II

10

— «Все грани скромности нарушив, я пред победителем позор свой вскрыла», «Федра», акт третий, сцена первая. Впрочем, не буду учить ученого, — с иронией произнес Эдуард. — Ты оповестил нас о своем позоре, но оставил надежду, что он не проскользнул в твое сердце.

— О каком позоре ты говоришь? Я не Федра и не испытываю столь же бешеной страсти. Я просто разыскиваю женщину. Неужели ты так ничего и не понял? А вот двое академиков не оставили меня на произвол судьбы и очень помогли: один поделился воспоминаниями о своей жизни на острове Сен-Луи, другой — бесценными знаниями о музыкальных инструментах. Расследование продвигается. Возможно, в конце пути я забреду в невообразимые дали, однако подсказки, на которые я опираюсь, весьма многообещающи. Франсуа-Бернар, муж Изабель, идентифицировал виолончель Орианы. Это модель восемнадцатого века, ее историю несложно проследить. В «МнемоФликс» я наткнулся на воспоминания некоего Джакомо Франчезе, итальянского мастера, в двадцатые годы жившего в Париже. Он из Кремоны, как и создатель Орианиной виолончели.

— И?..

— Мне нужны деньги. У меня не осталось ни гроша, на поддержку института больше рассчитывать не приходится: Изабель обязана отчитываться, для подготовки каких передач я покупаю воспоминания, но ни одно из моих последних приобретений к работе не относится. Я прошу у тебя взаймы, а не одобрения и призываю не критиковать, а помочь брату, когда ему наконец захотелось ради чего-то жить.

— Скажите на милость! Ты вообще понимаешь, о чем говоришь, а, Габриэль? Приходи днем на репетицию в «Буфф дю Нор» и убедись, что я не вправе сорить деньгами. Ты посмотришь на команду, которую я нанял и которой должен платить, на артистов, которые мне доверяют, словом, ощутишь цену усилий, приложенных мною к тому, чтобы первая по-настоящему моя постановка увидела свет.

— Я тоже тебе доверяю.

— Ты не живешь в реальном мире. Ты — образ моей пьесы, ее символ. «Франкенштейн против Прометея». Ты возомнил себя богом из машины. Тратя жизнь на бесплодные поиски, бросаешь вызов силам времени и неизбежности его течения. Воображаешь себя титаном, хотя ты только раб пагубного увлечения прошлым, столь типичного для современного общества. Забываешь о силе слов, языка, людей, рассказчиков. И не вздумай этого отрицать, — повысил голос Эдуард. — Людям наскучил огонь, дарованный богами, и они решили, будто смогут разводить его сами, чтобы иметь возможность породить в масштабах человечества новое поколение, даже более опасное, чем то, у представителя которого были две руки, две ноги и мозг, данные ему с колыбели. Фантастико-литературное создание, чудовище, которому плевать, что оно будет показывать, лишь бы половчее впарить свое шоу публике.

— И он называет безумцем меня? — рассмеялся Габриэль.

Эдуард молча указал ему на дверь.

С того дня отношения между братьями заметно ухудшились. Любая попытка помириться оканчивалась новой размолвкой. Габриэль, желая вернуть дружбу брата, продолжал ходить на его спектакли, однако Эдуард, чье внимание сейчас принадлежало исключительно своей новой постановке, упорно не делал ни шага к сближению. Габриэль понял, что надо обратиться за помощью к кому-то еще. На ум ему пришел дядя Жорж, присутствовавший, кстати, на том аукционе «Кристис», где Габриэль приобрел воспоминание, изменившее его жизнь. Не откладывая, он отправился в отель «Кост», в его лобби-баре дядя обычно коротал вечера.


За столиком, который обслуживала стройная миловидная официантка, Габриэль как можно рациональнее описал дяде историю своей страсти к Ориане, прослеживая по пунктам хронологию совершённых открытий. Жорж слушал его с улыбкой на губах. Он был истинным олицетворением доброго, ясноглазого, понимающего толк в жизни дядюшки.

— Потянуло на виртуальный секс с виолончелисткой образца двадцатых годов?

Габриэль со вздохом помотал головой. Жорж похлопал его по плечу, зажав в зубах незажженную сигару.

