И только плечистый усач, потевший в пальто и барашковой шапке, смотрел на людей с высоты своего роста или спасительного пригорка - ему толпа едва до груди доставала - и мрачно ждал, чем всё закончится.

* * *

Трудно было поверить, но у самой эстрады, где не осталось уже ни одной не растоптанной травинки, вырос ландыш. Бердяев согнулся, но до ландыша дотянуться не смог. Тогда он воровато оглянулся, присел на корточки и тут же встал, держа сорванный цветок тремя пальцами, как свечку в церкви.

- Милый... милый... - только и смог он прошептать, глядя на стебель с бледно-зелеными цветками. Несмотря на свою невзрачность, цветок даже на расстоянии вытянутой руки (вблизи Бердяев видел плохо) пах шибче откупоренной склянки с одеколонью, и уж конечно, куда как приятнее. Нет, не то слово - приятнее. В поле рокотала толпа, и с той стороны приходили валы омерзительного духа. А от ландыша пахло как в раю, где нет ни страдания, ни воздыханья, ни сводных ведомостей о поимке бродяг и их устройстве в работы.

Вдалеке, возле царского павильона полсотни городовых шли цепью, выгоняя народ с газонов.

Бердяев втянул запах ландыша ноздрями, почти потерявшими чувствительность от табаку, и зажмурился. Захотелось поплакать. Вот и он когда-то был таким же зеленым и нежным. Теленком пах. И впереди была вся жизнь земная и вера в жизнь вечную, а слезы свободно изливались по самым невинным поводам: нечаянная изюминка в булке, подзатыльник старшего брата, исповедь о кукише, показанном иконе Николая-угодника, который не отводил с Бердяева взгляд, на какую бы парту пустой классной комнаты тот ни сел для просмотра запретных французских карточек, истовое раскаянье... Прищуренные глаза Бердяева увлажнились. Комок в горле два раза прокатился к выходу и обратно, как глоток старки с лютого похмелья.

- Господин подполковник! - произнес за спиной Бердяева голос вестового.

- Чего тебе? - не оборачиваясь, прохрипел Бердяев.

- Их благородие капитан Львович вас видеть желают! У телефонной-с!

- Львович? Кто таков?

- Не могу знать, ваше благородие! Только велел сказать, что он сицилиста поймал!

Бердяев зашагал к трибунам. Это, должно быть, тот самый капитан из Ходынского лагеря, что своими хлопотами о порядке всех в пот вогнал. "Слава тебе, Господи, мы казаки!" - вспомнилась Бердяеву дядькина присказка. Слава те, Господи, что не он обязан надзирать над этой толпой с ее дурацкими подарками.

Подполковник не ошибся. Когда он вошел в скудно освещенное единственной лампой помещение под трибунами, ему навстречу шагнул тот самый капитан, которого Бердяев сегодня уже видел издалека не раз - и всегда капитана окружали то солдаты, разбегавшиеся по его команде, то штатские, целая гурьба бестолковых, суетливых и донельзя липучих штатских. Ночью капитан уже приходил со своей свитой сюда же, в комнату с телефоном, и там громко кричал.

- Комендант Ходынского лагеря капитан Львович - представился он Бердяеву, приложив руку к фуражке.

Вблизи оказалось, что белки его глаз имеют красный, почти багровый цвет. Однако держался капитан бодро. Под лампой сидел и скалился привязанный к стулу замызганный плешивый мужичонка в армяке и холстинных штанах. Колени мужика украшали шелковые заплатки с бурбонскими лилиями.

- Начальник Московского охранного отделения Бердяев - привычной скороговоркой представился подполковник. Разглядывая мужика, он краем глаза все-таки видел и капитана, и с разочарованием отметил, что тот и не подумал каменеть или вытягиваться в струнку, как это обычно происходило в таких случаях с другими собеседниками. "Стреляный воробей" - подумал Бердяев - "либо совесть чиста".

- Вот, пойман нижними чинами под трибуной - кивнул Львович на мужичонку. - Говорит, хотел подать прошение на высочайшее имя.

- Что при нем нашли? - спросил Бердяев.

- Извольте - Львович протянул подполковнику коробок шведских спичек и листок бумаги.

Бердяев взял листок, вытянул руку и принялся шевелить губами:

- Тэ-экс... "и приблизить меня к Государю для всегдашнего говорения ему истинной правды..."

Львович конфузливо ухмыльнулся.

- Позвольте! Мне доложили, что он социалист! - вспылил Бердяев.

- Ну, это я велел сказать... На всякий случай. Кто его знает - развел руками Львович.

- Очччч хорошо! - прорычал Бердяев. - Правильно сделали. Ибо и вы, смею заметить, этого субъекта недооценили. Гляньте-ка на его штаны - Бердяев ткнул пальцем в заплатки на коленях мужика. - Тонкая работа! Не правда ли, господин социалист-бомбист-метальщик?! А?! Браво!

- Что вы имеете в виду? - спросил Львович.

- Это заплатки из московского дома графа Шувалова!

Капитан Львович зашелся сардоническим смехом. Бердяев подождал, а потом спросил:

- Что тут смешного? У графа пожар случился - Бердяев многозначительно пошумел коробком спичек. - Из дома гарнитур времен Людовика выбросили на помойку. С обивкой вместе. Вот и заплаточки от неё.

Деланно глупую рожу мужика на мгновение оживили испуг и мысль, но тут же она стала еще глупее.

- Я-то... Я-то думал, он графа обокрал! - давился смехом Львович. - Последние штаны... Ха-ха-ха!

- Не извольте забываться! - крикнул Бердяев. - Я понимаю, что вы с вечера на ногах, что устали... Но всему же есть мера... Право же.

Капитан Львович судорожно вздохнул, икнул и сказал:

- Не хотите ли вы сказать, что и дом графа тоже он поджег?

Подполковник Бердяев принялся бегать между стен трибуны. Всё ускоряя ход, он сбегал туда и сюда несколько раз, и вдруг бросился к мужичонке, занес кулак над его лысиной:

- А ну, гунявый, рассказывай! Всё как есть рассказывай, не тот тут и смерть тебе!

Мужик зажмурился, но не издал ни звука.

- Я, пожалуй, пойду - вздохнул Львович. - Извольте только дать расписку, что приняли от меня арестанта.

- Никаких расписок! - донесся из темноты низкий, хорошо поставленный голос. - А лишних попрошу удалиться! Вы свободны, господин капитан.

- С кем имею честь? - спросил Львович гулкую темноту.

Шаги в темноте становились всё громче - как если бы оттуда выходила статуя Командора. Наконец в свете лампы возник незнакомый Львовичу господин - высокий и статный, с залысинами на высоком лбу, без шляпы, но в отменном сюртуке от Шармера. И душа Бердяева ушла в пятки. Он почти не знал Командора, не знал его имени и должности. Он только видел, как тот сидел на банкете у московского генерал-губернатора - великого князя Сергия Александровича, и шептал ему что-то в ухо, запросто положив при этом руку на спинку великокняжеского стула.

- Николай Сергеич, распорядитесь! - бросил он Бердяеву, глядя Львовичу в глаза.

- Капитан, прошу вас, уйдите! - прошептал Бердяев. - Завтра пришлю вам вестового с распиской. Но сейчас прошу: уходите, уходите!

Капитан пожал плечами и вышел, на мгновение пустив в дверь гул толпы.

Но вот внутри опять стало тихо.

Командор обошел стул с мужиком, оглядел пленника с головы до ног, затем вопросительно взглянул на Бердяева.

- Пойман при попытке очернить начальство и возмутить толпу против государя - доложил Бердяев.

- Да? - снова поглядел Командор на мужика. - Ну что ж, пусть расскажет, как всё было.

Бердяев пнул мужика ногой:

- Слыхал, что барин говорит?

Мужик в ответ лишь щелкнул зубами и дерзко взглянул на Бердяева рыжими, с искоркой, глазами.

- Отлично - произнес Командор. - Инструмент готов?

Бердяев свирепо взглянул на вестового. Тот беспомощно развел руками.

Вдруг Бердяева осенило. Он бросился в телефонную комнату, чем-то там звякнул и вынес телефонный аппарат с болтавшимися изолированными проволоками. Глаза подполковника победно светились.

- О, матушка-провинция! - поморщился Командор. - Вы бы еще испанский сапог принесли!

- Прикажете?

- Большая деревня, как и было сказано - вздохнул Командор. - Ну что ж, попробуйте свой телефон для начала.

Глаза мужика беспокойно забегали.

-Что, Робеспьер? Несладко? - крикнул Бердяев. Он сунул аппарат в руки вестовому и приказал: - Крути!

Вестовой, сбив шапку на затылок, принялся крутить ручку. Бердяев поднес концы провода к уху мужика. Комната на мгновение озарилась вспышкой синеватого света. Вскрикнул вестовой. Запахло озоном.

- Ха-ха-ха - наконец-то подал голос мужик.

