Илл. А. Юнгера
Финские газеты все еще пишут о смерти и жизни Томаса Отсена. Каждый день я нахожу новые и новые заметки. Его называют исключительно даровитым архитектором, о его постройках отзываются с восторгом и признательностью. Все иллюстрации[33] поместили его портреты, снимки с его построек. Так молод, талантлив, знаменит и эта ужасная смерть! Похороны тоже были описаны подробно, и даже надпись на моем венке была приведена в одной из газет.
Какой-то репортер объявил, будто бы я давно замечал ненормальность в моем друге. Какая чушь! Кому и когда мог я сказать что-нибудь подобное?
Липы на эспланаде цветут, и у моря все тот же изумрудный цвет, и солнце заливает землю так щедро, точно никогда не бывало холода, зимы, ненастья, осенних слез. А Томас Отсен лежит в могиле, и я ежедневно скупаю все финские газеты, чтобы с мукой читать в них заметки о его жизни и смерти.
Он был ненормален? И я сказал это? Какая возмутительная чепуха! Он был ненормален, он, с его радостным раскатистым смехом, с его железными мускулами, с его страстной любовью к жизни и людям? Уже эти газетчики! Как я ненавижу эту вредную профессию. Какое им дело до него! На его смерти и жизни они зарабатывают свою построчную плату и пишут столько невероятного вздора.
Да, но зачем мне газеты? Для чего я скупаю их и жадно ищу заметки о нем? Может быть, в них я надеюсь найти разгадку? Но ведь глупо думать, что посторонние люди знают больше меня, единственного друга покойного.
«Единственный друг покойного не может объяснить его странного конца».
Да, пишите, пишите. Я знаю, что вы живете этими строчками. Ну, что же, треплите эту «тему», она не хуже всякой другой. В конце концов, вам решительно все равно, писать ли о таланте архитектора Отсена или о празднике в Нейшлоте, — ведь дело только в гонораре. И я жду, когда иссякнет эта тема, и вы дадите мне успокоиться.
Иллюстрации поместили снимок с группы провожавших у могилы. Я и Ирина оказались в центре этой группы. Но Ирина вовремя успела опустить голову, ее лица не видно. Зато моя физиономия запечатлена удачно. В глазах не тоска, не скорбь, а дикое изумление — как будто меня ударили по голове, и я не понимаю, кто именно нанес мне удар. И тут же рядом зловещий ящик, под крышкой которого навеки скрылся Томас, милый, великодушный товарищ, друг детства, друг юности, единственный человек, которого я действительно любил.
Единственный? Нет, я совсем схожу с ума. Если он единственный, то как же Ирина и вся моя безумная любовь к ней, и вся драма, которую я пережил, добиваясь ее? Теперь мне кажется, что любовь к Ирине никогда не жила в моей душе.
Уже две недели прошло со дня смерти Томаса, и мы все это время прожили в одном доме, не сказав друг другу ни одного настоящего слова. Мы виделись только за обедом. Я, который не мог уснуть, не расцеловав Ирину, я, утром подкарауливавший первый взгляд, чтобы встретить ее пробуждение поцелуем, теперь не в состоянии глядеть на нее, не в состоянии слышать звук ее голоса.
А на эспланаде цветут липы, я чувствую их запах, когда иду утром на службу. И на море белеют паруса, а наш с тобой парус, Томас, навеки сложил крылья и больше никогда, никогда мы не выедем в море.
Но я хочу понять. Я должен понять. Я погибну, если не объясню себе его смерть. Ты шевелишься во мне, змея, так ужаль, ужаль скорее. Пусть все будет сказано, пусть все будет ясно.
Мысль моя все это время металась, точно вспугнутая птица у разоренного гнезда. Клочки воспоминаний, все только клочки, без связи и смысла. Но как это было? Как? Я должен вспомнить все по порядку, шаг за шагом, звено за звеном.
