Мои рассказы - это, в сущности, советы человеку, как держать себя в толпе...

Варлам Шаламов




"Опять!" - только это слово отставной юнкер Пушкарский и смог бы сейчас вымолвить, кабы язык слушался Пушкарского, кабы его могла услышать хоть кошка, хоть Дунька. Но даже мятая красная харя, глянувшая подбитым глазом на Пушкарского, оказалась его отражением в зеркальце на прикроватной тумбочке. Кроме самого юнкера, в угольной комнате нумеров "Лувр" не было никого - ни кошки, ни Дуньки.

Накануне Пушкарский опять напился. Напился нечаянно, забыв про клятвы, которые он давал матушке, начальству, квартальному надзирателю, Дуньке, кошке, себе. А вот теперь начинался новый день, и его предстояло прожить. Прожить одному, ибо грешник мучен будет всегда один, тут батюшка не ошибся. И Пушкарский знал, что мучен он будет несказанно. Как опальный боярин в байках из жизни Ивана Грозного, которыми Пушкарского потчевали в детстве, воспитывая в нем моральную упругость ввиду горчичников.

Пушкарского тошнило, в глазах его поминутно взрывались петарды, рассыпавшие зелёные и жёлтые искры, в голове кипел и булькал свинец, а сердце билось яростно, мощно и неровно - как первый силач возраста, посаженный в карцер накануне Рождества: дядьки аж на третьем этаже крестились.

"Не убил ли я кого вчерась?" - пронзило Пушкарского. Именно этот страх с недавних пор стал его главной утренней мукой. Следом накатила вторая волна: "И не сойду ль я нынче с ума?!"

А дальше началась и настоящая расправа - как в застенке у Малюты.

Не впервой было юнкеру просыпаться и с мольбой подгонять время, которое одно только и умело лечить. Но нынешнее пробуждение являло собой что-то совершенно небывалое. Каждая прошедшая минута содержала только одно: лихо. Каждая новая твёрдо обещала ухудшение. Между началом и концом каждой минуты были ещё и секунды, и каждая переживалась как лицезрение равнодушных законов Ньютона: падаешь с груши и не знаешь, чем твой полет закончится, но знаешь, что будет очень, очень плохо. Мгновение кончалось, но следом, не давая передышки, наступало новое - столь же непредсказуемо жестокое и коварное. Что там былинные опричники-горчичники! Что там волдыри на спине, заранее - чтобы садче было - протертой одеколонью!

"О, Господи!" - взмолился мокрый Пушкарский. Его трясло как Петрушку в руках балаганщика, у него, как после гимнастических занятий или учений в поле, ныл каждый нерв. - "Круги ада - как это верно, Господи! Именно круги, а не дорога, не ступеньки. Я не был жив, и мёртв я тоже не был. Али наоборот? Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи, помилуй! Помилуй мя, Господи! Помилуй мя, Господи! Помилуй мя, Господи!"

Пушкарский будто со стороны услышал свое дыхание - и до чего же оно было похоже на предсмертный хрип папаши! "Колоколец" - вспомнился юнкеру тенорок отца Варфоломея. - "Колоколец несомненный, матушка моя! Не угодно ль панихиду заказать? По святому дню и для вином опившихся скидка выйдет".

Пушкарский вспомнил сальную косицу отца Варфоломея поверх парчёвого стихаря, и вздрогнул от неизменно свежего, детского омерзения. А тут ещё потолок начал уезжать вправо и вдруг возвращаться на прежнее место, чтобы тут же снова поехать вправо, потом опять вправо, опять вправо и опять вправо - и случалось это издевательски ритмично, будто в знак отмены истекавших секунд, возвращения времени, обязанного худо-бедно проходить, на прежние позиции. Это движение на месте было невыносимо мучительно! Пушкарский издал стон и закрыл глаза. И увидел голубой диск на черном фоне.

Диск начал увеличиваться и Пушкарский понял, что это Земля, покрытая голубой дымкой. "Спит земля в сиянье голубом... Вот как смог он её увидеть..." - тоскливо подумал Пушкарский.

Земля занимала уже весь окоём, как вдруг Пушкарский увидел караван - цепочку верблюдов, в тени которых прятались погонщики. Пушкарский понял, что сейчас он грохнется о песок и станет умирать - мучительно долго, потому что падение будет великим, но мягким. Так, верно, и происходит апоплексический удар! Но тут по краям Земли снова появился черный ободок, и под летевшим вниз юнкером сверкнул полюс. В тот момент, когда тщетно жмурившийся Пушкарский подлетал к нагромождению ледяных глыб, Земля уменьшилась снова, и Пушкарский начал падать в темно-зелёное пространство между истоками Днепра и Волги. Это было похоже на полеты во сне, но решительно никакой радости они теперь не доставляли - нет, только тошноту, отвращение, страх.

"Господи, помилуй!" - снова подумал юнкер, катая голову по сатиновой подушке. Он с силой рванул ворот походной рубахи - позеленелая пуговица оторвалась и улетела прочь. - "Помилуй мя, грешного! Аз есмь, многогрешный... Дабы имел всегда грех свой пред взором своим... Жив останусь - уйду в монахи".

На этот раз Земля не уменьшилась, но стала обращаться в подробную, подклеенную с краев карту, которую носил с собой в класс преподаватель тактики ротмистр Пшеславский. Расступившиеся леса открыли серо-голубую ленту Оки, затем Москву-реку. Там, где в неё впадала Яуза, возникли дома, чуть поодаль сверкнула золотая глава Ивана Великого. В скоплении домов Пушкарский сразу признал трёхэтажный "Лувр" - но отметил он это по-прежнему безучастно - так, будто летать над Хитровкой было для него самым обычным делом. Вот и его нумер - распахнутое окно со свежей блевотиной ниже подоконника. Пушкарский вгляделся в тёмную глубину комнаты: у изголовья кровати, на полу, стояла бутылка.

Пушкарский опустил руку - пальцы прикоснулись к ледяному стеклу. Юнкер поднял бутылку и поднес её к лицу: "Мартовское пиво "Дроздовский эль". Пушкарский приподнялся, зубами вытащил пробку, сплюнул и принялся жадно глотать ледяное пиво. Откуда ему было взяться? Тем более, при нынешней жаре? Но прочь вопросы! Сначала - допить!

- В Бога вы не веруете - прозвучал где-то в углу мужской голос. - Потому что не веруете в чудеса, кои бытие Божье подтверждают. А зря. Нешто в вашей собственной жизни чудес не бывало? И что с того, что другие их не видели? Вы-то знаете, что бывали чудеса...

С последним глотком Пушкарский протрезвел уже настолько, что смог бы повторить слова, произнесенные незнакомцем. Но кто он такой, чёрт подери?!

Единственный стул нумера скрипнул в углу и оттуда вышел средних лет господин в сюртуке от Шармера и чистейшем голландском белье. Это был довольно высокий мужчина, тем не менее, он носил сапоги с высокими каблуками - по моде, охватившей обе столицы с тех пор, как на такие каблуки встал наследник Николай Александрович. Только так вновь коронованный государь и мог, увы, сравняться ростом со своей супругой. Лицо господина, легкие залысины, идущие ото лба, его глаза, игравшие жизнью, излучали жизненную удачу и замечательную образованность.

Господин похрустел бумагой, развернул "Новости дня", откашлялся и прочитал:

- "Молодое благовоспитанное, интеллигентное лицо убедительно просит предоставить ему место: корректора, конторщика, в библиотеку - вообще, соответствующих занятий". И ваш адрес указан. Верно?

Пушкарский молча кивнул. Подавленная пивная отрыжка выступила слезами на глазах - слава богу, в нумере было довольно сумрачно.

- Ну что ж, давайте знакомиться: Дроздов. Нет, нет, однофамилец. Но эль и в самом деле превосходен, не правда ли?

Пушкарский почувствовал, что он краснеет - вчерашний хмель действительно был выбит этим напитком.

- Отставной юнкер Пушкарский - пробормотал он, садясь на кровать и поджимая ноги в рваных сапогах. Может, и хорошо, что он с вечера не разулся. - Право, отменный эль.

- Видите, к вам даже стыд вернулся, причём молниеносно. Не есть ли это в человеке первый признак человеческого? Впрочем, давайте обратимся к делу.

Пушкарский поёрзал на кровати и нечаянно лягнул каблуком стоявшее под ней судно. Крышка на судне начала позвякивать в такт волнам, заходившим по его содержимому. Пушкарского окатила новая волна жара.

- Э-э! Полно вам краснеть, вы же не барышня, в самом-то деле! - воскликнул Дроздов. - А чтобы не краснеть, не след было выдумывать свой образ. Интеллигентные лица, сударь мой, так не поступают, а продают только то, что они действительно в себе имеют. "Всё моё ношу с собой и продаю его", благовоспитанное вы лицо.

- Какое же место вы хотите мне предложить? - проговорил Пушкарский, сгоняя с подушки неторопливую прошлогоднюю муху.

Дроздов сходил в угол и вернулся, держа в одной руке стул, а в другой саквояж. Саквояж он поставил на пол, а стул придвинул к тумбочке и сел на него. Затем Дроздов сбросил зеркальце на постель, всё ещё пахнувшую венерическими примочками Дуньки, поставил саквояж себе на колени и открыл его.

- Какое место... Вот какое, батенька... - приговаривал Дроздов, доставая из саквояжа и выставляя на тумбочку стеклянные стаканы одинаковой конической формы, но разной величины. - Вот какое... Кстати, как вы себя чувствуете? Голова больше не кружится?

- Отнюдь нет-с - как можно интеллигентнее произнес Пушкарский. Эль оказался воистину чудесным - за считанные минуты Пушкарский успел протрезветь настолько, что его даже начала одолевать привычная для трезвого состояния скука. Слушать Дроздова и учтиво таращиться на него становилось все труднее.

- Ну что ж, буду краток! - покивал головой Дроздов, умный как дьявол, это сквозило в каждом его движении, слове, взгляде. Напоследок он поставил саквояж на пол, достал из него ещё одну бутылку дроздовского эля и ловким движение откупорил её.

- Глядите сюда! - указательным пальцем свободной руки Дроздов постучал по меньшему из четырёх стаканов, ёмкость которых возрастала от чарки до впятеро большего полуштофа.

Дроздов наклонил бутылку над стаканом-чаркой и начал лить в него эль. Жидкость тут же стала мутиться, не давая, однако, пены. Дроздов наполнил чарку до краёв и начал переливать из нее эль в следующий по размеру стакан, по высоте превосходивший первый на палец. Второй стакан тоже оказался наполненным до краёв.

- А вы говорите, чудес не бывает - сверкнул зубами Дроздов, хотя Пушкарский и не думал ему перечить.

Дроздов поднял второй стакан и начал переливать эль в следующий. Третий стакан был больше первого уже вдвое. Но и его наполнил до краёв эль, перелитый из второго стакана.

Окаменевший Пушкарский молчал и пучил глаза. Ему опять становилось страшно.

- Вы хоть за нос себя ущипните - сказал Дроздов, переливая эль в четвертый стакан. Тот тоже оказался наполненным до краёв.

Дроздов поднял бутылку и покачал ею между Пушкарским и окном. Эль всё ещё заполнял бутылку по крайней мере на три четверти, хотя последний стакан - полуштоф, равный бутылке по объёму, - был полон.

Дроздов поставил бутылку на тумбочку, посмотрел Пушкарскому в глаза и вздохнул:

- Я так и не понял, интересно ли вам было?

- Но как же... Как у вас это вышло? - пробормотал Пушкарский.

- Немного геометрии, физики и химии, немного практической сноровки и ещё одна маленькая тайна - ответил Дроздов. - А поскольку дело идет о месте, которые вы просили, я должен посвятить вас в некоторые мелочи.

- Позвольте-с? - протянул Пушкарский руку к полному стакану.

- Допивайте - ответил Дроздов, придвигая к Пушкарскому и стакан, и початую бутылку. - Итак, с чем мы имеем дело? Первое. Толщина стекла во всех стаканах, как вы заметили, одинаковая. Между тем объём, как известно, есть произведение высоты, то есть линейной величины, и площади - величины квадратной. Если мы увеличили у второго стакана высоту, скажем, в 1,2 раза - мы получили выигрыш в объёме в 1,2 раза. А уменьшили радиус стакана в 1,2 раза, что по сравнению с высотой будет незаметно, - площадь уменьшается в 1,2 в квадрате раза, то есть в 1,44. Что же мы имеем в итоге? До увеличения был один объём, после изменения соотношения высоты и площади получили объём другой. То есть объём второго равен произведению высоты 1,2 и прежней площади, но уже разделенной на 1,44. Иными словами, визуально стакан увеличили, а объём его сократили примерно на 0,83, то есть на одну шестую часть. Так мы и дошли с меньшой ёмкости до последней - Царь-стакана. Есть еще некоторые хитрости с веществом, но да Бог с ними. Вечно эта химия подводит в самом важном месте. Вам всё понятно?

Глядя на Дроздова сквозь дно волшебной посудины, Пушкарский усердно, как медведь на поводу цыгана, покачал головой.

- Итак, что же вам придётся делать, молодой человек, хлопочущий о месте?

Пушкарский улыбнулся и смущённо пожал плечами.

- А вот что...

Дроздов нагнулся и вынул из саквояжа светло-голубую кружку с золотым ободком. Успокоившееся было сердце Пушкарского снова тревожно бухнуло: "коронационную кружку" он уже видел, и не раз. Не осталось на Кузнецком мосту магазина, витрину которого не украсила бы эта посудина. И хотя в магазинах кружки не продавали, посетители слетались на неё как мухи на мёд.

Дроздов между тем вынул из кармана платок, протёр стаканы и один за другим вложил их в коронационную кружку.

- Вы, батенька, возьмёте кружку и стаканы и пойдёте с ними сначала в один кабак, затем в другой, и напоследок в третий. В кабаках вы будете пить пиво, вино, водку - всё, что пожелаете. То есть будете наливать сначала в эту кружку, потом переливать в стаканы, с первого до последнего, и выпивать именно из него, из самого крупного. Из одной кружки у вас получится пять больших стаканов. Ни на какие вопросы вы отвечать не станете, и это, полагаю, потребует от вас наивысших усилий. Мне вы никаких вопросов задавать не будете тоже. Вот за эти-то усилия вы и получите сто рублей ассигнациями.

- Сколько?!

- Сто, батенька. Сто!

Дроздов вынул из кармана пачку грязных, похожих на тряпки ассигнаций, помахал ими перед носом Пушкарского и улыбнулся, обнажив зубы добротной берлинской выделки.

"Дуньке гостинец, доктору! Квартальному! Матушке послать! Молочнику! Булочнику! Коридорной ..."

* * *

Коридорная девка Акулина открыла левый глаз и подняла голову. Нет, не приснилось - знакомый скрип повторился. Ах ты ж, холера! Сама ведь, своими руками накинула вчера крючок и засов заложила!