- Ну вот вы и убедились... - равнодушно произнес Командор. - Нет, батенька, эти способы лучше забудьте.

- Так не прикажете ль сапожок? - хрипло спросил Бердяев. - А может, щипчики? Особые, на угольках-с?

- Как вы скучны, право. Здесь гомеопатические дозы нужны. Разве не видно? Чем вы всю жизнь занимались, не понимаю...

- Какие, пардон, дозы? - переспросил Бердяев.

- Ну вот хотя бы... - поднял Командор глаза к потолку. Мгновение он подумал, а затем щелкнул пальцами: - Что, позвольте, у вас в кармане лежит?

- Платок - запустил Бердяев руку в карман кителя.

- А в платке что?

Бердяев покраснел и опустил глаза.

- Давайте, давайте - протянул руку Командор. - Тоже мне загадка: мужик на землю бросает, барин в карман кладет.

Бердяев протянул Командору сложенный вчетверо белый хлопчатый платок в синюю клетку, который он перед тем торопливо разгладил на колене.

- Ну вот, у великого князя такой же, а вы боялись. А в платке у нас что? - брезгливо отвернул Командор верхний слой ткани.

Внутри оказался стебелек с тремя цветками ландыша.

- Вы на верном пути, дружище, - похвалил Командор. - Говно с духами - оружие будущего. Окропи полицейского "Фиалкой" номер пять - и он один толпу смутьянов разгонит. Посмотрите-ка на клиента.

Бердяев перевел взгляд на мужика. Того и впрямь как будто подменили. И куда только делся наглый взгляд рыжих, с искоркой глаз! Монументальной осанки тоже как не бывало - мужик съежился, насколько ему позволяли путы, а пальцы его рук, связанных за спиной, шевелились отчаянно, как лапки упавшего на спину жука. Доски под стулом скрипели.

- Запомните, подполковник, а еще лучше передайте заместителю помоложе: подручные средства - самые надежные. Булыжник там, бутылка... Средства специальные нынче дороги - горячо шептал Командор. Он явно входил в раж, шалел. - "Крейцерову сонату" читали? Рекомендую. Для нашего брата - кладезь знаний. Гляньте: эк его перекосило! Эх, граммофончик бы сейчас, да Бетховена пластиночку...

Командор сделал паузу. Вдруг он бросился к мужику, наклонился и прокричал ему в лицо:

- Аппассионата!!!

- А-а-а-а!!! - взвыл мужик. - О, п'гоклятый!

- Ха-ха-ха! - разразился Командор. - Попал!

Он повернулся и Бердяеву и, не разгибаясь, заговорил как в горячечном бреду, выплевывая слова:

- Тут главное - верную точку найти! Я отроком с инфлюэнцей лежал, а гувернантка мне "Крейцерову сонату" читала! О, как наслаждалась она моим возбуждением! О, муки плоти! Вот! Вот он, Дюрандаль! Пищаль моя заговоренная! Всё по Бонапарту: выбери время, найди слабейшее место, ударь в него со всех сил! Бей, бей, бей!

Упал вестовой, стоявший у входа.

- Убрать! - скомандовал Командор шепотом. - Вы слышите, подполковник? Убрать! И сами уходите, уходите, уходите! Во-он!!!

* * *

От духоты и тяжкого запаха все тянулись вверх, а чтобы превзойти соседа, вставали на цыпочки, и скоро на цыпочках уже стояли все, но выше не оказался никто. И все равно каждому казалось, что он стоит в яме. А Филе в придачу приходилось еще и плеваться волосами простоволосой бабы, стоявшей впереди.

Филя уже давно простился с жизнью. Он был щупловат, а давили прежде всего таких, но еще раньше - женщин и тех детей, которым не удалось выбраться наверх и уйти по головам в безопасное место. Если давили мужиков, то не москвичей, а крестьян, уже утомленных дорогой. Филю продолжали окружать мужики и бабы с приоткрытыми ртами и зрачками, закатившимися под верхние веки. Не то, чтобы специально люди друг друга давили, а просто так получалось. Казалось, сама земля дрожит, когда по толпе вдруг проходили волны. Люди колыхались как колосья на ветру, и тогда толпа кричала, а тот, кто начинал падать спиной и не успевал отступить назад - куда тут отступишь? - или хотя бы обернуться, падал обязательно, и, оказавшись под ногами толпы, больше не поднимался.

Поэтому, чтобы не упасть, надо было не наклоняться, а для этого людям приходилось беспрестанно ходить вместе с толпой. В какой-то момент силы у человека кончались, или человек спотыкался о кочку, либо попадал в яму из тех, что на поле так и не засыпали. Такие тоже падали и уже не поднимались, а остальные продолжали водить этот хоровод с мертвецами, и всё поле бурлило, и живые ругали друг друга, говоря, что соседи нарочно их не выпускают. Порой давка чуть ослабевала. Мертвецы и обморочные падали на землю, и когда толпа смыкалась вновь, они оказывались под ногами.

Иногда кто-то начинал петь: "Спаси, Господи, люди Твоя..." Молитвенную песнь подхватывали, пели жадно и слитно, но вскоре замолкали: и слов никто не помнил, и дыхания не хватало.

Вскоре там, где зажало Филю, стало еще теснее. Филя смотрел на людей и будто видел самого себя, потому что у всех были синие лица, у всех были красные глаза, все жадно дышали, стонали, потели. Многих рвало - накануне все от мала до велика пили захваченную с собой водку. Тут людей из стороны в сторону уже не качало - толпа просто поднималась над землей, и Филя тоже поднимался над землей и летал по воздуху вместе со всеми - живыми и мертвыми. Некоторые из живых и мертвецы проваливались. Когда волна уходила дальше, толпа опускалась, и головы провалившихся больше наверху не показывалась, потому что толпа на таких вставала. Некоторое время над толпой еще виднелись невысокие бугры, - под ними топтали упавших, - но вскоре несчастные затихали, толпа выравнивалась и ждала следующей волны.

В одном из таких бугров оказался и Филя.

Незадолго перед тем рядом заплакал рыжий мужик.

- Тяжко? - сочувственно прохрипел ему кто-то. - Не бось. Скоро всем конец, либо всем воля. Ты об других подумай. Иной помирает нынче, а кто в остроге сидит, а кого и вовсе отпевать несут. Тоже несладко.

- Шапку потерял - плакал мужик. - А в шапке пятнадцать рублёв зашито было. Три года копили. Эй, отдай, кто взял!

- Эка ты... - ругнулся прежний голос, дыша в затылок Фили жареным луком. - Еще наживешь. А то царь тебе пожалует.

- Пожалует... - начал было пророчить рыжий.

В этот момент и пришла очередная волна. Филя, намертво, как в тисках, зажатый соседями, поднялся вместе с ними, но рыжему мужику не повезло. То ли тяжел оказался, то ли вдруг, как это и с Филей бывало, рядом с рыжим мужиком на миг случилась воля, а только остался мужик на земле, когда другие взлетели. Тут же толпа стала над ним смыкаться. Филя еще видел руку мужика, толстые, поросшие рыжей шерстью пальцы, хватавшие воздух. Но вот и рука исчезла. Толпа, взревев от страха и боли, шатнулась в сторону и стала оседать. Тут-то Филя и почувствовал, как под ним шевелится что-то мягкое и живое.

"Господи, помилуй!" - взмолился Филя. Он попробовал поджать ноги, но даже согнуть их не сумел, так сильно его зажали. Снизу доносилось глухое мычание - видать, кричал несчастный, только под толпой никто, кроме Фили, его не слышал, да и Филя, пожалуй, не столько услышал, сколько подошвами почувствовал этот крик, как почувствовал, что оторвалась его штанина, за которую рыжий мужик в отчаянии схватился.

Так Филя вознесся над толпой аккурат по то место, где снизу ребра начинались. Наконец он смог вздохнуть полной грудью. Когда волны снова поднимали толпу, он опирался локтями на чужие плечи. И хотя соседи его лаяли и кусали, Филя терпел и локти не убирал.

Теперь Филя хорошо видел и поле, - из-за тонкого слоя тумана оно походило на огромную площадь, вымощенную головами и залитую чуть отстоявшейся дождевой водой, - и буфеты, оказавшиеся от него шагах в сорока, не дальше. В лучах всходившего солнца сияли самовары, подвешенные к столбам. Там же, за буфетами, на столбах висели гармоники и шелковые рубахи, пиджаки, штаны и шапки с диковинными перьями. Несмотря на тоску, внутри у Фили ёкнуло: "А хорошо бы так одеться!" Из толпы кое-где выбирались люди - не дети, а взрослые, но и они шагали прямо по головам. У многих были окровавленные, вздувшиеся лица, у всех одежда висела клочьями.

Совсем рядом с Филей в сторону буфетов проползла старуха. Она скулила и причитала, и роняла на головы ожидателей коричневую слизь, а сквозь прорехи в ее кофте светилось куриное тело, под которым болтались синие груди-сосульки.