Прежде всего: верил ли я раньше, что Ирина ненавидит Томаса? Она постоянно раздражалась, говоря о нем. Но поводы были так ничтожны. Больше всего сердило ее, что мы часто заходили в ресторан сыграть партию на биллиарде и выпивали иногда слишком много. Когда она говорила: «Мне надоел твой Томас, я его не выношу», — я не придавал этому значения. Разве возможно было не выносить Томаса?
В тот год, когда мне, наконец, удалось победить сопротивление Ирины, когда, после долгой борьбы, она согласилась на брак со мной и приехала сюда, я тотчас же познакомил ее с Томасом. Это было незадолго до нашей свадьбы. Я помню, что мы случайно встретили его в кафе, куда зашли после театра. Ирина первая заметила Томаса и тихо спросила меня:
— Скажите, кто этот господин, которому все так приветливо кланяются? — и, глядя на него пристально, точно пораженная чем-то невиданным, она пробормотала тихо-тихо: — Боже, какое прекрасное лицо!
Я оглянулся и увидел Томаса, который смотрел на нас с большим любопытством.
— Но ведь это он, это Томми! — закричал я весело с счастливым смехом. — Дружище, иди же сюда! Знакомься, смотри и преклоняйся: вот она. Поблагодари ее за меня: она согласна, она дала мне слово. Слышишь ты это? Она моя, моя.
Как крепко стиснул он мне руку и как ласково заговорил с Ириной! В тот вечер я был безумно счастлив, и все же меня больно кольнула холодность Ирины к моему другу.
Она сидела за столиком кафе бледная, с грустными расширившимися глазами. Может быть, ею опять овладели сомнения? Может быть, она жалела, что дала слово?
— Мне не понравился ваш друг, — сказала Ирина, когда я провожал ее в отель. — По-видимому, ваш знаменитый товарищ страдает ужасным самомнением. Это сквозит в каждом его слове.
Этот отзыв больно поразил меня. Она, та, перед чуткостью которой я преклонялся, могла так ошибаться, так близоруко судить о людях. Я горячо защищал Томаса. Мне ли не знать его кристально чистой души, его скромности и простоты? Ведь мы выросли вместе, мы сблизились с детских лет, мы были товарищами в школе, в университете. Вся жизнь Томаса прошла на моих глазах — мне ли было не знать его?
Но Ирина, в ответ на мои возражения, только покачивала светлой головкой и весело смеялась.
— Вы — идеалист, Андрей, вам все представляется в ином освещении.
Вскоре она вернулась домой в Москву. Я должен был приехать две недели спустя. День нашей свадьбы приближался. Перед отъездом я спросил Томаса, какое впечатление произвела на него моя невеста.
Странное замешательство несколько секунд не давало ему ответить; потом он сказал очень тихо и нерешительно:
— Она очаровательна… да, она восхитительна… Но я слишком мало говорил с нею и не могу себе представить, что она за человек.
Тогда я стал говорить ему об Ирине, об ее уме, характере. Он слушал, опустив голову.
— Да, все это хорошо, — сказал он тихо, когда я умолк. — И если она любит тебя, ты, конечно, будешь счастлив.
Если любит… Да, вот в этом было все горе. Ирина слишком долго колебалась. Я знал, что она еще не любит меня.
— Но я завоюю ее любовь. Я добьюсь этого! — с дикой отвагой воскликнул я. — Она согласилась стать моей, и теперь я покорю ее. Буду служить ей самоотверженно, буду молиться на нее, всю душу положу на то, чтобы заставить ее полюбить меня.
Томас еще ниже опустил голову.
— Все же было бы лучше, если бы она просто чувствовала к тебе такое же влечение, как ты к ней, — пробормотал он.
Но тотчас, заметив, что его слова огорчили меня, он поспешил прибавить:
— Только, ради Бога, не обращай внимания на мои слова. Ведь ты знаешь, как я робок и нерешителен с женщинами. Завоевать, покорить — это представляется мне неразрешимой задачей. Право, если не найдется ни одной, которая сама возьмет себе меня, я так и останусь не при чем на всю жизнь.
Он трогательно просил меня простить ему глупое предостережение и горячо желал мне счастья.
