1812 VIN DE GLACIER[6]

Годом позже, невзирая на все обстоятельства, Собран понял, когда пришла та самая ночь. Он отправился в церковь, где всю мессу отстоял в заднем ряду, в то время как прихожане — люди, которых его армия грабила: преуспевающие, состоятельные, почтенные горожане и их слуги, — поглядывали на него с неприкрытой враждебностью. Бедные, несчастные. Священник, потрепанный мужчина, борода которого в свете свечей походила на бурлящее волосяное море, оказался не готов проводить службу в столь большой церкви. Он не поскупился на ладан, дым от которого медленно шел из кадил в руках двух престарелых служек. На потолке, куда не доставал свет, позолоченная мозаика поблескивала, напоминая гнездо извивающихся змей. Собран заметил статую Христа с воздетыми руками, ангелов в тяжелых одеяниях и с какими-то хлипкими крыльями без мышц и сухожилий. Среди них — с позолоченными волосами и в позолоченных одеждах — был один с лицом и конечностями черными, будто пораженными гангреной или отмороженными.

Опустив взгляд, Собран заметил женщину — та смотрела прямо на него. Под свободно повязанным платком виднелись волосы цвета масла, кожа отдавала белизной свежего среза на сырой картофелине, а брови и ресницы были цвета соломы. Женщина не отвернулась, но и не улыбнулась; в ее глазах Собран видел только холодный расчет. Кивком головы она указала юноше на дверь.

Собран проследовал за ней на улицу, заполненную дымом от огней китайского базара. Площадь перед церковью переполнял мусор, тут же валялись телега со сломанным колесом, разбитая бочка, спутанные узлы белья или одежды, которые беженцы оставили, дабы не остаться самим в виде бездыханных тел.

Женщина привела Собрана к себе в дом, второй этаж которого был заставлен пыльными вещами; без денег, без еды, на сносях — последнее Собран понял, только когда поднимался по лестнице. До того женщина ступала величаво, и тело ее казалось крепким. Сейчас Собран ни слова не понимал из того, что она ему говорила, стоя посреди комнаты и указывая на себя саму. Она не умоляла, ибо голос ее звучал ровно, гордо, пока сама женщина снимала платок с головы и расстегивала пуговицы на рубахе.

Полные, упругие груди расчерчивала венозная сеточка. Собран не касался их — только взял женщину за руки, помог ступить на ящик и повернуться к нему спиной. Потом задрал на ней юбку — нижнего белья на женщине не оказалось, он сразу увидел женские прелести, набухшие и темные от подступившей крови, обрамленные светлой порослью. Брюхо женщины тяжело отвисло, пупок напоминал обескровленный сосок. Собран приспустил штаны, поплевал на руку и, увлажнив проход женщины, двинулся вглубь. Запустил руки в локоны, помял груди — тяжелые и податливые, как бурдюки с вином, притянул женщину ближе, ощущая, как дрожат ее напряженные ноги и руки, и, проходя в ее мокрое лоно, он взорвался, как сухой подожженный порох, целых четыре раза, загорелся и стал угасать.

Собран ничего не видел, в ушах громко звенело, но он почувствовал, как в пах ему ударила горячая волна, вытолкнув из утробы женщины сжавшийся член. То начали отходить воды.

Минуты не прошло, а Собран оделся и выбежал из комнаты на лестницу, спустился… Он не заплатил женщине — она и не кричала ничего вслед, слышалось только ее нытье.

Собран вернулся, обернул женщину одеялом и уложил на кровать. Сказал, что сейчас приведет соседа, то есть лучше соседку. Затем достал кошель, а из него несколько монет и бросил их в деревянный горшочек у кровати, где уже хранились две высохшие груши и трупики двух ос.

Дом не был какой-то там грязной лачугой; Собран насчитал несколько этажей и на каждом — не одну приличных размеров комнату; вдобавок тут имелись тесноватые чердаки. Только все это пустовало, везде пылилась огромная мебель; в дверном проеме сиротливо приткнулся свернутый матрац.

Собран выбрался на улицу. Завидев его, какие-то люди поспешили отойти; у костра он нашел своих земляков-солдат: те смеялись, говорили, мол, оставь ты эту русскую шлюху. Один, особенно угрюмый, поинтересовался, не осталось ли чего дострелять? Надув щеки, он сделал несколько движений бедрами. Солдаты рассмеялись. Собран покинул их, обернулся на слепые окна домов, замусоренную дорогу, задымленное небо над блестящими куполами, на золотые цепи и шпили, уходящие высоко, словно пронзающие облака.

Собран вернулся в церковь, где безуспешно попытался объяснить суть дела одной женщине, а после — священнику. Откуда-то из боковой капеллы приковылял старик в черном — он молился на могиле некой знатной семьи. Как слуга аристократического рода, он знал французский и перевел просьбу Собрана: в доме неподалеку женщина вот-вот родит, нужна помощь. Священник попросил двух старушек пойти с ним к роженице. Собран указал путь, провел до самой комнаты, где все засуетились вокруг женщины. А Собран тем временем удалился. Напоследок он успел заметить, как пухлая белая рука высунулась из-под одеяла и взяла священника за руку.