— Извини, глупо сострил. Ты намерен извлечь из недр коллективной памяти незаслуженно забытую деятельницу искусства, шутки действительно тут неуместны. Вот твой отец точно бы удивился, узнав, что присовокупил на свет таких интеллектуалов, как вы с Эдуардом! — Он задумался. — Постой, «присовокупил» в данном контексте не употребляется, верно?

Габриэль расхохотался. Дядя частенько выдавал на ходу разные забавные и отнюдь не всегда пристойные фразочки наподобие «устроить пир на весь пирс» или «кому на месте не сидится, у того чешется ягодица».

— В общем, ты меня понял. Жаль, он рано от нас ушел, потому что даже такой умник, как он, и вообразить бы не мог, что его старший сын будет ставить пьесы прославленных неизвестных, прежде чем сам станет автором. Представь себе, твой брат тоже приходил ко мне и интересовался, не могу ли я профинансировать его «Франкенштейна против Прометея». Я мало что разобрал из его монолога, но денег дал… Ты ведь знаешь, я всей душой за искусство и меценатство!

Габриэль не поверил ушам. «Эдуард Добродетельный просил в долг у Жоржа Добродушного?! Шах и мат, месье творческий деятель!» — мысленно съязвил он.

— А теперь появляешься ты! Я то полагал, гы безмятежно прохлаждаешься в компании седовласых академиков, да еще и с изумительным видом на Лувр, а на самом деле ты просто отсиживался там, дожидаясь подходящего момента! Частный детектив от мира камерной музыки! — Он добродушно усмехнулся. — Можешь на меня рассчитывать, завтра перечислю тебе денег.


От «Кост» до дома на Фобур-Сент-Оноре было рукой подать. Обстановка в квартире оставалась напряженной уже не первый день. Эдуард разговаривал с братом сквозь зубы, ясно давая понять, что недоволен его поведением. На презентацию пьесы он позвал друзей-журналистов и влиятельных персон. Обычно в конце такого рода мероприятий Габриэль играл гостям брата, однако сегодня он быстро догадался, что ему не рады, и заперся в своей комнате.

Приложение «МнемоФликс» значительно упрощало поиски, тем более что «Кристис», «Сотбис» и «Друо» публиковали там все свои лоты. Сегодня на аукционе предлагали воспоминание, связанное со скрипкой Беру работы Страдивари. Этот инструмент отреставрировал франко-итальянский мастер Джакомо Франчезе, на чей след недавно вышел Габриэль. Он сделал ставку без особого интереса, считая, что у Орианы не было никаких резонов мелькать в памяти итальянца. В последние десять минут торгов разыгралась настоящая битва, и Габриэль, не удержавшись, с жаром в нее включился. Он чувствовал, будто у него растут крылья, ощущал ту самую титаническую силу, о которой твердил его брат. Кто, он или Эдуард, являлся режиссером в эти мгновения? Ответ зависел от отношения к миру. Габриэль взвинтил цену и через восемь минут оказался счастливым обладателем воспоминания о реставрации скрипки, выполненной мастером Франчезе.

С некой опаской он надел шлем. Серп восходящей луны освещал комнату печальным лучом, будто тонкая нить, соединяющая его с Орианой. Страсть нашептывала Габриэлю, что вскоре произойдет нечто исключительное, а разум вежливо советовал ей замолчать.

Джакомо в темно-синем фартуке выливал из кастрюли горячую воду, пахнущую ячменем. Стена, возле которой работал мастер, была увешана разнообразными инструментами: фуганками, угольниками, рейсмусами, всевозможными напильниками, точильными камнями, циркулями и стамесками. Джакомо всыпал горячий влажный ячмень внутрь установленной на верстак скрипки через отверстия-эфы, затем, закрыв их тканью, принялся встряхивать инструмент так, чтобы ячмень прокатился по всем его внутренним полостям. Зазвонил дверной колокольчик, мастер знаком попросил посетителя лет сорока, в сером костюме в белую полоску подождать и еще какое-то время крутил скрипку туда-сюда, после чего высыпал обратно ячмень, покоричневевший от пыли. Его гость прошелся по комнате, любуясь виолончелями уникальных моделей. Джакомо отметил уважение во взгляде этого человека, которого сразу узнал. Известный скрипач Жак Тибо, друг концертирующего пианиста Альфреда Корто. Они регулярно выступали вместе, исполняя Бетховена в трио с виолончелистом Пабло Казальсом.

