Глава 4

Утром, разбирая сундук в поисках чистого холста, Гоги наткнулся на странную вещь. В самом углу, завёрнутый в промасленную тряпку, лежал складной нож. Не обычный, а с деревянной рукояткой, украшенной резьбой — какой-то замысловатый узор из листьев и птиц.

Он развернул тряпку полностью. Рядом с ножом лежал небольшой кусок берёзы — гладко отполированный, явно заготовленный для резьбы. И ещё несколько инструментов — стамески, надфили, наждачная бумага.

Гоги взял нож в руки. Тяжёлый, добротный, лезвие острое как бритва. На рукоятке выгравированы инициалы: «Г. В. Г.» — Георгий Валерьевич Гогенцоллер. Значит, прежний хозяин этого тела умел резать по дереву.

Он осторожно раскрыл лезвие. Сталь блеснула в утреннем свете, отражая окно. Нож лежал в руке удобно, привычно — словно он держал его тысячу раз. Мышечная память подсказывала правильный хват, угол наклона.

Гоги взял берёзовую заготовку. Кусок был размером с кулак, без единого сучка. Что бы такое вырезать? Он закрыл глаза, попытался почувствовать дерево. И вдруг увидел — птица. Маленькая птичка со сложенными крыльями.

Первый надрез дался легко. Лезвие входило в дерево мягко, снимая тонкую стружку. Потом второй, третий… Руки двигались сами, словно знали, что делать. За окном кричали дети, хлопали двери, но Гоги ничего не слышал — весь мир сузился до куска дерева и ножа.

Постепенно из заготовки проступали очертания. Головка, клювик, грудка… Птичка была размером с воробья, но изящнее — может быть, чижик или синичка. Гоги работал осторожно, снимая мельчайшие стружки, боясь испортить.

Работа успокаивала. Монотонные движения, шорох стружки, запах свежего дерева — всё это создавало особое настроение. Мысли становились ясными, тревоги отступали. Он вспомнил детство в детском доме, когда старый столяр учил мальчишек резать по дереву. «Дерево живое, — говорил он. — Нужно чувствовать его душу».

Через час птичка была готова. Маленькая, аккуратная, с прорисованными пёрышками и бусинками глаз. Гоги подержал её на ладони, повертел на свету. Неплохо получилось для первого раза. Или не для первого?

Он убрал стружку, сложил инструменты обратно в тряпку. Нож протер и закрыл. Тяжёлый, надёжный — не просто инструмент для резьбы. В случае чего мог и защитить. Времена были неспокойные, а художники — народ беззащитный.

Гоги встал, потянулся. За работой не заметил, как пролетело время. В кармане зашевелился кот соседки — Васька, любивший забираться в чужие комнаты. Серый, толстый, с белыми лапками.

— Ты откуда взялся? — спросил Гоги, почесав кота за ухом.

Васька мурлыкнул, потёрся о ногу и убежал. А Гоги посмотрел на деревянную птичку. Что с ней делать? Подарить кому-нибудь? Продать? Или просто поставить на окно — пусть радует глаз.

Он сунул нож за пазуху. Удобно лёг под мышкой, не мешал движениям. В этом городе, где каждый второй мог оказаться стукачом, а каждый третий — жертвой доноса, лишняя предосторожность не помешает.

Птичку поставил на подоконник. Пусть стоит, напоминает о том, что есть в мире не только политика и страхи, но и простые человеческие радости. Резьба по дереву, например. Или утренний чай с соседями.

За окном кто-то играл на гармошке. Грустная мелодия, под которую хотелось думать о дальних дорогах и несбывшихся мечтах. Гоги слушал и понимал — он начинает привыкать к этому миру. Находить в нём своё место, свои радости, свои способы выживания.

И это было по своему хорошо.

Гармошка играла за окном, и мелодия была такой тоскливой, что сердце сжималось. Гоги сидел на подоконнике, смотрел на деревянную птичку и слушал. Музыка уносила куда-то далеко — туда, где нет барачных дворов и очередей за хлебом.

Вдруг в памяти что-то мелькнуло. Яркая вспышка, как молния в тёмном небе. Город у моря, небоскрёбы из стекла и стали, пальмы на набережной. Но не обычный город — сказочный, невероятный, словно выросший из восточных легенд.

Минареты соседствовали с футуристическими башнями, китайские пагоды — с мечетями в виде лотосов. По каналам плавали лодки с разноцветными парусами, в садах цвели орхидеи размером с тарелки. И над всем этим — небо цвета бирюзы, в котором парили драконы.

Сингапур. Откуда он знал это название? Георгий Гогенцоллер никогда не выезжал из Советского Союза. А Алексей Воронцов… был ли он там? Память молчала, но образы были такими яркими, детальными.