Акулина отбросила одеяло, сплюнула прилипшее к губе рябое перышко и, не обуваясь, выбежала в сени. Так и есть: обе входные двери болтались на петлях. Кто-то вышел, а, стало быть, и прошел через закуток Акулины, ухитрившись не разбудить ее.

Чихнув от непривычно свежего, с речным туманом, воздуха, Акулина вернула засов на место, не глядя, сняла с гвоздика драповую тальму, прошла через комнату в коридор и прислушалась. Как всегда в эту пору, было тихо. Стоны, храп и крики сквозь сон, сотрясавшие "Лувр" по ночам, к рассвету обычно сменялись изможденной тишиной.

"Обокрали кого?" - подумала Акулина. - "Зарезали?"

Узнать ответ лучше было бы сейчас, чтобы изготовиться к утрешнему переполоху. Может, не помешало бы и опохмелить пораньше Никифора - истопника и дворника, которого невенчанные жены приглашали за скромное вознаграждение душить особо живучих младенцев. В том, что кого-то обокрали, а то и зарезали, Акулина не сомневалась. За другими нуждами люди по нумерам ночью не шастают.

Огромный черный кот бесшумным галопом промчался впереди хозяйки, хвостом задев полу её рубахи. Акулина прошла до конца коридора. Здесь, по крайней мере, все двери были заперты. Акулина зевнула, перекрестила рот и начала подниматься по лестнице. В лицо подул запоздавший, как будто, сквозняк. Да неужто и впрямь...

На втором этаже ближайшая к лестнице дверь, за которой жил отставной юнкер Пушкарский, была приоткрыта. Теперь Акулина осенила себя уже полным крестом. Нечего было красть у юнкера! Бог свят, нечего! Средств не имел, на службу не ходил, только пил да мычал спьяну стишки. Всегда-то пятаки либо стопочку клянчил - Дунька-гулящая все глаза выплакала! Нет, чтобы Никифору хоть раз подсобить - глядишь, вернулся бы сыт, пьян и нос в табаке!

Внезапно дверь захлопнулась, но тут же приоткрылась снова - будто дразнила Акулину, заманивала, искушала ее бабье любопытство. Будить? Не будить? Никифор был диво как тяжел на подъем, а со сна, не глядя, давал рукам волю.

Акулина для храбрости ругнулась вполголоса, подбоченилась и распахнула дверь:

- А которые тут без пачпортов?!

В соседнем нумере вздрогнул пол и послышался топот босых ног. Но юнкер, ничком лежавший, как это часто случалось, не в кровати, а на полу посреди комнаты, не шелохнулся. У головы Пушкарского замедляла ход крутившаяся на месте пустая пивная бутылка.

Подобрав полы, Акулина пнула юнкера в колено:

- Когда, батюшка, за квартиру платить будешь?

Юнкер не ответил. Кот, пробравшийся между тем в нумер, заурчал возле шеи Пушкарского. Акулина наклонилась и за волосы подняла юнкерскую голову. Кот тоже приподнялся и стал жадно лакать черную кровь, которая толчками извергалась из огромного, от уха до уха, надреза на горле Пушкарского.

Акулина осмотрелась по сторонам, заглянула под кровать. Затем схватила кота за шкирку и бросила его в сторону, швырнула вслед злобно мяукнувшему коту извлеченную из-за пазухи юнкера книжонку без обложки, брезгливо стряхнула прилипший к ее руке медный крестик - нитку шелковую, видать, вместе с горлом порезали. Напоследок обыскала тело, спрятала у себя в заповедном кармане три мятых рублевки и подняла голову к потолку:

- Ой, горе-горюшко! Выручайте, люди добрые! Ники-и-ифор!

* * *

- Беляков, подойдите - произнес капитан Львович. Он сказал эти слова негромко, но подпоручик Беляков, стоявший вдалеке, тут же вытянулся и, подавляя юнкерскую привычку чекать каблуками, зашагал к горке, с которой Львович осматривал затянутое утренним туманом поле.

- Да, Герман Арсентьевич.

Капитан спустился, вынул из кармана плоскую картонную коробку и протянул ее Белякову:

- Гильзы Викторсона. Угощайтесь.

- Благодарствуйте.

Львович поднес спичку к папиросе Белякова, прикурил сам и, пустив дым через ноздри, промычал:

- Слушайте, э-э-э-э... Вы, говорят, часы починять умеете?

- Часы? - растерялся Беляков. - Ну, это смотря на часы. Брегет вряд ли. А простые, без звона... Или, скажем, ходики. Можно попытаться. А что, позвольте узнать?

- У мадам Клочковой оркестрион сломался - сказал Львович, глядя перед собой. Беляков невольно проследил за его взглядом, но не увидел ничего нового: всё те же солдатские бескозырки то выныривали из пласта белёсого тумана, то опять в нем тонули, чтобы уступить место взлетавшим, тоже на миг, комьям глины.

- У Клочковой?

- Точно так-с - отозвался Львович. - У капитанши из Самогитского полка. Шестьсот целковых выложили, а оркестрион возьми, да и сдрейфи-с.

- Так нешто в Москве починить некому?

- Очень может быть - повернулся, наконец, Львович. Он осмотрел Белякова с фуражки до испачканных глиной калош и продолжил: - Хотели в магазин на исправление отдать, а там не взяли - сроки вышли. Вот и решили сами. Смотрите. Если вас спросят, отказываться не советую. Не суметь в ваших чинах никак нельзя-с. Мадам Клочкова, знаете, давеча в штабе справлялась: не в нашем ли полку нынче Жилин служит? Графом Толстым бредит и тем благоверного своего пилит: Жилин, дескать, всё умел и водку не пил-с. Смотрите, Роман Романыч, как бы и в вас веру не потеряли.

Беляков поймал взгляд Львовича, и лицо подпоручика растянула улыбка: капитан смеялся - беззвучно, одними глазами.

- Да-да, батенька. Поручик Дрынга тоже всё за чистую монету принял, чинить пошел. А там пять невест на выданье и два оркестриона про запас. Каково?

- Позвольте! Дрынга? Так он, вроде, в академию поступать собирался?!

- Какая уж теперь академия, подпоручик! Всё! За вихор, почитай, вокруг аналоя обвели. Как мальчишку! Так что держите ухо востро. Где оркестрион, там и вальсы, где вальсы, там невесты.

Сладкая истома вдруг охватила Белякова: господи, какое это счастье - быть молодым, неженатым, иметь впереди целую жизнь и, уж конечно, академию Главного штаба... Петербург, белые султаны над касками, шпалеры гвардейцев, громовое "ура" вослед карете государя, лаковые сапоги бутылками без этих глупых, унизительных калош с пудом глины на каждой, и... И она... Конечно, она. В экипаже четверкой вороных. Но и сегодня жизнь хороша: под подушкой осталась книга, от которой он вчера едва оторвался ... И шоколад, чего уж там. Большая плитка абрикосовского шоколада, минувшим воскресеньем принесенная из города в одном узелке с последним выпуском Капитана Майн-Рида.

Из оврага под ногами офицеров выбрался, хватая невидимые перила, фельдфебель Гречко.

- Дозвольте отдых, ваше благородие? - встал он перед Львовичем, приложив к виску растопыренные пальцы. - Почитай третий час люди робят.

- А при чем здесь я? - пожал плечами Львович. - Ваш начальник - подпоручик Беляков. Порядок забыл, Гречко?

- Виноват, ваше благородие... Господин подпоручик, - не убирая руки, повернулся фельдфебель к Белякову, - у Зелинского опять кондрашка, кажись, почалась.

- Что с ним? - встрепенулся Беляков. Мельком взглянув на Львовича, он шагнул к оврагу. - Где?

- От туточки, в самой низинке, ваше благородие...

Когда-то на этом месте проходила железная дорога - ветку проложили к выставке 1882 года. Потом дорогу разобрали, и теперь Ходынское поле пересекал овраг, идущий от Петербургского шоссе - сначала насыпь растащили на песок и щебенку, потом за той же нуждой стали рыть вглубь рядом с насыпью, где земля была помягче... Вешние воды и летние дожди продолжили разрушительную работу - при виде этого ущелья посреди ровного поля уже трудно было поверить, что такую глубокую рану земле могли нанести человеческие руки. Мало того: внутри самого оврага то и дело попадались всё новые ямы глубиной в несколько сажен. Не говоря уже об окопах и других сооружениях, оставленных во время учений саперов и артиллеристов.

Но приказ оставался приказом: окопы и овраг засыпать! Его и отправился выполнять, едва над Ходынским лагерем забрезжил рассвет, третий батальон 8-го гренадерского Московского полка.

Рядовой Зелинский сидел на склоне оврага - сидел на удивление прямо для той гримасы, которая сейчас искажала его лицо: сузившиеся глаза, закушенная губа, морщины на обритом сверху лбу.

- Что с вами? - спросил Беляков. Тут же он предупредительно опустил руку на плечо Зелинского: - Сидите.

- Наследство, верно - попытался улыбнуться Зелинский. - Папенька, знаете ли, тоже печенью недужен.

- Не понимаю, - сказал Беляков, - и как вас в армию могли забрать?

- Сам пошел - сказал Зелинский.

Беляков слышал эту удивительную историю: сын сенатора и князя, Зелинский добровольно вышел из университета и отправился в солдаты. И все же говорить с самим Зелинским ему еще не доводилось.

- Странно - сказал он.

- Что в этом странного? - вздохнул Зелинский и снова чуть улыбнулся: - Кажется, проходит... Ну да, проходит... Что же в этом странного? - повторил он, и, держась за стену сырого песка, встал. - Разве это странно - быть со своим народом?

Маска боли вдруг опять исказила его породистое лицо.

- Гречко! - крикнул Беляков.

- Слушаюсь, ваше благородие!

- Велите людям отдыхать. Десять минут.

- Шаб-а-аш! - нараспев выкрикнул Гречко.

- А вы, Зелинский, можете идти в лагерь. Скажите, что я вас отпустил. Обратитесь там к лекарю.

- Нет уж, извольте, подпоручик! - прошептал Зелинский, закусывая губу. - Я буду со своим народом.

- Заладил! - протянул вышедший из тумана капитан Львович. - Народ-то вас не сегодня-завтра на вилы поднимет. Разве что здесь спрячетесь. Что с ним, подпоручик?

- Живот... - пробормотал оторопевший Беляков. - Верно, господин Зелинский?

- Живо-от! - тонким голосом, по-бабьи закачав головой, протянул Львович. - Ах ты ж, незадача! Ну ладно, я понимаю, солдаты тут первый раз в жизни мясо едят. А вы-то, князь, с чего брюхом скорбите? А?!

- Мне непонятны ваши насмешки, господин капитан, - процедил Зелинский.

- Подпоручик, а вы видели, как этот княжич бревна носит? Нет? О, рекомендую! Нагляднейшее пособие для любой карьеры. Заберется в середку, и давай приседать, когда другие с краев надрываются. А потом и живот. Третью неделю в службе, и - на тебе!

- Господин капитан, дозвольте продолжить работу! - сузил глаза Зелинский.

- Не дозволяю! - отрезал Львович. - А приказываю! И на папашу не надейтесь, в случае чего! Тут вам не Vichy![1] И никто вас сюда не неволил-с!

- Есть закон... - начал Зелинский, - закон о всеобщей воинской повинности. И я не намерен терпеть...

- В солдатах, да терпеть не намерен? - переспросил Львович. - Гречко, ко мне!

- Слушаю, ваше благородие!

- Подпоручик, ничего не хотите фельдфебелю сказать?

- Я? - смутился Беляков. - Не понимаю вас, Герман Арсентьевич.

- Нижний чин дерзит, а вы не понимаете?

- Право, не знаю. Только раз, и то попробовал...

- Солдат девку только раз попробовал, - вздохнул Львович, - а она сразу двойню родила. Не так ли, Зелинский? Или что там у вас в лупанарии случилось...

- Я вас вызываю! - бешено выкрикнул Зелинский, роняя струйки зажатого в кулаках песка.

Львович подбородком указал на него фельдфебелю:

- В лагерь. Ретирадные места чистить. А на ночь - под арест! Щей и каши не давать, только хлеб и воду. Табаку не давать. Ты у меня послужишь!..

- Опричник! - выкрикнул Зелинский. - Сатрап!

Кулак Львовича мягко прилип к скульптурному лику Зелинского.

- Герман Арсентьевич! - выдохнул подпоручик Беляков.

- Палач! - промычал Зелинский, вырываясь из рук фельдфебеля Гречко и подоспевшего ефрейтора Казимирского. И вдруг, пуская носом алые пузыри, Зелинский разрыдался.

- Баба - вздохнул Львович. - Идемте-ка, подпоручик, возьмем воздуха. И не надо вопросов. Ответ один: на службу не напрашивайся, от службы не бегай.

И все же вечером подпоручик Беляков не вытерпел.

- Герман Арсентьевич, - осторожно спросил он. - Как всё-таки Зелинский в армию попал?

- Я здесь, Инезилья, стою под окном... - устало промурлыкал Львович. - Тьфу ты черт, привязалось! Попал как? Извольте: спьяну взял гулящую из веселого дома. Купил станок, чтоб чулки вязала и тем кормилась. А через месяц ее без памяти в больницу свезли: повадился есть-пить не давать, да гирькой по голове учить, гимнастической. Мало того, что выкинула, так еще дурой стала и без ног теперь лежит.

- Бог ты мой! - проговорил Беляков.

- Оно бы и пусть, да отца-сенатора подсидеть решили. В общем, выбирать пришлось: в Сибирь или, как говорится, пускай его потужит. Да плюньте, подпоручик! Еще не такого насмотритесь. У меня сын, представьте, в Германию чуть не босой поехал, электричеству учиться. А там прусские русских в очередь ставят: сначала, дескать, мы опыты делать будем, а они после нас. И чтобы профессоров слушать, их на первые скамейки тоже не пускают. А почему, спросите?

Беляков пожал плечами.

- А потому, Роман Романыч, что такие вот благодетели у нас воду в университетах нынче так замутили, что учиться там нечему стало. Только революцию крутить и жжёнку пить, да падших спасать, мать их... Ну-с, что там у нас в яме? Подпоручик, черт возьми, когда вы командовать научитесь? Гречко!

Фельдфебель Гречко выбрался наверх и, стоя одной ногой в овраге, а другой, полусогнутой, - на краю, приложил руку к виску:

- Слушаю, ваше благородие!

- Долго вы там еще? Ужин скоро...

- Осмелюсь доложить, господин капитан, с такими силами никак не забросать. И даже края ровней не сделаешь. Тут, почитай, дивизии работы на месяц. Колодцы и те закопать не успели.

- Ладно, сам вижу. Как получишь дивизию, меня хоть полковником возьми. Строй людей.

- Строиться вылазь! - крикнул фельдфебель в овраг. - Лопаты внутрь строя!

- Вот и день прошел - сказал капитан Львович. - А зачем прошел, бог весть.

