда – струги, некоторые, увидев рядок, сворачивали, не доходя до моста – в рядке Захар продавал не только пиво да мед, еще и гвозди, шкворни, доску, все, что потребно для мелкого судового ремонта.
– Здрав буди, Захар, – подъехав к рядку с разложенными товарами, Иван спешился, глядя, как приказчик – юркий молодой парень, Онфим, деловито взвешивал на весах гвозди.
– Да ты поболе, поболе сыпь! – пристально глядя на весы, приговаривал рыжебородый ярыжка с причалившего недавно судна, на что Онфим важно кивал и сыпал «поболе».
Захар – высокий мужик чуть помладше Ивана, с красивым лицом и аккуратной рыжеватой бородкой, одетый в добротный армяк и полукафтанье – давно уже заприметил боярина и степенно поклонился, ткнув кулаком в бок увлекшегося торговлей приказчика.
– Здравия и тебе, боярин!
Онифим тоже оглянулся и поклонился:
– Не надо ли чего, батюшка?
– Надо бы, так взял, – пошутил Иван, цепко оглядывая реку. – Что-то маловато стругов к рядку сворачивают?
К рядку… Сказал и сам усмехнулся. Две крытых лавки с прилавками, амбар, кузницы, гостевая изба – не рядок уже, маленький город. Вот еще церкву сладить да частокол – и хоть сам живи. А что? Место хорошее, привольное – река, холмы, перелески – хоромы встроить, торговлишку порасширить – народ и потянется, и в самом деле, настоящий город возникнет, его, Ивана Петровича Раничева, город.
– Потому маловато, что многого товара у нас и нет покамест, – пояснил Захар. – А то, что из Угрюмова привозим – так они там же и купят. Чего ж переплачивать?
– А вот бы что свое продавать, – Иван усмехнулся, глядя, как тяжело отходит от берега струг. – Чего в Угрюмове нет, или мало… Замки, к примеру, оружье…
– И я про то думал, боярин, – шумно вздохнул Захар. – Да только насчет кузнецкого товару там молвлю – наш Митяй угрюмовскому оружейнику Кузьме покуда не соперник. Молод больно, да и не кузнец он пока, так, подмастерье, молотобоец – коня подковать, гвоздь, шкворень, косу изладить – то да, а вот чего посложнее… Тут опыт требуется, уменье, а где ж Митяю такого уменья набраться?
– С Кузьмой говорить буду, – нахмурился Раничев. – Пускай берет парня в ученье.
– Ага, – Захар усмехнулся. – Оно ему надо, Кузьме? Мыслю, тут бы похитрее чего удумать. Может, кого из тех отроков, что при кузне трутся, к Кузьме в Угрюмов послать? И ряд составить хитро, прописать, чтоб только два лета отрока в подмастерьях держал.
Иван задумчиво покачал головой:
– Думаю, не пойдет на то кузнец. Зачем ему плодить конкурентов? Куда бы подальше отправить отроков… В Переяславль или даже в Москву. Да-да, в Москву, есть у меня там знакомцы давние, гусли да гудки ладят, и наши не хуже выучатся – чем не товар?
– Хорошая мысль, – одобрительно кивнул Захар. – Только ведь на Москве житье недешево, а?
Раничев усмехнулся, понимал, к чему Раскудряк клонит:
– На учебы скинемся, часть я дам, ну и вы с Хевронием…
– А еще можно с отроками теми ряд заключить, чтобы потом долг выплатили, – подсказал Захар, и Раничев согласно кивнул – мысль дельная.
– Иване Петрович, батюшка, – обернулся к ним Онфим. – Возьми игрушек детушкам. И свистульки глиняные есть, и трещотки.
– Трещотки? – заинтересовался Иван. – А ну, покажь.
Приказчик выбрал несколько игрушек, протянул, и Раничев невольно залюбовался – до чего ж складно было сделано. Вот молотобойцы – потянешь за ручку – бьют деревянными молоточками по наковальне, а вот немножко другая игрушечка, вместо наковальни – чья-то жуткая узкоглазая рожа.
– Это кто ж такой? – заинтересовался Иван.
– Царь безбожный Едигей, – скромно пояснил приказчик. – Хромого Офони-резчика работа.
– Чудно, чудно, – похвалил Раничев. – Вы Офоню этого привечайте.
