XIV

19 мая

Дорогой FI.,

я остановил свой рассказ, пообещав всяческих ужасов, — и вот настал их черед, а я совсем не уверен, что сумею заморозить кровь в Ваших жилах. Могу ли я просить Вас покривить душой, написав мне, что после моего письма Вы два дня неуютно чувствовали себя в темноте?.. Никто меня не хвалит, а без этого я не найду в себе сил закончить свою повесть: ведь она длится уже третий месяц, и я сто раз проклял опрометчивость, с которой раздаю обещания.

Впрочем, к делу. — Занятые перебранкой, мы не слышали, как гул и звон, доносившийся до нас в коридоре, исподволь усиливался и приближался. Вдруг железный порог оранжереи загремел. Филипп обернулся, и глаза его расширились.

— Что это? — прошептал он[10].

С дробным звуком, как дождь по жести, в оранжерею хлынуло столовое серебро, выползшее, судя по его страшному количеству, из неисчислимых ящиков, где накапливалось столетиями. Одинокие вилки, пугавшие нас внезапною тягою к странствиям, оказались первыми каплями великого половодья. Десертные ножи, икорные лопатки, половники для сливок и подливы, сахарные щипцы, какие-то зазубренные крючки и гнутые иглы ползли, подпрыгивали, сцеплялись друг с другом зубьями, перехлестывали волну гремучей волной и вторгались в оранжерею все новыми партиями. Мы стояли в оцепенении, а между тем сияющая лавина скорлупок и острых граней, змеясь по дорожке, уже подкатывалась к нашим ногам. Я опомнился первым — в тот момент, когда уже висел на дереве, охватив его всеми конечностями и силясь забраться на безопасную высоту. Краем глаза я видел, как Филипп прыгнул в сторону и вцепился в кору соседней сигиллярии, «а река по следам его с ревом ужасным крутилась». Несколько серебряных орудий подскочило за мной с недвусмысленными намерениями: одни с комариным пеньем вонзились в кору, другие промахнулись и, описав полукруг над ползущими товарищами, торчали посреди тропинки, увязнув головой, как одинокий ныряльщик в незнакомой заводи, но две-три все же достигли цели, вонзившись мне в икры и более чувствительные места. На мое счастье, это все были кокильные вилки, которым милосердие позаботилось придать более короткие и широкие зубья, и мне легко удалось стряхнуть их с себя, так что их нападение лишь отрезвило мое замешательство и утроило рвение, с которым я карабкался по стволу.

Сигиллярии росли на нашей планете в те поры, когда лазать по ним было некому, и недостаток ангажированности дурно на них сказался. У них слишком толстый ствол, и ветви я предпочел бы находить через каждый ярд, а не ждать их, как дня рождения. Но начните пришпоривать человека кокильными вилками и опасением, что им на помощь придут вилки для оливок, и он заберется туда, где орлы не рискуют вить гнезда.

Представьте же себе, дорогой Fl., эту картину: неиссякаемое полчище, похожее на скарабеев и жуков-оленей в хитиновых панцирях, бурлит у корней двух допотопных деревьев, на чьей ненадежной вершине в ту минуту «сошлося кислое с кислым», как говорит Эмпедокл: ибо мы с Филиппом, каждый на своей смоковнице, добравшись до раздвоения ствола, легли животами на ту ветвь, что нависала над тропинкой, и устремили друг на друга еще не остывшие от свары лица: я — потирая скрижали плоти, на которых вилки при сей верной оказии свидетельствовали свое почтение, он — отряхивая с одежды древесную труху и кору. Не помню, успел ли я в прошлый раз с чем-нибудь сравнить эти два дерева, сомкнувшиеся над тропой: теперь уместно будет уподобить их Константиновой арке, и мы с Филиппом украшали ее подобно двум фуриям, взирающим с высот на плоды своего попечения.

— Когда-то давно, — сказал я закашлявшись, ибо крошившаяся кора набилась мне в нос и глотку, — мне довелось читать одну немецкую книгу о фантастическом в шекспировских драмах; там были хорошие картинки, изображающие повседневную жизнь эльфов в лесу, и доказывалось, что ведьмы, которых увидел Макбет на пустоши, предстали ему как объективация его собственного морального сознания. Тогда я этому поверил, но теперь, когда положение Макбета в некотором смысле стало мне ближе (пусть меня поймут правильно), я решительно не хочу, чтобы это все, — тут я указал вниз, — кто-нибудь счел объективацией моего сознания. Боюсь, меня перестанут принимать в приличных домах, стоит пройти слуху, что мое сознание объективируется подобным образом.

Но Филипп бросил на меня взгляд, говоривший яснее ясного, что он еще не хочет мирных разговоров. Я оставил его кипеть в одиночестве — поскольку торопиться нам было некуда — и, улегшись щекой на широкую ветвь, принялся глядеть вниз, на великое переселение фамильного серебра.

