„Невежество — лучшая в мире наука, она дается без труда и не печалит душу!“
Джордано Бруно
Дочь и сына Иван Язев назвал звездными именами.
Гемма — из созвездия Северной Короны.
Арктур — из созвездия Волопаса.
Хотя тому времени больше подошли бы Владлен, Сталина. Или, например, Лора — „Ленин Освободил Рабочих". Ролен — „рожденный Ленинцем". Идея. Сталь... Был выбор. Новая вера, новые боги — новые имена.
Давая их детям, родители заверяли общество в своей благонадежности. И еще, наверное, мистически надеялись на охранную магию самого имени. Как, называя в честь святых, надеются на доброе покровительство небожителя над земным его тезкой.
На что надеялся Иван Язев, подыскав детям опекунов в далеких созвездиях? Да еще и в тех, которые с территории нашей страны и наблюдаются-то не круглый год?
Его увлечение звездами, похоже, границ не знало.
И — до добра не довело. Что, впрочем, не раз случалось с астрономами. Одного сожгли. У другого отняли честь и волю. Третьего запрещали — на парочку веков.
Но великих страдальцев посмертная судьба вознаградила признанием. Труды освоены, имена канонизированы, подвижничество оценено.
Печальнее и горше участь безвестных „еретиков" — и жизнь кончается костром, и мученический конец не приносит бессмертия. В пепел — озарения, труды, надежды. В грязно-серую золу — чистота помыслов, яркость мысли.
Зола, однако, умножает плодородие почвы.
Обвинения в ереси характеризуют обвиняемого не больше, чем самих обвинителей и их время.
Персональное дело новосибирского профессора Ивана Наумовича Язева исключения не составляет. Время в этом „деле“ присутствует и весомо, и грубо, и зримо.
Но и „еретик" выразителен. Через тернии — к звездам. Через звезды — к терниям. С энергией осознанного призвания. С неосторожностью ослепленного собственными прозрениями исследователя..
Натура, судя по всему, не из обыденных. „По всему" — и по тому, что удалось, и по тому, за что растерзали.
Первое требует благодарной памяти и усвоения. Второе — сочувствия, осмысления, разгадки.
В этом году исполняется сто лет со дня рождения Ивана Наумовича Язева.
Он заслужил того, чтобы о нем не забыли. Во всяком случае — в Сибири. (Весь прочий мир пока оставим в покое. Как знать, не обретут ли еще труды астронома Язева признание там раньше, чем здесь... Бывало, и не однажды. За примерами далеко и ходить не надо. Новосибирец Юрий Кондратюк с его скромным „Завоеванием межпланетных пространств" вовсе не землякам обязан посмертной пропиской в „Энциклопедических словарях". Это уж потом, в догонку чужим оценкам, даем своим площадям и улицам имена родных пророков, выплывающих из небытия).
И уж прежде всего — в Новосибирске. Иван Язев немало поспособствовал рождению и становлению „единственного в Сибири и второго в СССР" нового вуза — Новосибирского института инженеров геодезии, аэрофотосъемки и картографии. Вуз открылся в 1940-м, на базе астрономо-геодезического факультета строительного института, куда старшего астронома Язева пригласили из Полтавы в 1938-м. Коренной сибиряк, он принял приглашение сердцем — и оно не томилось дурными предчувствиями.
Наоборот, — все, казалось, складывалось превосходно: профессиональная зрелость, возраст максимальной отдачи счастливо совпадали с востребованностью в крае, где столько возможностей!
Здесь, в Новосибирске, исследователь закончил главный труд своей жизни.
Здесь разрабатывал проект Сибирской обсерватории.
Пятьдесят лет назад убеждал через газеты общественность: „... все обсерватории в нашей стране сосредоточены в Европейской части и в Средней Азии. На огромной же территории Сибири нет ни одной... Сибирскую обсерваторию надо построить не по существующему шаблону, а по характеру тех научных проблем, которые должны встать перед учеными Сибири. Эти проблемы столько же астрономического, сколько и геологического характера. Они связаны с изучением вопросов деформации земной коры и перемещением материков, а также движением земных полюсов, распределением силы тяжести и выявлением природных богатств...
Как патриот Сибири я хотел бы, чтобы Сибирская горная астрономо-геофизическая обсерватория на Алтае своими научными работами заняла достойное место среди лучших обсерваторий мира..." Не случилось. Обсерватория в 45-м — утопия? Кто нас знает... Воздвигли же „Большой театр Сибири" — наперекор несчастьям войны. Гордились, ликовали в День Победы на открытии храма высокого искусства.
Могла бы и Большая Обсерватория Сибири стать символом неодолимости нашего духа. Величия эпохи. Возвышенности строя.
Но резко свернул сюжет со столбовой дороги к свету в непроходимые топи обскурантизма.
Здесь же, в Новосибирске, и затравили астронома Язева, вогнали в инфарктно-инсультные передряги, в беспросветность земного отчаяния.
Тут и самые яркие звезды обожаемых им созвездий оказались бессильны.
Или это они и виноваты — лишили звездочета бокового зрения, оторвали от реальности, вскружили голову шальными фантазиями?
А плотно окружающая среда звезды не жаловала — разве те, что на погонах.
В январе 1946-го преподаватель Язев переходит из НИИГАиКа в НИВИТ (Новосибирский институт военных инженеров транспорта, нынешний НИИЖТ) — его пригласили сюда возглавить кафедру геодезии. Почему ушел из родного НИИГАиКа? Никаких объяснений на этот счет в документах не встретилось. Можно предположить вполне житейские соображения. Улучшение профессиональных и бытовых условий.
Кафедра, научный студенческий кружок, звание подполковника, новая большая квартира.
И — возможность печататься.
Держу в руках книгу (формат „Нового мира", объем — 70 страниц, в твердом самодельном переплете, газетная бумага), на обложке, изрядно тронутой временем, — выходные сведения. „Труды Новосибирского института военных инженеров железнодорожного транспорта. Том VI, выпуск II. Новосибирск — 1946“.
И названия-то у работы нет (не вошла в переплет титульная страничка?) , но предшествует пятнадцати главам, сгруппированным в три крупных раздела, небольшое предисловие за подписью „И.Н.Язев".
Тираж книги — 400 экземпляров. Сколько из них дожило до наших дней? Не исключено, что только этот, единственный. (О том, как он ко мне попал, позже).
Над „Предисловием" — эпиграф. Обратите на него внимание — ему выпадет не последняя роль в грядущем спектакле.
Воспроизвожу эпиграф так, как он дан у Язева. Меня смущает пунктуация и конструкция фразы, но это мелочи по сравнению со смыслом и самим именем автора:
„Когда через последовательное учение многих веков предметы ныне скрытые явятся с очевидностью, и потомство удивится, что истины, столь ясные, ускользали от нас".
СЕНЕКА
Ведал бы Сенека, как его слово отзовется через двадцать веков... Впрочем, это Язеву подумать бы, как слово Сенеки отзовется на его, язевской, судьбе. Куда там! Иван Наумович не земными осами — земной осью поглощен!
Четыре абзаца предисловия доступны пониманию — в отличие от самого исследования, изобилующего графиками, таблицами, формулами. Предисловие популярно излагает суть исследования, проявляет и позицию исследователя.
Дабы не выступать в качестве невежественного толкователя, привожу эти абзацы целиком. (А обойтись дальше хотя бы без самого общего представления о научной работе Язева невозможно).
Среди чудесных явлений природы колебания земного полюса представляют собой чрезвычайно трудную загадку природы. На протяжении полувековой истории этого вопроса тайна полюса не была разгадана. Существующая геофизическая теория колебаний земного полюса является мало убедительной. Доказать движение земного полюса геофизическими причинами так же нельзя, как нельзя человеку себя поднять за волосы.
Изучая вопросы колебания земного полюса на протяжении пятнадцати лет, я пришел к заключению, что причина колебания земного полюса лежит далеко за пределами нашей планеты!. Такой причиной, мне кажется, может быть возмущающая сила' Солнца и больших планет. Сейчас не представляется возможности сказать: какая это сила? Это может быть гравитационное влияние Солнца и больших планет на Землю, это в равной мере может быть влияние магнитного поля Солнца и больших планет, которые являются гигантскими магнитами, то приближающимися к земле, то от нее удаляющимися. Несомненно только одно, что эта возмущающая космическая сила имеет место как неоспоримый факт.
Изложенная здесь кратко космическая теория колебания земного полюса дает возможность не только объяснить тайну этого явления, но и позволяет предвычислить траекторию земного полюса на будущее, что имеет не только большое научное, но и практическое значение. На основании гелиоцентрических координат небесных светил мною вычислены координаты земного полюса на 100 лет, из которых первые пятьдесят лет контролируются наблюдениями Международной Службы Широты и дают сходимость вполне достаточную для практических целей.
Космическая теория колебания земного полюса дает основание уверенно воскликнуть: „Дайте мне координаты небесных светил, и я вам покажу, как движется земной полюс!“.
Вот, собственно, идея и результат главного труда астронома Язева: зависимость жизни Земли от космических сил, создание новой теории на основе анализа огромного фактического материала.
Так, во всяком случае, кажется самому ученому. А что высоколобое сообщество посвященных?
Первый раз на защиту докторской диссертации „Движение земного полюса и причины этого явления" Язев бесстрашно выходит в 44-м — в московский круг специалистов, исповедующих как раз „геофизическую веру“. Итог предсказуем. Позднее, объясняясь с нивитовцами, Язев так скажет о первой попытке защиты докторской: „Сторонники старой теории академик Орлов, член-корреспондент АН СССР Михайлов и другие заявили, что выводы мои бездоказательны и не подтверждены фактами. В результате защита была сорвана, тайное голосование дало: за — 9, против — 6, воздержалось — 8“.
Не разгром, но защита сорвана. Однако оппоненты не убеждают Язева — он уверен в своей научной правоте и готов сражаться. Обращается с протестом в ВАК, добивается отмены решения провалившего его Ученого Совета, права на повторную защиту. Продолжает работать — дополняет исследование новыми расчетами.
И, уже перейдя в НИВИТ (уж не возможность ли опубликовать докторскую привлекла его сюда прежде всего? ), в октябре 46-го успешно защищается. Совет МИИГАиКА „на основе тайного голосования постановил: признать профессора Язева достойным присвоения ученой степени доктора технических наук...“
Среди перечисленных в протокольной выписке отзывов — и отзыв академика УССР А.Я. Орлова. Правда, не сказано — какой. Но если и отрицательный, защиту он во второй раз не сорвал.
Иван Наумович возвращается из Москвы победителем. Студенты и коллеги встречают его поздравлениями, цветами, улыбками.
Ему предлагают вступить в партию — „как-то странно видеть вас беспартийным “.
Он сомневается — трудно ему будет „соблюдать дисциплину партии".
Его уговаривают — „в партии существует индивидуальный подход к членам партии".
Уговорили. Написал заявление. Рекомендатели нашлись быстро. Его приняли.
Репутация у него как будто бы безупречная. В статье „Наши ученые" вузовская, многотиражка „Кадры транспорту" сообщает: „Одной из лучших кафедр в институте считается кафедра Геодезии, возглавляемая профессором Иваном Наумовичем Язевым. Работая в НИВИТе сравнительно недолго, Иван Наумович сумел прекрасно наладить работу всего коллектива кафедры как в области методической, так и в области научной деятельности. Как педагог Иван Наумович умеет привить слушателям интерес к изучаемой дисциплине. Научно-технический кружок кафедры собирается регулярно и привлекает в свои члены многочисленных участников. Как ученый, Иван Наумович является крупнейшим астрономом Сибири, его исследование движения земного полюса получило высокую оценку IX научно-технической конференции кафедр института “.
Звезды улыбаются. Все замечательно. Защитился. Напечатал труд жизни. Призван в правящую партию. Должность. Авторитет. Научные идеи, организационные проекты — он верит в Сибирскую обсерваторию, увлекает студентов творческими перспективами.
Он точно олицетворяет собой Успех.
Тяжелое испытание для окружающих.
Многотиражка с хвалебными строчками о профессоре Язеве вышла за десять дней до начала конца.
В НИВИТе, тогда фактически военном вузе, видимо, очень активная партийная организация. Во всяком случае, она производит такое впечатление количеством собраний разного уровня.
И — не только количеством. Атмосфера собраний так наэлектризована гражданскими чувствами, что никому, видно, подремать тут не удавалось.
Тьма протоколов, извлеченных из архивов, — мрачное чтиво. И не из-за того лишь, что погружает в средневековье с его фанатичной жестокостью и удушающим догматизмом. Еще и другая догадка давит — родись я лет на двадцать раньше, вполне могла бы быть „увековечена" подобным протоколом в роли оголтелой обличительницы. (Воспитание, насколько я помню, довольно успешно ковало из меня безмятежную моралистку, шпигуя одну извилину ясными и твердыми представлениями о Родине, о подвиге, о долге. Год 56-й тряхнул так, что сами собой образовались пара-тройка новых мозговых путей к океану сомнений. Но это — не моя доблесть, а опять же — Времени, имеющим — увы! — неограниченную власть над биомассой...)
И, цитируя Протоколы не одного заседания, намеренно искажаю некоторые фамилии. Ради потомков. Даже если согласиться, что во всем виновато Время, потомкам едва ли доставит удовольствие встреча с недалекими предками в запротоколированном качестве.
Итак, все хорошо у Ивана Наумовича Язева на новом месте работы. Не просто хорошо превосходно, и 46-й, может быть, один из лучших в его жизни. И если в 47-м удастся „пробить" Сибирскую обсерваторию...
Гром грянул внезапно, среди ясного звездного неба. Где собирались грозовые тучи?
8 мая 1947 года. Общеинститутское партийное собрание.
Обсуждается работа совсем другой кафедры — в связи с решением бюро горкома об идеологической невыдержанности лекций некоего полковника Рожнова. Докладчик — заместитель секретаря партбюро Кушерев — неожиданно уходит в сторону от „основного вопроса". Собравшиеся узнают, что преподаватель Л.А. Кедрова в кружке геодезии и астрономии распространяет странный документ — „рапорт" И.Н. Язева тов. Сталину и президенту Академии Комарову. И что по поводу этого документа среди слушателей идут „веселые" разговоры, подрывающие авторитет автора письма, ибо он подписал его как „Главнокомандующий Сибирской армией синусов и косинусов, генерал логарифмов“
Далее последовали обвинения профессору Язеву и ассистенту Кедровой „в политической неграмотности, в непартийности, в идеологической невыдержанности".
Профессор реагирует незамедлительно и бурно.
Язев И.Н. „Я поражен тем, что здесь услышал в докладе тов. Кушерева. Мне бросают обвинение, предварительно со мной не побеседовав и не разобравшись в сути дела. Считаю, что „Рапорт" совершенно не извращает идеологические взгляды коммунистов. Рапорт написан в аллегорической форме, где я излагаю все трудности моей большой работы и как я добился замечательных результатов.
Не считаю нескромностью, что рапорт подписан „Генерал-логарифм Язев", так как если на транспорте я только директор-подполковник, то в науке я генерал, который прокладывает новые пути, ломает старое, тормозящее науку."
Как вам это нравится? Мне, признаюсь, не очень. Называть свои результаты „замечательными", мягко говоря, не совсем прилично. Но, может быть, такая защита спровоцирована резкостью нападения? В докладе (его не оказалось в переданных мне бумагах) речь, похоже, шла не только о „странном рапорте", что-то осуждающее было сказано и о самой работе, опубликованной полгода назад.