- Герман Арсентьевич, можно вас спросить? - произнес подпоручик Беляков.

- Спрашивайте, голубчик. Конечно, спрашивайте.

- Зачем нас вообще сюда прислали? Ведь верно фельдфебель сказал: мартышкин труд это.

- Вы когда, Роман Романыч, училище окончили?

- Прошлого месяца, - торопливо сказал Беляков, - но я еще и в корпусе...

- Пора бы уяснить, - оборвал его капитан Львович, - что покуда войны нет, людей занять чем-то надо. Das ist[2] наша цель. А средство есть нефашный.

- А люди как же? - спросил Беляков, судорожно глотнув воздух. - Тут ведь народ гулять будет.

- Тоже с народом быть хотите? - хмыкнул Львович. - Народ, батенька, сюда насильственно никто не пригонит. В отличие от нас с вами. Это мы люди казенные. Да и то сказать... Смотрите: почему этот Зелинский мне удар назад не отдал?

- Так расстрел бы ему вышел - проговорил Беляков.

- Вышел бы - согласился Львович. - Но и в морду мне сунуть он все равно бы успел. А вы говорите... Никто, на самом деле, нас воли не лишает. Только мы сами-с. И невольников на этом гулянии не будет. Вот так-то!

По пути к лагерю подпоручик Беляков оглянулся еще раз.

Овраг, под прямым углом идущий от Петербургского шоссе, разрезал Ходынское поле чуть ли не до середины. За ним, ближе к городу, к Брестскому вокзалу и Скаковому кругу, виднелись овраги помельче - иные тоже доходили до шоссе у самого города, чуть ли не возле Триумфальных ворот. Лучи тропинок разбегались от старых колодцев, послуживших и отхожими местами после того, как была закрыта Французская выставка 1891 года. Дальше начиналась Москва: серая полоса во весь горизонт, местами оживленная вечерними огнями. Скопления этих огней кончалось на правой стороне - там лежало Ваганьково кладбище.

* * *

"12 мая 1896 г. от Р. Х., воскресенье. Послезавтра в Москве коронация. Ходил к Деленцову. Пили цветочный чай с ситным, после сидр. Засолов считает фаланстеры единственно возможной формой счастливого устройства общества. Говорит, что там денег не будет. Вздор! "Государство" он, конечно, не читал. Разве что в брошюре Павленкова за три копейки, с описанием жизни Платона. Говорит, что Платон жил в Сиракузах и кричал "Эврика!" Но ведь он неумен. Он просто дурак! Экая скотина! Ужасно болела голова. На обед подавали превосходную гусиную печень и отменное крем-брюле.

13 мая 1896 г. от Р. Х., понедельник. Завтра в Москве коронация. Очень хотел не ходить вечером к Деленцову, но снова пошел, потому что там была Над. Ник. Пили чай с бергамотом от Перлова, ели ситный с вареньем и пироги с вязигой. Потом пили лиссабонское. Ну и горазд Засолов тарахтеть! Это же фонтан - поди, заткни его! Над. Ник. для смеха с граблями и в лаптях пришла, а за ней Лукерья башмаки козловые несет! Какова? Танцевала вальс с Хазаровым. Спросила, отчего он опять pince-nez[3] носит. Тот сказал, что офицерам очки по всей армии запретили. Сказал и тут монокль вынул и в глаз вставил. Все чуть со смеху не попадали: ну чистый пруссак! В Москве бы за такой монокль забрали, куда следует. На втором вальсе его болонка за ногу укусила. То-то смеху было! Над. Ник. обещала дать свидание не прежде, чем стану титулярным и Анну получу. Ужасно болела голова! Вроде, у Деленцова и печь уже не топят, а все равно болит. Принял морфию на ночь - полегчало. А Над. Ник. все ж таки кокотка: переобувалась при мужчинах! Sic![4] Видел ее ножку - чертовски бела! Меня эта ножка положительно с ума сведет! На обед были восхитительные телячьи мозги, обвалянные в белых сухарях.

Надежда Николаевна

НАДЕЖДА

НАДЕЖДА НИКОЛАЕВНА

НН НН НН

D D D D

NADINE

14 мая 1896 г. от Р. Х., вторник. Нынче в Москве коронация. С утра была сухость во рту. На завтрак подали отличную ветчину с яичницей, пудинг, кофе с холодными сливками. У Деленцова на даче запах ужасно нездоровый: нафталин, сапог старых целая гора, болонка эта чертова, порошок персидский по углам рассыпан. Не хотел ехать в Москву, да курьер депешу привез: мирные чечены нарочного прислали. И как! Обрили ему голову, иглой на черепе слова написали и чернильным орехом натерли и волосам отрасти дали. Так он в Москву и приехал, потому что в Ростове разведчик, говорит, сидит, им верить нельзя. Обрили его опять, прочли. Вот шельмы! Обедали в "Славянском базаре", Иванова поздравляли св. Станиславом 3 ст. Ели блины с икрой, селянку, поросенка с хреном, кашу гурьевскую. Пили шампанское и ром ямайский. Ром жженой бумагой пах. После обеда поехал на дачу. В вагоне заснул и видел maman и papa[5]. Maman денег выслать просила, а papa высечь грозился. К Деленцову не пошел, потому что Над. Ник. оделась стряпухой и в Москву с утра третьим классом уехала, а Лукерью нарядила в парижское платье летошнее и в первый посадила. Говорит, что только в третьем классе русский язык и можно услышать. Эдак она и девкой оденется! Завтра Горлицын из Женевы приехать должен. Говорят, новые журналы и книги привезет"...

"Ер" на конце последнего слова вдруг перешел в непрошеный нажим, а затем и вовсе расплылся в целую кляксу. Кривя губы, коллежский регистратор Петр Борисович Вепрев снял с кончика пера волосок и бросил его на пламя свечи. Затем вытер перо и пальцы о лоскут, вздохнул и стал перечитывать написанное. Ухмыльнулся, перечитал снова и снова вздохнул. Писать было больше не о чем. Вепрев встал и походил по комнате, постоял у окна, посмотрел на верхушки елок, за которыми тонуло багровое солнце. Вздохнул опять. Поскреб ногтем статуэтку молодого, но уже модного нахала Максима Горького, купленную в припадке того настроения, которое позволило Вепреву вообразить визит Надежды Николаевны в его скромную обитель. "Жил на свете рыцарь бедный...". Взял стул и сделал с ним несколько фигур вальса. И вдруг, неожиданно для самого себя, схватил трость, портсигар, шляпу и бросился на улицу.

Со стороны Сходни донесся гудок паровоза: вечерний поезд привез последних дачников.

Вепрев набрал полную грудь смолистого воздуха и зашагал вдоль просеки, упиравшейся в дачу Деленцова - новый, в три этажа терем, будто с картинок Билибина срисованный.

Лужайку, на которой стояла дача, заволокло дымом. Вепрев долго искал ручку звонка, но, наконец, не выдержал, толкнул калитку и, прикрывая рот платком, зашагал к дому Деленцовых по усыпанной гравием дорожке.

- О, господи! Мавра! У вас пожар, что ли?

- Пожар не пожар, а господин иностранец самовар ставит - хлопая влажными от слез белыми ресницами, ответила кухарка Мавра - плечистая, задастая старуха лет сорока. - Шишек еловых напхал. Шишки не горят, а он туды - керосину, немец-то господень! Упрямый, чёрт!

Сняв с самовара трубу, Мавра нахлобучила сверху порыжевший от старости сапог, схватилась за каблук и принялась ритмично поднимать и опускать его. Из основания самовара опять полился густой сизый дым.

- Так бы его кочергой и угостила! Эвона и сам идет!

Из леса выходил невысокий молодой господин без сюртука, но в жилетке и с котелком на голове. В правой руке господин держал огромную заячью тушу. Его широкое, калмыцкого рисунка, лицо сияло.

- И дым Отечества нам сладок и п'гиятен! - прокричал он, бросая тушу под ноги Мавре. - Вот, Да'гьюшка, заяц тебе на во'готник.

- Мавра мы - угрюмо ответила старуха и приподняла пальцами босой ноги окровавленную заячью голову. - А она зайчиха выходит. Какой с ей воротник, барин? В линьке она.

- Ах, каналья! - удивился господин. - Кто б мог подумать? Feci quod potui, faciant meliora potentes[6]. Ну хоть мясо себе возьми!

- Какое уж мясо! Заяц об эту пору поебень-траву ест, он и волку невкусен. Как это, барин, вы ее промыслили?

- На ост'гове, Мав'га, на ост'гове. Там озе'го 'газлилось, так она на ост'гове оказалась. Сама в 'уки далась.

- А вы, значит, ее за ноги, да о березку головой?

- А'гхипо'газительная догадливость! - рассмеялся господин. - Именно о бе'гезку! О настоящую 'гусскую бе'гезку! - Он сунул большие пальцы за борта жилетки около подмышек, склонил голову набок и спросил, прищурив карие, с оранжевой искрой, глаза:

- А что, Мав'га, муж у тебя есть?

- Имеется - проговорила Мавра, продолжая работать сапогом и отворачиваясь от дымившего всё гуще самовара. - Такой же дурак, прости Господи.

- Ну, я бы тебя ду'гой не назвал! - снова рассмеялся господин. Что-то много он смеялся. - П'гаво, не назвал бы. Совсем нап'готив.

- И я про то ж - сказала кухарка. Она высморкалась в два пальца, и, встряхнув ими, вытерла о фартук.

- Так значит, Мав'га, ты главнее мужа?

- Мужа? А чего там? Пьяный придет, так во двор его и дверь на засов. Покамест не поумнеет.

- А т'гезвый когда? Т'гезвый когда, а, Мав'га?

- А не бывает он трезвый - проговорила кухарка, поглядывая на господина из-под белых свиных ресниц.

- Так ты, можно сказать, им уп'гавляешь?

- Ась?

- Ну, ты главная, значит, уп'гавляешь?

- Есть маленько. Тверёзый пьяного завсегда главней.

- Ну вот! Я же гово'гил! - воскликнул господин. Протянув вперед руку со сжатыми в кулак пальцами, он направился было к деленцовскому терему, но тут заметил Вепрева, стоявшего в клубах дыма, и приподнял котелок:

- Дулин.

Огромный лоб Дулина переходил в еще большую френологически подробную лысину. Остатки волос казались светлее его рыжеватой бородки.

- Коллежский регистратор Вепрев - спохватился Петр Борисович, с омерзением пожимая холодную мокрую ладонь.

- Ну что, батенька? Будет нынче д'гачка?

- Пардон?

- Вы, п'гостите, кто? Д'гуг на'года или социал-демок'гат?

- Я? - изумился Вепрев. - Я ж, пардон, представился: Вепрев, коллежский регистратор...

По калмыцким скулам Дулина пробежала тень.

- Так, так... Ну-с, а что вы думаете про "Восемнадцатое б'гюме'га Луи Бонапа'гта"?

- Восемнадцатое что?

- Б'гюме'га, батенька, б'гюме'га ...

- Опять не понял, простите великодушно.

- Вы, должно быть, дачник?

- Верно.

- Ну что ж, на безлюдье и Фома человек. Желаю зд'гаствовать.

Насвистывая "Марсельезу" и вихляя толстенькими окороками, Дулин направился к даче.

- Какой же он иностранец, Мавра? - спросил Вепрев.

- А то! - махнула рукой кухарка. - И баит не по-нашему, и в нужнике серет криво, а мне - убирай. С господами моими, вроде, дружит, а меня на бунт подбивает. Шла б, говорит, на фабрику работать, а то один в поле не воин. Тьфу! Этот уж точно в жисть не проспится.

- Петр Борисович!

По ступенькам крыльца торопливо, глядя то на Вепрева, то себе под ноги, спускалась сама мадам Деленцова.

- Петр Борисович! - Деленцова подхватила Вепрева под локоть и впилась в его лицо своими красивыми птичьими глазами. - Что вы наделали? Что?!

- Да что я наделал? - изумился Вепрев, но ледок в его животе уже пополз вверх. Вальсы с барышнями при его плоскостопии у него никак не выходили, на домашнем театре больше роли Захара ему не давали, новые гости нет-нет да и говорили ему "ты", а как-то раз один новичок, - присяжный поверенный Ландграф, - и вовсе перепутал его с лакеем и послал помочь кучеру принести ящик бургундского. Ни с кем кухарка Мавра не разговаривала так фамильярно и охотно, как с Вепревым. И всё же не ходить к Деленцовым Вепрев никак не мог: нигде больше не удалось бы ему повидать Надежду Николаевну.

- "Не шути с рабом, а то он покажет тебе зад". Вы ведь это Дулину сказали? Да еще по-латыни?

- Помилуйте, Марья Алексеевна! - бросив трость, сцепил перед собой руки Вепрев. - Да я и латыни-то... Нет! О, нет, клянусь!

- Вечно вы сделаете скандал на пустом месте! - крикнула Деленцова. Она еще раз посмотрела в глаза Вепрева и вздохнула: - Чисто как женщина, право же... Ну ладно. Что ж вы стоите, как Пушкин?

- Как Пушкин? - пробормотал Вепрев.

- Идемте чай пить. Мавра! Поторопись!

Веранда, выходившая на обратную сторону дачи, была полна народа: учитель Выдрин с женой и с ребенком, Ляцкий, тоже с молодой женой, Ландграф, Хазаров в белом парадном кителе, длинноволосый старец Засолов, потративший, говорили, состояние на Бакунина или Кропоткина. Конечно, Надежда Николаевна была здесь - в костюме сестры милосердия. Рядом с ней растянулся в английской качалке молодой человек, одетый мушкетером: ботфорты, камзол золотой парчи с двуглавым орлом на груди, штаны в красно-бело-голубую полоску. "Да это ж Кока Деленцов!" - вздрогнул Вепрев. Единственный ребенок своих родителей, Кока сидел мрачнее тучи, а к его подбитому глазу Надежда Николаевна прижимала старинный екатерининский пятак с блюдце величиной. Рядом сидели, шепчась и посмеиваясь, молодой Сытин - сын книгопродавца, и его друг, географ Бокильон.

Раскачивая веранду, по ней ходил Дулин. Он то хлопал по перилам ладонями, то совал большие пальцы за борта жилетки и шевелил ладонями как плавниками, то приседал на правую ногу, отступал на шаг и тут же бросался вперед - и говорил, говорил, говорил, свободно перелетая через твердые "р", которые будто специально подбирал для своей речи:

- В канун грабительского освобождения русского мужика народонаселение России начало резко расти. С тех пор и по сей день оно увеличилось вдвое! А в Москве, к примеру, народа стало втрое больше за счет того, что русский мужик, задушенный кулаком и попом, хлынул в город. Вы только подумайте, господа! Мальтус произвел верные расчеты: тогда как народонаселение увеличивается в геометрической прогрессии, производство средств пропитания увеличивается только лишь в арифметической. В арифметической, господа! Напомню для дам: геометрическая прогрессия - это один, два, четыре, восемь и далее. Арифметическая - это один, два, три, четыре и далее. Ergo[7], образуется прогрессирующая нехватка средств пропитания! Прошлым летом в Симбирской губернии опять был голод. Нет, хлеб уродился отменный, не хуже прежнего. В чем же дело? Ответ прост: народонаселение выросло, а лебеды недород случился. Лебеды, господа! Ведь ею русский мужик спокон века хлеб размешивает - вот вам и ответ!