Вилки забыли о нас, как только мы пропали из поля их зрения. В этом они напоминают носорога. Надо сказать, это не единственное, что их сближает: если взять, например, черного носорога — того, который известен под именем кейтлоа и которого отличают от другого черного носорога, бореле, два почти одинаково развитых рога на носу, — то натуралисты и миссионеры единодушно отмечают, что туземцы боятся этого «быстрого и веселого зверя», как говорит Дюрер, едва ли не больше, чем льва, дикого буйвола и мана[11]. Наши вилки, имея на себе по три и более одинаково развитых рога и горя желанием прославить их иначе, нежели бодая ими маринованную рыбу, с удивительной быстротой умели внушить к себе общее уважение, и жалобный визг замешкавшегося кондиляртра в гуще папоротника показал оранжерейному сообществу, что в нем утвердился новый участник, которым опасно пренебрегать.

Столовые приборы тянулись колонной через джунгли к противоположному выходу из оранжереи. Все в ней присмирело: птицы утихли, звери забились в заросли, ужаленный кондиляртр боязливо стонал где-то под корнями. Видя, что яростное начало роднит нас не только друг с другом, но и с вилками, мы с Филиппом устыдились и заключили, я бы сказал, безмолвный пакт, вследствие которого принялись пестовать и чтить в себе то начало, которое нас отличало от вилок, а именно разум. Я хочу предупредить об этом, прежде чем Вы заметите сами: если все дальнейшее письмо покажется Вам скучным, это происходит лишь от усердия, с каким мы пестовали тогда наш разум, и я не могу с этим сладить, ибо взял на себя обязательство рассказывать одну правду.

Филипп спросил, когда, по-моему, иссякнут эти вилки: ведь до того мы не можем слезть, не подвергая себя опасности. Не может же быть, прибавил он, чтобы их количество было бесконечно. — Но представь, что они ходят по кругу. — Филипп заметил, что, по его наблюдениям, этот дом выстроен в форме буквы Н. — Так помысли круг в форме буквы Н; главное, что их вереница догоняет сама себя, «устами снедая загнутый хвост», как говорится, и охватывая этот замечательный дом колючей диадемой, — вот о чем я тебе говорю; прими это в соображение, и ты увидишь — —

Тут Филипп запротестовал: если уж его принуждают мыслить круг в форме буквы Н, сказал он, так пусть дадут приноровиться. Потом он спросил, где же будет центр у этого круга, который является, без сомнения, перлом и фениксом среди кругов.

Центром его, отвечал я по небольшом раздумье, будет привидение г-на барона, ибо вокруг него завязались и разрослись все эти вещи; но это значит, что центра нет, поскольку привидение не принадлежит нашему миру, как принадлежим мы, но лишь сквозит в его прорехах, если можно так сказать. Так вот, эти маленькие, но злые вилки слоняются по кругу, вовлеченные в него некими флюидами нашего привидения, и не могут от него оторваться, как коза от колышка; но если бы они поднялись, к примеру, на большую войну с соседскими вилками — если бы те допустили в их отношении какую-то несправедливость или же просто покинули дом, оставив лишь небольшой гарнизон для охраны, — тогда наши, конечно, шли бы по прямой, высылая вперед дозоры, и все их мысли были бы заняты тем, как застать противника врасплох и вынудить к битве в неудобном для него положении.

Филипп посоветовал мне спуститься и окольцевать одну-другую: вдруг через полгода, сказал он, их поймают в каком-нибудь бирманском курятнике, и наши знания о мире пошатнутся, а ты покроешься неувядаемой славой.

Примерно на этом месте разговора мы почувствовали голод. На сигиллярию, к сожалению, не прививают ни груши, ни фиги, ни что-либо еще съестное — видимо, потому, что это дерево разделяет свойства сосны и пихты, не поддающихся окулировке; между тем желудок все настоятельней напоминал о своих предпочтениях. Тоска брала меня при мысли, что, если бы мне при входе предложили закрыть глаза языком, я бы сейчас уже был у себя дома и дочитывал Ламбертона; судя по Филиппу, он тоже предавался невеселым думам. Люди, умеющие терпеть кораблекрушение, на нашем месте поймали бы кого-нибудь в силки, сплетенные из волос, или же отыскали гнездо с кладкой яиц олуши, или подшибли гандшпугом одну-другую летучую рыбу, а потом поджарили бы все это с помощью лупы, найденной в брюхе у кита; но нас не готовили к жизни на деревьях, потому нам оставалось сложа руки слушать бесплодный лязг вилок и укоризненное урчанье наших животов. — И тут я вспомнил, что тетя Евлалия с утра пекла тминное печенье в форме рыбок и не отпустила меня, пока я не взял две дюжины; объяснения, что я иду в гости, на нее не действуют, она всегда подозревает, что в гостях нет настоящей еды. Если я выберусь отсюда, то смогу сказать ей, что она права. Мигом я нащупал в кармане сверточек и развернул его со всей осторожностью. Наши приключения оставили на рыбках тяжелый след. От беготни и ползанья по деревьям они раскрошились, а душ из аквариума, пропитавший меня usque ad penetralia cordis{24}, придал рыбкам тети Евлалии такой дух несвежей щуки, что любой в пруду принял бы их за своих. Я оповестил Филиппа о нежданном улучшении нашей участи и предупредил, чтоб он был готов. Он поймал семь с половиной из девяти рыбок, которых я ему кинул, и еще обвинял меня, что я нарочно подавал крученые: удивительная неблагодарность, на мой взгляд.