– Да мы и так…
Выбрал себе игрушечку с наковальней – неча детушек рожами страшными пугать, малы еще, чай, расплачутся. Близняшкам сыновьям – Мишане с Панфилом – едва два года исполнилось. Оба крепенькие, краснощекие – Мишаня посветлее, сероглазенький – в отца, а Панфил потемнее, с глазами зелеными, в маму. Так и назвали, Мишаню – Иван в честь деда, а Панфила – Евдокся, опекуна своего покойного, славного воеводу Панфила Чогу, вспомнив. Допреж этих детушек еще народился Алексий, да вот, году не дожив, сгорел в лихоманке, в том ничего удивительного – детишки малые мерли часто. Хотя, шептались слуги, что-то нечистое было в этой смерти – словно бы оговорил кто-то малого, да Иван слухам не верил, предпочитал более понятное объяснение.
Вернулся домой, в Обидово, с подарком – наковаленкой – отпустил Онфима, да к жене, эвон, стоит уже на крыльце, ждет, краса-девица, и не скажешь, что уже двадцать шесть – выглядит, как и раньше, на восемнадцать-двадцать, не больше, впрочем, и сам Иван не старел – не брало время, может быть, потому что слишком уж вольно он с этим временем обращался?
Боярышня была в алом саяне, расшитом золотой строчкой, ослепительной белизны рубаха оттеняла сияющую зелень глаз, волосы не заплетены, рассыпаны по плечам – стянуты золоченым обручем, кто знает, где и подсмотрела такую прическу Евдокся? То ли в музее, то ли в лагере… явно только, что не на ферме. И, видно, понравилось, так и ходила в вотчине, не обращая внимания на косые взгляды старух да невзначай забредавших монашек.
Вскочив на крыльцо, Иван подхватил супругу на руки, закружил – высокий, сильный, с темно-русой аккуратной бородкой. Обняв мужа, боярышня со смехом отбивалась:
– Пусти, пусти, скаженный! Что люди скажут?
– А пускай завидуют! – Раничев потащил жену на второй этаж, в светлицу, а там – дверь на крюк, да долой с плеч боярышни летник… а заодно и саян, и рубаху. Глянул – эх, краса-дева: ноги длинные, стройные, тонок стан, и грудь налита, а чуть припухлые губы уже призывно открыты, да зеленые глаза закатились томно…
Сбросив одежду на пол, Иван обнял боярышню, поцеловал, завалил на ложе – эх, есть, ради кого жить!
Потом развалился на ложе, затянул вдруг:
У беды глаза зеленые!
– Тихо ты, – фыркнула Евдокся. – Дети только уснули.
– А я им игрушку привез, – похвастал Иван наковаленкой. – Оброчник наш, Онфим-хромой, делал.
– Славная какая, – одобрила боярышня. – Смешная.
– Дети с Настеной?
– С ней… – обнимая мужа, тихо отозвалась Евдокся.
Настена – то была нянька, невысокая пожилая женщина с добрым круглым лицом и покладистым нравом, бобылка-странница, три года назад прибившаяся в вотчину, да так в ней и оставшаяся, похоже, что навсегда. Раничеву, как и Евдоксе, она нравилась – простая, сердечная, да и песен знала немеряно – а уж к детушкам привязалась, будто к собственным внукам.
– Спят, говоришь? – Иван вдруг подмигнул супруге и неожиданно предложил пойти на луга, к речке.
– Вина с собой возьмем, посидим, искупаемся, а?
– Ну уж, – Евдокся улыбнулась. – Вообще после обеда православные спят обычно… И так люди про нас с тобой невесть что болтают.
– Какие-такие люди? Наши или монастырские?
– Да монастырские… Нашим-то что? Был бы оброк поменьше, а там – хоть на метле летай.
– Ну вот, будем еще на кого-то оглядываться… Так идем? Как раз и праздник сегодня?
– Это какой же? – быстро одеваясь, боярышня озорно сверкнула глазами. – Федот-овсянник вроде вчера был.
– День пионерии, – ухмыльнулся Раничев. – Сегодня ведь май, девятнадцатое. Помнишь пионеров, лагерь?
– Помню, – кивнула Евдокся. – Славные ребята. И Игорь – мы с ним почти всю осень у бабуси прожили…
– Родичи его – враги народа, – вздохнул Иван. – Ну да, надеюсь, не пропадет, не дурак ведь.
– Не пропадет. Да и боярин тамошний – человек хороший, и тиун.
– Ну да, ну да… – Иван еле сдержал смех. Несмотря на то что Евдокся прожила в сорок девятом году несколько месяцев, скрываясь на затерянной в северных лесах ферме, все же упорно именовала председателя местного колхоза боярином, а бригадира – тиуном.