Прошли всеми стопами два нарядных ражих молодца - не то конские барышники, не то офени, а может, просто лихие люди, которых царь на коронование простил, да из тюрьмы выпустил. Братья - не братья, а глаза одни: белые, наглые, иудистые, будто человечины поели. Да и говорили они между собой чудно - по-русски, а непонятно.

- Кому наверх? - спрашивали.

Одна пара захотела - приличный, в шляпе, господин и барышня. И офени их выкорчевали, и господин отдал им две радужные, и руку каждому пожал, и повел барышню к буфетам. Им вдогонку баба с ребенком на руке заплакали, а господин с барышней не оглянулись. И вот они уже лезли на крышу, а казак, сидевший в проходе на буланой кобыле, тянул к барышне руки.

Больше денег ни у кого не нашлось, а за медь офени доставать не стали: цены, дескать, им сбивать не велят. И пошли они дальше, в туман, хохоча и болтая по-жгонски.

Вскоре над туманом поплыли головы других одиночек-счастливцев. Туда же, к буфетам, толпа с рук на руки катила обморочных, а может, и покойников.

* * *

Жерди, отделявшие гулянье от поля, вдруг затрещали, а затем верхняя перекладина издала оглушительный треск и переломилась. Первый ряд, уже давно лежавший на этой жерди, заверещал и стал оборачиваться. Вдруг люди стали расступаться. Из недр толпы выходил подпоручик. Вот он перевалился через жердь и упал на траву.

Подпоручик задыхался, ворот его мокрого и парившего кителя болтался на нитке. Вслед за подпоручиком выбирались солдаты с выпученными от удушья и страха глазами. Одного из солдат тащили под руки товарищи - его лицо с закрытыми глазами было совершенно синим. Кроме обморочного, другие солдаты, выбиваясь из сил, несли бесчувственных обывателей, в основном женщин. Следом тянулись люди, еще не потерявшие способность двигаться самостоятельно - мокрые, в разорванной праздничной одежде, с синяками и ссадинами на лицах. Их оказалось совсем немного, и вскоре первый ряд опять сомкнулся.

Москвин и Сытин подошли к подпоручику, заглянули ему в лицо.

- Как там, господин офицер? - спросил Москвин.

Подпоручик поднял голову и прокричал:

- Как еловая шишка в жопе, милостивый государь! Вошла гладко, а выйти так и шершаво! Пушкин а-эс, письмо к Наталье Николаевне.

Из глаз подпоручика катились слезы.

- Оставим, Михаил Федорович, - проговорил мрачный Сытин.

- Что они тут делают?! - крикнул офицер, указывая на дюжину детей, собравшихся возле Надежды Николаевны. - Уводите их скорее! Сейчас хлынет! Скорее же, черт возьми! Хотя бы этих спасите! Зелинский, это вы? А-а, пропади оно всё пропадом! Отведите барышню с детьми! Да подальше, черт возьми!

Внутренняя толпа была здесь совсем не густой - буфеты стояли справа и слева от этого места - огромного промежутка в цепи буфетов, представлявшего собой двухсотсаженную изгородь из жердей. За спинами гуляк виднелось несколько огромных деревянных домов, размерами и формами походивших на Большой театр.

- Пошли, Иван-царевич! - сказала Надежда Николаевна, взяв ладонь ближайшего мальчишки - мокрого и оборванного. Такая же мокрая девочка сама схватила ее за руку. - Генерал велит в театр.

Зелинский пошел вслед за детьми.

* * *

- Ваше превосходительство, распорядитесь же, наконец, - продолжал цукать Бера неотвязный капитан. - Время уходит. Вы же сами видите: народ задыхается. Куда дальше? Делайте свой долг!

Бер опустил ладони, в которых прятал лицо, и открыл глаза.

По толпе на Ходынском поле гуляли волны, а прежние перекаты ее крика теперь слились в сплошной рёв, похожий на визг свиньи, которую неумело режут за конюшней, - а она вырывается, но не может даже сдвинуться с места, и визжит, и как будто хочет объяснить, почему ее не надо резать, и уже не притворяется дурой, которую работать не заставишь, но силится сказать человеческим языком: "Я больше не бу-у-у-уду-у-у!!!"

- Да-да... Пора - проговорил Бер. - Жребий брошен.

- Господин купец! - крикнул капитан.

- Лепешкин Василий Никола... - начал уточнять тот. Но капитан перебил:

- Вы своих людей предупредили?

- Вон побежал - махнул рукой Лепешкин в сторону буфетов.

Отсюда, с эстрады, было хорошо видно фигурку человека в белой рубахе, бежавшего вдоль цепочки тянувшихся к Ваганькову буфетов. Возле проходов между ними человек на мгновение останавливался, что-то говорил, облокотившись на стену, а потом бежал дальше. Из проходов стали выходить пешие казаки; выйдя, они переговаривались друг с другом. Гонец обежал с десяток буфетов, но вот следом за ним поскакал верховой. Судя по всему, он говорил то же самое, но уже не артельщикам, а казакам - те начали выезжать из проходов на пятившихся лошадях. За казаками принялись выходить и солдаты. Толпа на гулянье загудела и медленно, подталкивая первые ряды, поплыла к буфетам. Просвет между ней и буфетами стал сужаться.

- О, Боже! - воскликнул Бер. - Господа, да ведь они... Боже упаси! Господа, если толпа хлынет с обеих сторон, они подавят друг друга! Как мы раньше не подумали!

- Прикажете отменить? - мрачно и устало спросил капитан Львович.

- Конечно же! - крикнул Бер. - Немедленно отменить!

- Господин купец, вы можете это сделать? - обратился Львович к Лепешкину.

Тот помотал головой:

- Никак не могу-с. Артельщикам сказано, что я картуз сниму и махну. Сигнал такой будет, чтоб начинали. Коли я этого не сделаю, они разбегутся. Уж это верно. Максимов сказал, а уж он своих ребят знает. Уж на что его чтут, только и он не сладит. Плюнут на всё и домой уйдут.

- Это невозможно - сказал Львович, как будто переводя слова Лепешкина Беру. - Толпа уже не поддается управлению. Ни с той стороны, ни с этой. Ваше превосходительство, артельщики уже не слушаются. Представьте, что будет, если толпа без них, сама полезет в буфеты! Вы хотите, чтоб и казаки взбунтовались? Не будьте же бабой!

- Нет! Боже мой, нет! - проговорил Бер. - Где же полиция?

Слово "полиция" прозвучало глухо, потому что он снова спрятал лицо в ладонях.

Артельщики уже вышли из проходов и стояли, глядя в сторону трибуны. Даже издалека, по фигурам можно было оценить степень их усталости, томления, страха. Кое-кто из них поглядывал назад, в проход, а затем мотал головой и крестился, явно желая показать это начальству на эстраде.

- Полиция теперь тоже ничего не сделает - крикнул жестокий Львович. - Эта толпа сейчас живет в доисторической эпохе, понимаете? Bellum omnium contra omnes - война всех против всех!

- Царица небесная, спаси и сохрани! - не выдержал и Лепешкин. С этими словами он, торопливо осеняя себя крестным знамением, снял картуз.

- Болван! - крикнул Львович. Рука его скользнула к кобуре.

Но было уже поздно.

* * *

Солдаты, от усталости почти не замечавшие подполковника - во всяком случае, присутствие Бердяева не удерживало их от грязной ругани, - вытащили вестового на улицу. Вслед за ними, пугливо озираясь, вышел и Бердяев. Он закрыл за собой дверь, но рев толпы теперь проникал в комнату и сквозь дощатые стены.

И даже этот рев заглушил своим криком мужик, привязанный к стулу, когда Командор поднес к его ноздрям стебелек ландыша.

- И это только начало, каналья! - прошипел Командор голосом черного лебедя с красным клювом. - Готовься! Ты меня знаешь! Где касса, шельма? Говори!

Пленник молчал, а слезы градом катились по его лицу и сливались с каплями пота.

- Молчишь? Ну, пеняй на себя!

Командор снова поднес ландыш к носу мужика.

- А-а-а-а! - снова взревел тот.

- Ну вот видишь. Говорить все равно придется - сказал Командор.

Мужик, однако, схитрил. С последним криком он выпустил из себя воздух, но делать вдох не торопился - ландыш по-прежнему щекотал его ноздри.

- Подождем! - кивнул Командор.

Ждать пришлось больше, чем он мог подумать. Прошло минут десять, прежде чем мужик - судя по взгляду, он уже вполне окреп и теперь был готов к волевому поединку - неожиданно сделал глубокий вдох. Рука Командора к этому моменту уже порядочно устала, и ландыш незаметно опустился. Мужик триумфально взглянул за Командора и снова затаил дыхание - запах цветка явно не достиг цели.

- Ах вот ты как... - задумчиво проговорил Командор. - Ну что ж... Смотри не пожалей.