— Маэстро, чем обязан вашему визиту? — произнес Джакомо с приятным итальянским акцентом и почтительно поклонился.

Жак Тибо улыбнулся.

— Альбер Каресса не смог сегодня уделить время моей Беру и рекомендовал обратиться к вам. Вижу, я был прав, послушавшись его, — добавил он, кивая на Амати и Страдивари. — У вас и творение Карло Бергонци есть! — присвистнул он. — Чрезвычайно редкий инструмент. Я восхищен.

Джакомо опять поклонился, а музыкант раскрыл футляр и деликатно извлек из него свою Страдивари.

Мастерская состояла из трех комнат. Приемная с витриной, уставленной скрипками, альтами и виолончелями, выходила на улицу Льеж. Слева располагалась собственно мастерская, а последней в анфиладе шла длинная узкая комната, где, по всей видимости, совершались некие таинства. Подойдя ближе к посетителю, Джакомо увидел, что на инструменте нет струны соль. Взглядом попросив разрешения у Жака Тибо, он аккуратно взял скрипку за гриф и вернулся к верстаку. Смахнув с него стружки, мастер выбрал нужную струну и принялся натягивать ее на место.

Закончив работу, он вернул инструмент скрипачу и попросил сыграть.

В это мгновение в мастерскую заглянула молодая женщина. Ее прелестный облик вмиг поднял настроение Жаку Тибо, и он, не произнеся ни слова, виртуозно заиграл сонату Джузеппе Тартини «Дьявольские трели». Не желая прерывать музицирования, посетительница устроилась в приемной. Что до Джакомо, он был не в состоянии сдержать эмоций, пробужденных не только возвышенными скрипичными пассажами, но и бездонными глазами прекрасной дамы, которая внимала великолепной музыке.

Габриэль, со своей стороны, возликовал. Ориана здесь! Как хорошо, что он прислушался к внутреннему голосу! И до чего она хороша — краше, чем в любом из виденных им прежде воспоминаний!

«Дьявольские трели» подействовали на Ориану гипнотически, и она вошла в мастерскую. Перед тем как приступить к репризе, Жак Тибо слегка поклонился Ориане, та ответила улыбкой, и от нее у Джакомо защемило сердце. Габриэль, отчаянно завидуя скрипачу и мастеру, ощутил укол ревности.

Вторая часть сонаты звучала столь проникновенно, что на глаза молодой женщины навернулись слезы. Довольный производимым эффектом, Жак Тибо удвоил старания. За десять минут, в течение которых он играл, Джакомо и Ориана пережили сон наяву, попеременно испытывая удивление, восторг, удовольствие и меланхолию. Когда последние аккорды смолкли, Тибо передал скрипку мастеру, а сам повернулся к слушательнице и, раскрыв объятия, воскликнул:

— Мадам Ориана Девансьер! Рад встрече!

Она с недоумением посмотрела на него.

— Вы были на приеме у Дариуса Мийо! Знаете, едва я увидел вас, от вашей красоты у меня перехватило дыхание. Прямо как у моей скрипки сего дня… — прибавил он, и его усатое лицо расплылось в победоносной улыбке. — Вы намерены отдать свою виолончель в ремонт месье Франчеэе? А к Карессе не думали сходить? Он мой друг, я непременно вас познакомлю, хотя, разумеется, и мэтр Франчезе талантлив сверх меры.

Джакомо пришел в бессильную ярость, наблюдая, как этот хулиган со смычком унижает его в собственной мастерской. Не желая рисковать репутацией, он выразительно поклонился и поблагодарил клиента за то, что тот обратился именно к нему.

Жак Тибо, казалось, был в восторге от происходящего: он видел, как засияли глаза итальянца, когда красавица Ориана переступила порог мастерской, и решил подразнить его еще. Предложив Ориане руку, Тибо галантно проговорил:

— Инструмент вы все равно не принесли. Позвольте, я приглашу вас в кафе, а затем вы придете меня послушать. Нынче вечером я играю на Елисейских Полях.