– Ну идем, чего разлегся? – Боярышня накинула на плечи невесомый шелковый летник. – Сам же говорил – праздник.
Пошли одни – как было заведено, не брали с собой никаких слуг, плетеный туес с вином, холодную телятину, хлеб и все прочее Раничев нес самолично в заплечном мешке-котоме.
Щурясь от солнца, пошли по дороге к соседней деревушке, Гумнову да, не доходя, свернули к лугам, к березовой рощице, что белела стволами на вершине холма – немало из-за той рощицы пришлось поспорить с монастырем, ну да ничего, отспорили.
Было тепло, но не жарко, благодаря ветерку, тянувшему с реки прохладу. По ярко-голубому небу медленно ползли белые облака, а желтые одуванчики казались маленькими притаившимся в густой зеленой траве солнышками. Внизу расплавленным золотом сверкала река.
– Купаться не буду, холодновато, – потрогав босой ногой воду, Евдокся фыркнула.
– Как знаешь, – Иван быстро расстелил рогожку. – А я вот искупнусь.
Он бросился в воду с разбега, вынырнув, помчал саженками на середину, согреваясь – и впрямь, оказалось прохладно. Зато на берегу! У-у-у…
– Замерз? – Сидя на рогожке в одной рубахе, боярышня аккуратно вытаскивала из котомки еду.
Раничев хохотнул:
– Есть немного. Давай-ка вина!
Оба выпили, закусили телятиной с хлебом. Светило солнце, рядом, в рощице, куковала кукушка, и неутомимо стучал по стволам дятел. По реке медленно плыли струги.
– Хорошо, – Иван оглянулся.
Евдокся уже скинула рубаху и улеглась на живот, подставляя солнышку плечи.
– Эх, краса моя, – Раничев ласково погладил ее по спине, рука его скользнула и дальше, к пупку и груди, а губы покрывали поцелуями шею.
– Люби меня, муж мой, – повернув голову, прошептала боярышня. – Люби прямо здесь…
– И не боишься, что кто-нибудь увидит с реки? – поддел Иван.
Евдокся сверкнула глазами:
– Увидят? Так пусть завидуют!
Иван все-таки решил искупаться еще, даже хотел было лихим наскоком утащить в воду Евдоксю, но не стал, жалко стало – уж слишком хорошо боярышня пригрелась на солнышке, даже задремала.
Раничев осторожно зашел в реку – а вроде бы куда как теплее стало. Может, это подействовало вино? Нет, и в самом деле теплее. Иван прошел чуть дальше, к омутку, и, оттолкнувшись ногами от дна, поплыл.
– Купаешься, боярин-батюшка?
Раничев скосил глаза, увидев у ближнего куста, на спускавшемся к реке мыске, красивую темноволосую девушку со смуглым лицом и насмешливым взглядом – Марфену, которую когда-то выручил из татарского плена. С тех пор Марфена так и прижилась в вотчине, даже вышла замуж за одного из Ивановых оброчников – молодого парня Кузему – которому родила двух детей, но, люди поговаривали – постоянно смотрела на сторону. Только Кузема на оброк, в город – а он выучился горшечному ремеслу, – так Марфена сразу шасть – и на тебе. То с Онфимом-приказчиком ее видели, то с молотобойцем Митяем. Вот и сейчас…
Поклонившись боярину, Марфена, не торопясь, стащила с себя одежду и, покачивая бедрами, медленно вошла в воду. Поплыла, словно бы мимо, затем перевернулась на спину, выставив над кромкой воды упругие полукружья груди, и с вызовом посмотрела на Раничева. Видно, хотела что-то сказать, да помешали – у омутка плеснула волна: кто-то из отроков резво плыл на однодревке, но, узнав купающихся, резко повернул к кустам.
– Как бы Евдоксю не напугал, черт! – в сердцах ругнулся Иван и быстро поплыл к берегу. Марфена проводила его вдруг неожиданно ставшим тоскливым взглядом и тяжко вздохнула.
– Спишь, люба? – Раничев вылез на берег, улегся рядом с супругою на рогожку, прижался к теплому боку.
Боярышня улыбнулась:
– Да не сплю я. Так, вздремнулось просто… Ой, какой ты холодный, словно водяной, брр!
Она прижалась к Ивану, обняла и принялась жарко целовать в губы, так, что…
– Иване Петрович, боярин-батюшка! – послышался из кустов звонкий мальчишеский голос… и тут же осекся. – Ой!
– Тьфу ты, – сплюнул Иван и, посмотрев на кусты, грозно спросил. – Кто здесь?