Он встал и походил по комнате из угла в угол, порылся в карманах и достал сигару. Глядя на мужика, Командор вынул перочинный нож, отрезал от сигары кончик, вставил ее в зубы. Прикурил от спичек, отобранных у мужика, пустил ему в лицо струю дыма. Мужик щурился, но в глаза врага смотрел по-прежнему дерзко.

- Сам напросился, Дулин, - сказал Командор. - Сам. Это ж надо такую ерундистику выдумать - прошение государю. Кто б тебя к нему близко пустил, а? Молчишь? Ладно. Погулял и хватит. Помнишь, как пугач мой взял, чтобы в руках только подержать? Английский, что мне папенька из Нижнего привез? Я и глазом моргнуть не успел, а ты все пистоны расстрелял! Вспомнил?

- Какие пистоны? - взвился было Дулин. Но веревки не позволили ему вскочить.

- Какие? - выдыхая дым, со слезой в голосе переспросил Командор. - А в лапту когда играли, ты меня битой по колену нарочно ударил. Вспомнил?

Дулин опустил глаза.

- Вспо-омнил - судорожно вздохнув, произнес Командор. Он вновь затянулся сигарой и продолжил: - Ну так вот: молись. Молись, потому что здесь нас только двое, и с меня спроса нет, сам знаешь. А вот тебя давно унять пора, и я это сделаю.

- Ну и что ж ты сделаешь? - спросил Дулин, с хитринкой глядя на Командора.

Прежде чем ответить, Командор несколько раз прошелся по комнате туда и обратно. Один раз он неожиданно сунул под нос Дулину ландыш, но перехитрить его не смог - тот успел затаить дух. Презрительно посмотрев Дулину в глаза, Командор швырнул цветок в угол и снова принялся ходить.

- Погоди, погоди... - прошептал он, успокаивая самого себя. - Погоди... Ты, помнится, зоолога донимал: отчего все быки драться лезут, а волы, кладеные, смирны как коровы? Уж на что Шацкий нестыдлив, а и того в краску вгонял. Вспомнил? Так старик и преставился, а тайну взрослую не выдал. Ну, да я тебе за него отвечу.

Командор швырнул сигару в угол, бросился к Дулину и принялся срывать с него штаны.

Дулин захрапел как конь, забился в своих веревках.

- Касса где? - крикнул Командор. - Скажешь?

- Не-е-ет!

Командор спустил с Дулина штаны до сапог, поднял голову и вдруг захохотал. Он смеялся так, что шум толпы снова заглох, а дверь приоткрылась и в комнату заглянул насмерть перепуганный Бердяев. Подполковник всмотрелся в полуголого Дулина, ругнулся, громко плюнул на пол и захлопнул дверь.

Командор, одной рукой хватаясь за живот, тыкал пальцем в дамские каучуки, с помощью которых на толстеньких ножках Дулина держались шелковые чулки, и хохотал, хохотал, хохотал. Наконец Командор вытер слезы и сунул руку в карман.

- Тем лучше - произнес он, все еще всхлипывая от смеха. - Ты, братец, и так уже наполовину готов. "Германн был свидетелем отвратительных таинств ея туалета".

В руке Командора сверкнула открытая бритва.

Увидел ее, Дулин вскричал:

- Нет! Нет, только не это! О-о-о!

Но крик Дулина слился с возгласом толпы, извергнувшимся как будто из одной исполинской глотки. Дощатые стены трибуны задрожали.

* * *

Княгиня Ирина Николаевна вздрогнула и открыла глаза. Сна как не бывало.

Княгиня села в постели. Кошмар даже не таял, а испарялся, подобно снежку в камине, оставляя один лишь испуг. Что ей снилось? Крик, что-то розовое, сосновые иглы на снегу... А до гибели, своей или чужой, оставалось сделать полшага, пядь... Сон княгини оборвался мгновение назад, но ни единого образа она вспомнить уже не могла.

И вдруг княгиня вспомнила другое: она никогда не просыпалась сама от крика новорожденной дочери. Тут же пришло и объяснение, которое так и не смогли дать ни доктора, ни бабки: брак по расчету, нелюбимый муж и... нелюбимая дочь.

Это было одно из тех озарений, которые с возрастом, спустя десятилетия после событий, понятых не до конца, внезапно, в неурочный час, посещают людей - чаще мужчин, поскольку женщинам такое понимание обычно дается сразу. Княгине Ирине Николаевне они были хорошо знакомы. Иногда такие озарения облегчали душу, иногда - угнетали. Нынешнее, пожалуй, душу никак не облегчало. Ей, верно, и приснилось что-то, породившее новое озарение...

Уже рассвело, но до полного света здесь, на тесной Рождественке, оставался еще не один час.

Княгиня вздохнула, перекрестилась и легла снова.

И тут в открытое окно, выходившее на монастырь, ворвался далекий крик толпы. Что это был за крик! Возглас, обращенный к небу с мольбой о пощаде, поистине библейский рев народа, в котором мешались плач, стоны, проклятия... Где?! Почему?!

"Mon Dieu! Khodynka!" - мелькнуло у княгини. - "А Nadine вчера опять не пришла домой! О, Боже! Боже, Боже, Боже!"

- Nadine! - крикнула княгиня. - Надежда! Надя!

Она вскочила, босиком подбежала к двери и рванула ее на себя. По коридору навстречу княгине шла служанка с дымившимся кофейником в руках.

- Nadine! - крикнула княгиня. - Где Надежда Николаевна?

- Не знаю-с - пробормотала служанка Лукерья - рыжая дебелая девка, добрая и глупая, приучившаяся к делу лишь на втором году службы. - Со вчера не видамши.

А княгиню уже била мелкая дрожь. Она бросилась в покои дочери, распахнула дверь. Комната была завалена книгами, листами нотной бумаги, акварелями, куклами, засохшими цветами, букетами свежих роз и сирени. На клавишах открытого фортепьяно алел опавший лепесток. В нетронутой постели спала кошка. Но самой дочери не было.

Княгиня рухнула на ковер, стала бить по нему кулаками, изгибаться и рыдать.

* * *

Отшумели крики про колодезь, и толпа загудела по-прежнему ровно, хотя и на более высоких нотах.

Д'Альгейм уже выбрался на пригорок возле трактира "Охота", и теперь стоял там и немного стыдился: мало того, что он отменил свое предприятие, так еще и не сумел уйти достойно, удрал из опасного места - будто с места преступления бежал. Как теперь описать все это для "Temps"? Опять ничего не выйдет - у д'Альгейма корреспонденции получались только в том случае, если он писал чистую правду.

Со своего возвышения д'Альгейм видел, что толпа все же была не настолько плотной, как это казалось внутри ее. Там, где высился ряд мачт с флажками, возле буфетов, люди действительно стояли монолитной массой. Оттуда же, из самой гущи, и доносился постоянный гул, похожий на шум прибоя. Между тем с краев толпа еще разбивалась на большие лагеря вокруг костров и телег, и здесь люди, истомленные ожиданием, всё больше молчали.

Д'Альгейм теперь твердо знал, что идти сюда ему было незачем. Он вздохнул, повернул к шоссе и начал спускаться с пригорка.

Вдруг толпа за его спиной издала дружный крик.

- Дают! - это слово еще можно было разобрать, и все вокруг принялись его повторять: - Дают! Дают!

Но тут же крик обратился в рев, исходивший из гущи толпы, и теперь нараставший от возгласов с окраин, где этот рев подхватили. Он был громче крика, которым многотысячная толпа приветствует государя, но его тональность не оставляла никаких сомнений: так могли кричать только обреченные на смерть люди. Или животные...

Стоя на пригорке, д'Альгейм видел, что последние промежутки между отдельными лагерями стремительно уменьшаются - в какие-то секунды они исчезли совсем, и теперь люди сливались - да нет, сжимались, именно сжимались - в единую массу по всему полю. Края толпы, прежде казавшейся до отказа плотной, в течение мгновений приблизились к центру еще на десятки аршин. А со стороны шоссе, со стороны водоемной каланчи, Бегового круга, Пресни и Ваганьки к этой массе бежали всё новые люди, которые прежде сидели или спали на земле, но от крика вскочили и понеслись вслед за остальными. Они бежали, не оглядываясь, они мчались с такой скоростью, будто убегали от огня, от бешеных собак, от реки, вышедшей из берегов. И поле, вытоптанное до последней былинки, дрожало от топота их ног.

- Стойте! - крикнул д'Альгейм.

При мысли о том, что этот ужас подошел к развязке, его охватила гадкая радость, а следом пришло и унизительное сознание безопасности своего положения. Единственное, чем он еще мог перед собой оправдаться, единственное что ему оставалось делать, так это исполнять свой человеческий долг. И д'Альгейм исполнял его - он стоял лицом к шоссе и кричал:

- Ради всего святого: остановитесь!