Я уехал в Москву. Томас обещал быть у меня на свадьбе, но накануне прислал письмо: он очень жалеет, но сейчас не может отлучиться ни на один день, так как взял на себя постройку финской церкви. Это был завидный заказ, значительный шаг вперед, и мне ничего не оставалось, как примириться с отсутствием друга на моем торжестве.
Мы увиделись четыре месяца спустя, когда я вернулся вместе с женой из свадебного путешествия.
Томас был весь поглощен своей работой и редко заходил к нам. К моему огорчению, Ирине он не нравился, и она оставалась с ним в холодных, далеких отношениях, без всякого намека на дружбу.
Все же в моем доме, где стало так уютно и красиво в присутствии молодой хозяйки, Томас иногда проводил свободные вечера. Но, точно чувствуя нерасположение Ирины, он охотнее сидел у меня в кабинете. Мы пили, курили, болтали, играли в шахматы до тех пор, пока Ирина не звала нас ужинать.
— Как бы я хотел, чтобы ты подружилась с Томми, — часто говорил я жене.
Она улыбалась, качая головкой.
— Это невозможно, мой милый. Мы с ним слишком разные люди.
Однажды случилось происшествие, которое чуть совсем не лишило меня моего друга.
Это было через год после нашей свадьбы. В чудесный летний вечер мы гуляли на эспланаде и все вместе зашли в большое кафе. Мы ели мороженое, потом стали пить кофе.
Мы сидели на веранде среди цветов, среди веселой нарядной публики, наполнявшей кафе. Здесь многие знали нас, но еще больше знали Томми. Когда он проходил, на него указывали глазами, шепотом повторяли его имя. Строитель церкви стал заметным лицом в городе, тем более, что постройка быстро подвигалась и обещала быть великолепной.
И, вот, вдруг, в середине веселой беседы, Ирина вскакивает со стула и на глазах у всей толпы отпускает Томасу пощечину. Ирина ударила его сильно, с яростью и при этом опрокинула на него чашку с кофе.
Я буквально онемел и несколько секунд не мог пошевелиться, пораженный ужасом.
Томас с покрасневшей щекой торопливо поднялся со стула. Весь его элегантный светло-серый костюм был залит черной жидкостью.
Жалкий в этом виде, дрожащий и взволнованный, он все же имел настолько самообладания, что подозвал слугу и расплатился с ним.
Ирина все это время стояла возле столика с горящими злобой глазами и раздувающимися ноздрями. Наконец, я пробормотал, едва выговаривая слова:
— Ирина, что с тобой? Как ты могла?
Томас прервал меня:
— Погоди, Андрей, сейчас мы выйдем на улицу. Здесь слишком много глаз и ушей.
Минуту спустя мы, точно сквозь строй, прошли мимо взволнованной публики. Все глядели на нас с неприкрытым изумленным и злорадным любопытством. Я облегченно вздохнул, когда мы очутились в слабо освещенной аллее.
— За что? За что ты поступила с Томасом так ужасно? — бормотал я, потрясенный до глубины души поступком жены.
— Пусть это объяснит тебе Томас, — закинув голову, гордо бросила она.
Томми внимательно посмотрел на нее и тихо ответил:
— К сожалению, я не могу ничего объяснить, так как сам не понимаю, за что получил это ужасное оскорбление.
Ирина остановилась. Она дрожала, охваченная гневом и ненавистью.
— Вы не понимаете?
— Нет, не понимаю.
— Лицемер! Вы бесстыдно вели себя со мной! Да и с Андреем вы поступили бесчестно. Глядя ему в глаза, дружески беседуя с ним, вы два раза задели меня под столом коленом, а потом пожали мне ногу. И вы думали, что я позволю обращаться с собой подобным образом? Выдумали, что я буду сидеть и улыбаться, как ни в чем не бывало, и выносить ваше пьяное ухаживание?
Вся кровь сбежала с лица Томаса. Он остановился на освещенном месте аллеи, у электрического фонаря, и глядел на Ирину широко раскрытыми обезумевшими глазами.