Это видно из выступления Кедровой, которая почему-то ни слова не говорит о „рапорте", зато для защиты ученого берет в помощники классика идеологии.
Кедрова Л.А. „Работа профессора Язева не понята, в ней не разобрались и поэтому сделали такое заключение. (Какое? — З.И.) Очень больно, что наше партийное бюро допустило такую ошибку — поступило против Устава: не обсудив вопроса, бросило его в массы.
Почему считают поведение Язева нескромным? С каких пор у нас стали считать преступным, что ученый верит в свои идеи? Ведь без уверенности в своих научных идеях не пройти каменистые тропы науки и не достичь ее сияющих вершин. И ничего нет позорного в том, что профессор в товарищеской беседе о своей работе сказал: „Работа эта переживет меня, меня не станет, а идеи эти будут существовать и развиваться".
Я считаю, что работа профессора Язева ценна, она дает широкую перспективу в науке по изучению истории и будущности планеты Земля."
На этом собрании препарируют другого („все выступающие — 14 человек — говорят о Рожнове"), и вставной номер с Язевым еще не возбуждает „массу". Более того — вызывает даже сопротивление попытке „возбудить".
Бирюков. „Заявляю партийному собранию, что „Рапорт" профессора Язева не рассматривался на заседании партийного бюро. По моему мнению, он никакого идеологического извращения не представляет."
И докладчик в заключение едва ли не оправдывается.
Кушерев. „Главный вопрос, которому было посвящено 90% моего доклада, — о неблагополучии в работе кафедры „Тактика" и решении горкома ВКП(б) в отношении полковника Рожнова. Выступление Язева отвлекло собрание от основного вопроса. Я не обвиняю профессора Язева в контрреволюции — привел пример нескромности его..."
Такое, собственно, начало. Ничего страшного. Упрек в нескромности можно даже счесть правомерным, познакомившись с выступлением Язева.
Ничего, ровным счетом ничего страшного. Дежурная санобработка склонных к запаршивленности рядов. И можно еще попенять профессору Язеву за чрезмерную эмоциональность — он буквально заболел от первых же раскатов нежданного грома.
10 мая его верный помощник ассистентка Кедрова пишет письмо в ЦК партии — под впечатлением случившегося, где, в частности, сообщает:
„... профессор Язев сидел в первом ряду и в середине речи следующего выступавшего он почувствовал себя плохо, стал терять сознание, и его вывели в его кабинет, где близкими были приняты меры скорой помощи, а затем на машине начальника института я и Кудряшов Л.К. сопроводили профессора в тяжелом сердечном припадке на его квартиру за четыре километра...
Сегодня второй день профессор Язев не встает с постели...“
Но, видимо, ни на кого, кроме Кедровой, обморочное сознание Язева впечатления не производит.
14 мая 1947 года. Собирается партийное бюро НИВИТа. В повестке дня — разбор выступления Язева И.Н. на партийном собрании. Докладчик тот же.
Кушерев. „В партийное бюро поступило заявление члена ВКП (б) Котина о том, что тов. Кедрова распространяет на геодезическом кружке письмо тов. Язева тов. Сталину. В юбилейный сборник НИВИТа тов. Кедрова дала статью о профессоре Язеве, в которой привела этот рапорт-письмо и восхваляет профессора Язева. (Тов. Кушерев зачитывает рапорт и выдержки из статьи Кедровой). Вот об этих документах я и говорил на партийном собрании.
Коммунистка Кедрова неизвестно для какой дели (очевидно, в порядке подхалимажа) распространяет странное фантастическое письмо коммуниста Язева. В этом письме ученый-коммунист рассказывает о том, как он ловил коварного старика Полюс, спутавшегося с целой артелью богов, причем среди этих богов есть и развратные типы.
Все это подписано „Главнокомандующий..." (см. раньше — З.И.) Ученому-коммунисту несолидно пользоваться в своих трудах божественной мифологией. Форму рапорта с такими подписями можно расценивать как пасквиль на приказы, издававшиеся в нашей стране в период Великой Отечественной войны...
Если они не поняли всего этого, то это свидетельствует об их недостаточной политической зрелости..."
Первым выступает Язев, преодолевший, по-видимому, недуг ради самозащиты. Ему дают высказаться. Кажется, он еще вполне владеет собой.
Язев. „В 44-м я закончил свою научную работу, защищал ее в Москве, где выяснились две точки зрения на перемещение полюса. Я выступил против геофизической теории, доказал, что перемещение полюса зависит от космических причин. Знал, что моя теория встретит значительное противодействие со стороны некоторых ученых, в частности, академика Орлова. Звание мне не присвоили. Я приехал в Сибирь и снова начал проверять свои расчеты, свою теорию. Оказались удивительно ценные результаты, я был в восторге (обратим внимание: „в восторге!" — З.И.), мои коллеги поздравляли меня. Так как из 26 моих работ эта является самой ценной, я и посвятил ее другу науки и прогресса тов. Сталину.
(В книге посвящения нет. Только Сенека. Значит ли это, что профессор не хотел тиражировать своего „друга науки и прогресса"? Или речь идет о другой публикации? Не ясно. — З.И.)
Теперь о моем рапорте. В начале рапорта я написал: „По примеру великого полководца Кеплера о Марсе". Рапорт я писал не только для сегодняшнего дня, а для будущих поколений, его читают сейчас и будут читать завтра. (Какое грустное заблуждение, оказавшееся в то же время не менее грустным прозрением! — З.И.)“
Вопрос: Когда был написан рапорт?
Ответ: В конце 44-го года.
Вопрос: Состояли ли вы тогда в партии?
Ответ: Нет, я вступил в кандидаты партии в 46-м году.
Вопрос: Почему вы взяли цитату философа Сенеки?
Ответ: Потому что это было наиболее подходящее изречение.
Вторая „обвиняемая" выступает коротко.
Кедрова: „Рапорт товарища Язева я зачитывала на кружке по просьбе студентов и поясняла суть рапорта на примере."
Как хочешь, так и понимай. Может быть, протокол не дословен. Может быть, выступающая растеряна.
А члены партбюро высказываются охотно и местами вполне здраво. Еще преобладает воспитательный тон.
Пищаев: В рапорте тов. Язева нет никакого извращения нашей идеологии. Вопроса о работе профессора мы не ставим, мы не компетентны. Дело в том, что рапорт стал распространяться среди студентов, и многие возмущались: кто, мол, так грубо посмеялся над профессором?
Конечно, форма неправильная. О всех достижениях в науке, промышленности, сельском хозяйстве и т.д. рапортуют в определенной форме, из которой понятно всем, что именно хотят рассказать тов. Сталину, какие достижения получены. И нет необходимости брать рапорт за несколько столетий назад как образец. Это характеризует некоторую нескромность профессора Язева, излишнее афиширование.
Ладкова: Рапорт написан в 44-м году. А сейчас руководством в нашей работе должно служить решение ЦК ВКП(б) об идеологической работе. Товарищ Язев должен понять, что сейчас не следует зачитывать рапорт Кеплера.
Атюков: Так я бы не решился написать своему другу, а не только вождю.
Корин: Ошибка Язева в том, что он выбрал неудачную форму для своего рапорта. Основное качество, которое должен воспитывать молодой коммунист, — это скромность, которая украшает большевика.
Кушерев: Не было необходимости писать цитату Сенека (так в протоколе — З.И.). Рапорт тов. Язева несовместим с нашей эпохой.
И так далее. Партбюро постановляет: считать форму письма — рапорта тов. Язева о его научной работе на имя Верховного Главнокомандующего Маршала Советского Союза товарища Сталина — неправильной...
Тут впору отвлечься от протоколов и спросить: о чем речь? что за крамола из-под пера астронома Язева представлена в партбюро и задает ему столько работы?
И этот текст надобно воспроизвести почти полностью, ибо именно ему выпала непредвиденная честь запустить судное действие.
Итак
По примеру великого полководца Кеплера настоящим рапортую Вам, что мною, после упорной пятнадцатилетней борьбы, в решительной схватке побежден и взят в плен коварный и злополучный старик, именуемый Земным Полюсом, который на протяжении многих лет упорно скрывал свою великую тайну.
Еще в 1790 году генерал от математики Эйлер с помощью своей армии формул и уравнений первый предпринял поход против Полюса и показал, что этот последний не стоит на месте, как положено ему уставом, а ходит по кругу, делая полный оборот в девять месяцев.
В течение целого столетия астрономам не удавалось обнаружить из наблюдений колебаний земного полюса, так как коварный старик упорно скрывал свою привычку раскачивать земную ось и тем самым усыпил бдительность людей, которые поверили в неподвижность Полюса.
Только в 1888 году капитан астрономии Кюстнер заметил в подзорную трубу, что старик Полюс оставил свой пост у конца земной оси и свободно разгуливает.
Это послужило поводом американскому генерал-астроному Чандлеру к составлению обширного обвинительного заключения против преступной деятельности Полюса, выразившейся в том, что этот последний незаметно оставляет свой служебный пост и ходит по кругу, затрачивая на это не 10 месяцев, как полагал Эйлер, а 14 месяцев.
Принимая во внимание противоречивость сведений о движении Земного Полюса и учитывая исключительную коварность старика, генеральный штаб астрономии и геодезии учредил в 1898 году постоянный и бдительный надзор за деятельностью Полюса.
На основании анализа полувекового бдительного надзора за Полюсом генерал от астрономии Орлов пришел к заключению, что те сложные завитки, по которым ходит Полюс, разгадать вообще нельзя и что предусмотреть маршрут его на будущее время не следует и пытаться.
Такое мнение о Полюсе стало господствующим.
Несмотря на это, я решил покорить коварного старика и узнать его великую тайну. На протяжении многих лет я готовил армию формул и цифр, вооружая ее графиками, таблицами и чертежами — с тем, чтобы в решительный момент выступить в поход против коварного врага. Формирование армии шло медленно и тяжело, так как не было средств и снаряжения. Ко всему прибавилось недоверие окружающих, которые считали дело безнадежным. Коварный Полюс искусно направлял поиски по ложным следам. Мои противники злорадствовали и распространяли обо мне самые нелепые слухи.
Однако в 1944 году армия, сформированная мною, перешла в решительное наступление. Доблестные полки синусов и косинусов, преодолевая сопротивление рутины и консерватизма, продвинулись вперед на 50 лет, и при поддержке бригад натуральных и десятичных логарифмов, под грохот арифмометров и счетных машин форсировали широко распространенную догму и овладели основными коммуникациями противника.
Под новый 1945 год после долгого преследования... противник был схвачен на месте преступления и доставлен ко мне в штаб на допрос, который и был учинен мною в присутствии небесного пастуха Арктура, под жемчужным блеском короны Геммы.
Тяжесть многочисленных улик, безвыходность положения заставили, наконец, Полюс признать свою вину в том, что он, Полюс, под влиянием богов Юпитера и Солнца, а также благодаря подстрекательству кровавого бога войны Марса и Сатурна и при разлагающем влиянии соблазнов распутной богини Венеры нарушал служебный долг и уходил самовольно с поста...
Что касается связи Полюса с небесными богами Ураном, Нептуном, а также подземным богом Плутоном, то означенный преступник такую связь категорически отрицает.
Он отрицает также связь с богом воров и мошенников — Меркурием... Великую тайну, которую поведал мне побежденный старик, я тщательным образом изложил в книге, в которой описал также маршрут и дал расписание шагов Полюса на будущее время.
...Представляя Вашему вниманию знатного пленника и книгу с изложением великих тайн Полюса., я счастлив рапортовать Вам о той победе, которая выпала на мою долю.
Командующий Сибирской армией
Синусов и Косинусов
Генерал-логарифм — И. Язев.
Новосибирск. 1945.
Именно с этого текста началось мое знакомство с „делом Язева". Случайно ли, осознанно, но „Рапорт" опережал предложенные мне протоколы.
Прочла — и озадачилась. Что это — набросок для вузовского капустника? Фрагмент розыгрышной переписки с коллегами? Сочинение из собрания домашних развлечений?
Если бы... Это действительно рапорт товарищу Сталину!
Немая сцена.
Помолчим, терзаемые подозрениями.
Профессор Язев — ненормальный? Блаженный? Совсем уж не от мира сего? Или — страшно подумать! — издевается? Над кем?! Над чем? Тянет на диагноз — „чокнутый". Переглянуться, покрутить пальцем у виска — и разойтись, печально улыбаясь.
События, как видим, приняли другой оборот.
Злосчастный „рапорт" датирован 45-м.
Первому публичному осуждению подвергнут в мае 47-го. После того, как опубликован Кедровой в юбилейном сборнике НИВИТа в хвалебной статье о Язеве. Опубликован, надо полагать, из самых лучших побуждений. Нравился, видимо, „Рапорт" и по существу и по форме. Студентам читала — хотела, наверное, с другими разделить восхищение патроном. А они, если верить протоколам, смеялись...
У старших товарищей юмора не хватило.
Кедрова будет довольно долго мужественно защищать Язева — пока ее не сломают. Ее увлечение „аллегорией" и ей обойдется не дешево, не говоря уж об обожаемом профессоре.
А что же сам вождь — получил он „рапорт", отозвался как-нибудь на „форму, с эпохой несовместимую"?
Неизвестно, прежде всего, был ли рапорт действительно отправлен по высочайшему адресу или сочинитель удовлетворился самим фактом выплеска охватившего его ликования.
Если же рапорт был все-таки отослан в ЦК, то... почему на его автора сразу не надели смирительную рубашку или наручники?
Отнеслись к сочинителю как к безобидному „чайнику", юродивому, на упражнения которого не стоит и реагировать?
Или все-таки передали бумагу в органы безопасности — мало ли что еще придет в сумасбродную голову любителя „аллегорий"?
Отношения „главнокомандующего синусов" с верховным главнокомандующим (или наоборот) не зафиксированы. (А, может быть, эти документы еще не найдены).
Личные, так сказать отношения. А обезличенные — более чем.
Грамота жизни преподается сверху. Партийные низы отзывчиво ликвидируют безграмотность.
30 июля 1947 года. Закрытое собрание коммунистов НИВИТа обсуждает закрытое письмо ЦК ВКП (б). С установочной речью выступает секретарь партбюро института.
Сильников: „Закрытое письмо ЦК ВКП (б) по делу Клюевой и Раскина — документ большой политической важности. Это есть продолжение указаний ЦК ВКП (б) в таких постановлениях, как о журналах „Звезда" и „Ленинград", о репертуаре драматических театров, о кинофильме „Большая жизнь", в ответе товарища Сталина на письмо полковника Розина.
Низкое раболепие перед буржуазной культурой,' которая насаждалась в России царским правительством, осталось еще большим грузом в незначительной части нашей интеллигенции.
Чем иным можно объяснить, когда коммунист Язев рапортует тов. Сталину в несозвучной эпохе форме, по опыту западно-европейского астронома Кеплера.
В мистической форме собрал всех греческих богов, вплоть до развратной Венеры, и в заключение подписался командующим западно-сибирскими синусами и косинусами. Когда в его трудах эпиграфом взята выдержка времен рабовладельческого общества философа-стоика Сенеки — воспитателя Нерона. Причем признаком авторитета Запада он во всеуслышание заявил, что я свою книгу направляю за границу в научное общество, хотя эта работа не получила апробирования в СССР. (А защита докторской? А публикация? А оценка на научной конференции? — З.И.)
Ведь не секрет для нас с вами, что мы имеем внутри Института „одиноких" людей — врагов советской власти, которые проводят антисоветскую агитацию, стараются дискредитировать наши партию и правительство, подорвать нашу страну изнутри, а мы слабо реагируем на это и проходим мимо.