Никто его не слышал. Да и не видел тоже.

Навстречу д'Альгейму бежала дева-простолюдинка с ходившей вверх и вниз тяжелой грудью, столь же тяжелыми бедрами и порнографически тонкой талией. Даже для Москвы, неслыханно богатой на красавиц, ее лик типа боттичеллиевой Венеры был красив необычайно. Белый платок сполз на плечи девы, ее торс охлестывала, то падая на грудь, то отлетая на спину, русая коса толщиной с корабельный канат. Движения девы переполняла грация - никогда, еще никогда в жизни д'Альгейм не видел, чтобы человек двигался так красиво; столь совершенную красоту бега не смогли запечатлеть и скульптуры античных гениев.

- Сударыня! - воскликнул д'Альгейм, протягивая к деве руки и вставая на ее пути. - Не ходите туда! Там опасно!

Дева мельком глянула на д'Альгейма огромными бирюзовыми глазами, почти не размахиваясь, тюкнула его в ухо кулаком и помчалась дальше, оставляя за собой клубы пыли.

* * *

Из проходов на гулянье вышли первые счастливцы с оранжевыми узелками в руках. Бер вздохнул, посмотрел на стоявших рядом и произнес:

- Ну вот, а вы...

- Ваше превосходительство! - окликнул его сзади.

Бер оглянулся. Перед ним стоял и прикладывал руку к фуражке казачий офицер:

- Есаул Долгов с сотней Первого Донского полка. Прибыли в ваше распоряжение.

- Ну что ж вы, батенька! - крикнул Бер. - Раньше-то где вас носило?

- Полковник Иловайский сломал ногу. Остались без начальства, так сказать. Ждали команды из своего штаба.

- Ладно... Бог даст, обойдется - проговорил Бер.

Он снова повернулся к толпе.

- Видите... Всё идет как должно.

Из проходов между буфетами вышли еще по несколько человек, прижимавших к себе оранжевые узелки.

Вдруг из одного прохода в "боевом углу" внутрь, на гулянье вылетела какая-то тряпка. А может, стоявшим на эстраде так показалось. Но то, что вылетело следом, разглядели уже все - это был человек. Затем люди начали вылетать из других проходов - вылетать со страшной силой, как пыжи вылетают из дула ружья.

Бер онемел и окаменел. И все другие, собравшиеся на эстраде, замерли тоже.

Отсюда толпа была бы видна как на ладони, хотя ее и покрывал желтоватый туман. Толпу шатало из стороны в сторону. Временами она походила на одинаковые крымские горы, которые тоже начинали подниматься издалека и незаметно, а потом вдруг вздымались до неба у самого моря и застывали - только здесь вместо моря была цепь буфетов, а волны непрестанно двигались, поднимаясь из тумана и падая в него, и могло показаться, что само движение этих гор вызывает страшный, леденящий душу многоголосый крик.

В двух местах по воздуху носило всадников - за шеи коней держались казаки, вошедшие в толпу, чтобы вытащить обморочных или оттеснить первые ряды, и не успевшие уйти назад.

В тот момент, когда толпа взревела, со стороны Москвы к буфетам сдвинулась и поплыла целая ее половина, прежде заметно отделявшаяся рвом, который тоже заполняли люди. В мгновение ока стоявшие на вале у края рва попадали вниз - это было похоже на то, как в ларе сходит лавина муки, подкопанной ложкой неумелой кухарки. Внизу началась свалка. Ров был слишком глубок даже для того, чтобы под ногами первой волны оказались одни только стоявшие на его дне. Нет, мгновенно погребены были и те тысячи людей, что упали первыми. А уже на их головах и телах встала следующая очередь, и только тогда заполнилась пустота рва, всю ночь разделявшая толпу на две части. С эстрады было видно, как в слое людей, заполнивших ров, то и дело появляются ямы, и тут же эти ямы заваливает новыми людьми, потому что верхний слой всего лишь повторял то, что происходило возле дна: люди падали в бесчисленные ямы, из которых накануне добывали песок.

Возле буфетов же вздымались горы и волны. Те, кому удалось выбраться наверх, на чужие головы, качались на гребнях этих волн и пытались идти вперед. Пробравшись к буфетам, они переходили на крыши, а кто-то отрывал дранку и запускал руки внутрь. И вот уже в их руках стали появляться оранжевые узелки. В иных местах они искрами разлетались во все стороны - забравшийся внутрь бросал их своим. Некоторые поступали благоразумно: отодрав доски крыши, они ныряли внутрь.

Однако спуститься с крыш или выйти на гулянье смогли лишь те, кому удалось это сделать в первые секунды после начала раздачи. Увидев гостинцы в руках соперников, толпа на поле увеселений тоже взревела и тоже хлынула к буфетам. Три или четыре казака на гулянье успели взмахнуть нагайками: на одной фигурке сверкнула белая спина под лопнувшей от удара рубахой. И тут же толпа казаков смела - только лошади полетели к буфетам, как дешевые елочные игрушки из картона.

Так у буфетов встретились две волны - одна, необъятно большая, штурмовала буфеты со стороны поля, другая, меньшая, - изнутри, не давая выйти на гулянье даже тем баловням судьбы, которые миновали острые углы буфетов и оказывались в проходах.

Бер стоял и смотрел на волны, с обеих сторон бившиеся о цепь буфетов, и не мог произнести ни слова. У него не было сил даже для того, чтобы отвернуться. И даже веки его глаз свело судорогой: он видел всё, и хотел видеть еще, чтобы наконец уж непременно провалиться сквозь доски эстрады, и после этого появляться только в снах своих дочерей.

- Будет вам причитать, господа! - едва перекрывая вой толпы, прокричал за спиной Бера капитан Львович. - В самых страшных битвах на сто воинов приходятся десять раненых и один убитый. Ну, два. Не больше. Остальные калечат только души. Я сказал: ду-ши! Ду-ши! Уши? Хорошая идея, господин купец! Мыть их не пробовали? А идите-ка вы к чертовой матери!

И заветное желание Бера начало сбываться. Его ноги подломились, и он увидел небо, потому что растянулся на полу, и небо подпирал своей фуражкой капитан Львович, мрачно смотревший туда, куда Беру уже незачем было смотреть.

* * *

Вепрев стоял по горло в чужой блевотине, не способной просочиться вниз, и ждал смерти. Перед его глазами маячил окровавленный затылок, с которого длиннорукий сосед ногтями снял скальп, - снял легко, как кожу с жареной курицы, и бесшумно, потому что сквозь крик толпы никто не услышал вопль жертвы. Вскоре голова перестала кровоточить и безжизненно поникла. А сосед теперь подбирался к горлу Вепрева - чтобы и он, Вепрев, тоже перестал дышать и стеснять соседа своими дыханиями. От нескольких стояльцев сосед этого уже добился. Дело оставалось только за Вепревым - дальше соседу было уже не дотянуться.

Но Вепреву и без усилий соседа каждое следующее дыхание давалось всё труднее. Началось это с той минуты, когда он впервые услышал проклятья соседа-убийцы. От его слов дыхание Вепрева участилось, но стало не таким глубоким, как прежде. Потом дышать стало просто нечем из-за тесноты. Даже остатки воздуха Вепрев уже не мог вдохнуть полной грудью - он как будто разучился это делать, хотя воздуха отчаянно не хватало. А сосед между тем продолжал сквернословить.

Он уже убил словами офицера, вооруженного револьвером, он убил ногтями другого человека; сможет он добраться и до Вепрева. Язык его был неистощим, и каждое новое для Вепрева слово язвило его с новой силой, и привыкнуть к этому было невозможно. Вепрев пытался представить, как стал бы жить дальше, сумей он выбраться отсюда, и не смог. Он знал точно: эти слова он уже не сможет выбросить из памяти, потому что раны, нанесенные ими, оставят шрамы - вот с ними-то и не сможет он жить. Вепрев знал, что, окажись у него сейчас револьвер, как у посиневшего уже офицера, он тоже пустил бы пулю себе в рот или в висок.

Не попробовать ли добраться до этого револьвера?

Вепрев еще раз попробовал вытащить руку наверх. Тщетно, тщетно. Оставалось одно: умереть. И Вепрев поразился: еще вечером сама только мысль о неизбежности смерти могла бы привести его в ужас, сейчас же он ждал смерть спокойно и даже желал ускорить ее приход.

Вдруг сверху начали падать люди. Некоторые вставали и пытались выбраться обратно. Самые удачливые, преодолев глинистые или песчаные склоны, мертвой хваткой цеплялись за ноги и одежду стоявших наверху, у самого края рва, и падали вновь уже с ними - падали на твердую, как булыжная мостовая, массу человеческих голов.

- Дают! - закричали вдруг наверху.

- Дают! - прошептали рядом с Вепревым.

- Дают! Дают! Дают! - на все лады закричали кругом.