— Я это сделал? Вы обвиняете меня в таком поступке? — пробормотал он. — Но если… если вы могли допустить мысль… если вы считаете меня способным…
Он умолк, задыхаясь. Потом он повернулся ко мне и сказал дрогнувшим голосом:
— Клянусь тебе, друг мой, клянусь всем, что связывает нас с тобой, я скорее убил бы себя, чем решился оскорбить твою жену.
И, не прибавив больше ни слова, он ушел.
Все же, даже после этого, Ирина еще долго обвиняла его. Сколько гнева было в ее глазах, когда она спорила со мной, доказывая, что Томас — лицемер, лгун, бесчестный человек. Она кипела негодованием, осыпала Томаса оскорбительными названиями, точно это доставляло ей наслаждение. Я глядел и слушал, как она неистовствует, совершенно не понимая, каким образом мог этот тихий, робкий парень с его открытым милым характером вызвать припадок такой жгучей ненависти.
Но, в конце концов, мне все-таки удалось заставить Ирину написать Томасу несколько строк, попросить у него прощения. И я сам отнес ему письмо. Томас только рукой махнул, когда я стал уверять его, что Ирина раскаивается.
— Полно, не будем говорить об этом, — болезненно морщась, сказал он.
У нас он перестал бывать. Мы встречались в клубе, в кафе, иногда я заходил к нему. На все мои приглашения он неизменно отвечал, что ему слишком больно чувствовать себя тяжелой обузой для Ирины.
Вскоре Ирина уехала к родным в Москву, и наши старые дружеские отношения с Томасом снова окрепли.
Я вспоминаю теперь, что в эти месяцы, когда мы виделись так часто, он избегал всяких разговоров о моей жене. Если я рассказывал ему о том, что она пишет, как она живет там, в далекой России, он слушал так, точно это было тяжело для него. Тогда мне казалось, что его все еще мучает незаслуженное оскорбление, публичное унижение. Но теперь, когда прошлое встает перед моими глазами воспоминание за воспоминанием, звено за звеном, теперь я начинаю понимать истинную причину того, что Томас всегда казался расстроенным, если речь заходила об Ирине.
Да, теперь я понимаю, что он просто любил ее, любил с первой встречи. Он любил ее и когда сделал робкую попытку указать мне, что я не буду счастлив с нею, если она не любит меня. Как знать, может быть, в эту минуту он думал о себе, он жаждал тоже попытаться заслужить ее любовь. Как знать!
Но что он любил ее, ее одну, беспредельной, огромной любовью, в этом теперь у меня уже нет сомнений. Тысяча мелочей вспоминается мне: слова, прежде не имевшие значения, отдельные незначительные факты — и все они подтверждают мою уверенность. Я точно долго находился в темноте, и вдруг вспыхнул яркий свет, и все предметы, которые я находил ощупью, оказались совсем иными, чем были в моем представлении. Да, теперь мне понятно все вплоть до его последнего безумного поступка.
Я вспоминаю тот вечер, когда Ирина вернулась из Москвы, и мы пошли на концерт в церковь, построенную Томасом. Знаменитый органист должен был испробовать орган в здании только что законченной церкви.
Я решил, что будет удобнее всего, если Ирина и Томас встретятся сперва на этом концерте. Ведь они так и не виделись после того случая; надо же было положить этому конец.
Мы с Ириной сели на скамью в глубокой нише, у роскошного окна с золотистыми стеклами. Уже наступил бледный сиреневый апрельский вечер, и в церкви зажгли огни. Но ниша оставалась полуосвещенной. Отсюда мы видели весь белоснежный зал, высокий и торжественный, с воздушной галереей вокруг, со стильными скамьями и огромным органом.
— Нравится ли тебе церковь? — шепнул я Ирине.
Она растерянно поглядела на меня, точно я оторвал ее от грез, потом сказала тихо:
— Да, это настоящий Божий дом. Здесь хорошо молиться.
И когда раздались тихие голоса небесного хора, она вся как бы погрузилась в безмолвную молитву. Пел небесный хор, и от звезды к звезде небесное эхо передавало звуки, и так доходили они к нам, бледные, едва уловимые, может быть, через столетие после того, как раздавались на небесах.