Гоги вскочил, схватил краски. Поставил на мольберт новый холст, начал смешивать цвета. Бирюзовый, изумрудный, золотой — краски, которые здесь почти не использовались. Серые будни требовали серых тонов.

Первый мазок — небо. Не московское, затянутое дымом, а тропическое, сияющее. Потом — силуэты зданий. Но не обычных домов, а чего-то фантастического. Башня в виде цветка лотоса, небоскрёб, увитый живыми лианами, мост между облаками.

Рука двигалась сама, словно знала, что рисовать. В голове звучала не только гармошка, но и какая-то другая музыка — восточная, с ситарами и флейтами. Гоги рисовал город своей мечты, город, которого не существовало, но который казался реальнее московских барачных дворов.

— Боже мой, — прошептал он, отступая от холста.

На картине оживал невероятный мир. Сады парили в воздухе, дома росли как деревья, люди летали на разноцветных драконах. Стиль был необычным — не советский реализм, не классическая живопись. Что-то среднее между восточной миниатюрой и… как это называется? Анимация? Откуда он знал это слово?

Образ японского мастера мелькнул в памяти. Старик с добрыми глазами, который рисовал летающие замки и лесных духов. Миядзаки. Опять неизвестное имя, которое почему-то было знакомо.

Гоги продолжал рисовать. Добавил облака в виде драконов, дождь из золотых монет, радугу с семью мостами. В углу поместил маленькую фигурку — девочку с длинными волосами, которая смотрела на чудесный город с высокой башни.

Гармошка за окном смолкла, но он не заметил. Весь мир сузился до холста и красок. Это была не работа на заказ, не вывеска для лавочника. Это был полёт души, освобождение от серых будней, крик о красоте в мире, где её так мало.

— Гоша, ты дома? — раздался голос Петра Семёновича.

Гоги вздрогнул, оторвался от картины. За окном уже смеркалось — он рисовал несколько часов, не замечая времени.

— Дома, — откликнулся он.

— А можно зайти? Хотел спросить…

— Подождите минутку.

Гоги быстро накрыл картину тряпкой. Такое искусство было подозрительным — слишком необычное, слишком далёкое от советской действительности. Формализм, чуждое влияние, отрыв от народа — статей найдётся много.

— Заходите.

Пётр Семёнович вошёл, оглядел комнату. Заметил запах красок, влажный холст под тканью.

— Работаешь? Извини, что помешал.

— Ничего страшного. Что хотели спросить?

— Да вот, Николай Петрович говорил — в артели место освободилось. Художник нужен, зарплата хорошая. Может, подумаешь?

Гоги кивнул, хотя мысли были совсем о другом. Артель, план, социалистический реализм — всё это казалось таким мелким после полёта в мир грёз.

— Подумаю.

— Ну и хорошо. А то одиночкой трудно — сегодня заказы есть, а завтра нет. А в артели стабильность.

Пётр Семёнович ушёл, а Гоги снова подошёл к холсту. Откинул ткань, посмотрел на свою работу. Сказочный город сиял красками, манил, звал в дальние дали.

Но за окном была Москва.

Он накрыл картину обратно и убрал в дальний угол. Пусть стоит, напоминает о том, что есть мир за пределами серых будней. Мир, где возможно всё.

Даже полёты на драконах.

Вечером на кухне снова собралась вся компания. Василий Иванович, как всегда, колдовал над самоваром, Марья Кузьминишна резала хлеб, Пётр Семёнович курил у окна. Нина мыла посуду в раковине, напевая что-то под нос.

— А где наш художник? — спросил Николай Петрович. — Что-то давно не видно.

— Вот он, — отозвался Гоги, входя в кухню с потрёпанной книжкой в руках.

— А что читаешь? — поинтересовалась Нина.

— Лермонтова. Нашёл в сундуке.

— Ой, а почитай нам! — обрадовалась Марья Кузьминишна. — Давно стихов не слышала. По радио всё больше про план да про производство.

— Да, почитай, — поддержал Василий Иванович. — А то самовар долго шуметь будет, скучно сидеть молча.

Гоги сел за стол, раскрыл книгу. Страницы были жёлтыми, шрифт мелким, но стихи читались легко. Он выбрал что-то подходящее для вечера, не слишком грустное.

— «Белеет парус одинокий в тумане моря голубом…» — начал он негромко.

Все замолчали, слушая. Даже Пётр Семёнович отложил папиросу. Слова ложились на душу тепло, уютно — как глоток горячего чая в холодную ночь.

— Красиво, — вздохнула Нина. — А ещё знаешь какие-нибудь?

— Много знаю.

— А про любовь есть?

Гоги полистал страницы, нашёл нужное.