Тибо небрежно поблагодарил мастера, положил на стол несколько банкнот и увел Ориану.

«Почему же тогда Джакомо продал воспоминание, которое выставило его в обидном для него свете? — озадачился Габриэль, снимая шлем. Он встал и пошел на кухню, на ходу выдвигая гипотезы. — Ради того, чтобы подарить людям удовольствие от созерцания легендарной Беру? Ради красоты этого импровизированного концерта? Ради Орианы? Встречались ли они раньше?»

Габриэль услышал шум в прихожей — гости брата отправлялись восвояси. Вернувшись к себе, он стал искать другие воспоминания о реставрации струнных инструментов, заново пролистывал каталоги и дошел даже до того, что взялся переводить рекламные объявления итальянского аукционного дома «Камби».

За этим занятием Габриэль провел целую неделю, посвящая ему почти все рабочее время в институте и все свободное время дома. Ориана присутствовала в каждом воспоминании Джакомо Франчезе: вот он рассматривает сломанную душку Вийома, вот проводит пальцем по облупившемуся колку Страдивари, вот Ориана покидает мастерскую, вот стоит у верстака и смеется, глядя на Джакомо.

Габриэль терялся в догадках, что за отношения связывали Ориану с этим итальянцем.


При любой возможности Габриэль садился за рояль и играл переложения произведений Шуберта для виолончели. Слух у него был хороший, после победы на конкурсе исполнителей при консерватории он упражнялся регулярно, понимая, что это единственный способ не утратить навык. Габриэлю нравился резонанс клавиатуры, сила октав, прикосновение к клавишам из слоновой кости. Он осваивал тот пласт классической музыки, который прежде методично игнорировал. В его пантеоне виртуозов скрипач Иегуди Менухин присоединился к пианисту Горовицу, Поль Тортелье превзошел Гленна Гульда, а Мстислав Ростропович ожил по ту сторону Берлинской стены. Габриэлю открывались не только грани творчества Орианы, но и ранее незнакомые ощущения, рождающиеся из вибрации струн, из знаний, которые он мало-помалу приобретал благодаря воспоминаниям Джакомо о древесине, из которой была изготовлена виолончель, о поэзии имен, данных каждой из ее частей, от деки до завитков или душки, и в его собственной душе образовывалась брешь вроде той, в корпусе скрипки, куда Джакомо насыпал горячий ячмень, эту теплую субстанцию, отряхивавшую пыль с его сердца.

Едва лишь воспоминание о реставрации виолончели, созданной по проекту Кастаньери, силами Джакомо Франчезе, появилось в продаже, Габриэль, надеясь, что оно посвящено Ориане, разместил заявку на покупку, сразу предложив значительно более высокую цену. До закрытия торгов оставалось еще шесть часов, и он хотел сделать так, чтобы никому и в голову не взбрело приобрести этот лот. Чудо свершилось: Ориана досталась ему, и только ему.

11

— Очень мило с твоей стороны поехать со мной.

— Вовсе не мило, а совершенно нормально. Иначе для чего вообще нужны друзья? — отозвалась Сара, взбивавшая маленькую подушку. — И потом, я тоже заинтригована. Почему Джакомо решил, что единственным воспоминанием, непосредственно касающимся виолончели Орианы, будет то, в котором она не появляется?

— Натуральная мистика, — ответил Габриэль. — Он меня чуть с ума не свел. Это его воспоминание о реставрации Кастаньери скорее напоминает проморолик или рекламу на «Ютубе»! Столько усилий ради воспоминания, полностью лишенного изъявления чувств, хотя они сквозят в каждом его жесте. Настоящее мучение видеть, как он накладывает дополнительный слой лака, поправляет мостик, ласкает деку так, словно гладит саму Ориану! Извращенец, нечего сказать.

— А я до сих пор не решила, кто из вас двоих больший извращенец, — усмехнулась Сара. — Ты, строящий догадки о душевных порывах скрипичного мастера, или он, у которого эти порывы были.

Габриэль сдержанно улыбнулся.

— Ты не против, если я покурю? В купе мы одни, а окно я сейчас открою.

— Я-то не против, да вот только ничего у тебя не выйдет! Времена молодости наших родителей, запросто куривших в поездах и машинах, давно миновали!