Товарищи, у нас очень много товарищей, которые были участниками Великой Отечественной войны, и можно слышать такие разговоры: за границей крестьянин живет лучше, чем у нас, там к каждой усадьбе асфальтированные дороги. Очень часто можно слышать лестный отзыв со стороны научных работников о заграничном лабораторном оборудовании, товарах и разных мелких предметах обихода. Это показывает слабость идеологической работы..."
Да, „верхи" пренебрегли рапортом Язева как поводом для судьбоносного постановления — Ахматова и Зощенко более подходили для острастки забывающегося народа. Но прозревающие „низы" вдохновенно рванули в охоту за собственными ведьмами. Июльское партийное собрание записывает в решении: „Профессор Язев заявил, что он послал свой труд за границу. Этот поступок профессора Язева требует особого рассмотрения".
После отпускной паузы очередное закрытое партийное собрание обсуждает очередное закрытое письмо ЦК.
2 октября 1947 года. Третьим выступает хозяйственник.
Терехин: Один из наших преподавателей потребовал у меня выписать ему лучшую оберточную бумагу — для того, чтобы послать свой труд за границу. Наши студенты, не разобравшись в существе, видя внешность, восхищаются иностранными паровозами. Это говорит о плохой идеологической работе.
Ладкова: Не знаю, почему выступающие здесь товарищи не назвали факты, имена носителей низкопоклонства. Доцент Карпова преклоняется перед культурой японских студентов. Разве это не преклонение перед Западом, когда книга профессора Язева отослана за границу, когда на ней стоит эпиграф философа-стоика Сенеки?
Бирюков: В проекте постановления партийного собрания основным пунктом должен пройти вывод прошлого партбюро о виновности Язева в низкопоклонстве.
Язев: Меня снова бьют и шельмуют, опять поднимают старое. Терехин довел меня до того, что я не могу заходить к нему в кабинет и вообще в учебную часть. Моя работа не была отослана за границу. Об этом я заявляю со всей ответственностью. В этом вопросе есть нечестность, некоторые поступают не как большевики.
Терехин: Я говорил, что профессор Язев требовал лучшую бумагу для посылки своей книги за границу. Потом прислал лаборанта, который снова повторил, что бумага нужна для отправки книги за границу. Я ведь не сказал, что книга послана.
Гельский: В связи с тем, что вопрос об ошибках Язева поднимается уже неоднократно и до сих пор до конца не доведен, предлагаю на ближайшем собрании подробно и раз и навсегда покончить с этим.
Из Решения: „Факты низкопоклонства и угодничества перед заграничной культурой имеют место в нашем Институте. Профессор-коммунист Язев о своем научном открытии докладывает товарищу Сталину в форме пародии на приказы Верховного Главнокомандующего по образцу западноевропейских буржуазных ученых, а эпиграфом к своей книге взял выдержку философа-стоика времен рабовладельческого общества Сенеки, не найдя ничего подходящего в трудах великих людей своей Родины..." И — т.д. С заключением: „...требует особого рассмотрения".
Читатель и почитатель Кеплера и Сенеки, не отрекшийся от них перед лицом своих суровых „товарищей", окончательно, по-видимому, лишает кого-то сна и покоя. Если враг не сдается...
3 декабря 1947 года. Партбюро НИВИТа рассматривает персональное дело коммуниста Язева.
Секретарь сообщает: „В партбюро поступило заявление о том, что коммунист Язев скрыл от рекомендующих его в партию товарищей (таких-то — четыре фамилии, — З.И.) и от партийных организаций свою политическую деятельность в период колчаковщины".
Вот тебе и Сенека, синус его в косинус.
Гроза переходит в смерч.
Кончается 47-й. А на партбюро НИВИТа оживает 1918-й.
Это в какой же охотничий раж надо войти, чтобы перелопатить жизнь немолодой жертвы до зари туманной молодости!
И не зря. Молодость пришлась на революцию, а там — только тот и безгрешен, кто не родился. Да и над ним, нерожденным, витают тени виноватых предков.
После сообщения секретаря партбюро поднимается один из „группы товарищей" и извещает остальных:
— Имею дополнить. В газете „Сибирский вестник" — орган временного правительства Сибирского, город Омск, за номером пять от 22 августа 1918 года на листе три в приказах Временного Сибирского правительства от 15 июля 1918 года значится: „Назначить членом Татарской уездной земской Управы Ивана Наумовича Язева, временно исполняющего обязанности помощника Татарского уездного комиссара с совмещением занимаемой должности по земельному управлению".
Информатор от комментариев воздерживается.
Да, очевидно, комментарии и не нужны. На лицах „товарищей", вероятно, написано все, что они чувствуют в этот роковой момент. Возможно, на Язева смотрят все. А, может быть, не смотрит никто.
Язев начинает говорить. Сам. Без приглашения. И говорит долго.
Ему пятьдесят два года, сердечно-сосудистая система еще не отказывает окончательно, он пытается защититься. Монолог без подготовки сбивчив. Профессор погружается в собственное прошлое, но — на глазах беспощадных судей.
Прошлое — оно же зависит от настоящего больше, чем от самого себя! Как картинки для раскраски — от настроения раскрашивающего. Знамя может быть белым, черным, зеленым, красным. Прошлое беззащитно перед интерпретаторами.
Язев беззащитен перед разоблачителями. Правдив ли он в экспромтной раскраске старых картинок? Не предпочел бы он сегодня другие цвета, вспоминая то же самое?
Более чем вероятно. Но перед нами — та ситуация, то время, те обстоятельства.
Звездочет угодил в капкан, но ему еще кажется, что можно вырваться.
Язев И.Н.: „Товарищи! Хотел бы, чтобы вы меня сегодня внимательно выслушали — изложу историю своей жизни.
Во время голода в Приуралье мой отец направляется в Сибирь. Отец и мать были простые крестьяне, работали батраками. Во время строительства Сибирской железной дороги работали землекопами. Потом мой отец работал в качестве школьного сторожа.
Семья у нас была большая. Я настойчиво добивался, чтобы меня отправили в школу. Отец протестовал. Зимой я явился в школу, учитель обратил на меня внимание — я стал учиться. Окончил три класса начальной школы. Через год в селе Татарском открыли 2-х-классную школу (видимо, следующая ступень — З.И.), я ее окончил. Делал попытку поступить в фельдшерскую школу, но меня не приняли. В 1914 году окончил высшее начальное училище. Начал писать стихи, которые характеризуют мое настроение. (Пометка в протоколе: „Язев начинает читать некоторые свои стихи". Но они не записываются. — З.И.)
Решил поступить в земельное училище, для чего нужен был аттестат благонадежности. Несмотря на то, что отец был в это время арестован — выбил стекла в доме урядника, Что усложнило мое положение, — аттестат благонадежности я получил.
Осенью 1914 года поступил в Красноярское земельное училище. В 1915 году узнал о существовании подпольной ученической организации.
Революцию встретил с восторгом. До окончания училища был председателем ученических организаций.
Красноярск был революционным городом — я видел там многих большевиков. В 1918 году окончил земельное училище и решил поступать в Омский сельскохозяйственный институт.
После Колчаковского переворота в Омске началась добровольная и насильственная вербовка в армию Колчака. Студентам было предложено явиться на сборные воинские участки, а Институт закрыли. Я на сборный участок не явился и уехал из Омска в Татарск, где жил мой отец. Меня пригласили на службу в земельный отдел Татарского земства. На земском собрании я был избран товарищем председателя Татарской уездной Земской управы.
Советские власти находились в это время в тюрьме. Ввиду того, что я имел большой вес, мне удалось добиться освобождения некоторых товарищей-большевиков.
В это время я являлся редактором газеты „Крестьянская жизнь". В одном из номеров газеты была помещена моя статья „Политика или хулиганство", где были описаны события в Купинской волости, связанные с действиями отрядов Анненкова. И вскоре я был арестован.
Под конвоем меня доставили на станцию Татарск, где в вагоне для арестованных я пробыл сутки. Затем в „вагоне смерти" меня повезли на станцию Чаны, где в это время находился атаман Анненков. На станции подвели к вагону служебного типа, над которым развевалось черное знамя. Я встретился с Анненковым. Считал, что меня расстреляют, и был очень удивлен, когда Анненков после разговора сказал мне — „вы свободны". Вернувшись домой, увидел, что типография земства разгромлена.
В это время у меня установилась связь с подпольными большевистскими организациями, которым я оказывал содействие, давал информацию о положении на фронте, сообщал об особо важных распоряжениях. В поездке на север Татарского уезда узнал о бесчинствах начальника милиции Малышева. Не успел вернуться в Татарск, как стало известно, что Малышев убит партизанами. Меня стали обвинять в заговоре, мне грозил арест. Уехал в Томск по командировке на съезд заведующих земельными отделами. С собой у меня был паспорт на имя Глобы. Я так же снабжал паспортными книжками подпольные большевистские организации.
После съезда жил в Томске и его окрестностях более двух месяцев. В первую же ночь после моего возвращения в Татарск у меня был обыск, с меня взяли подписку о невыезде. В это время Красная армия подходила к Омску. Земству было предложено эвакуироваться, мы стали сопротивляться эвакуации. Меня предупредили, что буду арестован. Пришлось бежать. В Барабинске на вокзале я встретил, контр-разведчика, но мне удалось скрыться.
Власти из Татарска бежали раньше, чем Красной Армией был взят Омск.
Из Барабинска я приехал в Каинск, где разыскал адрес конспиративной большевистской квартиры, мне был дан пароль. Меня укрыли у старого большевика Смышляева. Здесь я пробыл десять дней.
В Каинск пришла Красная армия. Председателем революционного совета стал Смышляев. Вместе с его сыном я работал в редакции революционной газеты.
Вскоре я вернулся в Татарск. Дома все было в порядке. На другой день после приезда я и другие члены Земской управы обратились в ревком с предложением работать. Я был назначен заведующим подотделом землеустройства и заместителем заведующего отдела народного хозяйства. Здесь я встретил большевиков, которым при Колчаке оказывал помощь.
В 1920 году согласно постановления Сибревкома я был откомандирован в Омск для продолжения учебы. В 1922 году окончил геодезический факультет Сибирской сельскохозяйственной Академии.
В 1924 году меня вызвали в ГПУ и задержали. Мне было предъявлено обвинение, что я будто бы был членом партии эсеров. Это обвинение не было подтверждено.
Мне было также сказано, что сейчас ведется борьба за полную ликвидацию партии меньшевиков и эсеров, поэтому хотели, чтобы я публично отмежевался от этих партии. Я написал письмо, где указал, что с этой партией ничего общего не имею. В тот же день я был освобожден, мне выдали удостоверение о содержании меня под стражей и прекращении дела за незаконностью.
До настоящего момента этот вопрос никто не поднимал, я перестал о нем думать.
Считаю своей ошибкой, что при приеме меня в партию я не сказал о своей деятельности в период колчаковщины. Считал, что не виновен перед Советской властью. Смалодушничал.
Последние пятнадцать лет я настолько ушел в науку, что этот период жизни выпал из моей автобиографии. Мне особенно больно, что товарищам, рекомендовавшим меня, я принес такое огорчение. Меня это страшно мучает. Прошу извинения у товарищей...“
Так это записано. Интонации, мимика, искренность или фальшивая игра — за пределами протокола. Жалок Иван Наумович? Смущен? Мобилизован отчаянием?
В записи текст мало убедителен. Одно, пожалуй, несомненно: пометался молодой Язев в Гражданскую между „белыми" и „красными", поиграла с ним история в кошки-мышки, поувлекала смертельными своими аттракционами, но — пощадила. Поберегла для иных опытов.
Жалеют его? Сочувствуют? Верят? Хоть кому-нибудь происходящее кажется абсурдом?
Если и да, то этот кто-то молчит. Говорящие органичны в процессе судилища.
Язева засыпают вопросами.
— Состояли ли вы в какой-либо партии? Если нет, то каких политических взглядов придерживались?
— Когда учился в Красноярске, присматривался к политическим событиям. Читал „Капитал" Маркса, но политической работы не вел, считая, что мне надо учиться. В период 1918-19 гг я сочувствовал большевикам, сочувствовал Октябрьскому перевороту. Земские управы я не считаю эсеровскими, в них были гнезда большевиков.
— Почему, имея такие революционные заслуги, вы не состояли в партии большевиков?
— Мне предлагали вступить, но я занялся научной работой.
— К какой партии принадлежала газета „Крестьянская жизнь", которую вы редактировали?
— Газета была земская, беспартийная.
— Почему вы из революционного центра — Красноярска — уехали в контрреволюционный центр — Омск?
— Уехал учиться в Институте.
И — так далее. „Товарищи" строги, дотошны, напряжены. Вырабатывают позицию? Кажется, в этом нет нужды. В „сокрытии" уличен — и первыми выступают рекомендатели: страх за себя заставляет их не церемониться с жертвой.
Долототарев: Все. о чем говорил здесь Язев, не имеет никакого значения, ибо об этом надо было ему говорить при вступлении в партию. Нам нет даже смысла сейчас разбираться в его прошлом. Нам важно посмотреть, с чем он вступил в партию. Он смалодушничал, имея в виду, очевидно, что этот период его жизни пройдет незамеченным, что ему простят как ученому.
Вы, товарищ Язев (еще „товарищ"! — З.И.), не забываете о своих делах после колчаковщины, периода Советской власти. Чепуху вы говорите здесь, когда рисуете себя в стихах чуть ли не большевиком. Я знаю это Красноярское земельное училище — политическое кредо студентов этого училища было не наше. Газета „Крестьянская жизнь" была эсеровской, и ваши стихи, которые вы нам читали, тоже эсеровские. При Колчаке эсеры и меньшевики поддержали земство, и земские органы были опорой Колчака. Я тоже был в те годы студентом — и я пошел по другой дороге. Никакой наукой от фактов обмана не прикроешься!
Я рекомендовал его как сибирского ученого и не знал о его прошлом. Я совершил политическую ошибку. Подаю заявление секретарю партбюро о снятии моей рекомендации.
Пищаев: То, о чем здесь так долго говорил Язев, напрасно злоупотребив нашим вниманием, не имеет значения. Он ничего все-таки не сказал о том, какое же было его политическое кредо в тот период. Нам трудно сейчас выяснить его прошлое, правдивость его рассказа, да это и не нужно. Если ему было предъявлено обвинение органами безопасности в антисоветской деятельности и дело закончилось его заявлением о том, что он с партией эсеров ничего не имеет, — это уже очень важный факт.
Политика и направление Земства и кооперативов, а также всяких так называемых крестьянских газет, которые маскировались под беспартийные, нам известны, и они, конечно, были эсеровскими. Об этом Язев знал, но при приеме в партию скрыл.
Я знаю Язева с 1938 года и исходил из его теперешней работы. Я ошибся, рекомендовав Язева в партию, и способствовал обману партии. И поэтому я снимаю свою рекомендацию.
Кудяшов: Я знал товарища Язева с 1938 года. Сначала по НИИГАиКу, а позднее по городским организациям. На меня он производил впечатление человека с открытой душой, культурного, и у меня не возникло сомнения в том, что он не может быть в нашей партии.
Я сделал грубую политическую ошибку, не поинтересовавшись его политическим прошлым. Я тоже снимаю свою рекомендацию.
Сенчаков: Я подал реплику „в 23 года лошади дохнут", которую тут считают грубой и неуместной. Но я считаю, что в 23 года Язев был вполне зрелым человеком, и мы здесь не в парикмахерской, где спрашивают „вас не беспокоит?". Слушать здесь его неискренние рассказы просто мерзко. Надо Язева не только исключить из партии, но и отдать под суд, ибо он обманул органы власти.