— «Нет, не тебя так пылко я люблю, не для меня красы твоей блистанье…» — прочёл он, и в голосе зазвучали совсем другие нотки.

Нина покраснела, опустила глаза. Марья Кузьминишна хитро прищурилась — видать, заметила, как дочка слушает.

— Ну и голос у тебя, Гоша, — сказал Николай Петрович. — Прямо как на радио. Может, в художественную самодеятельность податься?

— Не, он художник, ему кисти дороже, — засмеялся Пётр Семёнович. — Хотя читает хорошо, спору нет.

Самовар закипел, запел басовито. Василий Иванович разлил чай по стаканам, поставил на стол варенье и сахар. Пили не спеша, смакуя каждый глоток.

— А ещё что-нибудь прочтёшь? — попросила Марья Кузьминишна.

— А что хотите услышать?

— Да что-нибудь весёлое. А то всё грустное да печальное.

Гоги подумал, нашёл стихотворение Некрасова о русской зиме. Читал с выражением, голосом передавая и весёлый звон бубенцов, и скрип полозьев по снегу.

— Эх, хорошо! — хлопнул в ладоши Василий Иванович. — Прямо как живое видишь. Вот это настоящая поэзия, не то что нынешние вирши про трактора да комбайны.

— Дядя Вася, тише ты, — одёрнула его Марья Кузьминишна. — Стены слушают.

— А что такого? Классиков читаем, разрешённых. Лермонтов не враг народа, Некрасов тоже. Наоборот, прогрессивные были.

— Всё равно, осторожнее надо, — сказал Пётр Семёнович негромко. — Времена нынче такие — из-за каждого слова под суд попасть можно.

Все притихли. Даже в такие уютные вечера нельзя было забывать об осторожности. Но Гоги снова раскрыл книгу, нашёл что-то подходящее.

— Послушайте ещё, — сказал он. — Это Пушкин, про зимнее утро.

И снова зазвучали стихи — о морозе и солнце, о прозрачном лесе и речке подо льдом. Простые, понятные слова, но какие живые, какие точные!

— Хорошо читаешь, Гошенька, — сказала Нина тихо. — У тебя голос… особенный какой-то.

Она смотрела на него по-новому, с интересом. Гоги смутился, закрыл книгу.

— Ладно, хватит на сегодня. А то засиделись.

— Да ну, ещё почитай! — запротестовал Василий Иванович. — Редко такое удовольствие выпадает.

Но время было позднее, людям завтра на работу. Стали расходиться по комнатам, желая друг другу спокойной ночи. Последней ушла Нина, задержалась в дверях.

— Спасибо за стихи, — сказала она еле слышно. — Очень красиво было.

Гоги остался один на кухне. Допил остывший чай, убрал стаканы. А в голове всё звучали строчки классиков — простые, вечные, человечные. В них была та Россия, которая существовала вне политики и идеологии. Россия души, сердца, памяти.

После чаепития Гоги долго не мог уснуть. В голове крутились строчки прочитанных стихов, лица соседей, тёплые взгляды Нины. Всё смешивалось в какую-то странную мешанину, не давая покоя. В комнате было душно, пахло керосином от лампы.

Он встал, оделся и вышел на улицу. Ночная Москва встретила его прохладой и тишиной. Фонари горели редко, между ними зияли провалы тьмы. Где-то вдали гудел поезд, шли ночные рабочие.

Гоги пошёл не спеша по знакомым улицам. Воздух был свежий, после дождичка, лужи отражали жёлтый свет фонарей. Он дышал полной грудью, чувствуя, как голова проясняется, мысли становятся спокойнее.

На Тверской было оживлённее — работали ночные кафе, изредка проезжали машины. Милиционер у перекрёстка дремал, прислонившись к будке. Увидев Гоги, выпрямился, но документы проверять не стал — видно, привычный стал в округе.

Дальше — в сторону Арбата. Старые переулки, покосившиеся домишки, брусчатка под ногами. Здесь пахло прошлым веком — дворянскими усадьбами, купеческими лавками, студенческими квартирками. Москва ещё помнила те времена, когда жизнь была проще и понятнее.

У церкви Гоги остановился. Храм стоял тёмный, заколоченный — службы давно не велись. Но кресты на куполах всё ещё блестели в лунном свете. Кто-то цветы к ограде приносил — вяленые гвоздички, полевые ромашки.

— Помним, — прошептал он и пошёл дальше.

Переулки становились уже, дома ниже. Это была другая Москва — рабочая, простонародная. Здесь жили те, кто работал на заводах, в мастерских, кто составлял основу советского общества. Честные труженики, которые верили в светлое будущее.

Свернув в Гагаринский переулок, Гоги почувствовал, что за ним идут. Шаги сзади, осторожные, но слышные. Он ускорил шаг — шаги тоже участились. Остановился у витрины магазина — звуки смолкли.