Он убрал с подоконника Сарину сумочку и все-таки попытался отворить окно. Хотя круглые ручки находились на прежних местах, окна были загерметизированы. Промаявшись несколько минут, Габриэль плюхнулся обратно на полку.

— Эх, ладно, потерплю до приезда в Милан. Выключаем свет?

— Ага, — прошептала Сара и улеглась под одеяло.

Под убаюкивающий стук колес она мгновенно забылась сном, но около четырех утра проснулась из-за резкой остановки поезда. Сара отодвинула штору и увидела, что они прибыли на одну из станций в Ломбардии. Тусклый свет уличных фонарей проник в купе и тонким лучом пробежал по лицу Габриэля, спавшего с открытым ртом. В воображении Сары Габриэль вдруг распахнул глаза, протянул к ней руки и предложил лечь рядом, смущенно добавляя, что они потратили кучу времени зря и что эта первая совместная поездка в Италию совершается неслучайно: позвав Сару с собой на поиски того, что связало судьбы Джакомо и Орианы, на самом деле он хотел связать их с Сарой судьбы навечно. В конце концов, есть ли в мире что-нибудь более романтичное, чем путешествие вдвоем в Милан на ночном поезде?

Габриэль всхрапнул и повернулся на бок. Теперь Саре были видны только его спина и пятки. Она томно вздохнула, надеясь, что он услышит ее, будто чуткий любовник, его веки поднимутся, он повернется обратно, встанет и примет ее в свои объятия. Поездка наверняка была всего лишь предлогом. Не мог же Габриэль всерьез надеяться, что отыщет какую-нибудь подпитку для своих химер в Кремоне — городке между Миланом и Пармой, названия которого ни он, ни она не слыхивали еще месяц назад?

А ведь Сара довольно хорошо знала Италию — она не раз ездила сюда с отцом кататься на лыжах, а ее мать владела оливковой рощей к северу от Флоренции. Однажды Сара даже приезжала на озеро Гарда на свадьбу друзей и сохранила память о свинцовом небе и суровых пейзажах, но в романтическом путешествии тут не бывала. Все это неспроста, Габриэль наверняка готовит сюрприз. Если она заблуждается, значит, он бесчувственный чурбан.

Трепеща от предвкушения, Сара крутилась с боку на бок. Сон не шел, мысли метались от посапывающего напротив Габриэля к скучному Оливье, с которым она проводила по несколько вечеров в неделю. Сара до сих пор не призналась Габриэлю, что изменяет ему с учителем биологии… Она расценивала свои действия как измену, хотя и отдавала себе отчет, что Габриэлю нет дела до ее личной жизни и что, узнай он об этом, отсутствие ревности с его стороны стало бы для нее дополнительным мучением.

Голос из динамика объявил, что поезд прибудет в Милан через четверть часа. Габриэль спал как младенец. Сара погладила его по руке и шепнула:

— Скоро приедем.

На пересадку у них было всего-навсего четырнадцать минут. Еще до отъезда Сара предлагала не спешить и прогуляться по Милану, чтобы взглянуть на кафедральный собор и полюбоваться розовыми прожилками на его мраморных фасадах, но Габриэль не согласился: «На обратном пути, если успеем». Он испытывал такое нетерпение, что был не в состоянии любоваться чем бы то ни было. От вылазки в Тоскану он тоже отказался. «И зачем я только потащилась сюда с ним?» — укоряла себя Сара, еле поспевая за своим быстроногим другом.

Когда они сели в пригородный поезд, Сара наконец расслабилась. За окном мелькали живописные виды, рассвет занимался вовсю, на полях еще лежала роса. Сара задремала.

— Мы на месте, — услышала она радостный голос Габриэля и вновь ощутила прилив надежды.

Надев рюкзаки, они зашагали по длинной мощеной Виа Данте, вдоль которой расположились университеты и исследовательские центры, посвященные музыке и медицине, тем самым объединяя два направления исцеления и пробуждения людских душ. Габриэль потер руки.

— Мы на месте, — повторил он, предчувствуя, что ему улыбнется удача.