Собран прошел мимо однополчан у костра, мимо мародерствующих австрийцев, перебегавших от дома к дому, подобно пчелам, ищущим улей. Направился в Кремль, где расквартировали его полк, к Батисту, наказанному за пьянство и полирующему упряжь офицерских лошадей. Когда Собран сообщил другу о происшествии с русской женщиной, тот отвечал, что нападать на эту страну вообще столь же бессмысленно, сколь трахать беременных шлюх, раз уж даже царская армия предпочла не защищать этот паршивый город, а спряталась на болоте. Город по ту сторону реки снова горит, сообщил Батист. Нападать на Россию — все равно что ловить ящерицу.

— Нам достался только хвост. И есть нечего — хлеб недельной давности да суп из дважды сваренных цыплячьих костей.

Седло, которое Батист начищал, уже сверкало.

Пятью месяцами позже они отступали, а холодный ветер, дувший, казалось, из самой Сибири, задерживал, не давал идти, словно Россия, несмотря ни на что, как какая-то ледяная блудница, не спешила отпускать солдат императора.

Собран шагал среди прочих канониров; уже давно они бросили за спиной пушку. Влажное дыхание замерзало на морозе, шарф пристал к губам, но Собран оставил все как есть — еды не было, говорить не хотелось. Пять дней он убеждал Батиста не сдаваться, теперь же просто тащил друга на себе. Оборачиваясь назад, на грязный след на снегу, который оставляла за собой колонна, Собран видел солдат, отбившихся от строя, — всех он знал поименно, хоть и видел сейчас лишь размытые силуэты, пятна сквозь пелену снега. Кричать не получалось — Собран просто забыл, как это делается. Еще недавно, заметив туманные пятна, он подумал, что это казаки устраивают засады, однако быстро понял: местным жителям вовсе не надо нападать на императорскую армию — достаточно оставить ее в покое, и она издохнет сама по себе. Собран вот уже день ни с кем не говорил, и вчера же Батист произнес последние свои осмысленные слова: «Где наше знамя?» Три полка смешались в единую толпу отступающих.

Собран поднял взгляд: снег сверкал. Люди в колонне задавались вопросами: не перестанет ли снегопад, не утихнет ли ветер хоть чуточку? Один солдат родом из Альп сказал: пусть уж лучше снежит, ведь, если небо расчистится прямо сейчас, все замерзнут насмерть, едва минует полночь. Поговаривали, будто впереди их ждет укрытие: каменные стены, пища, огонь — лучшее, на что солдаты могли сейчас надеяться.

Внезапно Батист оступился, и они с Собраном повалились в снег. Так и остались бы лежать в нем, никто бы им не помог, если б у одного сослуживца еще не сохранилось чувство товарищества — он подошел, подал руку, и втроем (Собран и Батист по бокам) они пошли дальше. Краем глаза Собран уловил смутную широкоплечую фигуру в буране. Колонна тем временем поворачивала к неясному силуэту, замершему посреди бури. Это оказалась придорожная деревянная церквушка за железной оградой, словно пухом присыпанной снегом. Волна облегчения прошлась по колонне. Значит, слух об укрытии оправдался.

Собран заглянул в лицо Батисту — обветренное до крови, покрытое снежной коркой, потемневшее. Глаза друга подернулись пленкой.

Солдаты зашагали дальше.

Под конец этого длиннейшего отступления Собрану казалось, что они просто ходили кругами, каждый раз промахиваясь мимо укрытия, а теперь вот наконец наткнулись на него. Он сам не заметил, как вошел в коровник, миновав то ли живую изгородь, то ли дощатый забор, — только переступил через каменную перемычку, шагнул на плитняк, усыпанный соломой, еще хранящей отблески лета. Затем перешагнул через поток крови, хлынувшей из распоротой коровьей шеи; горячий пар, исходящий от красного ручья, окутал солдат, будто болотный туман. Дыхание самих солдат напоминало призраков, явивших себя на пороге могилы.

Приметив свободное место, Собран усадил там Батиста. От усталости он не стал дожидаться, пока шарфы на его лице и на лице Батиста оттают, чтобы их можно было безболезненно снять. Он просто уснул.

Его плоть окаменела, будто бревно, в котором древесину вытеснили кристаллики соли. Но он согрелся, лежа в теплой кровати. Матрас порвался, и он провалился в гладкое содержимое — словно бы в чашу, в лодку, упал на два сложенных вместе крыла или на две ладони, в которые набирают воду. Прозвучал голос, четкий голос, и слова были как блестящая на солнце росинка, упавшая в центр паутины: «Ты — животное».

Собран зарыдал. Кожа, те ее участки, что не были покрыты щетиной, отошла вместе с шарфом. Покрытый струпьями кончик носа онемел, однако запах жареного мяса Собран учуял. Кто-то помог сесть, дал в руки нож с насаженным на него жирным ломтем говядины.

— Счастливчик! — послышался голос сержанта-канонира. — Я приберег для тебя еды. А вот Кальман умер. Мы вынесли его тело наружу вместе с остальными: Леборд и Анри Типу.

Собран хотел скорбеть по другу, но видел перед собой лишь кусок мяса. Есть не хотелось, однако пища…

— Я уже видал такое, — говорил сержант, — когда люди добираются до убежища и там умирают. Ешь, Жодо.

И Собран откусил краешек кровавого мяса.

Загрузка...