— По-моему, это плакодерма, — сказал он, мигом проглотив несколько штук и разглядывая оставшихся.

Я объяснил ему, что по замыслу создателя это карась, только за последние полтора часа он оброс фрагментами других карасей, а кое-что свое отдал им; так что если Филипп возьмет голову вон у той тминной акулы-молота, которая лежит у него на коленке, и приложит вот сюда, то основы таксономии челюстноротых, принятой у нас для кулинарных изделий, станут ясны ему как день.

Обломки рыбок, которые Филипп упустил, упали на дорожку; передовые вилки, налетев на них, споткнулись и, дрожа, пошли по часовой стрелке. В этот водоворот втягивались задние. Я сказал, что так бывает с муравьями, и тогда, если их не вывести силком из кругового движения, они будут ходить так, пока не умрут от голода. Тут у нас вспыхнул спор о скрытых причинах перемещения предметов, подробностей которого я не стану здесь приводить; упомяну только, что Филипп говорил о действии магнита, я же ему возражал, указывая, в свою очередь, на миграции угря, против чего Филипп выдвигал сильные доводы. Тогда я сказал, что намерен решить все полевыми наблюдениями, и прежде всего установить принципы, сообразно которым племена и колена сервизов сменяют друг друга. В этот момент по дорожке текла группа чайных ложек, сделанных в виде какого-то листика с изогнутым черенком; их охраняли по обеим сторонам дорожки щипцы для спаржи, с квадратным рылом, украшенным кельтскими узорами, — картина внушительная, ничего не скажешь. Таких прошло четыре ряда. Я достал записную книжку и начал отмечать. Вслед за ними прошли два парадных офицерских топорика для мороженого, два ряда ножниц для птицы и столько же для винограда, на которые наседали какие-то диковинные грабли с семью зубьями (Филипп сказал, что это вилка для сардин). Потом было семнадцать одинаковых ложек для сахарной пудры — видимо, все из какого-то приданого Месгрейвов (от их вида во рту стало ужасно приторно, как на встрече выпускников), а дальше пошли уже ложки для конфет из скифских курганов, поднятые дыбом, как гусеницы, и все состоящие из витых и крученых жил с усиками. Тут я уловил что-то похожее на закономерность и, захлопнув книжку, торжественно сказал, что сейчас следует ждать появления трех или пяти лопаток для торта, усиленных икорной лопаткой и ножом для масла на правом фланге. Однако вместо этого посыпались, как из мешка, фигурные лопатки для паштета, а там и вовсе убогие ложечки для соли, жавшиеся грудой, словно овцы на горной тропе.

Я был раздавлен. Филипп, который мог бы и поддержать меня в тяжелый для каждого ученого момент, ограничился предположением, что я положил свои силы на изучение малого круга вилкообращения, меж тем как, вероятно, есть и великий, что-то вроде Платонова года, судить о котором нам не позволяет ничтожный срок наших наблюдений. К этому, впрочем, он прибавил утешительное наблюдение, что вилки если и движутся по кругу, не природою своею побуждены к этому, ибо в противном случае они были бы бессмертны, а нам угрожали бы серьезные неприятности. Я же, разозлившись от своей неудачи с подсчетами — мне ведь так хотелось уподобиться тем людям, что вычислениями определяют орбиту новой планеты, предсказывают затмение солнца, недостающие звенья в пищевой цепи (magna catena amoris{25}) или что-то в этом роде, — сказал ему, что любые утверждения о природе этих вилок кажутся мне верхом самонадеянности, ибо природою в вещах называют то, что можно схватить разумом, а в отношении наших новых друзей позволительно сомневаться, есть ли в них для разума достаточно места, чтоб хотя бы сыграть в игру «Кто дольше простоит на одной ноге».

Филипп сказал, что мы сразу стали на ложный путь, предположив, что все увиденное нами началось лишь сегодня и связано со смертью хозяина. Никто из нас ведь не бывал в этом доме прежде: может быть, тут каждый день и вода бьет столбом из аквариума, и каплющий воск вызывает обмороки; а если мы обойдем весь этот дом, которого не увидели и десятой части, то обнаружим естественную причину, заставляющую вилки двигаться, и посмеемся над былым недоумением. На это я уже не отвечал; мне стало скучно, и я лег на своей ветке в намерении пережидать вилки, как затянувшийся дождь.


Кв.


P. S. Прошу простить, вышло в самом деле скверное письмо; у меня разболелась голова, и я дописывал его в три приема. Не знаю, когда смогу вернуться. — Вы не одолжили бы меня «Глоссами на Боэция»? Если Ваша сестра собирается послезавтра к нам, как Вы пишете, она могла бы захватить их, если ее не затруднит.

Загрузка...