Не имея необходимости снова погружаться в воспоминание, пробудившее в нем страсть, он будто наяву видел шею и обнаженное плечо сидящей в первом ряду ложи Орианы, торжествующей, дрожащей под реплики из «Федры». Идя по Виа Палестро, Габриэль крутил в голове текст, который более полувека назад звучал на сцене «Комеди Франсез». Сара наблюдала за своим другом и поражалась, какая с ним происходит трансформация. Плечи Габриэля расправились, тело налилось силой, а взгляд выражал неукротимую целеустремленность.

Подойдя к собору на Пьяцца-дель-Комуне, Сара и Габриэль подняли головы и осмотрели его колокольню — самую высокую в Италии. Они сошлись во мнении, что обилие мрамора, фасады цвета охры, булыжные мостовые и яркое голубое небо делают площади итальянских городов и стоящие на них храмы такими красивыми, как нигде больше в мире.

Приблизившись к Музею скрипки, друзья испытали подлинное, хоть и недолгое разочарование. Суровый фасад здания в стиле эпохи фашизма диссонировал с его великолепной коллекцией. Множество искусно освещенных инструментов, таблички возле которых указывали на их уникальность и неоценимую стоимость, точеные Амати, роскошно украшенные Страдивари, Гварнери с тонкой резьбой… В одном из залов разместили реконструированную старинную мастерскую, где можно было потрогать материалы, инструменты, прикоснуться к образцам древесины со всего мира, от клена до черного дерева и палисандра с его богатой цветовой гаммой от розовато-светло-коричневого до кирпично-красного или шоколадно-бурого. Затем Габриэль и Сара вошли под купол, где двадцать четыре динамика создавали впечатление, будто они очутились в самом сердце оркестра. Слушая музыку, Габриэль словно перенесся во вселенную Орианы.

В другой части музея находилась выставка крупноформатных фотографий, посвященная международным триеннале скрипичных мастеров. Габриэль замер как вкопанный перед снимком своего соперника с того света, сделанным в 1976 году. Он впервые видел лицо Джакомо. Находясь в воспоминаниях мастера, Габриэль мог узреть разве что его руки и ноги, а полного представления о внешности не получал. Габриэль не ожидал, что этот господин окажется настолько элегантным: темный пиджак, небрежно перекинутый через плечо, теплая улыбка, изящные черты, ореол седых волос, который почему-то придавал Джакомо более моложавый вид. По тому, как он держал в руках скрипку и смотрел на нее, в мастере угадывался человек приветливый, щедрый, эстет. Габриэля охватило горькое ощущение собственной неполноценности.

Обойдя все залы, друзья зашли в музейный книжный магазин, где Сара на ломаном итальянском поинтересовалась у чрезвычайно обходительной продавщицы, существует ли еще мастерская Джакомо Франчезе. Та сокрушенно ответила, что мастерская закрылась много лет назад, но дочь Джакомо и сегодня живет в доме, где он родился, всего в нескольких улицах отсюда, возле собора. Клаудия Франчезе всегда рада посетителям, она любит рассказывать об отце.

Музей закрылся, и продавщица вышла вместе с Габриэлем и Сарой, чтобы показать им дорогу к дому Клаудии. Если Сара испытывала неловкость, что они явятся в чужой дом незваными гостями, Габриэль нисколько не переживал по этому поводу. Втроем они дошагали до соборной площади, восхищаясь кремонскими улицами с их оранжевыми стенами и скрипичными мастерскими, которые усеивали город янтарными, палевыми и каштановыми пятнами скрипок, сверкающих в витринах.

Приближаясь к дому номер два по Виа Галантино, Габриэль ломал голову, как завязать разговор. Сперва нужно сделать вид, будто он в восторге от мастерства Джакомо, с Орианы начинать нельзя. Сара предложила соврать, что он исследует взаимопроникновение методов работы мастеров Кремоны и Мирекура, оплота французского скрипичного производства в Вогезах, и жаждет получить максимально полное представление о годах, проведенных Джакомо в Париже.

Едва Клаудия узнала о причине визита Сары и Габриэля, она тут же пригласила их войти, извиняясь за беспорядок. Они устроились на мягком кожаном зеленом диване в светлой и уютной гостиной.

— Мне редко задают вопросы об этом периоде отцовской жизни, — отметила она, одергивая розовый кашемировый свитер с глубоким вырезом и поправляя витое коралловое ожерелье.