И уже не одиночки, а сотни, тысячи людей сразу полетели вниз! Вепрев из последних сил поднял голову и успел увидеть, как прямо на него летят подошвы сапог. В рот Вепрева попал модный высокий каблук, тут же раздробивший его зубы и заткнувший его горло, как пробка затыкает бутылку. Нога с каблуком дернулась раз и другой, но каблук сидел во рту Вепрева прочно, как в капкане, а модник уже содрогался в предсмертных муках, и на него тоже падали люди. И Вепрев умер.

* * *

Бутылочные осколки не упали на землю, потому что упасть тут не смогла бы даже иголка. Они остались лежать на головах и плечах, и никто не мог их сбросить, но все пытались хотя бы стряхнуть их на соседей и немного от них отодвинуться. Сделать это тоже никому не удавалось, но от колебаний толпы осколки все же скатывались в места пониже.

То там, то тут рядом с Филей кто-нибудь начинал кричать оттого, что осколок уперся в его тело. Несчастные молили пощадить и не напирать. Но толпа шевелилась, и осколки из-за этого врезались в тела. Вот самый большой из них - остаток бутылочного дна с острым как кинжал, продолжением - начал скатываться между плеч сразу трех человек. Вот осколок встал на дно и замер, ужасно сверкая чистыми зелеными сколами. В какой-то момент он все же начал благополучно проваливаться в промежуток между людьми, - такие промежутки то и дело возникали и тут же исчезали. Но тут осколок повис на остатке наклейки - клочке бумаги, который соединял его с осколком помельче. Вот его понесло прямо к горлу человека. Вот он уперся в шею с плохо выбритым кадыком. Человек закричал. Толпа снова качнулась, и осколок вонзился в шею несчастного. Черная кровь брызнула фонтаном, окатив пространство на сажень вокруг раненного - а тот уже умирал.

В тот же момент из толпы наверх удалось выскочить мужичку из шустрых. Он сел на плечи соседей рядом с Филей, достал из кармана горсть подсолнухов и принялся их шелушить.

- Дают! - закричали вдруг впереди, возле буфетов.

* * *

Как будто вдогонку детям толпа издала душераздирающий протяжный крик.

Дети, Надежда Николаевна, Зелинский - все оглянулись и увидели, как под напором толпы разлетаются жерди ограды. В мгновение ока на гулянье высыпали люди. Многие тут же бросились к буфетам. Другие, их было большинство, выбегали на гулянье и, оказавшись на свободе, в изнеможении падали. А людской поток продолжал вторгаться на гулянье, и уже здесь топтал ослабших, обморочных и просто мертвых, которых он принес. Но вот поток стал разветвляться - одни продолжали бежать к буфетам, другие - в сторону Ваганькова, к пивным сараям.

И тут на сцене ближайшего театра загремела музыка - увертюра к опере "Руслан и Людмила". Это антрепренер Форкатти решил отвлечь от буфетов хотя бы часть толпы. Там, куда никто не смотрел, уже развернули декорации - панораму в сто с лишним аршин: заснеженный лес, переходивший в аравийскую пустыню с пальмами и домиками, белевшими на фоне моря, откуда путник шел к ледяным пикам сказочных гор, окружавших замок Черномора с его колоннадами и фонтанами. Нашлось тут место и гридне для пира витязей, и пещере Финна на диком берегу. Но все это было только на полотнах холста. Только на них...

* * *

- Дают! Не зевай, наши! Дают!

- Ура-а-а-а-а!!!

Толпу и раньше толкала неведомая сила, приходившая издалека, но с этим криком ее будто тот вдовий сын толкнул, что в сказках быка за раз съедает и горы двигает. И вышло, что прежде толпа только казалась донельзя плотной. Лишь теперь она заполняла последние частицы свободного места, и места эти оказывались за ребрами, и поэтому ребра хрустели, а люди издавали нечеловеческие предсмертные крики и захлебывались собственной кровью. И только Филя сверху этот страшный хруст слышал, и только он их смерть видел, и только он мог за них помолиться, и Филя молился за них и за себя, и за всех других.

- Держись, Борька! - услышал он сквозь визг и крики голос, показавшийся знакомым. - Борька, держись!

Посмотрел Филя туда, где Борьку звали, и увидел Бориса Кузина во всё той же старой поддевке, что ему мастер Редькин пожаловал: редькинское сало на воротнике, чужие нитки, где заштопано, выгорели. Зато картуз на Борисе был новый, с цветом по околышу, а цвет увял, болтал головой, будто с народом заодно в глупости виноватый. Умом ли тронулся Борис - сам собой вслух командовать, или так ему и впрямь легче было, а вот только нельзя было, на него глядя, подумать, что человек этот предательствует - предательством живет.

Вдруг толпа изогнулась и стала подниматься к небу - так, что будки, к которым несло Филю, исчезли, видны остались лишь флажки на мачтах возле этих будок, да столбы с рубахами и самоварами, по которым уже карабкались человеческие фигурки. От рева толпы не было слышно уже ничего, и Филя решил, что теперь-то оглохнет уже навсегда, а не на день, как в тот раз, когда он впервые оказался на заводе. Толпа покачалась и опустилась, как ковер, и стало видно, что сейчас она опять топтала живых и мертвых, упавших под ее ноги - живые бугорки вздрагивали по всему полю, и быстро разглаживались. Снова Филя увидел буфеты - к проходам между ними шли люди с поднятыми руками, и руки эти хватали оранжевые узелки, летевшие в толпу на две-три сажени от проходов - то ли со страха их из окошек так сильно бросали, то ли с умыслом - чтобы уменьшить напор на буфеты. Как будто там, у дощатых стен, кто-то имел силы податься назад, прочь от этой страшной, зубастой стены - ряда буфетов, ощетинившихся острыми углами.

Продолжали бежать по головам все новые люди, дети и взрослые - все оборванные, все без шапок, а одна баба, совсем голая, трясла кроваво-синими мясами и ревела, прижимая к уху руку, а ноги ее были нечисты, как у коровы, вечером пригнанной с луга.

Снова толпа вознеслась к небу, и Филя увидел, что и с другой стороны о буфеты бьется толпа, и туда тоже летят узелки, и там тоже свалка.

Толпа, видевшая только буфеты, продолжала напирать. Сзади, со стороны Москвы, доносился бодрый рев, а возле буфетов люди находили страшную смерть, и их крики были предсмертными.

Отсюда, сверху, Филя хорошо видел, как толпа разделялась на эти две части - сзади исстрадавшиеся, истомленные ожиданием люди даже не пытались сдержать напор и радовались предстоявшему освобождению из страшного плена. Впереди же, у самых буфетов люди умоляли пощадить их, они уже видели места, в которых им суждено было погибнуть, и видели, как они погибнут, они противились напору задних рядов как могли, но не могли ничего, совсем ничего.

Новые, почти белые стены буфетов покрывали кровавые мазки, кое-где люди пытались отрывать свежеоструганные доски, чтобы попасть внутрь, но все было тщетно. Редким счастливцам удавалось вскарабкаться на крыши, и они как в воду ныряли внутрь. Других рвало на части - толпа, качавшаяся из стороны в сторону, терлась об острые углы буфетов как о пилу. Людей, вдавленных в глухие воронки между углами, давили так, что только струи крови вылетали оттуда вместе с мозгами и кишками. Тех же, кого толпа провела по остриям, краями досок рвало на части - над толпой то и дело летали руки и ноги. Бесчувственные - или мертвые? - люди то и дело взлетали в проходах, где встречались и бились друг о друга две толпы. Те же, кому посчастливилось попасть в проходы, хватали узелки, швыряли внутрь буфетов сайки, вылетали на гулянье и падали там без чувств.

Ноги Филе сдавили так, что никаких возможностей выбраться наверх у него не было. Оставалось одно: воспользоваться последней возможностью, схватиться за края крыши, если к тому моменту ее еще не разнесут в щепы, и попробовать подняться наверх.

Уже не раз Филя готовился к тому, что толпа поднесет его к проходу, либо размажет о стены или разорвет об углы буфетов - и каждый раз, когда то или другое подступало, толпу вдруг заносило в сторону, и Филя оказывался в стороне от места, к которому он уже прицелился. Уже в какой-то сажени от него люди упирались руками в скользкие от крови стены, кричали при виде останков раздавленных прежде, и Филя уже жалел, что час или два назад судьба вознесла его над толпой так высоко и он всё это видел.

Вдруг толпа снова поднялась - но это было уже за спиной Фили. Его понесло прямо к углу с насаженными на него кровавыми лохмотьями, и Филя, уже в сотый раз прочитавший "Отче наш", закрыл глаза и приготовился. Вдруг он почувствовал, что летит. Он открыл глаза и ударился о землю. Филя поднял голову и увидел, что лежит саженях в десяти от прохода. Тут же его схватили за ноги и потащили прочь. Филя успел разглядеть солдата с каменным лицом, который молча тащил его за ноги. Он доволок его до решетчатой стены буфета, от которой несколько человек отрывали доски и рейки, чтобы забраться внутрь, за оранжевыми узелками, и тут бросил. Филя попробовал приподняться, но лишился чувств.