На этот раз Дулин ударил по перилам не ладонью, а кулаком. Звякнули чашки. Прячась за бахрому скатерти, под столом зарычала собака. Заплакал ребенок на руках Выдриной.

- Да, да! В то же время из одной только Одессы было вывезено хлеба в среднем по два пуда на голову народонаселения.

- Позвольте! - подала голос Надежда Николаевна - о чем же народонаселение думает? Зачем растет?

"О, sancta simplicitas!"[8] - умилился Вепрев.

- Растет, не думая, в том-то и дело, милая барышня! - выглядывая из-за корзины с полевыми цветами, подал голос записной скабрёзник Ландграф. - Народонаселение, как было сказано, размножается с безответственностью трески. А господин, э-э-э Дулин, кажется, хочет нас убедить, что кому-то сей процесс подвластен.

- Согласен с вами, милостивый государь, но только отчасти - вскинулся Дулин. - Не давай поцелуй без любви - вот вам первая заповедь, которая позволила бы удержать геометрическую прогрессию в границах арифметической же-с! Ибо поцелуй с любовью арифметическую прогрессию только и влечет-с! Арифметическая, дамы и господа, прогрессия - суть ответственность. На худой конец, черт возьми, сойдет английский редингот-с!

- Qu'est-ce que c'est que[9] "английский редингот"? - шепнула Надежда Николаевна Коке.

- Паутина от опасности, она же броня против удовольствия - мрачно ответил Кока.

- То есть?

- То есть кишка ягненка. Слепая.

- Зачем? - удивилась Надежда Николаевна.

Кока снял пятак с глаза, внимательно посмотрел на нее, затем снова на пятак и качнулся в своем кресле:

- То есть как зачем? Preservativo, враг детей. После поцелуя с любовью. Или без оной-с.

Надежда Николаевна густо покраснела.

- Но как же, - продолжал голосить Дулин, - наставляют русского мужика клерикальные пиявки? Буквально так: "плодитесь и размножайтесь!"

- Простите, не имел чести быть представленным, - снова донесся голос из-за корзины с цветами. - Ландграф, присяжный поверенный. Скажите, вы, верно, коммивояжер?

- Почему вы так решили? - шлепнул Дулин ладонью по перилам.

- Ну как же... Вы ведь издалека заходите: прогрессия, английский редингот, удобства...

- Стыдитесь, Ландграф! - вскочила Деленцова. - Господин Дулин в отпуске, только и всего.

- Да?

- Да! Господин Дулин - Sozialdemokrat, да будет вам известно! Его из тюрьмы отпустили на поправку здоровья.

Вепрев будто со стороны посмотрел на свои руки и увидел, что он хлопает в ладоши. Следом за Вепревым, сначала поглядывая друг на друга, а затем все более уверенно начали аплодировать встающие с мест дачники. Собака выскочила из-под стола и залилась оглушительным лаем.

- Браво! Браво, господин Дулин!

- Бис! - проснулся Засолов.

Мадам Выдрина хлопала ладошками сидящей на ее коленях дочери.

Ландграф поднялся и через стол протянул руку Дулину:

- Милостивый государь, примите мои искреннейшие извинения!

- Алаверды к вашим словам, - буркнул Дулин. - Не стреляться же с вами. Я продолжаю. Русскому правительству и богатеям выгоден рост народонаселения. Арифметика здесь очень простая: чем больше народа, тем дешевле рабочая сила, и тем больше барыш капиталиста. Поэтому никаких рединготов они русскому мужику и рабочему не дадут. Русское правительство потому и продолжает играть с народом в дочки-матери, что платить не хочет. Культурный французский рабочий получает в день пятьдесят су. Десять су он тратит на стол, пять - на платье, еще десять - на квартиру, еще пять су - на женщину. У него остается двадцать су чистого дохода, которые становятся его капиталом. У русских же рабочих ничего не остается, ибо их слишком много, а их барыш целиком присваивает капиталист, скупивший на корню русский трон. Вместо барыша им подсовывают царя-батюшку и веру в загробное царство, давно похеренную культурным французским рабочим. Вот какова цена тому и другому - двадцать су!

- Сходится! - прошептал Сытин Бокильону. - Preservativo[10] на Champs Elysees[11] столько и стоит. Это, верно, и есть русская социал-демократия.

- Бывает дешевле! - пожал плечами Бокильон. - Но вы добавьте к двадцати су пять. Что есть двадцать су без пяти? Поцелуй без любви, колокол безъязыкий.

- Моё почтение! - прогудел хорошо поставленный бас. Дулин сунул большие пальцы за жилетку и, похлопывая ладонями по груди, окинул вошедшего свирепым взглядом из-под мощных надбровных дуг.

- Михаил Федорович! - воскликнула хозяйка. - Наконец-то!

- Господин Москвин! Ну как? Расскажите! - загалдели гости.

Москвин - молодой человек богатырского сложения в изрядно запылившемся летнем пальто - положил на стол оранжевый узелок и поклонился хозяйке:

- Как заказывали, Марья Алексеевна. Народный гостинец. Это перво-наперво. Теперь общее впечатление...

- Господи! - воскликнул Деленцов. - Да ведь сегодня же коронование было!

- Будет вам, papa! - скривился Кока. - Ведь обещали: ни слова об этом!

- Кока! - вспылил Деленцов. - Сколько можно, наконец! Шрамы украшают мужчину!

- Сами сказали, что Бога нет - не унимался Кока. - Значит, и помазанник Божий - фикция. Узурпатор!

- Кока, а вы, никак, в герольды записались - сказал Москвин. - Ну что ж, наслышан...

- Кто такие герольды? - спросила Ляцкая мужа.

- Бирючи, - ответил тот, - глашатаи. Ездили по Москве и афишки с манифестом раздавали. Коке и другим студентам за это обещали экзамен по богословию даром принять. У него еще и шляпа с перьями была, но ее отняли. А одного и вовсе с коня стащили. Обобрали чуть не до пуха. Афишки-то даром раздают, а наживатели их по пять рублей тут же предлагают.

Москвин, смеясь, развязывал ситцевый узелок:

- С душком, однако, гостинцы! Не поверите, меня кондуктор из вагона вывести хотел! Пришлось стоять на площадке.

Наконец, Москвин отделил друг от друга оранжевые уши и произнес:

- Тонкие натуры и дам прошу отвернуться. Колбаса!

По веранде поплыл затхлый мясной дух, приправленный чесночными струями. Прыгавшая у ног Москвина болонка отрывисто гавкнула, поставила лапы на его колено и завертела хвостом.

- О боже! И это давали людям?

- Отнюдь, сударыня. Только будут давать. В субботу.

- Но что же это, помилуйте?

- Полфунта вегетарьянских кошмаров! - сказал Москвин, приподнимая над столом бумажный пакетик. - Изюм и орехи. Ну, с этим дела получше. А вот - постучал он по столу небольшим пряником - тот самый, печатный, наверное.

- Но где же вы это все купили? - спросил Бокильон.

- Помилуйте: даром взял. Это же гостинец, Николай Константинович!

- А-а-а! Тот самый! Причащение, так сказать, священной власти! Таинство единения помазанника Божьего с телом народным?

- Ну да. Биржевая артель Чижова этим делом озаботилась. Вам шутки, а ведь государственное дело - четыреста тысяч гостинцев! Восемьдесят человек собрали, чтобы все это разложить. Раздадут на Ходынке, в субботу. Кстати, у меня к вам поэтому тоже дело будет. Но об этом после. Теперь самое главное...

Москвин достал из узелка и протянул Деленцовой бело-голубую эмалированную кружку с царским вензелем:

- Вот сим предметом сейчас вся Москва и болеет.

- Неужели?

- Да-да!

Деленцова еще держала в руках кружку, но Надежда Николаевна уже тянула к ней руки, а следом за Надеждой Николаевной - и Выдрина. И даже у тихони Ляцкой зажглись глаза, и она стала освобождать свою талию из рук мужа.

- Называют ее вечной...

- Ну да, и в Париже их так же называют.

- ... И взыскуют ее, как жизни вечной же.

Когда в кружку поухал даже Кока, и рассмотрел ее через очки самый терпеливый - Хазаров ("Право, презанятная вещица!"), - она вернулась в руки Деленцовой.

- Так это всё? Только это и дадут народу?

- А мне нравится! - воскликнула Надежда Николаевна. - Право же, и я бы не отказалась от такой.

Сердце Вепрева ёкнуло.

- Нет, будут еще увеселения - вздохнул Москвин, как будто он сожалел о том, что будут увеселения. - Позвольте...

Он похлопал руками по оранжевому платку, приподнял его над столом и стал вопросительно озираться:

- А где же...

Тут в дальнем углу веранды раздался гомерический смех:

- Вы только подумайте!

Дулин держал в руках тоненькую брошюру в красно-зеленой обложке и смеясь, тыкал в нее пальцем:

- "Театр номер второй. Конек-Горбунок. Волшебная сказка".

- А, вот она! - обрадовался Москвин.

- Так вот чем народ будут потчевать! - продолжал Дулин, - "Хан Ордынский". То есть, господа, вместо дурака-царя в котле с молоком дурак-хан сварится. Надеюсь, теперь вам все понятно? Дабы покрыть свои делишки, трусливая буржуазия вкупе с изобличенным царизмом не гнушаются даже выхолащиванием сказок. Но это гнусно, господа! Это гадко! Отнимать у дитяти его единственную игрушку - это низко!

Дулин швырнул брошюру на стол.

- Как интересно! - захлопала в ладоши Надежда Николаевна. - А что там еще будет?

- Погодите - отдувался Москвин, - сам еще не видел.

Он взял брошюру и стал читать вслух:

"Народный праздник по случаю Священного Коронования...

У ласкового князя Владимира

Пированьице, почестен пир,

На всех званых-браных, приходящих.

(Русские былины)".

- Вопиющая пошлость, господа! Взывать к русским былинам и подсовывать хана. Я согласен с вами, господин Дулин. Ага, вот:

"Выдаваемое в буфетах угощение состоит из: 1) фунтовой сайки, 2) полуфунтовой колбасы, 3) мешка сластей и орехов весом 3/4 фунта, 4) вяземского пряника и 5) эмальированной кружки с вензелями Их Императорских Величеств. Все эти предметы завязаны в цветной платок с изображением Кремля и Государственных гербов..."

- А в народе знаете, что говорят? - не вытерпел Кока.

- Что?! - подскочил Дулин.

- Что каждый мужик там, на гулянье, лошадь получит, а каждая баба - корову! Что в кружки лотерейные билеты будут класть! Что деньги просто так раздавать станут!

- Что реки винные потекут - добавил Москвин. - Знаете, господа, я к Чижову часто ходил и разговоров этих наслушался. Мастеровые своими руками эти гостинцы раскладывают и сами же байки сочиняют. Так уж русский мужик устроен: что ему в голову взбредет, колом не вышибешь оттуда. Беда, что поздно распубликовали. Да и то сказать: много ли народа эту книжицу прочтет?

- Да-а - протянул Ландграф. - У наших соседей, знаете ли, как-то раз все мужики с семьями поднялись, да и в Сибирь сбежали - кто пешком, кто на телегах. Прошел меж ними слух, что за Сибирью страна есть с этими самыми реками винными, с деревьями хлебными, конфетными и денежными. Дети! Господи, да они ведь настоящие дети! Воистину сон разума рождает чудовищ.

- Что ж вы хотите! - снова взвился Дулин. - Вековая мечта русского мужика! Когда мужик идейно безоружен, а поповщина по поверку оказывается ложью, он начинает свои сказочки выдумывать.

- Боюсь, не такие уж и сказочки - возразил Москвин. - За Сибирью действительно есть страна волшебная.

- Что вы говорите?

- Да. Знаете, сколько монарших дворов на коронацию пожаловало? Я был возле Кремля, когда там эту, простите, корону возлагали. Из Люксембурга и то карета золотая приехала. От золота в глазах рябит. Просто ужас: золотое руно размером с Красную площадь! Но вот одна страна своих делегатов отправила в обычных фраках и на простом экипаже, потому что законы им не велят народные деньги на ветер бросать.

- Какая же?

- Северо-американские соединенные штаты. Там, смею вас уверить, народ своё правительство в ежовых рукавицах держит. И уж конечно, не голодает. Своими глазами видел, как американцы смеялись, на это золото глядя.

Дулин поднял глаза, всклянь налившиеся кровью:

- Ну да... Там эти реки винные из негров бичами высекают.

- Вы и без меня прекрасно должны знать... - начал Москвин.

- Скажите, а правда ли, что в Успенском соборе давка была? - решился Вепрев, обливаясь от смелости потом.

- Не совсем - ответил Москвин. - А вот когда иллюминацию проверяли и народ в Кремль повалил, кого-то и впрямь здорово помяли. В Боровицких воротах одного так насмерть задавили.

- Обычная история - пожал плечами Сытин. - В Версале, на свадьбе дофина Людовика народ хлынул к алтарю - десятки задавленных. А в Париже тем временем фейерверки с угощениями - и там под четыре сотни погибло. Ну, так Людовик потом всё это своей головой искупил.

- Именно! - поднял палец Дулин. - Именно так, батенька! Судите сами: на эту препохабнейшую коронацию восемьдесят миллиончиков потратили. То есть на увеселения народные. На все эти электрические солнца... А министерство народного просвещения на этот год два миллиона всего и получило.

- Нет уж, увольте! - встал с места Деленцов. - Не только на увеселения. Вы почитайте-ка манифест про амнистию. Сколько там долгов и недоимок прощают! То бишь из казны оплатят. А вы говорите: увеселения!

- Несомненно одно - сказал Ландграф. - Народ действительно и темен, и наивен, как дитя. Вы только посмотрите, что здесь взрослым людям предлагают...

Он поднес брошюру к лампе, покрутил колесико фитиля и стал читать:

- "Увеселения. Театр номер 4-й. Представление русского соло-клоуна Владимира Дурова с его дрессированными животными. Между прочими номерами будет исполнено: грандиозное шествие животных, поездка козла на волке, дрессированный дикий кабан, хождение кошек по канату через крыс, электрический пароход, управляемый крысами, спасение крыс на воздушном шаре и пр. Дрессированные ежи: ежовая комедия, еж-музыкант, еж, стреляющий из пушки, еж-звонарь, шествие ежей и т.д. Дрессированные медведи. Состязания на призы. Влезание на мачты, бега, хождение по бревну и метание в цель производится по указанию распорядителей, соображаясь с количеством состязующихся, причем призы выдаются по жребию".