Опасность. Гоги сразу узнал это чувство — то же самое было на фронте, когда немецкий снайпер брал на прицел. Инстинкт, отточенный войной, никогда не подводил.

Он свернул в подворотню между домами — узкий проход, ведущий во двор. Там можно было развернуться, посмотреть, кто следует. Но едва ступил в тень, как сзади что-то свистнуло.

— Стой, браток! — прохрипел голос. — Кошелёк доставай, да поживее.

Гоги обернулся. Трое мужчин в тёмной одежде, лица в тени. У одного в руках дубинка, у другого — нож. Третий стоял чуть поодаль, прикрывая выход.

— Не слышишь, что ли фраер? — Тот, что с ножом, сделал шаг вперёд. — Денежки давай, и одежду тоже. Костюмчик хороший больно, пригодится.

— Да не тяни ты, — проворчал здоровяк с дубинкой. — Бей сразу по кумполу, потом обыщем.

Гоги молчал, оценивая обстановку. Трое против одного, вооружены, знают местность. Но они ошиблись — думали, что перед ними испуганный интеллигент. А перед ними был фронтовик, прошедший Кёнигсберг.

Рука сама потянулась к ножу за пазухой. Лезвие выскочило с тихим щелчком, блеснуло в тусклом свете фонаря. Трое опешили — не ожидали сопротивления.

— Ого, — присвистнул тот, что у выхода. — Зубастый значит.

— Да плевать, — огрызнулся здоровяк. — Нас трое, он один.

Он двинулся первым, замахнулся дубинкой. Но Гоги был быстрее — нырнул под удар, полоснул ножом снизу вверх. Лезвие вошло между рёбер легко, как в масло. Здоровяк охнул, согнулся, выронил дубинку.

Второй бросился с ножом наперевес. Неумело, как дерутся на улице — широко, размашисто. Гоги отклонился, перехватил запястье левой рукой, правой ударил в шею. Хрустнули позвонки, человек осел на мостовую.

Третий попятился к выходу, но было поздно. Гоги догнал его в два прыжка, полоснул по горлу. Тот схватился за шею, булькнул что-то нечленораздельное и упал.

Всё закончилось за полминуты. Три тела лежали в подворотне, тёмные лужи растекались по камням. Гоги вытер нож о куртку одного из мертвецов, сложил лезвие.

Сердце колотилось, но руки не дрожали. Память подсказывала — так же он убивал немцев в рукопашной. Быстро, молча, эффективно. Навыки, которые не забываются.

Он обыскал карманы убитых. Несколько рублей, самодельные заточки, пачка махорки. Мелкие воришки, которые промышляли грабежом в тёмных переулках. Никто их искать не будет.

Гоги вышел из подворотни, оглядел улицу. Пусто, только кот перебежал дорогу. Он поправил пиджак, проверил — не запачкался ли. Всё чисто, только нож под мышкой напоминал о случившемся.

Пошёл дальше, как ни в чём не бывало. На углу встретил патруль — двое милиционеров обходили участок.

— Документы, — буркнул старший.

Гоги показал красноармейскую книжку. Милиционер пролистал, вернул.

— Поздно гуляете, товарищ Гогенцоллер.

— Не спится. Воздухом подышать решил.

— Понятно. Только осторожнее будьте — район неспокойный. Всякий сброд по ночам бродит.

— Буду осторожен.

Милиционеры пошли дальше, а Гоги продолжил прогулку. Улицы теперь казались тише, безопаснее. Он знал — в этом городе есть волки, но и у него есть клыки.

Дошёл до Москвы-реки, остановился на набережной. Вода лениво текла между каменными берегами, отражая огни фонарей. Где-то в темноте гудел буксир, тащил баржи с углём.

Три трупа в подворотне никого не взволнуют. Списано на уголовщину, на разборки между ворами. Следствие будет формальным — кому нужны мелкие грабители?

Гоги достал папиросу, закурил. Табак был крепкий, от него кружилась голова. Но нервы успокаивались, руки переставали дрожать. Он выжил в этом мире ещё одну ночь.

Обратный путь прошёл спокойно. По дороге встретил только ночных рабочих, идущих на смену. Усталые лица, мятая одежда, тяжёлые сапоги. Простые люди, которые честно зарабатывали на хлеб.

Дома было тихо. Соседи спали, только Василий Иванович похрапывал за тонкой стеной. Гоги разделся, лёг в кровать. Нож положил под подушку — теперь он знал, что без оружия в этом городе нельзя.

За окном начинало светать. Новый день приносил новые опасности, но и новые возможности. Главное — быть готовым ко всему.

Он закрыл глаза и провалился в сон без сновидений.

Загрузка...