И — так далее. „Не верила и не верю Язеву". „Он принадлежал и принадлежит к партии личной славы". „Это не малодушие, а обман“. „Несовместимо с идеологией коммунизма". И опять Сенека. И опять „главнокомандующий синусов...“
Запротоколировано двенадцать выступлений. Члены партбюро и приглашенные? Хоть кто-нибудь смолчал? Вряд ли: молчать в таком узком кругу опасно.
Язев не выдерживает — срывается.
Язев: Многие говорили, что я неискренней. Это неправда. Я сказал все. Здесь дело шло дружно и было заранее согласовано.
Я не считаю ошибочным свое отношение к Сенеке. Только в нашем институте этому придают такое значение. Сняли объявление о занятии кружка. Секретарь заявил, что нельзя говорить о жизни в других мирах, но посмотрите у Энгельса — в „Диалектике природы" написано о существовании бесчисленных миров. Мне говорят, что я нескромен в предисловии к своей работе. Почему Кант мог говорить так, а я нет?
Меня обвиняют в целом ряде преступлений. Я отрицаю свою вину. Находиться в партии я уже не могу. Отказ рекомендующих показывает, что я недостоин быть в партии. И я сдаю здесь свой партийный билет.
(Кладет партбилет на стол секретарю партбюро).
Протокол не живописует мимической реакции собравшихся. Бесстрастно фиксирует первые две реплики.
Кравский: Считаю такое поведение совершенно неправильным.
Сильников: Партбилет мы не можем принять. Его может отобрать лишь вышестоящий орган.
Язев уходит.
Решение принимается без него. Постановили: .
1. исключить Язева из членов ВКП(б) за сокрытие...
2. обсудить вопрос о членах партии (четыре фамилии — З.И.), давших рекомендации для вступления в партию Язеву, в прошлом активному эсеру и колчаковцу.
Все? Да нет же! Еще столько не сказано. Точно себя хотят убедить, что казнят по справедливости.
В дополнение — небольшой штрих из письма Кедровой в высшие партийные инстанции:
„...После того, как партбюро исключило профессора Язева из партии, председатель Местного комитета Горов, зайдя ко мне на занятия, сообщил, чтобы я через полчаса пришла на инструктаж (по проверке агитаторов цеха). Я сказала, что инструктаж я уже получила и задание мне ясно, а сейчас я должна пойти к начальнику кафедры профессору Язеву, который тяжело болен, и помочь с вызовом врача-специалиста. Горов ответил мне: „Пусть сдохнет профессор Язев, а ты не ходи".
Выразил настроение „среды"?
Через неделю после исключения Язева партбюро разбирается с работой геодезического кружка. И, разумеется, приходит к неутешительным выводам.
Возмущают темы докладов — „Межпланетные путешествия как реальная проблема науки и техники", „Жизнь и деятельность Циолковского", „Есть ли жизнь на небесных светилах?", „Марс и его каналы", „Звезды-гиганты и звезды-карлики", „Теория относительности Эйнштейна"... Где проблемы железнодорожного транспорта? (Спохватились). Каковы политические настроения членов кружка? Идейно-политическое содержание докладов?
К ужасу проверяющих выяснилось, что один из слушателей в основу своей работы взял положения, „изложенные в книге английского королевского астронома Джона Спенсера „Жизнь на других мирах" — буржуазного идеолога, считающего, что наука и религия не противоречат друг другу". К тому же, этот самый королевский Джон Спенсер еще и „враг теории классовой борьбы".
Партбюро решительно осуждает. „Направление научно-технического астрономо-геодезического кружка не соответствует профилю института". Что делать? Указать... перестроить... усилить...
К партийным спешат присоединиться беспартийные ряды.
9 января 1948 года. Заседание Ученого Совета Института. Интеллектуальная элита обсуждает „Политическое воспитание студентов". Не трудно догадаться, кто виновник этого торжества соборности.
Докладывает начальник (!) Института.
Равцов: „Товарищи! Нужно ли доказывать, что тот, кто в нашей стране поддается всякого рода проискам врага, посылает свои труды за границу, наносит ущерб интересам страны, идет на национальное самоунижение, поступает не как патриот, а как пособник врагов нашей Родины.
К великому сожалению в среде наших ученых имеются еще пережитки старого в сознании, раболепие перед буржуазной научной мыслью и культурой, желание быть напечатанным за границей даже во второстепенном, реакционном журнале. Например, даже у нас в конце 46-го года профессор Язев добивался получения в учебной части у тов. Терехина хорошей бумаги для отпечатания его книги в предположении отправки за границу.“
А дальше — Спенсер, потеснивший криминального Сенеку. Теперь это имя произносится с неподдельным гневом, став символом „низкого идейного уровня" работ научного кружка.
И опять никто, во всяком случае — в протоколах, не осмелится, склоняя „Спенсера", обойтись хотя бы без „буржуазного идеолога". Все говорят одно и то же, но это никого не смущает. Напротив, — важно подать свой голос в хоре, дабы на себя не навлечь подозрений в инакомыслии.
Какое уж там „инако...", когда стихия парализует и ум, и волю, и Здравый смысл!
Сопротивление невозможно? Оказывается — возможно!
Хоть и безнадежно.
Тем удивительнее штучный голос в защиту одного против всех.
19 февраля 1948 года. Закрытое общеинститутское партийное собрание. Партбюро докладывает „о персональном деле тов. Язева".
Профессор на собрание прийти отказался — звали дважды, но он заявил: „не хочу слушать клевету",-
Собрание решает обсуждать дело о ереси в отсутствие еретика.
Пересказывается история „сокрытия" антисоветского прошлого. Каются рекомендатели. Заливаются дежурные соловьи „чистоты рядов" — криминальные призраки Сенеки, Спенсера, Колчака вдохновляют на сплочение. „Мы должны сделать определенные выводы". „Мы должны знать всю подноготную каждого вступающего в партию". „Мы должны извлечь наибольший политический урок".
На чашу грехов обвиняемого обвинители и свидетели со страстью хоть и запоздалого, но чистосердечного раскаяния подбрасывают новые тяжеленькие гирьки.
„Язев в 46-м году потерял партийный билет, а секретарь не выносил этого дела на партсобрание, чем нарушил Устав нашей партии".
„Язев систематически не выполнял учебной программы, давая 270 часов в год вместо 540. Мы сами ему потакали. За что его хвалили?"
„Почему он считает себя профессором? Он был ранее не более чем и.о. профессора".
„Читал лекции у нас и в НИИГАиКе, да еще в сельхозинституте".
„Язев пропустил уже шесть (!) партийных собраний! Только за это мы обязаны исключить его из партии".
И вдруг — нечто в этой атмосфере непредставимое.
„Я считаю, что не следует рассматривать дело Язева в его отсутствии. Здесь два рекомендатора — вот им следовало бы извлечь урок: как можно взять свои рекомендации обратно? Это, я считаю, политический проступок. Партбюро вынудило его совершить".
Акт мужества, не правда ли? Голос Л.А. Кедровой.
И собрание с воодушевлением переключается на нее. „Защитницу" допрашивают, обращаясь к ней в третьем лице.
— Как смотрит Кедрова на политическую деятельность Язева в 1918 году?
— Считаю, что принадлежность к эсерам не доказана, а в отсутствие Язева все можно сказать.
— Как расценивает Кедрова отсутствие Язева на собрании?
— На его месте я бы пришла. Язев не прав. Но не право и партийное бюро, поставив дело так, что Язев положил партбилет.
В итоге „допроса" Кедрова получает свое: „выступила политически неграмотно, слепо", „поразило ее неумение разбираться в политических вопросах", „Кедрова говорит, что все собрание идет не в ногу, она одна идет в ногу", „плохо, когда коммунист становится против всего коллектива, он может остаться вне партии", „следует попросить Кедрову, чтобы она сделала шаг к коллективу, а не становилась на наклонную плоскость защиты Язева", „мы должны дать понять Кедровой, как себя вести "...
Дали понять. От нее требуют заключительного слова. И — „адвокат" переходит в обвинители.
Кедрова: Я сказала свое мнение по отдельным пунктам, только было, шумно и не все поняли. Я сказала и повторяю, что неправильно сделал Язев, что скрыл от партии свою политическую деятельность в период колчаковщины. Неправильно, что не пришел на собрание. Не прав, что положил билет. Раз товарищ Язев не присутствует на собрании, он не коммунист.
Вот и искомое единодушие. „Постановили: то же, что и в постановлении партбюро".
Теперь-то все?
Нет. Партия блюдет формальности. На бюро горкома Язев сказал, что его исключили заочно, а на собрании он не был по причине нездоровья.
28 апреля 1948 года. Общеинститутское закрытое партийное собрание. „Чтобы избежать нарушения Устава партии, мы вновь должны рассмотреть дело коммуниста Язева".
Пластинка заезжена, но ее крутят и крутят.
Астроном, кажется, немного пришел в себя. Он .даже способен шутить. (Урок с „аллегориями" не впрок).
Язев: „Насреддин однажды обратился к народу с вопросом — знаете ли вы, что я хочу сказать? Ответили — не знаем. Насреддин молча удалился. Когда он во второй раз обратился с тем же вопросом, ему ответили — „знаем!". И Насреддин сказал: „если знаете, то мне говорить нечего". И ушел. Тогда народ решил поступить так: часть будет говорить „знаем", другая часть — „не знаем". И в ответ на это Насреддин сказал: „пусть те, кто знает, расскажут тем, кто не знает". И опять ушел.
Положение, похожее на мое. Про меня говорили, что я бывший эсер, антисоветчик, лже-профессор и т.д. Все это ложь. Партийное собрание дезориентировано. Я написал письмо в адрес партийного собрания, но его не довели до сведения коммунистов. Сейчас, как установила партколлегия, все обвинения против меня оказались несостоятельными. Хочу остаться в партии и честно работать."
Вот как! Вот, оказывается, откуда способность шутить. Стало быть, между собраниями уже больной Язев (сердечные приступы один за другим) еще борется за себя, обращается за поддержкой в Москву, в местные партийные органы. И там, выходит, нашлись люди, готовые спустить его „персоналку" на тормозах.
Ссылка на партколлегию производит впечатление на товарищей по работе. Хор дрогнул — кто-то готов смягчить приговор.
„Язева нужно наказать, но в партии оставить".
„Он заслуживает сурового наказания, но в партии можно оставить".
Оживает Кедрова: „Горком не напрасно вернул дело Язева. И мне грозили здесь чуть ли не исключением. Считаю, что партбюро допустило ошибку. На Язева нужно наложить взыскание, но из партии не исключать".
И все-таки это считанные голоса. Большинство же неколебимо. Расценивает жест горкома как пустую формальность? Все тот же праведный гнев, все те же убийственные определения. Плюс свеженькие доказательства аполитичности Язева. „Свое выступление начал не с партийных решений, а с арабских сказок!“.
И Кедрова уличена: „удивляет поведение Кедровой, которая прошлый раз голосовала за исключение, а теперь призывает за оставление его в партии".
Читаешь — и поневоле вспоминаешь хрестоматийное „гвозди бы делать из этих людей". Понаделали. Но гвозди же кто-то должен вколачивать. А эти — сами вбиваются. Или это тяжелый молот „мы“ бьет каждого по головке, одним ударом вгоняя в крышку гроба для еще полуживого „товарища"?
За исключение Язева голосует 111 партийцев. Против — 46. И три воздержавшихся. Эти что — смущены сомнениями партколлегии? Или собственными? Кто знает... Но благодаря им ситуация не выглядит так беспросветно.
Если забыть, что на дворе — 1948-й.
Еще один памятный год в нескучной нашей летописи.
На повестке дня у партии — притупление бдительности. Повсеместное всепроникающее притупление. Не спит обком, но враг коварен. Вот и в пединституте пролез в партию бывший троцкист, некий Сизов. Нашли убежище — высшую школу.
18 мая 1948 года бюро Новосибирского обкома партии исключает Язева из своих рядов. Услужливые охотники преподнесли бюро еще одну пожелтевшую газетку — „Рабочий путь", орган Омского Губкома, за 1925-й год.
В газетке опубликовано совсем маленькое письмо.
Двадцать строк, а не затерялись в многолетнем хламе отработавших свое газет.
Такие письма не горят — как и великие рукописи?
„Письмо в редакцию.
Гражданин редактор, благоволите поместить в вашей газете нижеследующее:
С 1917 — 1919 г. я состоял членом п. С.Р. В 1918 г. я был избран земским собранием председателем Татарской уездной управы, в должности каковой был до прихода советской власти. В этот период я был свидетелем политической борьбы в Сибири, закончившейся черной реакцией колчаковщины. Это убедило меня в бесцельности борьбы против советской власти, и я стал горячим сторонником последней.
С 1919 г. я порвал с п. С.Р. и с тех пор ничего общего с ней не имею.
В настоящее время занимаюсь исключительно учебой и научной деятельностью".
И подпись — черным по белому — „И.Язев".
Что уж там говорил на бюро Иван Наумович, как отмывался от свинцовой „нетленки" — неведомо. Может, уж и не тщился оправдываться, придавленный тяжестью газетного металла.
А бюро обкома, поругав и себя за притупившуюся бдительность, приняло суровое решение и по пединституту и по НИВИТу, повелев проработать документ во всех партийных организациях.
И 20 мая года того же партийцы НИВИТа сходятся на закрытое собрание. С Язевым ясно. Берутся за тех, кто голосовал против его исключения. Вот уж где вопиющая потеря бдительности! Обрушиваются и на секретаря партбюро — как он ни усердствовал, а выговора не избежал. „За благодушие, успокоенность", отчего и произошла в НИВИТе „засоренность кадров".
Срываются все и всяческие маски. Вскрываются леденящие душу факты:
слушательница Козлова — баптист, а ей ставят зачет по курсу основ марксизма-ленинизма,
преподаватель Гадевальт занимает позицию неизменного критика наших недостатков (подразумевается, видимо, „наши достижения" или „наши трудности", — З.И.),
в 47-м году арестованы три слушателя, которые пытались организовать группы по борьбе с советской властью,
имеют случаи хождения слушателей в церковь, крещение...
Понеслось. Уже называя Язева „проходимцем", кидаются друг на друга. „Почему отмалчивается начальник института?". „Критика секретаря партбюро слишком мягкая". „Авдохин, старый член партии, дезориентирует молодых своими выступлениями"... А ты : !... А ты сам!...
И, конечно, Кедрова в центре внимания. „Верный защитник проходимца". „Рупор эсеров". „Можно ли ей доверять воспитание молодежи?". „Наша организация должна заняться Кедровой". „Кедрову надо из института убрать!".
В общем, поговорили. И, конечно, одобрили решение бюро обкома „о необходимости повышения бдительности и большевистской непримиримости в борьбе за чистоту рядов".
И поручили партбюро „рассмотреть поведение коммуниста Кедровой".
Кто следующий? Стоит только начать. „Мы должны вспомнить клятву товарища Сталина на могиле Ленина и искоренить всех врагов".
Искореняют, искореняют, а они не переводятся.
В 48-м звезды-покровительницы совсем отвернулись от астронома Язева. Только ли от него?
Печально памятная августовская сессия Академии сельскохозяйственных наук имени Ленина. „О положении в биологической науке".
Что до нее вузу, готовящему инженеров транспорта? Увы! Общество устроено так, что теряет себя без путеводных решений. Ориентироваться по звездам — крест единиц, массы приводятся в действие состояниями земных светил.