Невозможно было представить себе, что эти звуки на самом деле издают огромные металлические трубы, что их выбрасывает орган под опытной рукой знаменитого органиста, спокойного, упитанного господина с белыми волосами и розовыми щеками.
Ирина слушала музыку, притихшая и грустная. Прекрасно было выражение ее лица в эти минуты. Может быть, эти едва уловимые голоса казались ей голосом собственной души, погруженной в молитву? Я никогда еще не видел Ирину такой умиленно-печальной. Это новое выражение необыкновенно украсило ее нежное лицо, и я не мог оторвать от него глаз.
Вдруг меня точно толкнул кто-то. Я вздрогнул, растерянно обвел глазами церковь и ясно увидел в глубине противоположной ниши Томаса. Он стоял, прислонившись к стене, и невыразимым взглядом глядел на Ирину. Этот взгляд! Да, сейчас, когда я вспоминаю его, он, как остро отточенный нож, вонзается в мой мозг. И тогда… я помню, что вздрогнул, но… но все таки не понял, ничего не понял. Возможно, что была секунда просветления, когда в моем мозгу блеснула догадка, но она тотчас же погасла, потому что судьбе нужно было оставить меня слепым.
В антракте Томас подошел к нам и заговорил с Ириной. Я помню, он с восторгом отзывался о только что исполненной Баховской хоральной прелюдии. Ирина поздравила его с удачной постройкой, и он покраснел, когда я передал ему, что она сказала о церкви.
Мы вместе ушли после концерта и впервые после той истории втроем поужинали у нас. Ирина была приветлива и как-то особенно тиха.
Но в общем отношение ее к Томасу не изменилось и, когда он стал снова бывать у нас, она вернулась к своей небрежной и резкой манере обращения с ним. Чем дальше шло время, тем более и более враждебно относилась она к Томми. Не упускала случая посмеяться над ним, всегда была несогласна с ним, постоянно вступала в ожесточенный спор из-за всякого пустяка. Что-то злорадное звучало в ее смехе, когда ей удавалось разбить Томми, поставить его в тупик. А он точно не замечал этого. Он, такой гордый и самолюбивый, приходил к нам все чаще, несмотря на явное нерасположение Ирины.
В последний, третий, год нашей совместной жизни Ирина сильно изменилась и по отношению ко мне. Она стала нервной, раздражительной, обидчивой — и мне уже не так радостно было проводить с нею часы отдыха. Теперь я сам постоянно тащил Томаса в рестораны, в кафе, где мы могли, как встарь, спокойно посидеть, поболтать и посмеяться. И, возвращаясь домой, я часто приводил с собой Томми, бессознательно стремясь к тому, чтобы постоянная раздражительность жены обрушивалась не на меня одного.
Наступила весна. Опять в цветниках цвели тюльпаны, опять распустилась повсюду сирень, и город наполнился ее запахом. Опять синело море и наш белый парус боролся с ветром. Опять пришли светлые тихие ночи, полные томления, обещающие и манящие.
А Ирина была все так же раздражительна, требовательна и капризна. Но теперь ее раздражительность сменялась взрывами страстной любви ко мне. Она бурно целовала меня и часто шептала:
— Только тебя одного… только тебя…
Она любила меня. Все таки я добился своей цели — я покорил ее. И я был безмерно счастлив в эти весенние ночи, я ликовал, радовался, наслаждался жизнью. Я даже не удержался — напомнил Томасу наш разговор перед моей свадьбой и рассказал ему, как любит меня жена.
Он выслушал, по своему обыкновению, опустив голову, бледный и молчаливый. Но я хотел, чтобы он непременно радовался вместе со мною ж добивался от него ответа.
— Что ты скажешь, дружище? Можно все-таки покорить женщину, даже если она сначала не любила тебя?
— Да, да, это хорошо. Я рад, что ты счастлив, — наконец пробормотал он совсем тихо.