Когда Клаудия в задумчивости подперла подбородок рукой, в ее ярко-голубых глазах появился очаровательный блеск — в точности как у отца. У нее были ровные белые зубы и дружелюбная улыбка.

— С каждым годом люди все больше забывают о Джакомо и его работе. Вот почему я разместила его воспоминания на «МнемоФликс». Вы их видели?

Габриэль горячо закивал, а Клаудия принялась нахваливать приложение, превознося его преимущества для общечеловеческой памяти. Она пользовалась автоматическим напоминанием о необходимости регулярно выставлять воспоминания на продажу и беречь их от забвения.

— Нет, вы слышите? Я говорю как заправский аукционист! Современные алгоритмы удивительны! «Эйр-би-энд-би» делает нас скрупулезными отельерами, «Экспедия» и «Букинг» — блестящими туроператорами, «Трипадвизор» возводит нас в ранг ресторанных инспекторов, «Твиттер» — журналистов, «Инстаграм»[5] — фотографов, «Википедия» — энциклопедистов, и благодаря им мы в самом деле становимся таковыми! Но я отвлеклась… Значит, вас интересует разница между школами Мирекура и Кремоны?

Габриэль очень внимательно слушал Клаудию минут двадцать, после чего осведомился, где она научилась бегло говорить по-французски.

— Мой отец обожал Францию, язык этой страны и тамошних женщин. Он не мог не поделиться своей страстью с нами.

— Женщин? — встрепенулся Габриэль. — Из-за них он вернулся в Италию?

— Вы имеете в виду «несмотря на них»? — уточнила Клаудия со вздохом. — Я так и не выяснила, что послужило причиной его возвращения. Отец сорок лет прожил в Кремоне, и тем не менее Париж оставался для него раем на земле. Он перебрался туда в двадцать втором году, чтобы построить карьеру. В здешних мастерских процветал непотизм, дело передавалось от отца к сыну. Джакомо ощущал себя чужим и отправился на поиски лучшей доли. Сначала он работал в скрипичной мастерской на улице де-Ром, затем открыл свою где-то неподалеку…

— На улице Льеж, — подхватил Габриэль. — И он преуспел, да еще как! К нему обращались величайшие музыканты того времени! Отреставрированные им скрипки были исключительного качества. Вероятно, ваш отец не терял духовной связи с родиной… Из всех воспоминаний, которые вы выставили на продажу, большая часть инструментов — итальянские.

— Вы правы, — задумчиво подтвердила Клаудия. — Он бежал из Италии, стремясь начать новую жизнь, и косвенно именно это вернуло его к глубоким корням. Я думаю, что он всю жизнь чувствовал себя кремонцем в Париже, парижанином в Кремоне, нигде не пришедшимся ко двору.

— А та особа, что фигурирует практически во всех его воспоминаниях, она… она и есть ваша мать? — с трудом проговорил Габриэль.

На вид Клаудии было лет шестьдесят, и ему казалось, будто он угадывает в ее лице черты Орианы — высокие скулы, озорные ямочки на щеках. Он не мог сдержать эмоций, и на его глазах выступили слезы. Голова Габриэля разрывалась от вопросов: «А вдруг Ориана жила в Кремоне, давала концерты, растила дочерей, Луизу от первого брака и Клаудию от второго, с Джакомо? Тогда получается, что с этим противным усачом Полем Девансьером она все-таки разошлась?» Взяв себя в руки, он выжидательно уставился на Клаудию.

— Моя мама была итальянкой… — ответила она мягко, явно заметив то смятение, в котором пребывал ее собеседник. — Насколько мне известно, она вторая большая любовь моего отца. Они встретились в пятидесятых годах, когда он возвратился в Кремону. Женщина из воспоминаний — его пассия Ориана Девансьер, парижская виолончелистка. Родители мало что мне о ней рассказывали, но в детстве я иногда слышала, как они ссорятся. Мать упрекала отца за то, что он днями напролет затворяется в прошлом, за то, что его мысли занимают исключительно Ориана и ее Кастаньери. По-видимому, он скорбел о ней и не мог вести себя иначе. До сих пор не знаю, когда и почему их отношения закончились.