Не знаю, обсуждали ли материалы васхниловской сессии балерины или милиционеры, но уж преподавателям высшей школы, независимо от профессиональной ориентации, наверняка пришлось и осуждать, и одобрять.
Два года назад опубликован главный труд И.Н. Язева. Но разгромная рецензия на него появилась в седьмом номере „Вестника высшей школы" за 1948-й. Профессор НИИГАиКа В.Попов называет свою зубодробительную статью в духе времени — „Об „откровениях" профессора Язева".
Вот уж где стиль, „созвучный эпохе"! Ни анализа, ни доказательств — ярлыки в изобилии. „Арифметические манипуляции... пользуясь кабалистической методикой... эта формула хорошо известна каждому школьнику..."
И — типовое заключение:
„Автор настоящей заметки не является астрономом, но ему известны великолепные достижения советских астрономов. На фоне этих достижений „труды" проф. Язева выглядят особенно уродливо. Опубликование таких „трудов" в ученых записках высшего учебного заведения нельзя оценивать иначе, как возмутительный факт дискредитации советской науки".
Ни больше — ни меньше. Как возмущенный отзыв рабочего о музыке Шостаковича. Или — доярки — о стихах Ахматовой.
Заказное убийство? (По нынешней терминологии). Едва ли когда-нибудь это станет известно. Но излишне говорить, на какую благодатную почву в НИВИТе пала „заметка" Попова.
2 сентября 1948 года. Заседание партбюро НИВИТа. Посвящается статье Попова. Точнее — публикации „откровений" профессора Язева в институтском издании. Ищут виноватых. Оправдываются. Спешат отмежеваться.
Равцов: Когда Язев был начальником НИСа, я не знал, какие работы печатаются в типографии. Работа Язева институтом не распространялась. Язеву было выдано 100 экземпляров, которые он и разослал в разные места.
Гельский: Работа Язева на редакционном совете не обсуждалась, и помещение в ней фамилий редакционного совета является подлогом.
Терехин: Статья Попова совершенно правильная. Вина партбюро, что оно никогда не интересовалось работой редакционного совета.
Противоречат друг другу. Один говорит — „не обсуждалась", другой — упрекает тот же редакционный совет все за того же Сенеку:
Пупынин: На заседании редакционного совета шло голосование по поводу эпиграфа к работе Язева. Против голосовал только представитель партбюро института.
Кравский: Редакционный совет допустил политическую слепоту, не послав работу Язева на рецензию специалистов.
Причем тут политическая слепота, когда речь о движении земного полюса? Ну да уж, одно к одному, А двигатель тот же: страх за себя, ужас перед пропастью, до которой — один толчок.
Уличают друг друга, раздевают, клеймят. Благо — штампов в ходу довольно. „Аполитичность... безыдейность... либерализм...“
В длинном постановлении, где всем сестрам достается по серьгам, записывают, в частности:
„Выход в свет через посредство издательства НИВИТа псевдонаучных „трудов“ проходимца Язева, не имеющих к тому же никакого отношения к железнодорожному транспорту, стал возможен благодаря тому, что партбюро и командование Института не уделяли этому серьезному и ответственному участку идеологической работы надлежащего внимания".
И — отдельным абзацем отметили „неправильное поведение коммуниста Кудряшова, рекомендовавшего на заседании физико-математической секции научно-технической конференции представить „труды" Язева на Сталинскую премию".
Эх, Иван Наумович... не примерял ли мысленно лауреатский значок?
Ладно. Это партбюро. Что с него взять кроме протокола, зафиксировавшего собственную благонадежность.
Коллеги, мозговики, профессора-доктора — где?
20 сентября 1948 года. Расширенное заседание Ученого Совета НИВИТа. Собрались обсудить итоги августовской сессии ВАСХНИиЛ. О чем говорят? О ком? Все о том же.
Воистину — если бы Язева не было, его надо было бы придумать. Иначе не только парторганизация, но и профессорско-преподавательский состав НИВИТа мог оказаться не на высоте в проверочный исторический момент.
А так — и мучаться не надо. Вставай — и подпевай эпохе.
Ст. преп. Голяков: И в нашем институте были экспериментаторы типа Шмальгаузена — всем известный Язев, который занимался математической эквилибристикой и стремился создать себе имя за счет государственных интересов.
Доц. Хилов: Тематика общеобразовательных кафедр оторвана от транспорта, случайна, разрозненна. На этих кафедрах решаются любые проблемы, в том числе и проблемы мироздания (Язев). Эти кафедры являются благоприятной почвой для появления нашего транспортного „морганизма". Примером могут служить работы Язева.
Доц. Гельский: В научно-техническом кружке Язев проводит тему о жизни на других мирах, основывая ее на освещении работы английского астронома, не помню фамилии, ярого идеалиста, почти договаривающегося до божественного начала в происхождении мира. Лекция Язева о достижениях русских ученых — здесь опять же вредная тенденция об особом духе, привилегии ученого на сверхчеловека и т.д. Везде и всюду Язев выступал перед нами как неприкрытый, откровенный и очень активный идеалист, а именно с этой стороны отпора ему не давали.
И — так далее. „Спенсер" уже вылетел из ученой головы, только враждебный ярлык остался в памяти. Зато новые преступные имена вписаны в покорные мозги.
Кого интересует суть язевского исследования? Да и кто что понимает в этом „на транспорте"?
И хотя с 1 сентября Язев освобожден от работы в Институте, а 23 сентября ВАК отклоняет ходатайство (посланное, видимо, много раньше) об „утверждении Язева И.Н. в ученом звании профессора", поверженный звездочет еще долго остается в НИВИТе незаменимой куклой для битья.
„Идеалист "... Чем же он так достал свое реалистическое окружение? В самом письме, которое партбюро скрыло от партсобрания, Иван Наумович пытается объяснить происходящее себе и другим:
„Дело в том, что от меня требуют, чтобы я ходил перед начальством на задних лапках. А у меня этих лапок нет. Вот в чем моя трагедия. И из лучшего профессора сделали воронье пугало".
Характер? Высокая самооценка? Звездная болезнь — не только в смысле упоения звездами, но и взгляд на себя как на звезду первой величины?
Высказывания Ивана Наумовича позволяют предположить такое. Но, во-первых, уж больно крут окорот за довольно-таки невинную слабость. И во-вторых — разве на самом деле перед нами не яркая фигура?
Его исключают из партии, а он читает стихи, призывает на помощь Насреддина... Точно — идеалист.
Есть возможность увидеть портрет в семейном интерьере. Заодно заглянуть за ширму протоколов истязания. Не лишне и для сюжета.
Гемма Ивановна Язева, вспоминая об отце с нежностью, болью, тоской, уходит в детство как в светлый праздник. Иван Наумович в зарисовках дочери безупречно привлекателен.
„С 1934 по 1938-й мы жили в Полтаве. Папа работал в обсерватории и состоял профессором Полтавского педагогического института. Жили на территории обсерватории, где большую площадь занимал фруктовый сад со старыми грушами, яблонями, вишнями и прочим и прочим. Маленький одноэтажный домик с четырьмя комнатками и двумя верандами — в сад и огород — был нашим. (Говорят, первая бомба, брошенная фашистами на Полтаву, попала именно в этот домик).
Я была слишком мала (родилась в 34-м), но у меня на всю жизнь осталось от Полтавы прекрасное ощущение мира, уюта, доброты. Таким был наш дом, наша семья. Запомнились воскресные выходы в кондитерскую. Небольшие столики. За один садятся папа с Арктуром, за другой — мы с мамой. Традиционные трубочки с кремом, слоеные языки. Все выходы — непременно всей семьей.
Ходили также на Воркслу, и папа рассказывал о Петре I, о шведах и поляках. На речку Тарапуньку, болотистую и пиявочную, где, по рассказам папы, Петр утопил полчища врагов.
Вечерами на веранде, выходящей в сад, пили чай из самовара, приходили друзья родителей, смеялись, рассказывали что-то интересное. Небо в Полтаве черное и близкое, а в небе звезды — и близкие и загадочные. И папа нам рассказывает о них. Стыдно, но я теперь ничего не помню из тех рассказов, и только безошибочно нахожу свое созвездие — Северной Короны — с главной звездой Геммой и созвездие Волопаса со звездой Арктур. (Они около Большой Медведицы). Но на небо я смотрю всегда.
Помню — подбегаю к садовому крыльцу, карабкаюсь по деревянной лестнице, вот уж я на пороге — слышу испуганный голос мамы из глубины комнаты. Прямо передо мной, приседая на высоких лохматых лапах, громадный паук-чудовище. Не успеваю испугаться — меня подхватывают сильные добрые руки папы, его голос, мягкий, проникновенный, звучит весело: „Страшно? Это тарантул". Папа несет меня на плечах в свой кабинет, достает Брема, и мы рассматриваем картинки. Приходит брат. Папа снимает с полки любимые книги, ложится на диван, мы пристраиваемся около него. Папа читает нам своего любимого Некрасова. „Дед Мазай и зайцы", „Крестьянские дети", „Школьник". Последнее ему было, видимо, особенно близко.
Сын батрака, хлебнувший в детстве нужды, выучившийся вопреки всему, даже воли отца своего, папа сочетал в себе яркую индивидуальность ученого и педагога, умеющего образно подать суть идеи, догадки, открытия, и основательность крестьянина, который не может жить хотя бы без маленького надела земли.
В доме было два хозяйственных культа — огород и соление капусты. От этого нельзя было уклониться. Правда, и нужда заставляла — много голодных лет. А работу в огороде папа умел сделать праздником. Шутит, рассказывает занятные истории, придумывает задания. И на огородной веранде так вкусно чистит перочинным ножом овощи и угощает нас своим „урожаем"...
Помню, как на той же огородной веранде мы с братом говорим о том, что скоро уедем в Сибирь, в Новосибирск, потому что папа устал жить на Украине, где только украинский язык, и в любом учреждении отвечают, если спросишь по русски, — „не разумию". И брату уже восемь, пора в школу, а преподают только на украинском.
В Новосибирск папу пригласил Сибстрин — для организации нового института на базе факультета. Для папы это было не просто новое место работы. Он верит, что именно здесь удастся создать образцовый институт, во всяком случае — кафедру, воспитывающую творчески мыслящих инженеров. Выступая на Совете института, он говорит о том, как должен вестись экзамен, как строить отношения педагога и слушателя. Часто звучат слова „праздник" и „творчество".
Сколько счастья принесли мне годы, проведенные в Сибстрине! Мы поселились на улице Ленинградской, во втором профкорпусе. В доме, где мы жили, царила удивительно теплая атмосфера. Или это мне так казалось?.. Но я и сейчас хорошо помню подъезды и квартиры, помню, где кто жил, и мне так не хватает их, старших и младших, в нынешней жизни...
Прекрасный парк был перед окнами второго корпуса Сибстрина. Сейчас остались одни тополя. И кому они мешали, клены, липы, акация, облепиха, даже кустики горького миндаля... А цветы были какие! Они высаживались в клумбы всеми жильцами дома. Тогда этот сад-парк казался мне огромным. Сейчас я понимаю, что он был невелик, но от этого он не становится мне менее дорог. Помню, как занимался гимнастикой и бегом знаменитый архитектор Крячков. А его внучка Наташа всегда возглавляла игру, в которую играли в основном девочки, — странную игру „в облака". Мы бегали-летали, а потом по ее сигналу ложились на мягкую травушку-муравушку и смотрели в небо. Там творилась сказка. Причудливые замки, фантастические животные, седобородые головы... А Наташа отгадывала.
Но папа не любил, когда мы бесцельно болтались на улице. Нашими постоянными занятиями были чтение и музыка. Перед войной я поступила в первую музыкальную школу. На экзамене спела „Катюшу" и „Если завтра война". Это, конечно, папино влияние.
Мама замечательно пела. У нее было меццо-сопрано удивительно чистого тембра. Когда мама пела, аккомпанируя себе на нашем старинном пианино, никто не оставался безразличен. Репертуар в основном классический, в основном оперные арии, высокие романсы. Но иногда и современные песни. „Орленок", от которого и я и папа всегда плакали, песни Дунаевского.
Началась война. Папе было 46 лет, на фронт его не взяли. Продолжал работать в институте. Новосибирск открыл объятия ленинградцам. В нашем доме появилось много ленинградских детей. Всем было трудно, но люди поддерживали друг друга. Сибиряки делили с ленинградцами квартиры, пайки, судьбу. Для нас это было естественно.
Папа жил с твердым убеждением, которое ничто не могло поколебать: человеку нужны только две смены платья — парадное и домашнее. То же и с обувью. Все остальное лишнее. И в нашем доме никогда не нарушали этого святого, очевидно крестьянского правила. Да, честно говоря, и мудрено было — нарушать. Ни до войны, ни тем более — в войну, а еще пуще — после войны, и купить-то было нечего. Но так во мне это и осталось.
Зато книги...
Как папа любил книги! Стремясь приучить к книгам меня, хитро поручал мне разные с ними действия: вытирать и красиво расставлять в шкафах и на стеллажах, составлять каталоги, сначала — детских книг, потом все взрослее, взрослее. И самую большую обиду папе можно было нанести небрежным и плохим обращением с книгами. И это осталось во мне: книги — бесконечное счастье, радость обладания сокровищем, которое предстоит познать...
Всю войну папа работал над своей диссертацией, исследованием, которое, будучи главным делом его жизни, стало его трагедией.
Папин кабинет тонул в чертежах, расчетах, формулах, загадочных синусоидах, которые вычерчивал изобретенный им прибор — полюсограф. Мы все знали, как важна папина работа. Мама помогала ему считать на арифмометре, переписывала страницы рукописи.
Папа мечтал о Сибирской обсерватории. Его угнетала эта несправедливость — в европейской части множество обсерваторий, а в Западной Сибири, родной его Сибири, — ни одной!
Помню, как папа закончил диссертацию. Как ездил в Москву, вернулся, снова принялся за работу. Опять стучал арифмометр, переписывались бесконечные листы — благо, бумага была заготовлена в довоенные времена. Из запасенных листочков и нам с братом делались тетрадки — во время войны многие ученики писали между строчками старых журналов и книг.
Папа объяснял мне суть своей работы, и я даже делала доклад в школе. Как могла, конечно.
А жить становилось все труднее. Потеряли хлебные карточки. Как без хлеба, особенно мужчинам? Мама придумала. Забирала меня из музыкальной школы, и мы с ней шли к чайным. Были такие маленькие столовые — деревянные домики с деревянными крылечками. Хорошо помню эти крылечки, потому что на каждой ступеньке приходилось долго стоять в очереди, пока не войдешь наконец вовнутрь — в темное и дымное помещение. Там еще постоишь, пока не сядешь за столик. И тогда каждый получал стакан несладкого чая и булочку, кислую-прекислую, но такую желанную. Чай мы выпивали, булочки мама прятала в сумку, так — раза три-четыре. Потом пешком шли домой из центра привычной дорогой.
И еще выручала сахарная свекла, которую папа выращивал в огороде. И картошка, конечно. Золотая, милая картошка! Помню сорта, которые мы сажали, — „Лорх“ и „Пикур“. Сажали глазками. Резать глазки папа был большой мастер. А из картошки пекли драники, иначе — затирухи. Сначала из чищенной, потом — для экономии — из нечищеной. Жарили на гидрожире, комбижире, рыбьем жире, вазелине. И все было вкусно.