- Ну вот! - воскликнул Дулин. - Подкуп. Ведь это подкуп народа, господа!

- Народ и нынче в Москву, как в эту вашу волшебную страну валит - оживился Хазаров. - У нас вчера Кошечкин из Курска приехал - так говорит, на поезд сесть нельзя было. Народ сюда на подножках, на крышах едет. Да еще с детьми, со старухами - чтоб каждому дали. И все мужики - с уздечками почему-то. Ну конечно, господа, всё сходится!

- "Призов для состязаний назначено всего 200" - продолжал Ландграф. - "Они состоят из: 1) 50 глухих серебряных часов с портретами Их Императорских Величеств, к ним цепочки белого металла и серебряные жетоны с вензелями Их Величеств и надписью "В память коронационного гулянья"; 2) 50 больших гармоник; 3) 50 малых гармоник; 4) 50 костюмов, состоящих из кумачовой рубахи, плисовых шаровар, опояски и русской шапки с павлиньими перьями".

- А ведь и правда народ до павлиньих перьев охоч - вздохнул Кока.

- "Русский канатоходец Федор Молодцов. Хождение по канату на высоте 8 сажен от земли. Между прочим исполнено будет: хождение с кипящим самоваром, стрельба из пушки, фейерверк, упражнения со стульями и т.д. Хор Скалкина. В составе 50 человек в богатых боярских костюмах. Хоры малороссийские. Хоры русские. Балалаечник и народный певец Ушканов"...

- Ландграф, а вы, оказывается, педант! Ну право, кому это интересно!

- "Русский силач-геркулес Моро"... Ну ладно, я русский! А он-то почему? - рассмеялся Ландграф. - "Русские дуэтисты, танцоры и балалаечники Александрова. Русские дуэтисты и плясуны Цыганковы. Виртуоз на стаканах, баументоне и цимбалино Бондаренко. Чревовещатель с говорящими куклами Донской". Смотрите, как усердно здесь русское от нерусского отделяют! Занятно!

- Это не занятно, а возмутительно - сказал Кока. - Давеча в дортуар на Филипповском из участка приходили. Гольдберга и Пизенгольца из Москвы выслали. А Хан-Гиреева с Домбровским - еще в среду. Все немецкие книги подчистую забрали.

- Что ни говорите, а это все-таки и занятно тоже... - равнодушно поупрямился Ландграф.

- В университетских лабораториях бенгальские огни делают для этой чертовой коронации - продолжал сверкать глазами Кока. - А своекоштным к университету на версту подойти не дают, потому как возле Кремля. За длинные волосы и очки в полицию забирают. Верхом и на велосипедах по Москве ездить не дают. Доколе?!

- Николай Константинович, у меня к вам дело - обратился к Бокильону Москвин.

- Да, Михаил Федорович, - улыбнулся тот.

- Вы ведь статьи в географическое общество пишете?

- В общество географии и этнографии.

- О, тем лучше! Тем лучше! В субботу гулянье будет. Вы, кажется, собирались народ посмотреть?

- Разумеется! - кивнул Бокильон.

- Отлично. Предлагаю вот что: идите-ка с артельщиками гостинцы раздавать. Я тоже там буду.

- На Ходынке?

- На ней самой. Вы там давно были?

- Боюсь, что да. Еще на масленой.

- О! - улыбнулся Москвин. - Где Петровский дворец на Петербургском шоссе, знаете?

- Разумеется. В двенадцатом году там Наполеон квартировал.

- Именно - кивнул Москвин. - Так вот, напротив, через шоссе - царский павильон поставили. А дальше гулянье - где-то с версту такой квадрат. И квадрат этот с шоссе и со стороны Москвы огорожен палатками. В них уже гостинцы завозят. Народ будет на гулянье между этими палатками входить и сразу гостинцы получать.

- Как ж вас там сыскать?

- Очень просто. Я буду в последних палатках от шоссе. Которые к Ваганькову ближе всех. В пятницу вечером и проходите. Там симпатичная компания соберется.

Бокильон протянул Москвину руку:

- Ну что ж, приду. Непременно приду.

Тут в комнатах раздался шум.

- Что такое?

Дверь распахнулась и на веранду, пятясь задом, вышла Мавра с самоваром в руках:

- Берегись, ожгу!

- Наконец-то!

Мавра осторожно поставила самовар на стол и выпрямилась:

- Тама с полиции пришли. Изволите пустить?

- Что? - удивился Деленцов. Пошарив в нагрудном кармане, он достал пенсне и надел его на нос: - Полиция?

- Хозяина спрашивают - проговорила Мавра, вытирая пот со лба. - Сказывают, злодей тут какой объявился.

- Так он же в отпуске! - вырвалось у мадам Деленцовой.

Дулин не стал терять время. Сорвав свой котелок с головы Выдриной-дочери, он перемахнул через перила веранды и с неожиданной для его комплекции мальчишеской резвостью помчался к лесу. За ним, оглушительно лая, побежала болонка. На поляне между дачей и лесом замелькали белые мундиры полицейских: упустив Дулина, собака принялась хватать за ноги их; не смея обнажить сабли, те безуспешно отбивались ножнами. Раздался выстрел. Порыв ветра донес задорный крик: "Москва-Во'гонеж!" В наступившей тишине тонким голосом запел самовар.

- "Смит-Вессон" - обронил Сытин.

- Сорок пятый калибр, - ревниво произнес Хазаров. - Что, наслушались в Америке?

- И настрелялся тоже - ответил Сытин. - Однако, - добавил он, пристально глядя на белые фигуры внизу, - наша полиция стреляет плохо. Ни дать ни взять Брейгель - "Охотники на снегу". В негативном варьянте.

Опасливо косясь на полицейских, болонка бегом возвращалась к даче.

- Темно! - пожал плечами Хазаров. - А на звук стрелять их, видно, не учили.

- Могли бы и попробовать - ответил Сытин. - Еще пять зарядов осталось.

- Но не пробуют - сказал Бокильон. - Это и называется плохо стрелять.

- О господи! - раздался, наконец, первый женский голос. - Что всё это значит?

- Toujours la même chose! - ответил Деленцов-старший. - Вечно ты, ma chère[12], всякую шваль подбираешь, а потом...

- Что потом, что потом! Если б ты...

Кока взял брошенную Ландграфом брошюру и начал читать с кощунственными дьяконскими модуляциями:

- "Несгораемый человек (рыцарь огня) Кульганек. Чтец С. А. Гриненко. Куплетисты-рассказчики Днепров, Степанов и др. Рассказчик и мимик Фельдт. Фокусник и рассказчик Повторкин. Тульские гармонисты Трофимова. Московские гармонисты и плясуны Добрынина. Хор рожечников Пахарева. Труппа балалаечников Сергеева. Хоры и хороводы девушек и парней. Раешники, петрушки, силомеры, предсказательницы судьбы, фокусники, жонглеры, потешные деды и т. д. 15 оркестров военной музыки. 15 хоров военных песенников. Карусели и качели..."

Скрипнула дверь и в проеме показалась голова Мавры с блестящим от пота лбом:

- Полиция снова хозяина просют!

- Ах, не мешай! - махнула рукой Деленцова. - Дай им полтину на водку и пусть убираются!

* * *

Начальник Особого Установления по устройству коронационных народных зрелищ и празднеств действительный статский советник Николай Николаевич Бер сидел в своем кабинете на Тверской и, сосредоточенно наморщив огромный лоб, слушал визитера - корреспондента парижской газеты "Temps" Пьера д'Альгейма.

- А всего в Ринг-Театре погибло четыреста пятьдесят человек, ваше превосходительство! - говорил д'Альгейм. - Подумать только! К слову сказать, когда Вагнер узнал, что среди погибших было много евреев, он обмолвился в том смысле, что всех евреев, дескать, стоило бы сжечь на представлении "Натана Мудрого". Как вам это нравится?!

- Я не поклонник Вагнера - торопливо проговорил Бер. Считая себя до мозга костей русским, он повсюду видел намеки на свои австрийские корни и боялся их. - Вы ведь музыкальный критик, не так ли?

- Верно - пожал плечами д'Альгейм. - Хотя сейчас я исправляю дела простого корреспондента - д'Альгейм машинально потрогал прикрепленный к петлице значок - белая и голубая эмаль на золотом фоне, золотые силуэты свитка и гусиного пера, славянская вязь: "Москва, май 1896 г." - Но знаете, пожар в Ринг-Театре я не потому вспомнил, что там музыка играла. Отнюдь. Трагедия эта в памяти свежа - всего пятнадцать лет минуло, а я ведь тогда в Вене был и последствия видел. Но можно вспомнить и другие. Вот шестьдесят третий год, Сант-Яго в Чили, церковь Ла-Компанья. И там пожар, и там давка. Где толпа - там всегда неминуема давка. Избежание ее при отсутствии надлежащих мер - лишь дело более или менее счастливой случайности. Мне ли вам говорить? Так вот, тысяча восемьсот человек в этой давке погибло.

- Сколько? - изумился Бер.

- Одна тысяча восемьсот человек, господин генерал! Да хоть бы и один...

Бер грустно покачал круглой головой.

- Да-да, конечно. К счастью... Нет, это слово не годится. Я хочу сказать: всё это в театрах. Но тут ведь поле будет - с середины краев не увидать. И потом: одно дело представление в театре, а другое - явление народу монарха.

- Пожалуйста, Париж, восемьсот десятый год, женитьба Бонапарта на эрцгерцогине Марии-Луизе - продолжал д'Альгейм. - Толпа на улицах, задавленный народ. Берлин, восемьсот двадцать третий - король Фридрих Вильгельм въезжает в столицу - толпа, давка, погибшие. Там же, в семьдесят втором - заря с церемонией по случаю встречи двух императоров - задавлено тридцать человек. Это я только век нынешний поминаю. А вспомним дофина Людовика и Марию-Антуанетту... Сколько народу у них на свадьбе задавили? Толпа, фейерверк, ракеты случайно летят в толпу - и тут же ливень! Парижане разбегаются и давят друг друга... Дофин, как мы помним, впоследствии стал Людовиком XVI и был казнен.

Бер встал, вышел из-за стола и принялся нервно ходить по кабинету.

- На последней коронации были и толпы, и празднества, а никаких задавленных не случилось - сказал он вдруг, нарушив затянувшееся молчание.

- И слава Богу! - вздохнул д'Альгейм. - Простите великодушно... Слов нет, коронация подготовлена изумительно, а денег-то одних сколько потрачено... И все-таки... Я должен писать то, на что будет спрос. Другие материалы, увы, мою редакцию не интересуют. - Д'Альгейм развел руками и хлопнул по колену шляпой. - Н-да-с... Так вот, сегодня утром я приезжаю на вокзал и вижу поезд, прибывший из Ярославля. Вы, простите, когда-нибудь четвертым классом ездили?

- Четвертым? - возмутился Бер.

- Ну да. В телячьем вагоне.

- Вот не знал, что это называется "четвертый класс" - пробормотал Бер.

- С виду вагон как вагон - сказал д'Альгейм. - Но когда оттуда люди выходить начинают, перестаешь понимать, как они туда смогли влезть. В таком количестве, я хочу сказать. Это ж настоящее половодье людское. Когда я на Каланчёвскую площадь вышел, по ней уже пройти было невозможно - столько ее народа заполонило. А когда туда ехал, на ней всего-то народа и было, что один городовой.

- И что же? - поднял брови Бер.

- Целыми семьями в Москву едут - сказал д'Альгейм. - Поля бросают, избы бросают и едут. С женами, с детьми, стариками, с запасом хлеба.

Д'Альгейм тоже встал и тоже подошел к окну, возле которого остановился Бер.

- Чугунка на то и существует, чтобы по ней ездили - ответил Бер, продолжая стоять спиной к окну.

- Подумать только: сколько народа сейчас в Москву едет! - не слыша его, проговорил д'Альгейм. - Нумера втрое подорожали, а печеный хлеб - вдвое. Тут ошибки быть не может: народонаселение вдвое и возросло. А то кому ж есть этот хлеб?

- Много народа, говорите, на Ярославский приехало? - задумчиво переспросил Бер.

- Ах, если бы только на Ярославский! - воскликнул д'Альгейм. - Знаете, у меня есть приятель, географ... И писатель тоже, да-с. Он недавно презанятный рассказ написал и читал в кружке. Главная мысль у него такая: если глянуть на Россию с космической высоты, Москва окажется средоточием всех дорог. Как Рим. Истинно третий Рим! И верно, у нас все дороги ведут в Москву. Владимир и Ярославль рядом, а ехать из Владимира в Ярославль через Москву удобнее. Дальше, но удобнее. В Москву веками дорожки натаптывали, а до соседей им дела нет, так-то.

- Правда?

- Правда, хоть это и вымышленный рассказ. То же и другие города. Кроме столицы, конечно. А теперь представьте, что со всей России народ в Москву едет. А дальше в одно место идет... Стекается, как вода в воронку. Представили? Этот мой приятель, кстати, парадоксально считает Россию самой тесной страной в мире.

Бер нервно затянулся папиросой и в то же время стал разминать грудь в области сердца.

Д'Альгейм прошелся по кабинету, остановился у фикуса. Глянцевый лист растения украшал рисунок пальцем на пыли - рожа с оскаленными по-собачьи зубами и надписью: "д.с.с. Беръ гнѣвается".

- Из Петербурга привезли - обронил Бер. - Вместе со всей канцелярией.

"А на досуге в индейцев тут играли" - подумал вдруг д'Альгейм.

- Вот что я вам скажу, голубчик, - продолжал Бер. - Вы думаете, у меня за этот праздник сердце не болит? За народ, думаете, сердце не болит? Но что я могу? Наше установление уже второй год, как создано. За это время я к Власовскому несколько раз относился: Александр Александрович, голубчик, полковник, извольте рассказать, какие берете меры для охраны...

"Голубчик... И это бывший лейб-гусар говорит!" - про себя изумился д'Альгейм.

... Давайте вместе комиссию на сей счет составим! А он то занят, то говорит, что это, мол, не моего ума дела, а его! Ну, его и его! В конце концов, охрана благочиния в Москве и впрямь дело московского обер-полицмейстера. Не так ли?

- Так - согласился д'Альгейм. - А вообще-то, вам не позавидуешь. Об этой скотине Власовском я наслышан. Хам и есть хам. Ну, а что вы скажете о местах в окрестностях гулянья? Там ведь ямы, рытвины. Там, говорят, артиллеристы ученья проводят.

- Мое дело - угостить и увеселить народ от имени государя - сказал Бер. - Мне для этого отвели площадь на Ходынке. Если угодно, то запишите для своей газеты: я по совести утверждаю, что в круг моих обязанностей никоим образом не считаю входящею заботу о местности вне площади гулянья. Так как при таком условии нет предела, где эта забота могла бы считаться оконченною во все четыре стороны от площади гулянья. Тогда Особому установлению, пожалуй, пришлось бы чинить и проселочные дороги, ведущие к гулянью... Записали? И потом, не стадо же там ходить будет. Люди! Неужто не посмотрят, что у них под ногами? Да и не так уж там ям много. Большая часть поля - ровная. Я вам, голубчик, вот что скажу: к нам с минуты на минуту должен пожаловать... э-э... Словом, на поле ехать надо, вот так!