– Язм, Пронька.
– Почто?
– Рыбу хотел поудить… Поговорить бы, боярин батюшка, весть важная.
– И принесло же, – подмигнув жене, Раничев быстро натянул порты и рубаху, подошел к кустам, увидев сконфуженно переминающегося с ноги на ногу Проньку, нетерпеливо мотнул подбородком: – Ну? Что у тебя за весть?
Пацан оглянулся:
– Марфена, господине… Слышал, как она посейчас сама с собой разговаривала. Приворожить тебя грозилась!
– Вот это весть! – не выдержав, рассмеялся Иван. – Самое настоящее религиозное мракобесие. Как говаривал когда-то дорогой товарищ Владимир Ильчи Ленин, которого ты, слава богу, не знаешь и никогда не узнаешь – поповские антинаучные бредни!
– Э, не смейся, боярин, – Пронька зябко повел плечами. – Про Марфену давно на деревне болтают всякое.
– Мало ли, про кого что болтают.
– С нечистой силой она знается, – с придыханием сообщил пацан. – С водяным, лешим, русалками… и еще… и еще Мавря-старуха к ней ходит, ворожит в баньке. А уж про Маврю все знают – ведьма. Ну как и вправду приворожат тебя, батюшка? Как же ты тогда с боярыней-то…
– Разберемся, – коротко хохотнул Раничев. – Марфена-то что, на реке еще?
– Вот посейчас только и ушла, и все нагибалась на лугу, нагибалась – видно, траву приворотную собирала, – Пронька снова поежился. – Боюсь я эту Марфену, – честно признался он. – Бывает, зазовет кого в баньку, а там… Да и с Маврей она не зазря знается. В общем, ты их пасись, батюшка!
– Предупредил – спасибо, – серьезно поблагодарил парня Иван. – А теперь иди, лови свою рыбу. Да смотри, вечером можешь понадобиться.
– Да ране еще возвернусь, господине! – радостно отвесив поясной поклон, Пронька исчез за кустами. Плеснуло весло…
– Ну что там? – уже одетая, Евдокся повернулась в подошедшему мужу.
– Пронька, – коротко пояснил тот. – На рыбалку отпрашивался.
– Хороший парнишка. А как поет – заслушаешься!
Они вернулись в хоромы еще до захода, уселись в светлице, раскрыв выставленные слюдой окна. Далеко вокруг видать – река, луга, рощица, дорога на Чеорнохватово и Гумново, а далеко-далеко, за лесом – серые стены Ферапонтова монастыря. Много, много изменилось в вотчине за последние три года – уже в Чернохватове не один двор – а целых три, а в Гумнове вообще десяток – большая деревня – молодежь отселилась да пришло несколько арендаторов-бобылей. Что же касается Обидова – центральной усадьбы, как называл это село Иван – то здесь теперь насчитывалось восемь дворов и боярская – Раничева с Евдоксей – усадьба: просторные, рубленные в лапу, хоромы в три этажа на подклети, высокое резное крыльцо, крытые галереи, смотровые башенки. Просторный двор с овином, гумном, амбарами, чуть дальше – птичники, конюшня, кузница, несколько холопских изб – мало кто желал уходить от Раничева, потому и были холопы – не прогонять же? Да и умных да сметливых слуг средь них хватало, вот хоть тот же Пронька, коий – на пару с Раничевым – учил, сколь возможно, латынь по сельскохозяйственному трактату римлянина Колумеллы. Иван-то один бы и не сподобился – лень, а вот вдвоем выходило неплохо, вот еще б Евдоксю подбить, но та больше занималась хозяйством, самолично вникала в каждую мелочь. Нравилось ей это дело, хозяйствовать, видно, не зря в далеком сорок девятом году большая фотография боярышни висела на доске почета колхозной фермы. Бывало, с утра, еще до восхода, подымется, проверит все – подворье, огород, птичник – уж потом мужа разбудит – и в церкву, а уж дальше все хлопоты, хлопоты – бывает, и умается, бедная, присядет к окну устало – а в зеленых глазах радость и довольство. Раничев тоже радовался – золотая супруга досталась: и красива, и умна, да еще и хозяйственна, как Алексей Косыгин.