Одно из любимых занятий в нашем доме во всякое время — география. На стенах висели карты. Мы находили любой пункт, любые горы и моря, да еще и полезные ископаемые — вечная веселая игра. А в годы войны папа часто раскрывал другие карты — в большом атласе. Там подробно, до мельчайших пунктов, представлены страны Европы. Каждый день мы слушали сводки Совинформбюро, а затем папа отмечал путь войны. Мы волновались и радовались за каждый взятый нашей армией пункт. Война никого не обошла стороной. Уже погиб на фронте младший папин брат Алексей. Мамина старшая сестра Ольга погибла под Сталинградом в эшелоне беженцев из оккупированной Украины. Папина сестра Полина не давала о себе весточки из Западной Белоруссии. А в 43-м умерла в Татарске папина мама.
Папа переболел тяжелым гриппом, очень ослаб и летом отдыхал в санатории в Бердске. Там он познакомился с актерами Ленинградского театра им. Пушкина Юрьевым и Корчагиными-Александровскими, матерью и дочерью, чему радовался, потому что театр для папы, как и для всех нас, был необходимой частью жизни. Мы преклонялись перед Зоей Федоровной Булгаковой, Василием Ивановичем Макаровым, Еленой Герасимовной Агароновой, Николаем Федоровичем Михайловым, Сергеем Ивановичем Галузой, Верой Капустиной. Нас покоряли радиопередачи, в которых звучал голос Николая Михайловича Коростенева... Эти передачи всех объединяли и укрепляли чувство веры в правое дело нашей родины...
Настал долгожданный день Победы. Солнечный яркий день. Мы вместе со всеми бежали к центру, к площади, навстречу всеобщему ликованию. Тогда все чувствовали одинаково...
В конце мая папа сказал мне: „Геммочка, пойдем посмотрим нашу новую квартиру“.
Папу пригласили в НИВИТ на заведывание кафедрой геодезии.
Пригласили... на смерть.
Сейчас я спрашиваю себя: зачем это было нужно? И не нахожу ответа. Видно, такова судьба. А тогда в 45-м жизнь казалась прекрасной. Квартира понравилась. И жизнь в ней — тоже. К нам часто приходили студенты, члены кружка, которым папа руководил. Они наблюдали звезды в телескоп, установленный на балконе.
Когда в 46-м папа вернулся из Москвы, его торжественно встречали студенты и преподаватели — поздравили с успешной защитой, подарили огромный букет: на ивовых прутьях большие бумажные розы...
А потом... Однажды папу привели бледного и дрожащего, уложили в постель, Мама просила нас его не беспокоить. Но я все-таки зашла к нему и с ужасом увидела, что папа плачет... Мой папа,- такой всегда бодрый, оптимистичный, не любящий хлюпиков...
В тот раз папа поднялся. Но его нельзя было узнать. Угрюмый, раздражительный. Только мама могла его успокоить. Но осенью 47-го мама заболела — настолько тяжело, что из дома ее вынесли на носилках. Заражение крови.
Мама лежала в горбольнице, к ней ходил брат, я оставалась дома одна. Через две недели после того, как увезли маму, я открыла дверь на звонок. В дверях стоял папа. Из носа потоком на зимнее пальто текла кровь... Я его уложила, рвала свои рубашки и промокала, промокала... Пришла Лидия Алексеевна Кедрова, помогла мне, вызвала врача, папу увезли в клинику профессора Залесского... Мир почернел. Я по-прежнему ходила на музыку и в школу, но все чаще слышала шипенье за спиной — „дочь врага народа". Я становилась ко всему равнодушной. У нас не было денег. Брат получал стипендию и покупал продукты для передачи в больницу. Однажды он взял меня с собой. Мама лежала в палате на первом этаже, папа — на втором (в третьем корпусе). Я не узнала маму — не видно глаз, течет гной, уже была кома.
Вернулась домой с ощущением, что больше никогда не увижу ни папу, ни маму. Сидела в огромной ледяной квартире, в тишине, где только тикают и бьют старинные настенные мамины часы. Телефон, который так часто звал меня на репетиции в драмкружок, молчит. Еды в доме нет. Но мне и не хотелось есть, Я кашляла.
Как уж мы с братом прожили зиму, не знаю. Только в марте папа и мама выписались из больницы. Узнав о нашем горе, к нам приехали папина сестра Анастасия и ее муж Алексей Павлович Чараджи. Всей семьей лепили пельмени. Снова стало уютно. И даже весело. На миг.
Однажды проверить здоровье папы зашел профессор Бейгель. Осмотрел папу, сказал, что после перенесенных инфаркта и инсульта необходим санаторий. Папа попросил доктора осмотреть и меня, так как его очень беспокоил мой кашель. Бейгель после осмотра написал направление в тубдиспансер — „срочно", сказал он. Мне запретили музыкальную школу, освободили от экзаменов в общеобразовательной за шестой класс.
Что-то сломалось навсегда. Я никак не могла понять, почему папа — враг народа, когда он сам из народа. Подробно я ничего не знала — взрослые не говорили. Но когда папу выгнали из всех институтов Новосибирска, и он уехал в Иркутск, я написала ему, что недавно посмотрела фильм „Академик Павлов" и Павлова не признавали так же, как и папу, но потом все будет хорошо.
Для папы это „хорошо" так и не наступило. Его труд был уничтожен, осталось, может быть, несколько экземпляров в вузовских библиотеках. А прогнозы Язева, как мне довелось слышать, подтверждаются, но развиваются его идеи без ссылок на него.
Папа умер в 1955 году в Иркутске, где был директором обсерватории.
Обсерваторию в Западной Сибири он так и не построил.
Но ее не построил и никто другой."
Трагедия горячо любимого отца, катастрофа счастливой семьи мучали Гемму Ивановну долгие десятилетия. Многое для нее оставалось и неизвестным и необъяснимым.
Дети и внуки репрессированных получают доступ к документам, еще недавно хранившимися за семью печатями. Ох, и наследство! Как с ним жить? Как им распорядиться? Перегонять в книги и фильмы, сжигая себя, — для вразумления потомков? Но у потомков — свои испепеляющие игры. Кому — Афган, кому — Чечня, кому — Канары по выходным, а в пекле бед, как и в пекле удовольствий, бред прошлого, страдания ушедших едва ли могут найти вразумляющихся.
Вразумление вообще — задача неблагодарная. А в нынешнем поспешании и, вовсе, кажется, обречена. События спешат перечеркнуть одно другое. Журналисты спешат опередить сами события. Политики спешат перекричать соперников. Бабушка спешит в Собес...
Архивы одни никуда не спешат. Знают себе цену.
Вот и дочь Язева смогла, наконец, встретиться с прошлым, запротоколированном добросовестно и бесхитростно, без поправочного коэффициента на будущее.
Только сейчас, когда она старше отца, угодившего в ту передрягу, дочь узнает подробности уничтожения. Ужас девочки-подростка, застывший в ней навсегда, и эта новая тяжесть — тяжесть бессильного знания о том, как убивали.
А вот за что — тут как будто бы ясности не прибавилось.
„Рапорт", признаться, обескураживает. Остается только гадать — всерьез это упражнение в остроумии или в насмешку?
Но у Геммы Ивановны и восприятие Рапорта преломляется через призму семейной атмосферы. Дочь рассказывает:
„Я очень любила рапорт. Я его забыла дословно, помнила только последовательность событий и то, что мы с Арктуром в нем отражены. И еще я помнила, что рапорт написан был в стихотворной форме, былинной. Но прочитала я его вновь только в Москве в октябре 1994 года в зале Российского центра хранения и изучения документов новейшей истории (бывший Институт марксизма-ленинизма). Серое монументальное здание в пять этажей, на фронтоне которого три барельефа вождей-основоположников — Маркса, Энгельса, Ленина. Дом известен под названием „у трех слепых", т.к. глаз у барельефных голов нет...
Я ждала две недели „Личное дело Язева И.Н.“, пока его везли из Йошкар-Олы, где хранятся все совершенно секретные дела жертв партийного контроля.
Когда получила папку, первым делом стала искать рапорт. И нашла копию — примерно четвертый экземпляр, видимо, тот, который услужливо предоставил партийным органам НИВИТ.
Прочла и переписала Рапорт. И вспомнила, как он писался. Папа, в душе — поэт, восторженный мечтатель, действительно испытывал восторг: долго работать над постижением тайны, и вдруг она раскрывается, как занавес в театре!
Я помню, что экземпляр научной работы о Полюсе, выполненный на пишущей машинке, с графиками, таблицами, чертежами, выполненными от руки, положен был в красивую коленкоровую папку.
Брату тогда было 14 лет, благодаря маме, которая имела вполне классическое рисовальное образование, брат прекрасно чертил и рисовал. И по просьбе папы Арктур нарисовал замечательную картинку: на первом плане спиной к нам сидит за письменным столом с бумагами папа в свете нашей любимой лампы под зеленым абажуром, в центре композиции — мрачный Полюс, старик с большой бородой; справа от него в перспективе стоит Волопас — Арктур — в овечьей шкуре, опершись на посох, слева — Северная Корона, Гемма с распущенными волосами в венце из пяти звездочек. И Рапорт и рисунок были вкладышем в папку с работой. Но были ли они вложены? Не знаю...
Было бы смешно и грустно, если бы ученый Язев всерьез написал Сталину письмо о „своих достижениях" в „форме, соответствующей эпохе". В отцовском рапорте — и ирония, и трогательное признание в том, что вся жизнь астронома Язева вместе с его детьми и его открытием подошла к дилемме: узнают ли о его Труде люди, воспользуются ли Им, или утянут Его в небытие Рутина и Невежество.
И не конкретный это человек „рапортует“, а сама Наука обращается к пониманию.
Используя опыт и стиль предшественников, отец как бы передавал духовное наследие потомкам. Это эстафета поисков истины. Слишком громадна величина Полюса, чтобы сражаться с ней в одиночку. Нужна солидарность эпох и национальностей, так как одиночек, не вооруженных научными знаниями, Полюс уничтожает. (Пример с лагерем Папанина ).“
Вот и такая трактовка возможна.
Но и она оставляет место недоумению. Выпуская рапорт „в люди", Язев все-таки абсолютно не понимал, „какое, милые, у нас тысячелетье на дворе“? То звезды считает, то свеклу сажает, а что там, между небом и землей, чем инквизиция пробавляется — ему и невдомек?
И в рапорте и в объяснениях с партией Язев ссылается на Кеплера.
Да, гениальный Иоганн Кеплер, нищий императорский астроном, „первый из людей постигший великую логику движения планет", ко всем прочим своим исключительным данным обладал еще и незаурядным литературным дарованием. Этот, по определению Эйнштейна, „несравненный человек" оставил потомкам, кроме классических законов, и замечательные образцы научно-художественной прозы.
К таковым относят, в частности, сочинения „О шестиугольных снежинках", „Разговор с звездным вестником", „Сон", отрывок из гороскопа „О себе"... Но, если верить издательству „Наука", эти сочинения Кеплера впервые опубликованы на русском языке в 1982-м году.
Зато наверняка в библиотеке Язева была книга Кеплера „Стереометрия винных бочек", изданная в нашем отечестве в 1935-м году. Здесь, кстати, во вступительной статье сообщается, что „значительная часть рукописей Кеплера принадлежит сейчас Советскому Союзу и хранится в Пулковской обсерватории. Они были приобретены Академией наук еще в 1775 году".
А отсюда следует, что Язев вполне мог читать изящные сочинения Кеплера на языке оригинала. Ибо астрономическую свою молодость Иван Наумович провел именно в Пулково. („6 марта 1926 года я был единогласно избран адъюнкт-астрономом Пулковской обсерватории"). Звезды и книги, небо и огород уживаются, по-видимому, лучше, чем астрономы и общество. Рукописи Кеплера, несомненно, очаровали новичка.
Представляя широкой публике научно-художественные произведения Кеплера в 1982-м году, комментаторы замечают:
„Местами кажется, что Кеплер пишет пародию, высмеивая схоластические построения и фантастические измышления своих коллег. И здесь же рядом, нас изумляют блестящие догадки и гениальные прогнозы, приближающие его высказывания к современным воззрениям на геометрию и природу кристаллографических структур". (Это о „снежинках". Сочинение Кеплера о Марсе, которое так часто упоминает Язев, мне пока не удалось отыскать в библиотеках).
Кеплер неподражаем. Но желание подражать ему испытали, вероятно, многие, восхищаясь совершенством формы и глубиной содержания кемеровских сочинений.
Язев дерзнул — и... Мы знаем, что из этого вышло.
Но только ли в том беда, что у Язева текст получился ни научный, ни художественный, а — скажем прямо, — сомнительного вкуса текст, неумелый, с претензиями?
Беда — в посвящении. Хотя именно в этом — и только в этом — „рапорт" Язева сравним с сочинениями Кеплера. Тот нередко снабжал свои произведения посвящениями и многословными и славословными.
Например:
„Славному придворному советнику Его императорского величества господину Иоганну Маттею Вакчеру фон Вакенфельсу, золотому рыцарю и прочая, покровителю наук и философов, господину моему благодетелю" („Новогодний подарок или О шестиугольных снежинках").
Или:
„Светлейшему господину Максимиллиану, властителю Лихтенштейна и Никельсбурга, властителю Рабенсбурга, Гогенаугена, Буттавица, Позерица, Неограда; советнику, камерарию и конюшему священного цезарского величества и т.д., а также знатному и благородному господину Гельмгарду Иоргеру, господину Толлета, Кепбаха, Гребинга, Герналя, Штейерэкка, Эрлаха; владетельному барону Крейсбахскому; наследному провинциальному дворовому магистру Верхнеавстрийского эрцгерцогства, придворному советнику священного цезарского величества и теперешнему представителю от баронов названной провинции, государям моим всемилостивейшим... преподнести вам новогодний подарок из моих соображений". („Стереометрия винных бочек". Полное название некогда нашумевшей работы длинно — почти на страницу).
Так что, давняя это у астрономов традиция — искать расположения сильных мира земного льстивыми посвящениями своих мало кому понятных „соображений".
Вот и Иван Наумович изладил свой „новогодний подарок". И ему даже проще было, чем Кеплеру в раздробленной на герцогства и земли Европе. „Великому вождю. Другу науки и прогресса товарищу Сталину". Емко и ясно.
Увы, никакие самые цветистые посвящения не спасли Кеплера от нищеты и житейских невзгод. Император (сам будто бы едва сводивший концы с концами) жалования своему гениальному астроному и математику не платил годами, и великий Кеплер добывал средства к существованию выпуском астрологических календарей.
И утешал себя: „Лучше издавать альманахи с предсказаниями, чем просить милостыню".
И убеждал себя: „Астрология — дочь астрономии, и разве не естественно, чтобы дочь кормила свою мать, которая иначе могла бы умереть с голоду?".
(Повезло, можно сказать, Кеплеру: хоть за астрологию не преследовали. А попробовал бы Язев подарить гороскоп секретарю обкома или академику-оппоненту... Не говоря уж о возможном источнике дохода...).
Посвящения не помогли Кеплеру.
Посвящение, по-видимому, и подвело Язева.
Загадочна, правда, эта пауза в два с половиной года. Возможно, в каких-то еще более заветных архивных закромах хранятся бумаги, способные в деталях высветить запуск машины уничтожения. Но и без них новосибирская история мало что теряет в выразительности.
Одна эта готовность „коллектива" к мгновенному превращению в стаю преследователей чего стоит...
Есть, однако, повод и для радости: Язева все-таки не посадили (а могли бы запросто), все-таки дали работу по специальности, да еще и в другом городе. Переезд — дело хлопотное, но в описанной ситуации скорее все-таки благое: новые люди, новые отношения.