Очнулся он от того, что ему в рот лили холодное пиво. Филя приподнялся. С груди его на землю посыпались медные монеты.

- Это тебе, паря, народ на похороны собрал - объяснил мужик, сидевший над ним.

Мужик перестал лить пиво Филе на лицо и сам приложился к новенькой кружке. Допив до дна, он вытряхнул последние капли в ладонь, растер их по лицу и добавил:

- А насчет билетов лотерейных, видать, сбрехали.

Неподалеку дрались два парня - один с непокрытой головой, другой в шапке с павлиньим пером. У обоих уже в кровь были разбиты лица. Парни отнимали друг у друга новые красные шаровары. Наконец, каждый вцепился в свою штанину, шаровары затрещали и парни разлетелись в разные стороны - каждый со своей добычей. Щеголь, ослепленный съехавшей на глаза шапкой, с разбега врезался в стену буфета и по ней сполз на землю. Простоволосый вырвал из рук бесчувственного противника вторую штанину и, перепрыгивая через разложенные на гулянье тела, убежал.

Истошно, как от щекотки, вопили снятые с мачт призовые гармоники - их тоже делили.

* * *

Раздача гостинцев закончилась в течение каких-то двадцати минут. Заветные узелки не получила и третья часть гостей. Проклиная всё и вся, люди бросились к пивным сараям и, не обращая внимания на полицию, все утро просидевшую там, внутри, принялись выкатывать бочки и разбивать их чем попало. Кого-то мучило похмелье, кому-то страстно хотелось выпить пива, именно пива! Большинство же людей умирало от жажды. Пиво выпили так же быстро, как разобрали узелки, и те, кто кружек так и не получили, черпали пиво ладонями, шапками, сапогами, а иные опускали в пиво головы и пили так. Там, где разбивали бочки, остались целые лужи пива, и самые обделенные ложились на землю у краев луж и пили из луж.

Покончив с пивом, разбрелось по гулянью. Вскоре во всех театрах начались представления. Гремела музыка, потешные деды забавляли народ, люди бегали взапуски и катались на каруселях. Канатоходцы исполняли обещанные номера, в театре Дурова животные передразнивали повадки, манеры и навыки людей.

Тела раздавленных в толпе убирали до позднего вечера - сначала на Скаковой круг, а оттуда сразу на Ваганьковское кладбище. В два часа пополудни, когда на поле для приема поздравлений от народа приехал государь, эта работа еще продолжалась. Государь поздравления принял, выпил тут же чарку водки и отправился в Петровский дворец, на обед к волостным старшинам.

* * *

Вдалеке надрывались оркестры. Время от времени слышалось хоровое "Сла-авься! Сла-авься!" Порой доносились раскаты простодушного смеха. Но в общем, здесь было тихо. Только стрекотали кузнечики, а жаворонка, верещавшего наверху, было слышно лучше, чем звуки так и не отмененных "народных зрелищ и празднеств".

Надежда Николаевна и Зелинский лежали на траве и смотрели в небо.

- Я так и знала - размышляла вслух Надежда Николаевна. - Я ни минуты не верила в то, что о вас рассказывали. Но что же вы собираетесь делать дальше?

Зелинский ничего не ответил.

Надежда Николаевна подняла голову и посмотрела в его лицо. Зелинский спал.

Тут Надежда Николаевна увидела офицера. Он шел по полю и направлялся в их сторону. Надежда Николаевна поднялась и пошла к нему навстречу. Офицер, явно удивленный, замедлил ход. Подойдя к нему ближе, Надежда Николаевна начала тихо говорить:

- Если вы, милостивый государь, как баба, будете распускать грязные слухи, вы плохо кончите...

- Помилуйте... О чем вы? - спросил офицер.

Вид его был ужасен: плохо выбрит, в мятой, рваной одежде. В одной руке офицер держал ружье. Посмотрев на Зелинского, лежавшего в траве, он сказал:

- Хорошо. Но что же случилось?

- Случилось то, что в кадетском корпусе офицер взъерошил ему волосы и сказал: "Вы плохо причесаны, пойдите перечешитесь". А он ударил его, своего начальника. Вот и всё.

- Не так уж "всё" - сказал офицер. - Когда проснется, передайте ему приказ: явиться к месту службы.

Он вздохнул и добавил:

- Если вам нетрудно. Либо мне придется сделать это самому... Словом, прощайте.

* * *

Бывшая ученица консерватории Ольга Извоцкая проснулась и не смогла понять, где она и что с ней происходит. На том месте, где она всегда носила массивную серебряную брошь, подаренную бабушке еще ее крестной - императрицей Александрой Феодоровной, у нее болела грудь или ключица. Ольга боялась открыть глаза, потому что за время конспиративной жизни привыкла к постоянной опасности. Сейчас она как будто очнулась от регулярного кошмара детства: просыпаешься, но тебе продолжает сниться негодяй, пришедший за твоей жизнью. Вот он уже рядом, вот он достает нож. Но нельзя до срока дать ему понять, что знаешь о его присутствии. На его коварство надо ответить еще большим коварством, потому что иначе схватки не выигрывают. И поэтому ты продолжаешь делать вид, будто спишь. А сама слегка приоткрываешь глаза и начинаешь смотреть через ресницы.

Через ресницы Ольга увидела белый потолок. Тут же рядом что-то звякнуло - кажется, металл о стекло. Ольга услышала смачный выдох, и недалеко от нее заговорил мужской голос:

- Но кто же, черт возьми, наказан? Как это все могло случиться?

- Наказан пока московский обер-полицмейстер Власовский. Уволен без прошения - ответил собеседник. - Но и только. Как случилось? Виноваты, конечно, в Москве. И Власовский, и великий князь Сергей Александрович. Но они валят на министерство двора. На Воронцова-Дашкова.

- Ну, значит, виновных не найдут.

- Не найдут - эхом отозвался первый голос. - Но довольно об этом. Уж не знаю, кому эти придворные интриги могут быть интересны. Для интеллигентного человека тут всё ясно, не так ли? А вот что касается медицины, эта Ходынка, Викентий Автономыч, доставила нам множество удивительных случаев. Впору не нам ими заниматься, а полевой хирургии. Представьте, есть даже случай травматической кастрации.

- Что вы говорите? - переспросил собеседник.

Запахло спиртом.

- Да-да. Но в общем, дела ужасны. Просто ужасны. Я такого и на войне не видел.

- И что же, полной кастрации случай?

- Нет-с, частичной. Половинной, так сказать. Да что там: так и есть, одна половина болтается, другой нет. Во-он там лежит, в углу. Пациентов столько привезли, что без разбора полов класть пришлось. Но тот уже оправился. Вчера поднимался и пил мадеру, которую государь с царицей здесь раздавали. Они же после этого чертова бала по больницам ездили, мадеру раздавали, чаем поили.

Ольга поняла, что находится в больнице. И тут же она вспомнила всё: выходку Джугаева, жандармов, Десницкого, вспышку перед глазами, удар в грудину и черную пустоту, поглотившую ее. Ей страстно захотелось перевернуться или лечь на бок, но сделать это она еще не решалась.

- Мадеру! О, эта мадера! О, эта рыба sole[32] и розы из Прованса!

- И не говорите, Викентий Автономыч! Это ж позор! Позор! Покойников еще не убрали, а царь на бал к французскому послу отправился! Народ хоронят, а царь пляшет!

- В заграничных газетах - приглушил голос Викентий Автономович - его с Нероном сравнивали - Рим горит, а тот на лире играет!

- Да-да... А каков этот тир у Ваганьки?

- Что за тир?

- Рядом с кладбищем тир устроили. Прямо во время похорон там великие князья вздумали голубиной охотой развлекаться. Коршуны на запах прилетели - шутка ли сказать, по три гроба друг на друга ставили. И тут же, в ста шагах, гостям царским голубей выпускают, а те в них палят! Ну вы подумайте!

- Вы еще про старика хотели рассказать. Ну, которого...

- А-а-а-а! Да, презанятная история, хотя и гадкая, гадкая. Значится, так: привезли ко мне старика почти слепого. Из деревни. На Ходынке вообще, судя по обуви, народ в большинстве деревенский погиб. Воров, кстати, тоже полно - у одного в карманах с десяток золотых часов нашли. Так вот, о старике. Привезли слепца этого, но говорить он еще мог, хотя сильно избит был. Так выяснилось: когда государь пообещал за каждого погибшего по тысяче рублей выдать, его сыновья с печи сняли и в Москву повезли. По дороге били и щипали, и учили: говори, дескать, если спрашивать начнут, что на Ходынке был. Родня-то надеялась, что помрет дед, а они деньги получат. А дед жив остался. Пришлось обратно забирать.