- На Ходынку? - переспросил д'Альгейм.

Раздался предупредительно-небрежный стук в дверь, и тут же она отворилась.

В кабинет вошли два господина: некто штатский учтиво пропустил высокого полицейского офицера и, тут же выйдя из-за его спины, по-хозяйски швырнул шляпу на столик возле кресла.

- Ваше превосходительство, мое почтение! - проговорил полицейский, взглядом обыскивая кабинет. При виде иконы с ликом Спасителя он снял фуражку, склонился и бегло осенил себя крестным знамением.

- Прошу любить и жаловать: полковник Дурнев Иван Николаевич, помощник московского обер-полицмейстера - глядя на д'Альгейма, протянул Бер ладонь в сторону полицейского. - Владимир Владимирович Николя, архитектор Министерства двора. Господин Пьер д'Альгейм, корреспондент из Парижа.

- Bonjour, monsieur d'Alheim![13] - подойдя к д'Альгейму, архитектор Николя протянул ему руку, по-европейски приподнимая локоть и наклоняя голову.

- Добрый день! - улыбнулся д'Альгейм, вставая с места. - Можно просто "Петр Иваныч".

- Мое почтение! - повторил Дурнев, подбросив к фуражке указательный палец руки, затянутой в белую перчатку. Не опуская руку, он снял фуражку и принялся обмахивать свое потное лицо:

- Корреспондент? Занятно-с...И что же, хвалить нас собираетесь или ругать-с?

- Помилуйте, полковник! - оторопел д'Альгейм. - Сии занятия не входят в мои обязанности. Рассказывать, что глаза мои видели - вот что я должен.

- Неужто и похвалить не за что? - попытался улыбнуться Бер. - Вы бы посидели в этом кабинете еще третьего дня, пока Тверскую песком не посыпали. От шума экипажей тут голова надвое кололась. А нынче?

Д'Альгейм вынул из кармана блокнот.

- А скажите, сударь, - посмотрел он на Дурнева, упрямо избегавшего встречи с его взглядом, - верно ли, что фабричные будут допущены на народный праздник в последнюю очередь?

- Вы там понапишете на всю Европу и уедете-с... - пробормотал Дурнев. - А нам тут жить-с...

- Позвольте я вам отвечу! - выступил Бер. - Это и в самом деле так.

- Ваше превосходительство! - повысил голос Дурнев.

- Право же, здесь нет никакой тайны, господин полковник - махнул рукой Бер. - Я сам читал в "Ведомостях..." Да, фабричных доставят на поле к десяти утра. Колоннами по сто фабричных, в сопровождении городовых. А вы как думали, голубчик? Это вам не крестьяне, простите.

- Какая разница? - удивился д'Альгейм. Теперь он жалел, что с самого начала не добавил в свою речь французский акцент.

- А-агр-р-р-ромнейшая! - пророкотал Дурнев, уже начавший было одобрительно кивать головой в такт словам Бера. - Пишите себе в Париж что угодно, а я вам так скажу: смирный русский мужик и та сарынь, которую он извергает в города - это ого-го какая разница-с! Да-с! Этим фабричным чужая душка - полушка и своя шейка - копейка-с. Только и глядят, что бы украсть, да какой кабак разбить-с! Им только дай в сходбища собраться-с...

- А что же хитровские? - спросил д'Альгейм. - Их тоже поротно соберете и городовых к ним приставите?

- Вы еще прикажите, милостивый государь, каждую крысу под надзор взять! - бросил Дурнев. - Что в наших силах, то и сделаем!

- Но почему к десяти утра? Вы уверены, что другие раньше не придут? - с расстановкой произнес д'Альгейм, заполняя лист блокнота стенографическими значками Дюплюайе.

- На десять часов назначена раздача гостинцев - подал голос Николя. - К этому часу их и приведут.

- Стало быть, и к раздаче пива тоже... - задумчиво произнес д'Альгейм.

Дурнев свирепо взглянул на Бера.

- Отнюдь! - воскликнул Бер. - В полдень начнется молебен, а уж после него - пиво. Не раньше. Пиво, мед и другие увеселения.

- Скажите, вот придут на поле четыреста тысяч народу - продолжал д'Альгейм. - По крайней мере, столько заготовлено гостинцев, но говорят, что народу придет больше. Уверены ль вы, что московская полиция поддержит должное благочиние столь же образцово, сколь в прошлую коронацию?

- Позвольте! - вмешался Бер. - Петр Иванович, голубчик! Господин Дурнев и прибыл, полагаю, к нам, дабы обсудить этот вопрос. Не так ли?

- Так точно-с, ваше превосходительство.

- Вот видите! Господин исправляющий дела обер-полицмейстера откомандировал господина Дурнева проверить готовность поля к празднику. "Совет в Филях", некоторым образом, хе-хе-хе ... Петр Иванович! Не будет ли вам угодно съездить на Ходынку в обществе Ивана Николаевича? Владимир Владимирович, наш архитектор, тоже, полагаю...

Николя молча кивнул.

- ... Cоставит вам компанию. Ну право же, что толку рассуждать о том, что в трех верстах отсюда - не лучше ли на месте? А засим, милостивые государи, позвольте откланяться - дела-с. Владимир Владимирович, берите мой экипаж. Барон все равно обещал прислать за мной из дворца. Господи, хлопот-то, хлопот...

* * *

За Тверской заставой колеса экипажа загрохотали снова. От песка, густо рассыпанного на булыжной мостовой между Манежной площадью и Триумфальными воротами, оставались теперь лишь едва заметные, уже порядком затоптанные подошвами и подковами желтые полоски.

Экипаж миновал Ямскую слободку, осталось позади и Беговое поле. С правой стороны шоссе начинался Петровский парк, в глубинах которого, несмотря на близость императорского дворца, паслись провинциальнейшие коровы-передойки. Слева торчала водоподъемная башня. За ней, уже в начале Ходынского поля, к шоссе подходила идеально ровная полоса желтой травы - забор Французской выставки 1891 года снесли с этого места только осенью.

При виде здешнего простора каждому, приехавшему из города на экипаже, хотелось набрать полную грудь чистого, почти степного воздуха. Здесь и небо забиралось на такую высоту, что измученные городом путники поминали имя Господне, а приземистый Петровский дворец казался им грудой забытых барчуком игрушек.

Сейчас на Ходынском поле - как раз напротив Петровского дворца, через шоссе - встал царский павильон. И теперь каменные хоромы казались потешной копией этого богатырского, в модном нынче древнерусском стиле, деревянного дворца, украшенного красно-сине-белыми флагами, с главой, покрытой квадратами сверкавшей на солнце жести.

До павильона было еще далеко, но д'Альгейм уже разглядел цепь одинаковых будок, протянувшихся вдоль шоссе. Впрочем, этих будок стояло совсем немного - их цепь была ничтожно мала по сравнению с рядом таких же построек, протянувшихся от шоссе чуть ли не до Ваганькова. Этот ряд встал на краю гулянья широким фронтом - их архитектор явно представлял горожан как фалангу Александра Македонского, вдруг отправленную на Ходынское поле из Москвы. Этот длинный, на целую версту, ряд будок, местами сменявшийся барьерами из жердей, под прямым углом сходился у шоссе с коротким рядом. И в то время как по мере удаления от шоссе, скопления будок становились все меньше, а забранные жердями промежутки между ними - все длиннее, возле шоссе этот прямой угол из будок никакими промежутками не нарушался. Тут громоздилась сплошная твердыня сомкнутых деревянных построек под одной крышей, расстелившейся над ними растянутой гармошкой. Возле каждой будки возвышалась мачта с треугольным красно-сине-белым флажком.

"Багратионовы флеши" - подумал д'Альгейм, вспомнив недавнюю метафору Бера. Сходство этого прямого угла с бастионом усугублялось оврагом у подножия будок. Овраг, похожий на русло пересохшей реки, начинался у самой дороги и уходил в сторону Ваганьковского кладбища как раз вдоль длинного ряда будок. Его ширина достигала местами сорока саженей, а глубина - трех. Там, где овраг подходил к будкам ближе всего (или же они, послушно выстроенные по линейке на целую версту, к нему подходили), между обрывом и будками оставался неширокий, саженей в пять, карниз. Уходя к Ваганькову, овраг уходил и от ряда будок тоже, постепенно мельчал, а там и вовсе исчезал. Край оврага со стороны Москвы был выше края, подходившего к полю и будкам. Судя по всему, на этом месте вдоль будущего рукотворного оврага располагалась насыпь, а на ней - ветка железной дороги, подведенная к Французской выставке, а затем разобранная. И теперь откос бывшей насыпи уходил прямо в овраг, образуя глубину в несколько саженей, поскольку именно здесь, рядом с шоссе, все желающие уже не первый год набирали себе песок. На дне оврага - да уж лучше сказать, карьера - и сейчас зияли свежие желтые ямы.

- Гспн... - сонно прожевал Дурнев, - господин архитектор, а карта построек у вас имеется?

Николя, сидевший спиной к кучеру, молча протянул полковнику сложенный вчетверо лист, которым он до того обмахивался. Дурнев с третьей попытки разъял упрямые в сгибах, подмоченные потом архитекторских пальцев края бумаги. Карту тут же подбросил встречный ветер, но Дурнев схватил ее и обтянул листом колени.

- Хм... Не густо-с...

Д'Альгейм скосил глаза: на коленях полковника лежал светло-зеленый квадрат в окантовке черных штрихов.

- Петербургское шоссе - прочитал Дурнев, проведя слева направо - прочь из Москвы - пальцем по нижнему краю квадрата. - Тэ-э-экс... Позвольте, а дворец?

Николя достал серебряный карандашик и постукал его кончиком по квадратику в середине нижнего края.

- Ага, вижу... Так-с, а это, стало быть, царский павильон? - спросил Дурнев, взглянув на деревянный оригинал, дрожавший в разогретом воздухе.

- Совершенно верно - произнес Николя, ткнув, однако, на всякий случай карандашом в квадратик с крыльями - трибунами, - изображенный перед дворцом, сразу за дорогой.

- Ага... А это что же у нас? - показал Дурнев на пять одинаковых квадратов, - четыре по углам и один в центре образованного этими значками созвездия, - расположившихся в центре карты.

- Театры. Театры для представлений - сказал Николя. - А вот буфеты - архитектор сверху вниз провел карандашом по штрихам на левом краю карты, а внизу свернул направо и почти тут же остановился. - Пивные сараи... - карандаш опять взлетел вверх и чиркнул по верхнему левому углу листа... - А здесь - батарея орудий - карандаш остановился в середине правого края. - Возле Всесвятского.

- Для чего батарея? - спросил Дурнев.

- Во-первых, для салюта. На Воробьевых горах и у нас дадим салют в конце праздника. Из пушек же выстрелят в небо и зарядами с жетонами в память о короновании - продолжал Николя.

- Но где же эта...Река или овраг, что это? Где это на карте?

- Позвольте, господин полковник... На карте - схема гулянья, только и всего - ответил Николя. - А овраг, да, это овраг - так вот, мы к нему не относимся-с. Откуда ж ему на карте взяться? Для него тут и места не предусмотрено.

Дурнев покивал головой:

- Что ж, верно... Квадратная верста, полагаю, здесь у вас начертана?

- Совершенно верно-с. Площадь гулянья занимает аккурат квадратную версту. Позвольте, а разве овраг сей не в вашем ведении?

- В нашем? - удивился и даже чуть ли не обиделся Дурнев. - Да будет вам известно, милостивый государь, что тут уже не московский участок-с! Да-с!

- Но чей же?

- Третьего стана Московского уезда. Знаю точно, потому как зимой в этом овраге нищенка насмерть замерзла-с.

Кучер натянул вожжи и обернулся, вопросительно глядя на седоков.

Саженях в ста от шоссе начиналось гулянье. Огромный кусок ровного как стол Ходынского поля окружала изгородь высотой в четыре жерди, протянутые от столба к столбу. Ни дать, ни взять загон для скота - тем более что со стороны шоссе изгородь в нескольких местах имела ворота, тоже сделанные из перекладин.

- К театрам - подняв голову, бросил кучеру Николя.

Экипаж погрохотал колесами на бревенчатом мостке, переброшенном через канаву между шоссе и полем, подъехал к изгороди, миновал центральные ворота и двинулся к царскому павильону. Вот проехали звонницу - помост с перекладиной, на которой висели разной величины колокола. Вот позади осталась огромная клумба. Экипаж въехал в тень павильона. Запахло свежими стружками и лаком.

- Да, денег, я смотрю, ваше установление не пожалело... - проговорил д'Альгейм, оглядывая павильон.

- Это вы про что? - отозвался Николя. - Про театры?

- Да... и про театры тоже - ответил д'Альгейм. - Что-то они мне напоминают... Пять похожих друг на друга деревянных театров - одни сцены без зрительных залов - возвышались недалеко от павильона, посреди поля. Один из них стоял в центре, четыре других обращали к центральному свои пустые сцены. Каждый театр тоже окружала ограда из жердей.

- Большой театр, возможно, - сказал Николя. - Ничего удивительного. Их сцены и есть точные копии сцены Большого. После праздничных представлений в Большом декорации привезут именно сюда, для тех же представлений.

- Воистину царский подарок - произнес д'Альгейм. - И что же, после коронования в них тоже оперу петь будут?

- Увы, сударь, - вздохнул Николя. - Сразу после торжеств театры будут снесены. Как, впрочем, и все другие постройки.

- И это по-царски - кивнул д'Альгейм.

- А где же у вас, так сказать, народные удовольствия? - вмешался Дурнев. - Фонтаны с вином, я слыхал?

- На такие-то деньги и реки винные пустить можно было бы - согласился д'Альгейм. - Народную бухгалтерию не проведешь.

- Пивные сараи, одним словом, - подвел черту Николя. Затем он привстал и обернулся к кучеру: - Давай-ка, братец, к Ваганькову углу поворачивай. Знаешь?

Сняв шляпу, кучер поклонился, затем снова нахлобучил ее на голову, и хлестнул вожжами по спинам лошадей:

- Но-о к Ваганькову!

Экипаж свернул с дорожки и ход его сразу стал мягче. Под колесами зашелестела трава.

Д'Альгейм прищурился: в полуверсте от них необычно ровная для Москвы цепочка одинаковых буфетов заканчивалась. Справа от конца этой цепочки белели свежими досками несколько - пять, шесть, семь - сараев. К ним, по диагонали пересекая квадратную версту гулянья, и ехал экипаж.

Вскоре под колесами снова зашуршал гравий. Экипаж резко повернул и д'Альгейм увидел ряд одинаковых сараев, тоже цепочкой, но уже со стороны Ваганькова, выстроившихся на краю гулянья.