Евдокся иногда вспоминала прошлое – не те времена, что провела в Самарканде под присмотром соглядатаев Тимура, и даже не жизнь в доме опекуна, старого воеводы Панфила Чоги, усадебку которого, исподволь прихваченную хитрым тиуном Феоктистом, давно уже следовало вернуть, нет, больше всего вспоминала Евдокся сорок девятый год, не лагерь, а колхозную ферму, затерянную бог знает где. И Раничев догадывался, почему именно эти воспоминания вдруг заставляли боярышню гордо вскидывать голову: в лагере, скажем, в историческом музее, она была при Иване – а там, на ферме, сама по себе, да еще и отвечала за Игорька – случайно приблудившегося по пути паренька. И люди ее уважали не за то, что боярышня, не за то, что жена Ивана, а за то, что умна да работяща, к тому же и певунья – заслушаешься. Уважение колхозников – а на дальней ферме это еще заслужить надо – Евдокся добилась сама. Своим трудом и своими мозгами – а потому вполне справедливо этим гордилась, да и Иван, скрепя сердце, предполагал – ежели что, ежели не сумел бы он вызволить суженую, не затерялась бы та, не пропала бы – в бригадиры, в орденоносцы бы выбилась. Такую супругу и уважать достойно – не за одну красоту, но и за ум, за ухватистость, за дела. Хозяйство Евдокся держала твердой рукою, иногда, правда, вздыхая о тракторах да электричестве – как бы пригодились в вотчине. Иван даже жалел иногда, что сам историк, а не физик – вообще несерьезные это науки, гуманитарные, языком болтать да в библиотеках копаться любой может, а ты поди-ка попробуй сложнейшую теорему доказать да еще доказанное применить на практике. Был бы физиком – может, сподвигнулся бы на строительство электростанции, а так… так только о мельницах пока думал. Одну – ветряную, на пригорке хотел сладить – уже и камни под фундамент готовили, а другую – водяную, с верхнебойным колесом – в овражке, отведя туда часть воды из реки. Тут дело явно требовало специальных знаний и навыков, поэтому покуда находилось в стадии проекта.
Зато частокол какой сладили – любо-дорого посмотреть: все, как положено, со рвом, с башенками – на башнях тех специальные воинские холопы службу несли да охочие люди, всеми Лукъян командовал – ловкий, широкий в плечах, парень со светлой бородкой – потихоньку переманенный Иваном от самого князя. Уж Лукъян в воинском деле разбирался, да и сам Раничев, к слову сказать, не последний в нем был, навострился за десять-то лет – и сабельному да мечному бою, и косой копейной атаке, и стрелы метать из лука да самострела. Попробуй, появись, ворог! Ну, конечно, с регулярными да многочисленными войсками не совладать, да толок где они, эти регулярные да многочисленные? Тимур умер – и его огромное, сметанное на живую нитку, государство быстро разваливалось на уделы, и наследник – умный, начитанный и непозволительно для правителя мягкий Шахрух – ничего не мог с этим поделать, как когда-то Владимир Мономах не смог ничего поделать со стремительно разваливавшейся Русью. Развалилась милая, и все. А всякие там «Поучения чадам» и решения Любечского съезда князей – не более, чем сотрясения воздуха. Парад суверенитетов, мать вашу! Правда, сейчас вот другие тенденции наблюдаются, большей частью – в пользу Московского князя. Вот и Федор Рязанский тоже, похоже, туда же… Что ж, в данный момент, наверное, и неплохо это. В Орде Едигей голову поднял, Витовт литовский по-прежнему оружием бряцает, а есть еще и Тверь, и Новгород…
– Задумался о чем, любый? – неслышно подойдя сзади, Евдокся уселась рядом, посмотрела в окно. Иван подвинулся, приобнял супругу.
– Слуги говорят, странники из Угрюмова проходили, – тихо сообщила та. – В обитель на богомолье. Чай ведь и Троица скоро!
– Надеюсь, их тут приветили, – Раничев почесал бородку. – А может, и вестями какими разжились?
– Да разжились… – боярышня повела плечами. – Не к ночи будь сказано, тати в лесах объявились – на обозы купецкие нападают, да и на крестьян не брезгуют.
– Эва невидаль! – усмехнулся Иван. – Когда их тут не было-то, татей? Сама-то вспомни.
– Странники говорят, это не те тати, другие, – Евдокся упрямо качнула головой. – Необычные.
– И что ж в них такого необычного?
– Эти всех убивают, а забирают не все – только серебро, злато, каменья… А недавно до чего обнаглели – иконы из дальней угрюмовской церкви украли. И на что им иконы? Грехи замаливать? Боюсь я что-то, Иване.
– Ничего, милая, – Раничев крепко обнял супругу. – Не доберутся до нас никакие тати – и частокол имеется, и людишки оружные.