А весна цвела с каждым днем все нежнее. Дни сияли, светлые ночи были полны таинственным говором листвы. Птицы оглушительно пели на восходе солнца.
В городе повсюду пестрели цветы — на балконах, в садах, в домах в десятках вазочек, на верандах кафе, на груди у всех женщин, в петличке каждого мужчины. И все казались немного опьяненными весной.
Я уговорил Ирину и Томаса поехать на Иматру, чтобы там провести несколько светлых дней. Кто знает, может быть, скоро опять настанет ненастье, налетит северный ветер и разгонит все это тепло? Надо воспользоваться хорошими днями и немного погулять вдали от города.
И мы отправились. Все по дороге и у водопада было нам так знакомо. Мы приезжали сюда уже не раз. Но тем лучше, — десятки милых воспоминаний вставали перед нами, и мы тихо говорили друг другу: «Помнишь? Помнишь?» Ведь это были ничем не отравленные воспоминания о юности, о светлых днях и часах.
Но хорошее настроение у Ирины и здесь держалось недолго. Она опять стала нервничать и раздражаться.
Однажды в лесу Томас спел нам несколько своих родных норвежских песен. У него был приятный, мягкий голос. Ирина слушала его, сидя на большом камне, тихая и внимательная. Во взгляде ее было что-то грустное, мечтательное, успокоенное, точно эти песни повеяли миром на ее мятежную душу.
Но на обратном пути Ирина вдруг заявила, что песни ей совсем не нравятся, что они бесконечно ниже русских песен и что, вообще, норвежская музыка крайне бедна и однообразна. Ирина даже напала на Грига, объявив, что он бесцветен. Тут я напомнил, как часто она играет этого бесцветного Грига, и разозлил ее окончательно. Она наговорила много неприятного и мне, и бедному Томми.
Позже, в нашей комнате, когда я упрекнул Ирину в несправедливости, она запальчиво воскликнула:
— Ах, мне надоел он, твой Томми. Неужели ты не понимаешь, что меня выводит из терпения его вечное присутствие? Подумай, если бы мы были здесь одни… Нет, почему же я всегда должна видеть перед собой его лицо? Я хочу быть с тобой. Избавь меня, ради Бога, от твоего друга!
И она внезапно бурно зарыдала.
Но когда на другое утро Томми с болезненной усмешкой сказал мне:
— Пожалуй, мне лучше уехать. Твоя жена меня совершенно не переносит.
Я, как дурак, стал убеждать его остаться. Да, мне было больно так прогнать, оттолкнуть Томми, и я потратил много усилий, чтобы убедить его остаться. Какое безумие! Не сам ли я столкнул его в бездну? Да, я сам, несчастный слепец, убил своего лучшего друга.
Итак, он остался. Вечером мы все втроем пошли к водопаду. Днем у Ирины опять был странный припадок беспричинных слез. Она казалась измученной и раздражительной больше, чем всегда, и резко обрывала Томаса, как только он открывал рот.
Когда мы были уже недалеко от водопада, Томас вдруг остановился и сказал, прямо глядя в глаза Ирине:
— Я вижу, что мое присутствие становится окончательно невыносимым для вас. Скажите по совести: очень я надоел вам?
Ирина вздрогнула, растерянно поглядела на него и вдруг с улыбкой злобы, исказившей ее лицо, ответила:
— Очень!
— Вы желали бы, чтобы я исчез из вашей жизни навсегда? — продолжал Томас, жестом останавливая меня, когда я хотел вмешаться.
— О, да! Я даже не мечтаю о таком счастье, — не задумываясь, все с той же злобой, ответила жена.
— Но… — он на секунду замолчал и подошел к ней ближе. — Я прошу вас, будьте теперь откровенны, решитесь быть совсем откровенной.
— Что это за слово «решитесь»? — надменно прервала Ирина. — Мне это нисколько не трудно. Я никогда не скрывала моего отношения к вам. Вы постоянно врываетесь в нашу жизнь, отлично зная, что вы лишний. Я ничуть не скрываю, как это тяготит меня.