Ольга открыла глаза шире. Рядом с ней, на подоконнике, росла герань, посаженная в белую кружку с золотыми ободками, темно-желтыми узорами и вензелем: "НА". Недалеко от входа в палату стоял стол, за которым сидели двое: человек в жилете и белой рубашке - очевидно, врач и здешний начальник, и второй - его гость, одетый в мундир какого-то ведомства. Судя по всему, гость тоже был врачом.

- А депутация фабричных? Это правда? - спросил Викентий Автономович.

- Правда - ответил врач. - На другой день явилась в полицейскую управу депутация от фабричных. Петицию принесли: нам, дескать, велели к десяти утра прийти за гостинцами, мы пришли, а гостинцы раздали. Извольте и нам выдать кружки. Фабричные эти и впрямь опоздали, но без кружек остались не все. Когда им люди с Ходынки встречались, они эти чертовы, да-да, чертовы кружки у них отнимали. Правда, надо и то сказать, что иные с Ходынки по три-четыре гостинца тащили. Помилуйте, но это же психическая эпидемия! Индуцированное помешательство! Как еще назвать? Виттова пляска, флагелиатизм, кликушество, эти кружки окаянные - всё одного ряда вещи! Уверяю вас, история эта имеет все признаки повальной болезни! Там удивительные вещи происходили! Люди спасались от давки и тут же обратно бежали, за кружками, прямо в самое пекло, к дьяволу в зубы!

- А может, люди просто хотели нажиться? Я ведь слышал уже про эти слухи: коров, мол, разыгрывать будут. И еще, говорят, какие-то письма подметные найдены были...

- Ну, во-первых, ученому человеку, уважаемый коллега, не пристало начинать объяснения со слова "просто". Это слово уже само по себе заявляет о слепой вере, о старом предрассудке на новый лад, так что дальше можно и не говорить. Это слово для ответов ревнивой супружнице, но не больше того.

- А вы правы, пожалуй, - рассмеялся Викентий Автономович. - Тут, батенька, мне с вами спорить не приходится. По истории психозов у нас вы знаток.

- Не льстите, не люблю. Но, похоже, мы и в самом деле имели все-таки дело с повальной болезнью. Просто настала пора для нее...

- "Просто"? Ха-ха-ха!

- Ах, заешь его комар! Пора настала, потому что многолетнее уныние у нас всегда сменяется горячкою. Есть, знаете, оригинальная душа нации, есть и болезни народной души. У разных народов они разные, а у русских, по моему глубокому мнению, это тоска и духовная лень, которые сменяются вспышками активности, подвижничества, гениальности, наконец.

- Как у князя Потемкина, к примеру - горячо подхватил Викентий Автономович.

- Да-да. И бунтами эти поры уныния сменяются тоже. Несомненно, в этом есть циклы. О них я и сказал: настала другая пора, чем бы ни объяснялась их смена. Не за кружками и не за коровами народ туда, на поле, ходил. А потому что силы в нем играют, а куда деть - самому непонятно. Тоску пора сбросить. Это у тех, за которыми идут, которым подражают. Большинство, конечно, подражало, для чего и выдумали этих коров, лотерейные билеты и прочую глупость. Никто тут, боюсь, и не мудрил специально, всё само собой, условно говоря, произошло.

- Да-а-а - мрачным голосом протянул Викентий Автономович. - А про двадцать два года вы слышали?

- Какие двадцать два года?

- Давеча мне интересную историю напомнили. Как на свадьбе у дофина Людовика, будущего короля Людовика XVI и Марии-Антуанетты такая же давка, как на Ходынке случилась. То есть сначала - гекатомбы жертв на празднике, а потом в сотни раз больше - во время революции.

- Да? И что же?

- А то, что иные дальше считают: Людовика с супругой через 23 без малого, а если пунктуально, то через 22 года после этой свадьбы казнили.

- Через 22 года? - переспросил хозяин. - То есть вы хотите сказать...

- Ничего я не хочу. А только не будет в этом царствовании проку, вот что.

- Девяносто шесть плюс двадцать два... Вплоть до года тысяча девятьсот восемнадцатого - старательно выговорил хозяин. - Ну что ж, в добрый путь...

Вскоре врач и его гость куда-то ушли.

Ольга подняла голову и оглянулась. В палате - а это была больничная палата, причем, судя по обстановке, из новых, прогрессивных - было почти пусто. Лишь в углу на кровати бугрилось некое возвышение. Ольга сначала мысленно ощупала себя, а потом осторожно приподняла одеяло. На ее груди синело страшное пятно - впрочем, ни единой царапины там не оказалось. Почему-то саднило под мышками. Ольга заглянула и туда, и увидела, что подмышки тщательно выбриты - вероятно, таковы были порядки здешнего заведения. И тут она увидела, как с постели в дальнем углу слетело одеяло и на кровати, подобно панночке из "Вия", восстал Дулин собственной персоной. Голова злодея была наголо обрита, бороды у него тоже не оказалось. Физиономия Дулина, некогда способная внушить страх и уважение, теперь могла бы вызвать смех, если бы кроме Ольги, его видел кто-то еще. Ольга снова опустила голову на подушку и принялась разглядывать Дулина через ресницы.

Тот не стал терять времени даром. Переступая с ноги на ногу, как весенний кот, Дулин подобрался к вешалке, стоявшей недалеко от входа. С нее он снял балахон, оказавшийся платьем сестры милосердия, и поразительно ловко натянул его на себя. Затем он повязал голову белым платком с красным крестиком, посмотрелся в зеркало, подтянул краешки платка и на цыпочках, все так же ступая раскорякой, вышел из палаты. Однако тут же Дулин вернулся, положил одеяло на кровать, что-то с ним сделал и лишь после этого скрылся опять.

"Не бред ли это?" - подумала Ольга. - "А может, сплю?"

В палату вбежал больничный казачок - юный и уже разжиревший от легкого хлеба. Распахнув дверь, он свистящим шепотом прокричал:

- Господин доктор, опять их величество вдовствующая императрица...

Оглядевшись, казачок выскочил в коридор, где от его топота задрожали стекла. На мгновение стало тихо, но вот дверь открылась снова и в палату вошел Смирнов. Да, это был он.

Не теряя времени даром, он по-хозяйски подошел к кровати, покинутой Дулиным, схватил край одеяла, рванул его на себя и прокричал:

- Ваше время вышло, господин... О, черт!

Смирнов выпустил одеяло, рухнул на колени и заглянул под кровать Дулина, затем под остальные кровати. Вот он вскочил, пробежался по палате, даже не взглянув на Ольгу, и, что-то рыча на ходу, скрылся за дверями.

Опять стало тихо.

Ольга приподнялась и увидела свою одежду на табуретке рядом с кроватью. Терять время больше было нельзя. Она вскочила, в два счета оделась, сунула ноги в башмаки и бросилась к выходу. Тут в коридоре послышались голоса. Выбирать не приходилось - Ольга помчалась к своей кровати, прыгнула, в чем была, под одеяло и закрыла глаза. Палата наполнилась голосами. Как показалось Ольге, вошедшие направились прямо к ней. И она не ошиблась. Открыв глаза, Ольга увидела над собой морщинистое замшевое лицо.

- Как вы себя чувствуете, дитя мое? - произнесла старушка.

- Благодарствуйте... - прошептала Ольга, насколько позволял душивший ее край одеяла. - Прекрасно.

Старушка покачала головой и спросила:

- Не хотите ли чаю?

- Благодарствуйте, мы не пьем-с - ответила Ольга, ужасаясь и удивляясь непонятно откуда взявшемуся умению лгать, притворяться и делать это мастерски, как актриска на сцене.

- Прощайте же, дитя мое - произнесла старушка.

Она порылась в ридикюле, достала оттуда радужную сторублевую ассигнацию и положила ее на тумбочку рядом с головой Ольги:

- Это вам на поправку здоровья. Храни вас Бог.

Старушка перекрестила Ольгу и направилась к выходу. Следом за ней, бренча орденами и саблями, двинулась толпа сутулых седых генералов.

Опять стало тихо.

Ольга вскочила с постели, схватила радужную и пробралась к выходу. В коридоре было пусто. Спустя минуту Ольга уже мчалась по улице.

Еще через час Ольга на извозчике подъехала к вокзалу, с которого поезда уходили в Крым. Стоя на дощатом перроне, Ольга при помощи оторванного подворотничка отряхнула пыль с башмаков. Затем она вошла в вагон третьего класса и села у окна.

Через два прохода полупустого вагона сидел молодой господин. Когда поезд набрал скорость, он достал кусок фанеры, положил на него лист бумаги и принялся рисовать Ольгу, а Ольга принялась делать вид, будто смотрит не на него.

Впрочем, скоро Ольга забыла о художнике. Ольга смотрела в окно и не могла насмотреться на придорожные березы и ели, кружившиеся за окном, как на балу, и она поражалась тому, что видела - так, будто видела это впервые в жизни.

Загрузка...