Ничего не ответив, боярышня поцеловала мужа и быстро спустилась во двор – хлопотать по хозяйству, ведь все требовало пригляду – как выполот огород, хорошо ли вычищена конюшня, как дела на сыроварне, да мало ли? Еще к детям успеть забежать, проведать… Раничев даже иногда чувствовал угрызения совести, глядя на мятущуюся по хозяйственным заботам жену, и сам себе казался жутким бездельником, кем-то вроде альфонса. Пойти, что ли, на задний двор, к Лукъяну? Тот как раз вечером должен был тренировать юных ратников? Или не ходить? Лучше дождаться доклада старосты, Никодима Рыбы, да переговорить с ним насчет мельниц. Никодим мужик умный и жизнью битый, может, и подскажет чего дельного?
В окно видно было, как опускалось за рекой солнце. Еще не оранжевое, не покрасневшее даже, золотисто-желтое, оно висело в голубом мареве, медленно скрываясь за дальним лесом. Сверкающий край светила уже зацепился за черные вершины, от холмистого берега к реке потянулись длинные темные тени. Послышался звон – в окрестных церквях благовестили к вечерне.
– Можно тебя на пору слов, батюшка? – заглянув в светлицу, в пояс поклонилась Настена, нянька. Круглое добродушное лицо ее выглядело каким-то донельзя озабоченным и несчастным.
Иван кивнул, приглашая няньку, но та не подошла к нему, а наоборот, поманила за собою. Пройдя галерею, Иван вошел в уютную горницу, любуясь на спящих детей, Панфила с Мишаней. Ишь, сопят, наследники. Что долгонько уже спят, не пора ль будить?
– Глянь-ко, батюшка! – подойдя к кроватке, нянька показала на руку Мишани. – Эвон, на пальце-то…
Иван всмотрелся и заметил на безымянном пальце левой руки ребенка узенькую черную полосу – словно кольцо.
– И у Панфилушки так же, – прошептала Настена.
– И что с того? – не выдержал Иван. – Подумаешь, мало ли что бывает?
– Не гневайся, боярин, – нянька вдруг повалилась на пол, а в добрых глазах ее заблестели слезы. – Помнишь Алексия, царствие ему небесное? Уж какой был ангелочек… А вот прямо перед смертью вот эдак вот, на пальчике-то…
Раничев еле сдержался. Что-то подобного не припоминал, хотя, конечно, не очень всматривался, не до того было.
– Так ты думаешь…
– Не знаю, – покачала седой головою Настена. – Может, и ни к чему это… Да я ведь, батюшка, боярышне-то не говорила, тебе только…
– И что ты мне предлагаешь – в церковь или к бабке какой сходить?
– Знающие люди старуху Маврю хвалят, – тихо отозвалась нянька. – Говорят, знающая…
– Ага, знающая, – недоверчиво усмехнулся Иван. – Костер по ней плачет – вот что!
– Ну, как знаешь, боярин, – вроде как обиделась нянька. – Мое дело сказать… А только деток ваших я дюже люблю.
– Да ведаю…
– И ведь вялые они какие-то в последнее время. Сам от, видишь, спят, не ползают да не скачут. Уж не сглазил ли кто? Ты б, батюшка, сходил к Мавре… а грех-от потом отмолишь… да, мыслю, и не велик грех-то.
– Ну да, невелик – с колдуньей знаться! – невесело хохотнув, Иван окинул взглядом детей и вышел из горницы.
Ну и Настена, ну и темная бабка. Подумаешь, какие-то там пятна! Как там Владимир Ильич-то говаривал? Мракобесие!
Рассуждая так, Иван все старался отвлечься, выгнать из головы навязанную нянькой мысль, внезапно засевшую так плотно и никак не хотевшую уходить. Хорошо хоть, бабка ничего не сказала Евдоксе, а то бы и та места себе не находила. О предупреждении Настены Раничев думал и во время вечерни, и за ужином, и даже в постели – хорошо хоть утомленная хозяйственными делами супружница сразу заснула и не требовала любовных ласк. Спала крепко, хоть из пушек пали, из «тюфяков», как их здесь называли.
– Э-эй, родная, – Иван осторожно пошевелил жену. Та даже не дернулась – настолько крепок был сон. Тем лучше, тем лучше… Наверное, в иной ситуации Раничев бы и не решился, но вот сейчас…
Подхватив одежду, он на цыпочках выскользнул из опочивальни и, пройдя галереей, быстро спустился во двор. Опавший месяц висел в черном ночном небе серебряной абордажной саблей, мерцали звезды. Гавкнув, зарычал пес, загремел было цепью и, узнав хозяина, тихо заскулил, заластился.