Томас слушал с жадностью, и бледнел, бледнел. Расширившиеся глаза его горели огнем беспредельной муки. Вне себя, я закричал:
— Ирина, опомнись!
Но он остановил меня.
— Погоди. Еще слово… Как ты, Андрей, любишь играть в прятки, — устало уронил он и снова обратился к Ирине, все так же пристально глядя ей в глаза:
— Теперь я уверен, что вы ответите на мой вопрос со всей присущей вам смелостью. Итак, скажите: если бы для того, чтобы исчезнуть из вашей жизни, никогда больше не попадаться вам на глаза, я должен был погибнуть… пожелали бы вы такой ценой избавиться от меня?
Боже мой, как мог я еще колебаться, не понимать! Взгляд, которым он глядел на нее, проникал до глубины души, жег, испепелял. Безмерное отчаяние и безумный вызов были в этом взгляде. Что-то точно ударило меня. Я двинулся к Ирине, схватил ее за руку, но Ирина уже успела ответить:
— Да.
Это «да» прозвучало, как та пощечина, резко и беспощадно грубо.
Томми молча поклонился.
— Ирина, стыдись! — возмущенно закричал я. — Томми, друг, ради Бога, не обращай на нее внимания. Она больна, она положительно невменяема.
Ирина, не ответив, направилась к водопаду, а Томас устало сказал мне:
— Полно, милый, неужели ты не понимаешь, что мы только шутим?
Я растерянно поглядел на него.
В молчании мы оба двинулись дальше и взошли на мостик почти одновременно с Ириной. Я увидел, что она стоит, держась за перила, бледная, точно разбитая страшной усталостью, и мне внезапно пришло в голову, что, может быть, Ирина действительно больна.
Я направился к ней, чтобы предложить ей руку. В эту минуту я почувствовал какое-то стремительное движение у меня за спиной. Мне показалось, что Ирина закричала, но я не был в этом уверен: шум потока заглушал все звуки. Я быстро обернулся и увидел Томаса, когда он падал в пучину водопада.
Мгновения, когда я двинулся к Ирине, было достаточно Томасу, чтобы переброситься через перила моста. Но я не видел этого и не сразу понял, что случилось, каким образом Томми вдруг мелькнул внизу, у пучины. Секунду спустя страшное сознание осветило мой мозг, я закричал, зарыдал и, забыв о жене, бросился бежать по дороге, призывая на помощь. Но я пробежал всего несколько шагов, силы покинули меня, и я в глубоком обмороке свалился у большого камня, где несколько минут назад Ирина сказала Томми свое убийственное «да».
Финские газеты пишут и пишут о смерти Томаса Отсена, делая всевозможные попытки разгадать, что могло довести его до такого безумного поступка. Но им не разгадать этого. Единственный друг покойного действительно знает, отчего погиб архитектор Отсен, но этот друг будет молчать, должен молчать. А там, рядом, за стеной, сидит одинокая женщина, виновница этой безвременной гибели, и остановившимся взглядом глядит перед собой и все думает, думает… но о чем?
Еще недавно я был слеп. Я не видел того, что бросалось в глаза. Но сейчас я прозрел, и тяжкие мысли шевелятся в моем мозгу, не давая покоя ни на единый час.
Мне хочется пойти к Ирине, поговорить с нею. Но как она примет меня? Я был жесток с нею в первые дни после смерти Томаса. Ирина не простит мне этого. Она окаменела, застыла в своем выделанном спокойствии. Она, которая должна была бы рвать на себе волосы, стонать, кричать и умолять о прощении, точно статуя гнева стояла над гробом Томми. Как я ненавидел ее в первые дни жгучего горя. Как мне хотелось прогнать прочь эту убийцу, бесстыдно пришедшую ко гробу человека, которого она сама с такой жестокостью толкнула в пропасть.
Но, может быть… может быть… о, эта мысль! Эта змея, шевелящаяся в мозгу…
Когда я вошел, Ирина сидела прямо и неподвижно у окна, глядя на море.
Чей-то парус мелькал вдали, чайки носились над волнами, и тревожные тучи шли по краю неба.