- Вот и пивные сараи. Народное удовольствие - произнес Николя. - Не угодно ли осмотреть?

- А чего тут смотреть? Сарай он и есть сарай - недовольно произнес полковник Дурнев.

Сараи, действительно, издалека отличались только своей новизной. Но вблизи оказалось, что вдоль каждого сарая тянулась труба, от которой отходила пара десятков коротких шлангов.

- Внутри сарая резервуар, сообщающийся с этой трубой, - пояснял Николя, - в него наливают пиво. Затем пиво поступает в гуттаперчевые трубки. Кранов нет ни снаружи, ни внутри.

"Вот и она, мечта турецкого двора и прусского Генштаба - подумал д'Альгейм. - Бесконечный поток хмельного для русских".

- Сколько же это на одного человека выйдет? - спросил полковник Дурнев, выходя из экипажа.

- По два стакана - ответил Николя. - Емкость той самой подарочной кружки.

Полковник Дурнев хохотнул:

- Вы, сударь, верно, полагаете: подошел босяк, кружку задарма выпил и дальше пошел. Не так ли?

- Кружку, ну, пусть вторую... На полмиллиона, по правде сказать, рассчитано. А придет четыреста тысяч - произнес Николя.

- Немыслимо! - крикнул полковник Дурнев. - Смею заметить, пока до дна всё не выпьют, не отойдут-с! И других не пустят! Вы об этом подумали?

- Я - архитектор - заметил Николя, глядя куда-то внутрь себя.

- Архитектор! А я, милостивый государь, полицейский. Фараон-с! Но русского человека наизусть знаю. И уверяю вас... А ну, стой!

Экипаж за спиной д'Альгейма скрипнул. Д'Альгейм обернулся: на облучке, вытянув руки по швам, стоял и хлопал глазами кучер. Однако кучер был тут не при чем.

- Стой, сволочь!

Взметая сапогами облачка пыли, полковник Дурнев мчался к ближайшему сараю. Д'Альгейм успел заметить тень, метнувшуюся за угол. Однако полковник Дурнев не погнался за этой тенью - он держал путь к дверному проёму, черневшему на фоне белых досок. На бегу достав из кармана свисток, он сунул его в рот, переливисто засвистел и, не снижая прыти, скрылся внутри сарая.

Николя взглянул на д'Альгейма, пожал плечами и пошел вслед за полковником. Д'Альгейм двинулся туда же.

Мрак, царивший внутри сарая, ритмично рассеивали лучи солнца, проникавшие внутрь в такт качавшейся на одном гвозде доске. Через дыру, которую эта доска прежде закрывала, и сбежали, вероятно, обитатели сарая. Последний из них - маленький невзрачный мужичонка лет двадцати - сейчас болтался в руках полковника Дурнева.

- А что вы, сволочи, тут делали, а? А-атвечать!

- Мастеровые мы... - сумел, наконец, пробормотать мужик, когда Дурнев устал и опустил его на земляной пол, а ворот полосатой коломянковой рубахи перестал мужика душить. - Мастеровые господина Силуянова.

- Полковник, отпустите же его! - крикнул Николя. - Это Савка, рабочий Силуянова, подрядчика.

- Ишь, глаза-то бегают... - продолжал Дурнев. - А дружки его где? Может, вы, господин архитектор, знаете? Где дружки, сволочь? Бабу, небось, всей артелью тараканили? А?!

- Вечеряли мы, вашблагороть.

- Вечеряли... - Дурнев поддал сапогом расстеленную на полу тряпицу: в стену сарая полетели куски черного хлеба и пара луковиц. - Вам бы, сволочам, только жрать, да девок портить. Тебе кто здесь жрать позволил, а? В присутственное место тебя кто пускал?

- Господин полковник! Вы, кажется, постройки осмотреть собирались? - повысил голос Николя.

- Извольте не указывать, сударь! - крикнул Дурнев. Даже в полумраке сарая было видно, как покраснели его глаза. - Я вам не Савка-с! Я при исполнении-с! В казенном месте жрать никому не положено-с!

Не выпуская ворот мужика из левой руки, полковник Дурнев правой обыскал его, ничего не нашел и снова принялся кричать:

- Мастеровые, говоришь? А паспорт где? Паспорт где, сволочь?

- В конторе - просипел мужик - у господина Силуянова.

- Так это у Силуянова. А у тебя что, морда татарская?

Сбитый с толку мужик развел руками.

- А отчего это у тебя щека распухла? Да не эта, другая. На пасеку лазил? То-то я и смотрю. Вечор как раз на Петровских дачах пасеку обокрали. Али зуб болит?

- Не болит, вашблагороть. Это я доесть не успевши.

- Не болит, говоришь...

Дурнев мельком оглянулся на д'Альгейма и Николя:

- Я вас догоню, милостивые государи... Так на пасеку лазил, али зуб болит? Признавайся, сволочь!

- Болит, вашблагороть...

- Ну так я тебя вылечу... Господа, я же сказал, что догоню, - уже не оборачиваясь, глухо проговорил, почти промычал полковник Дурнев.

Он сунул руку в карман кителя и достал маленькие блестящие щипцы.

- А ну, рот открой!

- Владимир Владимирович! - проговорил д'Альгейм. - Это надо прекратить!

- Каким образом? - испугался Николя. - Он же сказал, что при исполнении...

- Господин полковник! - тонким голосом крикнул д'Альгейм. - Извольте прекратить это безобразие!

- Шире! Шире открой! - кричал Дурнев. - А ну! Баба рязанская!

Мужик взревел нехорошим, животным голосом. Грязные ступни его ног снова зависли над земляным полом - зуб явно оказался коренным.

- Прекратите! - закричал д'Альгейм. - О, боже!

Архитектор Николя схватился за голову и выбежал прочь, на волю, туда, где пели жаворонки.

Рев мужика перешел в хрип, но вдруг и хрип прекратился. Рука полковника Дурнева взлетела вверх и мужик кулем осел на пол.

- Ну вот, а ты говорил... - пробормотал Дурнев.

Он подобрал с пола фуражку и шагнул к двери. Проходя мимо д'Альгейма, Дурнев посмотрел сквозь него мутными красными глазами. К вискам полковника прилипали колечки мокрых волос.

- И не смейте, сударь, учить р-р-р-русского человека! - прохрипел он. - Я при исполнении. Двадцать шесть лет верой и правдой служу я государю моему! А вы нашего дела не знаете-с.

* * *

На столе стояли самовар, чайник, стаканы, тарелка с толстыми ломтями ситного хлеба, тарелка с сахаром, бутылка водки, две бутылки сидра и пара керосиновых ламп с отражателями. За столом сидела коротко остриженная барышня в очках с круглыми синими стеклами. Она пересчитывала куски сахара и пела:

- Alons enfants de la patrie... le jour de gloire... Чёртова дюжина... est arrivée!... Хватит, но только если Энский не притащит свою зазнобу. Но чёрт с ней, отдам свой... Alons enfants de la patrie...[14]

- Да будет вам одно и то же, право! - взмахнул руками молодой человек в студенческой тужурке, сидевший на стуле у стены. - Не знаете дальше - пойте что-нибудь другое! А лучше вообще не пойте! Удивляюсь, чему вас в консерватории учили! Нешто разве петь "Alons enfants" с обывательскими, мещанскими модуляциями! Да-да, с мещанскими! "Окрасился месяц багрянцем"!

Молодой человек встал и начал ходить за спиной барышни. Его отражение в самоваре стало то увеличиваться и приближаться с угрожающей быстротой, то столь же быстро уменьшаться.

- Базиль... Базиль, раньше ты не говорил таких слов... - горестно прошептала барышня.

- А вы раньше так не пели! Вы раньше иначе пели! Право же, это невыносимо!

Прижав к вискам кончики вытянутых пальцев, молодой человек бросился к двери, но тут же вернулся и произнёс:

- Идёт!

- Базиль, ты мерзишь мною... - продолжала барышня дрожащим голосом.

- Он идет, Ольга! Вы что, не слышали?! Извольте отбросить сантименты! Дулин пришел, а она, видите ли, со своими сантиментами! Прекратите сантименты сейчас же! Douline est arrivée![15] Vous saisissez? Verstehen Sie?[16]

- Сама'га! У вас тут у'гоки немецкого, д'гузья мои? Или ф'ганцузского? - крикнул Дулин, входя в комнату. За порогом он с грохотом обрушил на пол вязанку дров, снял, блеснув лысиной, плотницкий картуз вместе с париком и швырнул его в руки подоспевшего Десницкого, покосился на Ольгу и позволил ей стащить со своих плеч потёртый, пропахший конюшней армяк. - На улице ваши экзе'гсисы слышно, но суть понять т'гудновато! Так-то вы усвоили п'гавила конспи'гации? Ну?! Что вы на меня уставились? Са-ма-'га! Vous saisissez?

- Кострома, Базиль! Кострома!

- Кострома...

- Кост'гома! С'газу видать, батенька, что не потчевала вас ох'ганка бе'гёзовой кашей! - продолжал яриться Дулин. - Ну кто же так себя ведёт, суда'гь?! Вся слобода 'гаспевает "Во субботу день ненастный", да мо'гды бьёт, а они тут шпионские вокабулы 'газучивают!

Дулин шагнул к столу, схватил бутылку водки, размахнулся и, крякнув, швырнул её в окно. Стёкла форточки и бутылка разлетелись на мириады осколков. В прокуренную комнату ворвался свежий ветер.

- П'гоклятый! - гаркнул Дулин, дробно топая ножками и багровея от натуги. - Каналья! О, шкодливая бестия! Мо'гда п'госит ки'гпича! Nado poiti na huy!

Из-за окна донёсся торопливый стук сапог, подкованных по-казённому.

Дулин взял с умывальника кувшин, спустил в него полсамовара, зажмурился и плеснул кипятком в форточку. Под окном раздался вой, а следом застучала и вторая пара сапог.

- Двое, как обычно, - произнёс Дулин. - Один соглядатай за нами и один соглядатай за соглядатаем. Ба'гышня, заткните оконце подушкой. Неплохо бы вам, кстати, научиться визжать по-бабьи! Научим! А вы Десницкий, если не ошибаюсь? Вы тоже визжать не умеете? Скве'гно! А'гхискве'грно! Ничего, научим и вас тоже!

Начали подходить вожаки московских "пятёрок": конторщик Рябов из Хамовников, учитель Рыбников, студент с невыдуманной фамилией Палачёв-Монахов, почтовый чиновник Бельский, безликий Энский. Вошел и сразу стал наливать себе одному чай беглый семинарист Джугаев - юнец с лицом, до глаз заросшим иссиня-черной, как будто приклеенной бородой. Незаметно, будто из стены вышел, в комнате оказался Жмудовский - молодой человек с огромным тюремным стажем, похожий на чахоточного ангела, отдавшего в кондитерской свои крылья за фунт конфет.

Десницкий сидел в углу, прикуривал одну папиросу от другой, каждые пять минут вставал, машинально пожимая руку очередному "пятёрочнику", но думал о своём.

Год, всего год назад он был обычным студентом-медиком Московского университета, но не ценил своего заурядного счастья. Нет, не ценил... Жизнь его наполняли лекции, экзамены, жжёнка, гулянья в Татьянин день, драки с охотнорядцами, чтение вслух "Луки Мудищева", обструкции начальству - всё как у людей. И надо же было однажды принять приглашение Никитина с юридического и прийти к нему в гости, чтобы там понравиться его сестре! Десницкий скрипнул зубами, вспомнив кукольное личико Никитиной и ее необъятный зад - громадный настолько, что при виде его вспоминались истории про компрачикосов и китайские воспитательные заведения, где по прихоти полового сумасброда девочек выращивали в кувшинах заказанной формы.

Не прошло и недели, как в каморку Десницкого явился хожалый из Яузской части - с повесткой. И вот уже Десницкий давал объяснения в полиции, рабски разборчивым почерком писал на листах казенной бумаги, что ходил, дескать, в гости, пил чай цветочный 2 (два) стакана, пользовался теплом от печки, танцевал, слушал игру г-жи Никитиной на арфе, ездил с г-жой Никитиной на санях, а на святках прокатился с ледяной горки, обняв при этом г-жу только в видах ея телесной безопасности, но отнюдь не в знак страсти, объяснения и обещания! И хотя свидетелем в этом деле выступал один лишь Никитин, дело запахло Сибирью.

Десницкий покраснел, вспомнив участливый взгляд сокурсника Никитина - поповича Успенского: "Положение твоё, Васька, хуже губернаторского... Обольщение простое с "торжественным обещанием на ней жениться" - это ещё пустяки. А вот квалифицированное обольщение - это пиши пропало! Тут и факта любодеяния не надо. Постой, на память скажу... Не ты первый... Вот: "Уложение о наказаниях признаёт склонение к добровольной связи несовершеннолетней невинной девицы, хотя бы и достигнувшей 14 лет от роду, мужчиной, имевшим в отношении к ней обязанности опеки, надзора, попечения или услужения". Услужения, слыхал? Стало быть, ты ей руку подал, чтоб она из саней вышла - ан уже и услуженье! Обольщение простое - от года и четырёх месяцев до двух лет. Квалифицированное - ссылка на житьё в Сибирь с лишением всех особенных, лично и по состоянию присвоенных прав и преимуществ или же отдача в исправительные арестантские отделения. А ты думал! Азия, брат! А-зи-я! А у вас что, и впрямь ничего не было?"

Так начались скитания Десницкого по чердакам, подвалам и дачам: там дрова наколоть, там воды натаскать, там двор подмести. К весне он уже оголодал и оборвался до того, что захотел идти в полицию: вот топор, вот голова моя! Тут-то и предложил ему работу Смирнов - странный господин из гостиницы "Мадрид", для которого Десницкий прежде бегал за особенным коньяком к братьям Елисеевым или за редкими винами в дом Дёпре.

Работа была нетрудная - разносить по заученным наизусть адресам пачки бумаг, обернутые в клеёнку, или кусочки похожего на мыло вещества или мотки какого-то лохматого шнура - с наказом, однако, ни у кого не спрашивать дорогу и ни за что не попадаться в руки полиции. О наказе этом Десницкий, обрадованный первым "гонораром" (как называл плату за его услуги сам господин Смирнов), поначалу особо не задумался. Он и сам настолько привык остерегаться полиции, что ему уже стал казаться естественным и страх перед ней Смирнова - весьма респектабельного господина, неизменно пившего лучшие коньяки и поглощавшего доставленных от Тестова рябчиков, при том, что женщин (самых дорогих) он приводил к себе в такие скромные апартаменты (не странно ли, в самом деле?), как две комнаты в "Мадриде". Глаза Десницкому открыла ученица консерватории Ольга Извоцкая.