– Тарзан, Тарзан, хороший, – Иван погладил собаку – огромного, серо-черной масти волкодава, умного и верного, как, наверное, могут быть одни лишь псы.
Неслышно подошел ночной стражник:
– Что угодно, господине?
Раничев было хотел спросить про Марфену, да прикусил язык – не стоило доверятся в таком деле первому попавшему человеку, пусть даже и многократно проверенному. Не нужно плодить лишние слухи.
– Пронька-отрок небось спит уже?
– Видал, в каморку свою проходил. Разбудить, батюшка?
– Сделай милость. Я здесь подожду.
Иван снова приласкал пса – Тарзан – это уж он назвал – и задумался: что сказать Евдоксе? Мало ли, проснется вдруг? Ха! Да ведь можно на татей сослаться – сама же про них и рассказывала. Мол, объявились в лесу незнаемы люди – пошли проверять.
– Звал, господине? – неслышно подошел Пронька, тряхнул льняными волосами.
– Звал, звал, – Иван осмотрелся. – Стражник где?
– На задворье пошел, проверить.
– Отлично. Помнишь, ты мне сегодня про одну ведьму рассказывал… запамятовал уж, как ее…
– Мавря-старуха.
– Да, Мавря… Говоришь, она часто к Марфене ходит?
– Видали люди.
– А Марфена по-прежнему в Чернохватове живет, у Куземы?
– В Гумнове, боярин-батюшка.
– Ну да, в Гумнове. Так что Марфена?
Зачем-то оглянувшись, отрок, понизив голос, поведал, что ведьма шастает к Марфене лишь по ночам, и тогда, когда Марфениного мужа Куземы нет дома. Сегодня как раз его и не было – с утра еще уехал в город за какой-то особой глиной.
– Мавря с Марфеной в баньке ворожат обычно, – подумав, добавил отрок.
– Это откуда ж такие сведения? – неподдельно удивился Иван и, увидев, как сконфузился отрок, махнул рукой. Понятно – с такими же, как сам, сопленосыми, подглядывает по баням за голыми девками. Ладно…
Пройдя ворота, оба быстро пошли по залитой лунным светом дороге к Гумнову. Лошадей решили не брать – слишком шумно – ни к чему лишние свидетели. Иван и Проньку-то взял с собой не только лишь потому, что отрок кое-что знал про Марфену с Маврей, но и – на всякий случай, от излишних слухов. У парня должно было создаться такое впечатление, будто бы это он, Пронька, и виновен в сегодняшнем ночном вояже – он ведь рассказал Ивану о намерении Марфены. Так что, ежели что… Главное, чтоб Евдокся не догадалась, зачем Раничев на самом деле ходил к ведьме – изведется вся.
От Обидова до Гумнова было версты две, если срезать лесом, или две с половиной – ежели по дороге, и чуть больше – берегом. Решили идти берегом – банька-то у Марфены явно стояла недалеко от реки.
– У меня тут челнок в кусточках, – неожиданно к месту вспомнил Пронька. – Может, на нем?
– Давай, – согласился Иван. – Только тихо.
Вытащив из кустов челнок – хорошо, не рояль – они быстро поплыли вдоль берега, стараясь не цеплять веслами мели, и вскоре оказались у Гумнова – в деревне гулко залаяли псы.
– Греби к берегу, – приказал Раничев. – Вылезаем.
Челнок легко ткнулся носом в прибрежный песок, Иван даже не замочил сапог, а Пронька вообще был босиком.
– Вон, там ее банька, – отрок показал рукой куда-то вперед, за кусты и запоздало предупредил: – Тут ручьишко, осторожнее, господине.
– Спасибо, уже попал, – едва не упав, язвительным шепотом отозвался Раничев. – Долго еще идти?
– Вона!
Из оконца маленькой баньки вдруг пальнуло тусклым желтоватым светом.
– Обе здесь, – уверенно кивнул Пронька. – Колдуют! Сейчас незаметно к окошечку…
– Жди на улице, – безмятежно бросил Иван и, ничуть не таясь, отворил дверь. – Можно к вам, женщины?
Марфена – бесстыдно голая, с намазанной каким-то дурно пахнущим маслом кожей, испуганно бросилась в угол. Старуха же ничуть не испугалась и словно бы ждала Ивана.