Лицо ее было серо, и глаза показались мне огромными. Она растерянно посмотрела на меня и почти беззвучно ответила на мое приветствие. Я сел и молча долго глядел на нее. Потом я сказал очень тихо, стараясь сдержать дрожь голоса:
— Ирина, ты должна простить меня, если я был жесток с тобою. Горе свело меня с ума.
Она улыбнулась, да, тень улыбки, странной и бледной, прошла по ее лицу.
— Я это знаю, — ответила она и беспомощно оглянулась, точно ища куда бы укрыться от меня.
Мне стало мучительно больно, когда я увидел, что она как бы боится меня. Я упал к ее ногам и зарыдал, изливая всю мою скорбь в слезах. И я без конца сжимал и целовал ее руки, эти милые худые, бледные руки. И чувствовал, как она вся дрожала, быть может, делая нечеловеческие усилия, чтобы не зарыдать вместе со мной.
Я уговорил Ирину поехать со мной в шхеры. Мы больше не могли оставаться в городе. Но легче ли нам здесь?
Ирина сказала мне, что ее подозрения подтвердились: она будет матерью. В эти дни скорби и пустоты пришла долгожданная весть. И я не почувствовал той радости, которую она должна была дать. Я все еще в тревоге и в страхе, да, в смертельном страхе жду, ужалит ли меня змея.
Глаза Ирины не сияли, когда она сказала мне, что наши надежды, наконец, сбылись. Нет, она сидела, сгорбившись, опустив голову и вздрагивая. От тоски? От боли? От смертельного отчаяния? Как знать.
Это случилось сегодня. Именно сегодня я был спокойнее, чем всегда. Вероятно, светлый, ликующий день с прохладным легким ветром успокоил мои издерганные нервы. Я сидел на палубе возле жены и рассеянно перелистывал книгу. Ирина медленно втыкала иглу в свое вышивание.
Вдруг я почувствовал, что она перестала шить и оглянулся. Она в забытый смотрела на море, на парус, белевший вдали. И вдруг та же странная тень улыбки прошла по ее лицу, глаза засияли, как в давнее время, и она сказала тихо, точно самой себе:
— Помнишь ли, как он любил парус? Как сверкали его глаза, когда он направлял лодку навстречу ветру. И при этом он всегда радостно смеялся, точно ребенок, забавляющийся любимой игрушкой.
Я слушал, не дыша, не сводя глаз с ее лица.
— Помнишь, как он говорил: «Для меня нет лучшей музыки, чем шум волн?». У него всегда было загорелое лицо, потому что он с первых дней не покидал лодки. И как он был хорош, когда боролся с ветром. Мускулы так и ходили под тонкой тканью рубашки… Весь он был вызов и сила. Помнишь ли ты его в лодке?
И она улыбнулась воспоминанию, не отводя глаз от паруса.
Тогда, не шевелясь, почти беззвучно, я выговорил:
— И давно… и долго ты любила его?
Она не испугалась при этом вопросе, не посмотрела на меня, а подумала несколько секунд и, все так же не отводя пристального взгляда от далекого паруса, сказала:
— Всегда. С первого мгновения и до последнего… С первой встречи до последнего моего дыхания я любила и буду любить его.
— Знал ли он об этом? — прошептал я едва слышно.
Она опять помедлила ответом. Сияние в глубине ее глаз померкло.
— Не думаю, — сказала она, и голос ее задрожал. — Может быть, он иногда догадывался… но скорее нет.
Она помолчала.
— Он сомневался, сомневался до последнего мгновения, — в тоске пробормотала она. — А в последнее мгновение он сказал себе: «Нет, этого никогда не было», и тогда смерть показалась ему избавлением.
Она устало опустила голову, но, секунду спустя, точно ничего не было сказано, снова воткнула иглу в свое вышивание — и потянулась за иглой длинная зеленая нить. Я сидел неподвижно. Пароход шел среди лесистых островков и высоких гранитных скал. Прохладный легкий ветер тянул с моря, и чуть заметно белел вдали одинокий парус, затерянный среди вод.