Власти, видимо, не усмотрели в „аллегории" опасности свержения строя.
Хэппи-энд — по сравнению с миллионами иных куда более мрачных судеб?
Возможно. Если бы еще Язев перестал быть Язевым...
Итак, дали работу. Но не на лесоповале — в обсерватории. И с переменой декораций и партнеров. Чего, кажется, и желать после случившегося...
Уповал ли Иван Наумович на обретение душевного покоя и относительного житейского благополучия, покидая место катастрофы? Давал ли себе зарок „не высовываться", не превращать себя более в живую мишень для коллективной охоты?
Отрекся ли с покаянием от дерзких своих притязания на научное открытие, на революцию в понимании отношений Земли с космосом? Угомонился? Раздавлен? Разрушена личность до основания?
Говорит и показывает иркутская „протоколиада". (Да простится мне неуклюжее это, но такое уместное словообразование).
Что представляла собой „единственная в Сибири и на Дальнем Востоке" обсерватория иркутского университета?
Из отчета за 1949-й год. (Именно з этом году Язев и становится директором обсерватории):
„Астрономические определения выполняются пассажным инструментом Бамберга... Инструмент старый, изношенный. Цапфы испорчены коррозией. Микрометр малый. Гнездо микрометрического винта в каретке сильно разработано и винт имеет большой люфт. Зимой имело место сильное обледенение контактного кольца микрометра, что заставляло прекращать наблюдения...
Условия содержания часового хозяйства Службы Времени были крайне неблагоприятны. Вследствие отсутствия какой бы то ни было вентиляции часового подвала, близкого расположения к нему канализационных и водопроводных труб, по большей части не совсем исправных, происходило проникновение атмосферных осадков к фундаменту здания, где расположен подвал, и просачивание их внутрь. Все это вело к тому, что на протяжении всех прошлых лет в часовом подвале была всегда чрезвычайно высокая влажность вплоть до образования луж на полу..."
И так далее.
Плачевная картинка. (Хотя „обсерватория" — звучит гордо).
Язев начинает с переоборудования и обустройства. Устанавливает в часовом подвале две электропечи. Добывает 500 килограммов негашеной извести (в качестве влагопоглотителя). Заставляет хозяйственников университета заняться ремонтом канализации и водопровода.
И, конечно, нового директора решительно не устраивает оснащение.
„В феврале 1949-го на производственном совещании, проведенном Язевым, был детально обсужден план переоборудования аппаратной, решено оборудовать под аппаратную вторую комнату, после чего было безотлагательно приступлено к осуществлению этот плана".
Аппаратура устаревшая, изношенная, ненадежная. Вполне на уровне запущенной канализации.
Хозяйство аховое — от водопровода до приборов. Не лесоповал, но и не гелиоцентр из кинофильма „Весна“.
Точно ухмыляется судьба над Язевым, мечтавшим о первоклассной Обсерватории в Сибири.
Но мечтатель точно не замечает этой ухмылки — работает, засучив рукава.
Итоги 49-го:
„новая электропроводка в часовом подвале и лаборатории Службы времени,
полная реконструкция пульта управления,
переоборудовано антенное хозяйство,
сделана фотолаборатория,
отремонтирован хозяйственный сарай,
осушен и приведен в порядок часовой подвал,
подготовлено помещение для столярной мастерской,
начата постройка павильона для фотогелиографа,
приведена в порядок кладовая...“
Сарай и электрощит, кладовая и хронограф — и при этом еще и „производственно-техническая учеба кадров“. Директор ведет занятия с сотрудниками по темам „Небесные координаты" и „Звездное и среднее время и переход от одного к другому".
Его ужасает качество оперативной работы по приему радиосигналов времени, которые „не слышны или слышны плохо". Он организует „одновременное прослушивание московских непосредственно и ретранслированных сигналов с помощью двух радиоприемников...". Словом, берется сразу за все и многого добивается.
Итоги 50-го года еще более выразительны:
„территория обсерватории расширена более, чем в четыре раза, участок обсерватории обнесен новым деревянным забором из теса и покрашен зеленой краской,
устроены дорожки из шлака в виде тротуаров к павильонам (раньше территория использовалась под огороды, весной и осенью участок становился непроходимым ),
устроена уборная,
установлен фонарь для освещения территории,
капитально отремонтирован павильон пассажного инструмента, отремонтировано помещение для сторожа,
начато строительство еще четырех павильонов, но за отсутствием материалов и средств пока приостановлено..."
Такая содержательная деятельность. Завхоз? Снабженец? Прораб?
Молиться, кажется, надо на энергичного и толкового организатора.
А партбюро университета уже в январе 50-го выносит на обсуждение вопрос „О работе астрономической обсерватории".
Почему? Да потому что растревожил тихую заводь. Уволил несколько человек за низкую квалификацию. С работающих спрашивал строго. Мгновенно нажил недовольных, обиженных, раздраженных. И уборная, без которой как-то обходились прежде, не умиляла...
Характер Ивана Наумовича обрекал его на конфликтность. Ни жестокий социальный урок, ни тяжелые болезни, ни соображения безопасности ничего с эти характером поделать не смогли.
Характер максималиста. Если наука, то новая теория. Если преподавание, то творчество. Если служба, то служение.
Максимальная самоотдача — при максимальной требовательности к окружающим.
Он и с университетом умудрился поссориться. То выступает против показушного завышения оценок студентам. То возмущается плохими лекциями коллеги (насмешливо цитирует в ученом собрании: „вода стекает в сухие места"). То публично уличает заведующего кафедр ой в научной несостоятельности. То бесстрашно констатирует, что „у нас с руководством неблагополучно", доказательно обвиняя деканат географического факультета в „создании условий, при которых университет выпускает недоучек"...
Он держится вызывающе, то есть — опять вызывает огонь на себя, словно, не знает, чем это кончается.
А среда обитания — могла ли она в Иркутске принципиально отличаться от новосибирской?
География в пределах обширного нашего отечества на политико-моральное состояние масс („политморсос", как шутили когда-то) влияния не имела.
Профессорско-преподавательский состав ИГУ жил в том же „духовном пространстве", что и нивитовцы.
Цитирую наугад (и количеством и качеством иркутские протоколы едва ли уступают новосибирским):
„Работники вузов должны всегда держать в памяти и стремиться следовать прекрасному примеру истинного служения науке, примеру, ярким выражением которого является деятельность корифеев мировой науки — т.т. Ленина и Сталина".
А как иначе — в сорок-то девятом году...
Среда не поражает — она типична для своего времени, соответственно и реагирует на бунтаря Язева.
Поражает Звездочет — зачем он опять вступает в неравное единоборство?!
По другому, видимо, жить Ивану Наумовичу не дано.
Вступает — и получает свое. Протокол за протоколом. Партия, ученый совет, ректорат. Разоблачается „эсер", клеймится „склочник", гневно осуждается „нетактичное поведение Язева", снова и снова самовольно покидающего судилища.
Не хочу и цитировать. Все то же: коллектив почти единодушен, Язев одинок, но не укрощен.
До конца. Того самого, что обрывает земные пути.
В отчетах обсерватории за 1955-й год сообщается:
раздел „Штаты:
директор обсерватории Язев И.Н. — в первом квартале (далее выбыл из штата как умерший)".
В обоих вариантах отчета — коротком и подробном — именно так.
Не дрогнул „сочинитель", переписывая сие. Не вздрогнули „читатели", обладающие редакторско-цензорскими полномочиями, — ведь отчеты пишутся для начальства. Или их вообще никто не читает? Кроме потомков?
„Выбыл" — из штата, из борьбы, из строя, в котором все шагал не в ногу. Выбыл — к облегчению своих оппонентов, противников, судей. Наконец, укрощен — обрел возмутитель спокойствия вечный покой...
И „среда" увековечила себя формулой казенного бессердечия.
А что земной полюс? Не до него было Ивану Наумовичу в Иркутске, взвалившем на астронома заботы о канализации и сарае?
Смею предположить, что именно „земной полюс" давал Язеву силы на самые прозаические земные хлопоты.
Протокол заседания кафедры астрономии от 1 марта 1949-го года фиксирует: по настоянию Язева в план научно-исследовательских работ кафедры включается тема „Космические причины, вызывающие движение полюса Земли".
Иркутяне соглашаются. Для них тема не звучит крамолой? Все еще будет сказано, но пока включают.
И Язев продолжает свои вычисления.
В феврале 53-го на астрономической секции университета выступает с двумя докладами — „О годовом движении полюса Земли" и „Прогноз движения земного полюса на 51-54-й годы".
И это событие запротоколировано.
„Докладчик сказал, что на пленуме Астрономической конференции, состоявшейся в декабре 1952 года в Пулкове, вынесено решение об организации дискуссии по теме „Движение земного полюса и причины, вызывающие это явление". Пожалуй, сказал докладчик, сегодняшними докладами и начнем эту дискуссию".
Второму докладу тоже предшествует информация:
„В мае 1952-го года на Всесоюзной широтной конференции в Полтаве был поставлен вопрос о необходимости получения поправок к колебанию земного полюса на текущий период. Заинтересованные производственные и научные учреждения больше не могут ожидать поправок от Международной службы широты, которая вычисляет и публикует их с опозданием на 7-8 лет. Выяснилось, что Служба широты может дать прогноз не более, чем на 15 дней, но это не устраивает ни службу точного времени, ни геодезические, картографические и другие производства. Они требуют прогноза изменения координат полюса Земли на более длительные сроки. После таких обсуждений на конференции, сказал докладчик, я решит дать прогноз по своей космической теории движения земного полюса и вычислил координаты до 54-го года, т.к. считаю чистейшим идеализмом мнение академика Орлова А.Я., что предвычислять координаты полюса невозможно".
Оба доклада иллюстрированы графиками и чертежами.
Язева горячо поддерживает А.Г. Флеер, старший научный сотрудник иркутской лаборатории времени Центрального научно-исследовательского Института Времени.
Но заведующий лабораторией Л.Н. Надеев встречает и тему и расчеты более чем прохладно:
„Подобный доклад Иван Наумович уже делит в 49-м и пишет об этом в 46-м. Не вижу целесообразности в повторении... Доклад мне ничего нового не дает, это реферат... Относительного второго доклада. Действительно, производству важно знать координаты полюса, но почему Иван Наумович в 46-м размахнулся на 100 лет, а теперь только на 3 г ода...?"
Вот, собственно, и вся „дискуссия".
Но Язев „удовлетворен". Более того — он, видимо, растроган: „Одно то, что товарищ Флеер признал возможность моего метода... Его молодой и свежий ум усматривает истину в моей теории..."
До чего же не избалован Иван Наумович пониманием и поддержкой! На упрек в повторении отвечает со страстью и горечью:
„Да, я выступал по вопросам колебания земного полюса, но я буду об этом говорить до конца жизни! Меня не хотят понять. Прошло семь лет после моего первого выступления, а формулы мои живут, поддерживаются практикой. Укажите мне, где я ошибаюсь — я исправлю. Я хотел бы слышать научные замечания. Предвычислять нужно и должно, но надо, чтобы не один я этим занимался, а многие...".
И год за годом он упорно добивается включения темы -в планы научно-исследовательских работ обсерватории. Только слово „космические" выпадает из названия. В плане на 55-й год записано: „Вычисление координат земного полюса... Стоимость работы 5000 рублей. Госбюджет".
Зарабатывал бы астрологией — избавил бы госбюджет от такого расхода.
Но госбюджет и так не пострадал.
В уже упомянутом отчете за 55-й год в разделе „Работа над индивидуальными темами" по поводу „земного полюса" сообщается: „Тема не продолжена по причине болезни и последующей смерти И.Н. Язева".
Выбыл...
А судьба его труда, его идей, его прозрений?
Просвещая партколлегию, секретарь партбюро НИВИТа так объяснял обращение Язева к Сенеке за злосчастным эпиграфом:
„Смысл этого эпиграфа таков, что только последующие поколения смогут понять всю глубину и величие открытых Язевым истин". Действительно, из высказываний самого Ивана Наумовича видно, что он верил в непреходящую ценность своей работы.
И настроение у него по окончании исследования было отменным. Достаточно вспомнить „предисловие" — с ликующим заключением: „дайте мне координаты небесных светил...“
Автор несомненно упоен собственными результатами.
Почему бы и нет? Мог же Пушкин восхититься собой, закончив „Бориса Годунова". Или эта легендарная „эврика!“ Архимеда, которую он якобы победно выкрикивал, пробегая голым по улицам Сиракуз...
Счастливое состояние. Только ли гениям дарованное? Только ли гениальным прозрениям сопутствующее?
Разве фанатичный изобретатель вечного двигателя или неистощимый графоман не знают парений победного духа?
Риторика. Праздная риторика.
Однако — не такая уж праздная, если Язев — из ряда „чудиков", самозабвенно творящих чепуху.
Книга, о которой шла речь, — библиографическая редкость. Принадлежит она Валентину Ивановичу Соханю.
Валентин Иванович — старший научный сотрудник новосибирского Института метрологии. Представляясь, добавил: „астрометрист“. Мысленно перевожу — „звездочет". Не точно, но доходчиво. Точнее — астрономические измерения.
Сохань поясняет:
часы не определяют — часы хранят время. Чтобы их правильно поставить, нужно наблюдать звезды.
Стало быть, коллега Язева. Стало быть, как стихи может читать таблицы, графики, формулы. Если и не как стихи, то, во всяком случае, понимает язык, на котором написано „движение земного полюса".
Откуда у него книга? И тут свой сюжет. Затейливая вязь отношений, интригующая, мистическая.
Впервые Валентин Иванович увидел книгу в Благовещенске, на широтной станции, где работал после окончания НИИГАиКа. На книге — пометка-приговор: „пора в утиль". Рука начальника станции Б.А. Орлова (сына того А.Я. Орлова, который и был главным противником „язевской теории").
Сохань успел заинтересоваться содержанием работы, но не сумел завладеть книгой. Волей начальника труд Язева был изъят из круга чтения сотрудников станции.
Запретная книга, конечно, запомнилась. И спустя несколько лет, уже в Новосибирске, Валентин Иванович упомянул о ней в разговоре с А. Г. Флеером, „основателем новосибирской службы времени".
Тем самым, „молодой и свежий ум" которого успел порадовать Ивана Наумовича признанием и поддержкой.
От Флеера Валентин Иванович и получил подарок. Книга с дарственной: „Многоуважаемому Арнольду Григорьевичу Флееру от автора. 2.1.54. И.Язев".
Уже умер Сталин. Но еще не выступил Хрущев.
Уже недолго остается жить Ивану Наумовичу, но он еще, видимо, пытается продлить жизнь немногих уцелевших экземпляров уничтоженного тиража, помещая их в хорошие руки.
И что с ними, с этими дареными экземплярами? Кто-то в страхе уничтожает? Кто-то прячет подальше? Кто-то подпитывается тайком плодами чужого ума, чужими озарениями?
Неизвестно. Чуда не происходит. Имя Язева не восстает из пепла в ореоле мученика, затравленного мракобесами. И с запоздалым признанием первопроходческих его заслуг мир не торопится.
Валентин Иванович проштудировал Труд Язева и считает это исследование смелым, оригинальным, плодоносным. По его мнению, „Язев первым указал аргументы зависимости движения земного полюса от влияния тел солнечной системы. И таким образом поставил задачу о создании модели Земли, сам того не зная“.
Но глубину трагедии Язева Валентин Иванович видит не только в уже известных нам обстоятельствах, а й в уровне знаний того времени.