– Пришел? – скривив губы, как ни в чем не бывало осведомилась она, этакая классическая ведьма, баба-яга – страшная, горбоносая, с торчащими в уголках рта клыками.
– Спросить кое-что хочу, бабуся, – вежливо сказал Раничев. Старуха кивнула:
– Спрашивай.
Иван без слов посмотрел на Марфену.
– Выйди, – приказала девушке ведьма. – Там есть кое-кто, у бани. Можешь развлечься, хе-хе!
Марфена, не одеваясь, вышла, и снаружи послышался шум.
– Ну? – Мавря нетерпеливо взглянула на гостя, в желтоватых глазах ее стоял жуткий нечеловеческий холод – Иван явно чувствовал его, даже озяб…
– Мои дети…
– Знаю, – старуха осклабилась. – Я многое ведаю – на то и ведьма. Что же про твоих детей… Дай руку…
Иван протянул ладонь.
– Не ту, левую… Видишь свой перстень? На том же месте отметины и у твоих чад. Нехорошие, злые отметины… Чье-то колдовство… Нет, даже не колдовство… его последствия… Что-такое… как волны от корабля. Что-то нужно закрыть…
– Что?!
– Тебе виднее.
Раничев схватил старуху за плечи:
– Ты можешь спасти моих детей, бабка? Я заплачу щедро!
– Нет, – ведьма покачала головой. – Их спасешь только ты сам.
– Как?
– Не знаю. Я лишь могу отсрочить их смерть до следующего лета.
– Спасибо и на том, – Иван облегченно улыбнулся. – Тебе нужно золото?
– Нет, – старуха сверкнул глазами и неожиданно попросила: – Отпусти Марфену.
– Что? – не понял Иван. – Но я же…
– Она все еще любит тебя… И я хочу, чтобы эта любовь умерла. Марфена должна стать ведьмой.
– Но что я могу?
– Вот! – колдунья протянула Раничеву корец с каким-то дурнопахнущим зельем. – Выпей. Ну, не бойся!
Выдохнув, Иван припал губами к корцу – на вкус все оказалось неприятно, но вовсе не так страшно, как можно было ожидать – колдовская смесь чем-то напоминала древнее плодово-ягодное вино за девяносто восемь копеек, которое Иван, будучи в отроческом возрасте, частенько пивал с такими же оболтусами-друзьями, балдея в беседке детского садика номер пять под музыку группы «АББА» или там «Бони М». Противно, но не смертельно. Особенно – с плавленым сырком.
– Ступай! – взяв корец обратно, усмехнулась ведьма. – Твои дети умрут через год.
Раничев поперхнулся.
– Если ты до того времен не закроешь то, что открыто… Кто-то, не ты, открыл это… Я не могу понять, что. Что-то неведомое. Ты знаешь.
– Разберемся, – зло произнес Раничев. – Еще один вопрос. Почему ты помогла мне?
– Ты отдал Марфену. Поверь, она будет хорошей ведьмой.
– Надеюсь, – кивнув на прощание, Раничев вышел из баньки… и нос к носу столкнулся с Марфеной – голой и с каким-то пустым взглядом.
Не сказав ни слова, она молча прошла мимо – хлопнула дверь. Раничев посмотрел ей вслед и хмуро качнул головой. Неужели и в самом деле отпустил? Как сказал Владимир Ильич… Нет, что-то совсем не хотелось шутить. Пройдя берегом, Иван поискал челнок, не обнаружил и шепотом позвал Проньку. К удивлению, отрок откликнулся сразу:
– Я тут, за кусточком.
И в самом деле, Раничев обнаружил парня сидящим в челноке в нескольких метрах от берега и почему-то голым.
– Ты чего это? – удивился Иван. – Купаться, что ли, собрался?
– Какое там купаться, боярин! – задрожав, Пронька обхватил руками озябшие плечи. – Марфена напала, раздела – еле ноги унес.
– Вот дурень, – искренне рассмеялся Раничев. – Коли уже раздела – зачем же уносить ноги? Эх ты, пионер, мать твою за ногу… Ну, греби к берегу.
Усевшись в челнок, Иван погрузился в себя, Вернее, в свои грустные мысли. Невеселым каким-то выдался нынче День пионерии, вот тебе и праздник. Хорошо, хоть кое-что вызнал.
На том берегу, у самой воды, ярко горел костер – видно, пацаны пасли лошадей в ночном или ловили рыбу – как говорится, «взвейтесь кострами, синие ночи!»… Утлый челнок с Раничевым и Пронькой медленно плыл вверх по реке, в черной воде отражались…