Там, в особняке на углу Мясницкой и Малого Харитоньевского, куда Десницкий принёс очередной свёрток в вощёной бумаге, ему предложили откушать горячего чаю - день выдался слякотный, и хотя за месяц работы на Смирнова Десницкий успел приодеться, сапоги бывшего студента по-прежнему не могли не вызвать жалость у такой девушки, как Ольга, которая случайно вышла в кухню и застала там его, передающего сверток гостившему в их доме родственнику. Случилось так, что как раз за пару минут до прихода Десницкого Ольга впервые в жизни выпила вина. Охваченная порывом радости, жалости и любви ко всему человечеству, она выставила в комнаты родственника и выгнала чёрным ходом прислугу, усадила Десницкого за самоварный столик, собственноручно налила ему чая и принесла огромный клин кремового торта с эротичнейшей вишней на вершине полусферической плюхи безе. Поняв по речи Десницкого, что он вовсе не выходец из народа, Ольга сначала огорчилась, однако разговор продолжился. В какой-то момент Десницкий упомянул Смирнова.

Оказалось, Ольга прекрасно знала этого субъекта. Но Смирнов, по её словам, был вовсе не шулером и не маклером, как полагал Десницкий, а социалистом. Сама Ольга узнала о подлинном облике Смирнова благодаря кузену, для которого, собственно, Десницкий и принёс от Смирнова в тот памятный вечер, ни много ни мало, последнюю часть взрывчатого снаряда.

Узнав об этом, Десницкий не смог не сравнить Смирнова с образом Рахметова.

"Да-да, Базиль!" - горестно качала головой Ольга, глядя в его глаза. - "Таковы они на самом деле, эти социалисты. Собирают деньги с рабочего люда обманом, а с богатых - шантажом. А потом мотают ими в трактирах и докторионах. Смирнов однажды и с губернатора собрал: подари, мол, своё авто, не то на дуэль вызову. Верьте мне, верьте!"

Однако ошеломление Десницкого было настолько велико, что в тот вечер он так и не смог поверить Ольге, но решил задать вопрос самому Смирнову. В ответ Смирнов высек Десницкого арапником. А утром принес в дворницкую, где Десницкий квартировал, газету "Новости дня".

Главной новостью того дня стало убийство купеческой дочери Никитиной: неизвестный изувер ночью проник в собственный дом Никитиных на Пречистенке и перерезал ей горло от уха до уха. Сыщики терялись в догадках: имущество Никитиных не потерпело ущерба, а женская честь г-жи Никитиной - оскорбления. Причину убийства надо было искать в кругу знакомых дома - уверял журналистов судебный следователь по особо важным делам Кейзер. Он же намекнул на двадцать шесть... простите, двадцать восемь студентов Московского университета, в разное время сводивших знакомство с г-жой Никитиной, а вскоре после этого бесследно исчезавших.

Так, ступень за ступенью, Десницкий погружался в этот странный и страшный мир. Путь назад ему был накрепко закрыт, и единственное, на что теперь мог рассчитывать несчастный юноша, была возможность вскоре поехать в Америку с ответственным делом. Обещание этой поездки он, вместе с ежеутренней лоханью ресторанных объедков, стал получать от Смирнова вместо прежних "гонораров".

Ольга, изгнанная тем временем из дома за внебрачную беременность (ложную, что выяснилось уже во время родовых схваток), теперь выполняла роль горничной на квартирах, снимаемых для сходок. С Десницким они сошлись короче, чем того требовали приличия. И теперь молодые люди вместе несли бремя и конспиративной жизни, и лакейских обязанностей, и вынужденного конкубината.

Десницкий, впрочем, сильно уступал Ольге по части нахальства - сказывалось, видно, разница между домашним воспитанием Ольги, на которую никто никогда не смел повысить голос, и казенным воспитанием Десницкого стоимостью 36 копеек серебром в день. Ольга отважно, хотя и за глаза, называла Дулина Стенькой Разиным, а Смирнова - Талейраном.

"Не забывай, Базиль: Смирнов - всего лишь жалкий фактотум Дулина" - неизменно говорила она, стоило Десницкому вслух предаться мечтам об Америке. Такой поступок вообще был, по ее мнению, недостоин гражданина. - "И ни гроша он без ведома Дулина не потратит, не говоря уж о твоей поездке с ответственным делом".

"Так уж и фактотум!" - возражал Десницкий. - "Такими деньжищами ворочает - и фактотум?"

"Что там деньжищи!" - продолжала обличать Ольга, тиская мокрый комочек носового платка. - "Полно! Не в деньгах сила этих людей. Ты ведь ни за какие деньги не станешь бить лежачего ногами, не плюнешь в образа, хотя во Христа не веруешь, не обманешь дитя... А они будут бить, они плюнут, обманут. Потому-то и деньги у них водятся... Вот их деньги, Базиль, ты можешь взять с чистой совестью! Это не будет кражей! Все кругом только спасибо скажут, что ты этих извергов без кассы оставил. Низость, Базиль! Низость - вот в чем их сила. И больше этой силы нет на земле сил! Так забери же их силу, и отдай тем, кто ее достоин! Мало ли на Руси истинных социалистов? А коли не видишь их сам, что мешает тебе, нам с тобой, создать свой собственный кружок?"

- Тяга этого народа к самоуничтожению очевидна! - вырвал Десницкого из забытья возглас, чрезмерно резкий даже для Дулина.

Но восклицал именно Дулин, и восклицал он, в упор глядя на Десницкого, - совсем как гимназический учитель математики Протасов по кличке "Сыч", любивший криком взорвать сонную одурь урока. Десницкий похолодел: уж не проник ли Дулин в его мысли? Однако, смерив Десницкого взглядом, Дулин отвернулся и продолжил расхаживать по комнате и отражаться в самоваре:

- Об этом говорит и статистика винной торговли, и статистика младенческой смертности, и бесчисленные заметы корреспондентов народной жизни. Что ж, таков ответ народа на неслыханное ограбление, на препохабнейшее "освобождение", так сказать, народа без земли, "освобождение" его от земли, да и от самой жизни. Но такого ли ответа ждет от него история? Скажите, товарищи! Скажите... - продолжая держать в кармане левую руку, Дулин обвел собрание правой рукой.

Ответить никто не решился.

- Нет, не такого - сам себе ответил Дулин. Он сунул большие пальцы за края жилета, шевельнул ладонями-плавниками, и продолжил расхаживать по комнате.

- Другая омерзительная черта этого народа - его вечное детство. И детство его паче пьянства. Русский народ насильственно удерживают в детстве! Не дав земли, ему не дали своего хозяйства, сиречь оставили в вечных работниках-захребетниках: за хозяина завалюсь - ничего не боюсь! Фабричный же пролетариат, единственно способный увидеть последнюю черту, к которой подводит его капитал, пребывает в ужасающе ничтожном количестве. Но и этот пролетариат придворная камарилья не мытьем так катаньем низводит на положение детей. Вот, пожалуйста: взгляните на те гаденькие пестрые тряпки-склянки, которыми коронованный прохвост обвешал нынче всю Москву. Ну как же! Он ведь батюшка! Он о детях радеет! Пусть его агукает, да пузыри от счастья пускает! А тот и горазд пускать свои дикарские пузыри... Порфироносный архипрохвост еще и подарочки с конфектами деткам своим приготовил! Доходит ли до вас вся чудовищность августейшего коварства?

Джугаев допил чай, шумно крякнул и, стерев пот со лба, - узкой белой полоски в зарослях черной как смоль шерсти, - тут же принялся наливать себе второй стакан.

- Есть мол, на свете скатерть-самобранка - значит, есть и другие чудеса - продолжал Дулин. - А раз есть чудеса, есть и боженька! А раз есть боженька, значит, царь - его помазанник, ибо несть власти, аще не от Бога! О, канальи! - Дулин воздел к потолку сжатые кулаки и потряс ими. - Товарищи! Народу не дают повзрослеть, стать гражданами своего отечества, взять собственную судьбу в свои руки. И в этой обстановке Центральный комитет решил пойти на чрезвычайные меры! Товарищи! Нынешняя так званная коронация дает нам небывалые возможности! Путь страданий, лежащий перед народом, можно и нужно сократить! И притом изрядно! Народ должен отвыкнуть от детства и влиться в семью европейских народов! Выхода, товарищи, нет! Либо русский мужик отвыкнет от детства и станет ответственным гражданином, либо он останется с соской во рту и чрез сию соску сопьется окончательно и навсегда, чем вычеркнет себя из семьи европейских народов! Tertium non datur![17] На подлинный смысл этой коронации и самодержавия вообще народу надо указать действенным примером! Ткнуть русского мужика харей в его филистерское отражение надо тоже! А сделать это придется сурово, но справедливо!

Джугаев звучно хрустнул очередным куском сахара. Бельский сморщился и потер челюсть.

- Нельзя ли потише? - не выдержала Ольга. Голос ее, впрочем, прозвучал не столько раздраженно, сколь кокетливо.

Джугаев поднял голову и удивленно взглянул на нее.

- Да-да, я вам говорю - произнесла Ольга. Она сняла очки и посмотрела прямо в фаюмские глаза Джугаева. Улыбка, заигравшая было на лице девушки, начала угасать.

- Бирыс! - ответил Джугаев. - Мочёлка сопливая.

- Что-о-о? - воскликнула Ольга. Лицо ее мгновенно покрылось крупными багровыми пятнами. Беспомощно оглянувшись, Ольга остановила взгляд на Дулине.

- Ах ты ж, мочёлка! - сказал Джугаев. Он сгреб оставшийся на тарелке сахар и швырнул его Ольге в лицо.

Все сидевшие, за исключением Джугаева, вскочили со стульев.

- Джугаев! Я ведь уже говорил вам! - крикнул Палачев-Монахов. - Что вы себе позволяете!

- Стыдитесь! - крикнул Дулин.

В комнате воцарилась тишина. Спрятав лицо в ладонях, Ольга беззвучно плакала.

- Стыдитесь! - повторил Дулин. - Так-то вы понимаете свой долг перед народом! А известно ли вам, какие университеты прошел ваш товарищ? Не известно! Стыдитесь! И подумайте хорошенько на досуге, где вы получили свой румянец во всю щеку и свою боярскую, да-да, боярскую стать! И в каких трущобах, в каких эргастериях и казематах был выкраден румянец для ваших щечек, образованная барышня! Об этом тоже подумайте! Об этом давно было пора подумать! Раньше, чем вы принялись заигрывать с народом-с!

Ольга всхлипнула в последний раз, судорожно вздохнула и умолкла. Джугаев залпом выпил второй стакан заварки с кипятком и высморкался.

"Ничего... молодая еще..." - краем уха выловил Десницкий из шепота "пятерочников". Чьи-то руки потянулись к кранику самовара. Рукав с пуговицей почтового ведомства метнулся к рассыпанному на полу сахару. Хлопнула пробка сидра.

- Давненько я хмельного не пивал!

- Будет вам, батенька! Это ж слезы, а не хмель! Вот у нас на Дону...

"Бежать! Непременно бежать!" - мелькнуло у Десницкого.

Ступеньки за дверью скрипнули, дверь приоткрылась и в комнату проскользнул Смирнов собственной персоной. Он кивнул Дулину, подошел к Джугаеву и что-то прошептал в его ухо.

Джугаев недовольно поднял голову и вопросительно взглянул на Смирнова.

Смирнов опять нагнулся над ухом семинариста, тут же отпрянул и поморщился - видно было, что шерсть на голове Джугаева неприятно щекотнула его лицо - потер кончик носа и снова что-то прошептал.

- Э-э-э-эшмахма дасцхвелос![18] - прорычал Джугаев.

Смирнов выпрямился и замер в выжидательной позе. Джугаев бросил в рот очередной кусок сахара, отхлебнул чай, громко глотнул, а затем снял ногу с краешка стула, на котором сидел Палачев-Монахов, сбросил сапог и принялся разматывать портянку.

Запахло сыром бри. Уже вполне оправившаяся Ольга встала и, громко стуча башмаками, вышла на лестницу.

Джугаев вытащил из портянки нож - большой и страшный, как у людоеда из "Мальчика-с-пальчика" в красочном базельском издании - и, не глядя, метнул его в пол. Нож на вершок вошел в широкую некрашеную доску и запел голосом разбитой гитары. Джугаев снял еще один слой портянки, под которым оказался шерстяной носок, извлек из носка ключ и, взглянув в глаза Смирнову, бросил ключ на стол.

Смирнов по-английски улыбнулся, подобрал ключ и направился к выходу.

- Постойте, Смирнов! - произнес Дулин. - Вы что же, не останетесь?

- Задержусь! - передумал вдруг Смирнов.

Десницкий выскользнул на лестницу. Ольга стояла там, сложив руки на груди. Она с ненавистью посмотрела на дверной проем и отвернулась к окошку, за которым садилось солнце.

- Куда ж нам плыть... - пробормотал Десницкий. При виде тонкой шеи, покрытой завитками русых волос, ему вдруг стало жаль Ольгу. Он осторожно положил ладонь на ее плечо.

- Сегодня или никогда - задумчиво прошептала Ольга.

- Что? - переспросил Десницкий.

Ольга резко обернулась:

- Ты еще ничего не понял?

- Нет - пробормотал Десницкий, хотя все он прекрасно понял, вернее, почувствовал - по холодку, который возник в его животе и начал ползти вверх, к сердцу.

- Отсюда Смирнов пойдет за деньгами. За большими деньгами, судя по тому, что они затевают. С этими деньгами он, скорее всего, вернется в свои номера.

- И что же? - продолжал притворяться Десницкий.

- Что? Ты, кажется, собирался в Америку?

Десницкий пожал плечами.

- Кстати, ты еще не понял, что в их деле... В нашем деле время от времени приходится сбрасывать балласт. Как на воздушном шаре, знаешь?

Десницкий внимательно заглянул Ольге в глаза.

- И кто-то обязательно становится таким балластом... Мы с тобой раз в две недели ставим самовар для гостей, а прочее время скучаем - вот и вся наша работа. Не маловато ли за те деньги, что на нас тратят, Базиль? А может, ты ждешь, чтобы тебе поведал это Дулин? Или Смирнов? Или этот инородец? Какая, впрочем, разница!

- Объясните... - прошептал Десницкий.

- Этот Джугаев - их главный казначей. А вовсе не Смирнов. Но сегодня деньги будут у Смирнова. Перед тем пожаром в депо Джугаев тоже ему ключ отдавал.

- Почему вы думаете, что Джугаев - главный казначей?

- Не знаю... Вернее, знаю, но не могу объяснить... Ты богатых людей видел, Десницкий? Нет, не Смирнова, не Дулина, а по-настоящему богатых? Своими собственными деньгами богатых? А я видела. И вот что я тебе скажу... Страшен этот круг, Базиль... Бежишь от них, а возвращаешься к ним же... Нет богача, который отдаст свои деньги доброй волей. Потому что богатство - род сумасшествия. А раз Господь решил покарать кого-то безумием, Он своего решения не изменит. И вылечить такого нельзя. Деньги у него можно только отнять. Таким же безумцам, способным кожу с живых сдирать. Этим Джугаев и занимается.

Загрузка...