— Его действительно никто не понимал, никто не хотел слушать, — говорит Сохань. — А его идеи и расчеты по тем временам несомненно революционны. Критика Попова необоснованна, эту ругань и всерьез принимать нельзя. А академик А.Я. Орлов, затем его сын Б.А. Орлов категорически отвергали попытки Язева дать новую трактовку движения полюса. Работа же безусловно приоритетна и богата идеями. Но... драма Язева-исследователя в том, что он не мог тогда представить себе картины полностью: еще не было представления о неравномерности вращения Земли. Уверенно о ней начали говорить в начале шестидесятых. Если бы Язев имел эту компоненту, он бы, вероятно, создал действительно неуязвимую теорию. Были же известны только X и У — координаты полюса. Язев преждевременно начал делать обобщения. На основании эмпирической зависимости, без понимания физических причин. И, тем не менее, его работа — не заблуждение, не ложь, это опережение , что никогда даром не проходит. В мужестве же, по моему, Иван Наумович превзошел Галилея. Галилей после отречения сказал — „а все-таки она вертится! “. Язев же и ради докторской отказался признать свою работу бредом. Рассказывают, что от него этого требовали.
Опускаю из монолога Валентина Ивановича попытки объяснить :мне поведение икса-игрека, точность язевских расчетов, красоту язевских формул (до которых будто бы только сейчас доходят одиночки, вооруженные и новыми знаниями и новейшими компьютерами, и не снившимися звездочету с его арифмометром и полюсографом), смысл его вычислений и наблюдений.
Недоступно. Да и не надо. Не мое это дело. А какое мое?
Эти документы нашли меня сами. Душа включилась.
Сострадание, боль, недоумение и — надежда.
Надежда на интерес к поискам и результатам Язева — новое-то поколение отечественных астрономов не обременено старыми страхами, старыми догмами. На реабилитацию имени ученого — пусть, может быть, чудака, но не „проходимца" же!
По словам Соханя, Флеер так отозвался о Язеве: „серьезный человек, но с причудами".
И еще, говорят, имела когда-то хождение карикатура — Язев с бородой (а он ее никогда не нашивал), к бороде привязан Полюс, и Язев вертит полюсом как хочет, мотая бородатой головой.
Пусть карикатура, пусть шаржи, пусть рассказы о причудах — это объем, это жизнь, а не глухое забвение.
По определению Соханя, „орловщина" обеспечила трудам Язева погребение. И очернение, надолго пережившее самого исследователя. Но все же, все же... Почему зав. кафедрой Язев оказался так одинок в выпавших на его долю испытаниях, понято можно. Сложнее понять — и объяснить, почему так одинок оказался астроном Язев в жизни после смерти.
Вера в свою научную правоту, упование на оценку потомков — может быть, это последнее, чем держался затравленный астроном, в инсультно-инфарктной беспомощности диктуя больной жене отчаянные защитительные письма в высочайшие инстанции.
Неужели астрономическое сообщество так же единодушно, как партийная организация образца 48-го года? И так же равнодушно к судьбам идей, как та — к судьбам людей?
Ни цитаты, ни сноски, ни упоминания — долгие десятилетия. (Но при этом В.И. Сохань находит „тень Язева“ в некоторых современных научных публикациях). Хоть бы критическое, да осмысление. Хоть бы справочная, да память. Хоть бы обзорный, да набросок „творческого пути".
Глухое молчание. Не было такого астронома. Идеи по-прежнему пугают? Все еще „опережают" ученую мысль? Или, напротив, так органично освоены и усвоены, что и первородство уж никого не волнует?
В какой-то момент мне показалось, что все проще. И горше.
Нашла объяснение, как будто бы даже убедительное. Да это же чудной рапорт играет роковую роль в посмертной судьбе ученого: пережила Ивана Наумовича репутация „несерьезного" человека.
Беспечная „аллегория" не только затмила сам труд, но и убила интерес к теории Язева.
Вот оно каково — шутить с вождями...
Оставалось поставить точку, прокричав напоследок во вселенную: несправедливо!
„Ан вселенная — место глухое"?
Вселенная — возможно. Зато Земля людей не устает познавать себя в самых неожиданных притяжениях, отзвуках, скрещениях.
„Объяснение" мое оказалось не более чем жалкой попыткой выбраться из тупика необъяснимости. Гемма Ивановна привезла из Иркутска, кроме „протоколов" и „отчетов", такие строчки, без которых теперь я уж и не представляю этого печального повествования.
Обращаюсь к письму, положившему начало трудно представимой переписке.
„...Занявшись биографией пулковского астронома М.М., а затем историей Службы Времени и Бюро долгот ГАО, я приобрела интерес к фигуре Ивана Наумовича, судя по публикациям и фотографии, найденной в архиве, — человека весьма незаурядного. Не откажете ли Вы в любезности предоставить некоторые сведения?". (Декабрь 1989 года).
С такой просьбой к иркутскому астроному Арктуру Ивановичу Язеву обратилась из Пулково математик Наталия Борисовна Орлова.
Она еще ничего не знает про сцепку „Язев-Орловы“ и безмятежно выполняет долг человека, увлекшегося историей отечественной науки.
Знала бы — предпочла бы не собирать „сведений" об И.Н. Язеве?
Ведь это дочь того самого Б.А. Орлова, который приговорил труд Язева к списанию в утиль.
И, соответственно, внучка того самого А.Я. Орлова, который... Смотри, как говорится, выше.
Письма Наталии Борисовны, даже по выдержкам (с которыми меня познакомила Гемма Ивановна) — искренние и глубокие, отвечают на этот совсем не праздный вопрос.
Мне очень жаль, что у меня нет права максимального цитирования (переписка частная, ситуация, мягко говоря, каверзная) — так объемны, так человечны эти „свидетельства" страдания, выпадающего на долю потомков.
Придется обойтись тем, что дозволено — короткими выписками и пересказом.
Уже во втором письме Наталии Борисовны с безмятежностью покончено: „Глубокоуважаемый Арктур Иванович, сердечно благодарю Вас за ответ. На следующий день после посылки Вам письма я с ужасом, узнала, что мой отец в свое время не дал возможности Ивану Наумовичу защитить докторскую диссертацию... Не исключено, что сыграли роль не качества диссертации, а какие-либо неблагополучные отношения между И.Н. и моим дедом А.Я. Орловым. Такие моменты, конечно, нельзя игнорировать, несмотря на приверженность семье.
Ваше сообщение о дате кончины И.Н. усиливают мое уныние, т.к. попытка защиты имела место в 1953 или 1954 году“. (Ей, видимо, еще не известно про первую попытку).
Но ни „ужас“, ни „уныние" не отвращают Наталью Борисовну от намерения рассказать об Иване Наумовиче в печати.
Между Орловой и Язевыми — Арктуром Ивановичем и Сергеем Арктуровичем — завязывается переписка. И продолжается несколько лет.
Нелегкая переписка — в ней находится место и сомнениям, и недоверию. Иначе было бы и неестественно — драма Ивана Наумовича (а, стало быть, и семьи) так прочно связана для Язевых с фамилией „Орловы".
Наталья Борисовна понимает это — и готова передать авторство возможной публикации сыну Язева, хотя, наверное, не исключает при этом появление малоприятных для ее семьи откровений.
Но истина, похоже, ей дороже.
„Мои затруднения состоят в том, что я по специальности математик (не астроном ), и при всем рвении в занятиях историей астрономии мне не всегда хватает кругозора. Строго говоря, если Вы сами в состоянии написать очерк работ Вашего отца к его столетию (которое не так далеко, как кажется), то можно было бы предложить его в „Историко-астрономические исследования", а также можно было бы поместить там какие-либо Ваши воспоминания и фотографии любого времени...
Если же Вам такое предложение не подходит, то прошу Вас не беспокоить себя, так как задача эта весьма тяжела для близких". Тяжело им обоим. Арктур Иванович не может, вероятно, скрыть опасений по поводу намерений Наталии Борисовны. Она еще и от этого страдает — и разоружается, разоружается:
„...мне совершенно не хочется быть пугалом для Вашей семьи в течение целых четырех лет (т.е. до выхода предполагаемой публикации). Поэтому... я совершенно спокойно снимаю с себя титул составителя биографии Ивана Наумовича и принимаю звание „охотника за информацией". Когда информации будет достаточно, мы с Вами решим, что с ней делать...
... если мои родственники были неправы, то скрывать это, по совести говоря, не сделает мне чести...
Ситуация, конечно, дьявольская. Здоровья она не прибавляет".
И тяжело, и больно обоим, детям отцов, судьбы которых так печально нерасторжимы. Арктур Иванович сообщает Орловой нужные „сведения", но его не оставляют сомнения в объективности такого исследователя прошлого.
Наталья Борисовна задета:
„...боюсь, что если Вы не доверяете однажды данному мной слову, то ничего из всей этой затеи не выйдет.
Покамест, я, однако, держусь симпатией к Ивану Наумовичу".
Да, по мере погружения в „материал" у нее складывается об Иване Наумовиче самое светлое представление. Это человек, пишет она, „который сам себя сделал, с большим чувством собственного достоинства, деятельный и настойчивый". И замечает с горечью — „при сочетании таких качеств в современных ему условиях не нашедший стабильного и спокойного места". И приходит к нелегкому выводу: „чувствуется, что что-то ему мешало. Разбираться в этом грустно, но нужно".
Держится, держится „симпатией" к личности, открытой в архивах. Думаю, однако, что эту „симпатию" очень укрепило знакомство внучки Орлова с внуком Язева — Сергеем.
Третье поколение к прошлому снисходительнее? Чем моложе судьи, тем милосерднее? Или — безразличнее?
Вряд ли тут уместны обобщения. Но роль потомка-карателя явно не подходит Сергею Язеву. Мне тоже случилось с ним познакомиться — располагает к себе мгновенно. Ум, такт, доброжелательность, да еще и внешне привлекателен — при врожденном даре держаться естественно, с подкупающей открытостью.
Так показалось мне — при нашей единственной встрече в Новосибирске, где Сергей был проездом.
Подобное же, видимо, впечатление он произвел и на Наталию Борисовну — они познакомились в Ленинграде в мае 90-го и между ними сразу установились отношения, допускающие грустную иронию по поводу собственной участи. „Монтекки" — подписывал Сергей свои послания Наталии Борисовне. Она отвечала: „Здравствуйте, Монтекки! Привет Вам из дома Капулетти“.
Былая вражда семейств внуков не озлобляла — печалила. Их не мучит жажда родовой мести, слепой и беспощадной. Но прошлое им — небезразлично. И внук жертвы глядит в это прошлое без страха — ему не стыдно за деда. Не стыдно даже тогда, когда поступки деда обескураживают. („Рапорт“ в конце концов никому вреда не принес, кроме самого деда).
Внуку жертвы — легче.
Наталия Борисовна нечаянно (высшие силы?!) угодила в „разборки", не сулящие ей добрых открытий. Но у нее достало благородства и мужества честно выполнять долг летописца, взятый на себя добровольно.
И она роется в архивах, общается с историками отечественной науки, тормошит астрономов — многое узнает, но так и не теряет „симпатии" к Ивану Наумовичу, списанному некогда ее предками на свалку истории.
Любопытны некоторые подробности ее изысканий, о которых она регулярно информирует Язевых.
Так, из бесед с сотрудниками Пулкова Наталия Борисовна узнала, что подход Язева „витал в воздухе и до него, был запрещен в 1922 году, при эмиграции наших философов, придерживавшихся идеи самоорганизации“. И что только в 88-м году „на каком-то совещании запрет был снят". Наталия Борисовна комментирует: „Очень интересно выглядит тот факт, что идея продолжала возрождаться вновь и вновь в головах самых разных людей (думаю, Иван Наумович вряд ли позаимствовал эту идею у вышеупомянутых философов)...“
Встретившись со старым астрономом, знавшим И.Н. Язева, Наталия Борисовна сообщает его оценку: „экстравагантность", как он выразился, теорий И.Н. заключалась именно в связи с большими планетами и периодом солнечной активности". И грустно замечает: „Не правда ли, плохо вяжется понятие „экстравагантности" с образом И.Н., имевшего фундаментальнейшую геодезическую и астрономическую основу. Я думаю, что все-таки в основе теории Ивана Наумовича лежит догадка об истине...“
Она мучительно ищет истину. И Сережа помогает Наталье Борисовне в поисках — помогает без тени недоверия и подозрений в подвохе.
Двигало ли внучкой и дочкой Орловых подсознательное желание „реабилитировать" деда и отца хотя бы перед потомками Язева, вообще — перед потомками, охочими до архивных открытий?
Допустимо. Но, судя по письмам, Наталия Борисовна не позволила бы себе подтасовок, фальсификаций, полуправды ради „обеления" близких. Она хотела понять, что произошло, и ее работа, доведенная до конца, могла бы, вероятно, дать нам более точную и полную картину прошлого.
Не случилось. В начале 95-го (в год столетия Ивана Наумовича) скончалась Наталия Борисовна, не успев завершить работу, которая „здоровья не прибавляла“.
Тяжкая, тяжкая это задача для близких — ворошить угли отполыхавших судеб. Не остывают угли — обжигают. А уж в той „дьявольской ситуации", в которую угодила Наталия Борисовна Орлова, и вовсе испепеляют.
Помнить бы нам, детей имеющим, о продолжении нашем — ежедневно, ежечасно помнить о будущем, проживая отпущенный нам срок торопливо, бездумно, корыстно. Если нам сойдет, то в потомках отзовется...
Сергей Язев родился через три года после смерти Деда. Не встретились. Но жизнь Ивана Наумовича, конечно же, во многом определила судьбу не только сына, но и внука. Арктур Иванович окончил физфак Иркутского университета (семья вместе с отцом перебралась из Западной Сибири в Восточную) в 1952-м. Сергей — тот же физфак, в 80-м. Оба астрономы.
Специализация Сергея — гелиофизика. Гены? Среда?
И то, и другое, наверное. Дед мог бы гордиться внуком — кандидат физ.-мат. наук, литератор (пишет „детские" книжки об астрономии). Но не дано было Ивану Наумовичу даже порадоваться рождению внука.
Зато внук гордится Дедом. Его трудами, его преданностью науке, его очарованностью звездами.
И пишет — вместе с отцом и один — статьи о работах Деда, о перипетиях его судьбы, о значении сделанного им в отечественной астрономии.
Одну из таких статей намерен опубликовать (вероятно, уже опубликована) журнал „Исследования по геомагнетизму, аэрономии и физике Солнца“. Именно по случаю столетия со дня рождения Ивана Наумовича Язева.
Стало быть, слезы мои „о полном забвении" можно бы и поунять...
Сережа прочел эти страницы и сказал: „Описан маленький кусочек, показана только одна грань многогранной жизни. Деятельность-то неохватна".
И категорически не принял моей версии о роковой роли рапорта — „может создаться впечатление, что ничего бы не случилось, не будь этого рапорта. А мне представляется, что рапорт — только повод для расправы".
Не стала спорить. Еще не все документы найдены. Еще далеко не все вопросы закрыты ответами. Кто он все-таки, Иван Наумович Язев? Талантливый самородок? ослепленный звездоман? провидец?
Ответы впереди. Поколение Сергея Язева — или следующее? — разберется, даст бог.
Земная-то ось движется...
Но был в истории отечественной „звездной" мысли Иван Язев. Был! И, может, все-таки — остался?!
P.S. Автор глубоко признателен Гемме Ивановне Язевой и Валентину Ивановичу Соханю за предоставленные материалы и возможность появления этой работы. Нас объединяет надежда на ее небесполезность.