Габриэль сокрушенно кивнул и поднялся с дивана, но Клаудия удержала его.

— Я вижу в ваших глазах тот блеск, который оживлял взгляд моего отца после того, как он по несколько часов подряд уединялся на чердаке…

Габриэль повернулся к ней и застыл.

— Если хотите, я покажу вам мастерскую. Он оборудовал ее на первом этаже… Здесь и работал до конца своих дней, уделяя особое внимание Кастаньери, которую привез сюда с собой из Парижа.

От изумления Габриэль онемел. Сара улыбнулась хозяйке, толкнула своего друга в бок и ответила вместо него:

— Хотим, конечно!

Они прошли в довольно скромное помещение, оказавшееся копией мастерской на улице Льеж, которую Габриэль неоднократно посещал виртуально. Инструменты и всяческие приспособления были разложены и расставлены с той же тщательностью.

Клаудия указала на виолончель Орианы. Габриэль подошел и погладил ее. На полке над столом он увидел аккуратно выстроенные дискеты и перфокарты.

— Ваш отец не только был великолепным скрипичным мастером, но и информатикой увлекался?

— Это еще что! — рассмеялась она. — Вы на чердак поднимитесь — мы сохранили папину вычислительную машину! Его интересовало все, что связано с технологиями передачи данных. Раньше ведь тоже существовали свои компьютерные сети, о которых сегодня почти никто не помнит.

— Вы имеете в виду Арпанет?

— Нет, она называлась иначе, какая-то аббревиатура…

— Может, эн-эс-эф-нет?

— Не знаю, тогда меня это не особенно интересовало… содержимое дискет, которые папа классифицировал по типам реставрационных работ, мне удалось передать в «МнемоФликс». А вот перфокарты, увы, так и лежат мертвым грузом. Если желаете, забирайте и дискеты, и перфокарты. Идемте на чердак, я покажу вам папин «большой ящик» — мы с сестрой всегда так называли стоящий там агрегат. В детстве, бывало, одна из нас спрашивала: «Где папа?», и другая отвечала: «Играет с тем большим ящиком». Это нас почему-то ужасно смешило.

Не переставая грезить об Ориане, Габриэль первым поднялся на чердак и с вожделением вперился в «большой ящик» — впечатляющий куб из полированной стали, из которого торчали запутанные кабели и провода. Заинтригованный Габриэль приблизился к нему, едва дыша.

— Полагаю, я вам пока не нужна… — произнесла Клаудия и предложила Саре вместе спуститься обратно в гостиную — если, конечно, Сара тоже не испытывает тяги к компьютерному старью.

Сара поспешила последовать за ней, и Габриэль остался один. Он чувствовал, что первым делом должен как-то приручить эту чудо-технику. Знать бы еще, с чего начать…

Он нарезал круги перед агрегатом, точно перед раненым диким зверем, которого не решался спасти. Сей доблестный ветеран, вероятно, являл собой одну из первых разработок для расшифровки и сохранения воспоминаний. Металлическая штуковина со свисающими проводами напомнила Габриэлю о разговоре с братом. Он подумал о его пьесе «Франкенштейн против Прометея» и сказал себе, что этот «большой ящик», предшественник цифровых технологий, бесспорно был одним из первых шагов по длинному пути, в конце которого техника затмит огонь творчества.

Габриэль отринул эти размышления, говоря себе, что вот-вот станет свидетелем рождения искусства из груды металлолома, из ничего создаст невозможную любовь, о какой Шекспир не осмелился бы и мечтать. Именно благодаря научному прогрессу и бездушному аппарату сейчас на свет явится чистейшая любовь.

Заглянув за машину, Габриэль увидел пожелтевший от времени листок бумаги. Послание от Джакомо. Контраст между каллиграфическим почерком мастера и тревожащей неумолимостью агрегата был поразительным. «Одно уничтожит другое», — попробовал сострить Габриэль, но его ум слабел, а руки тряслись. Он корил себя за то, что испытал такое облегчение, когда Клаудия и Сара ушли с чердака.

Ему требовалось остаться одному, чтобы воскресить образ Джакомо, чье присутствие здесь ощущалось как нигде отчетливо. Габриэль не верил в сверхъестественное, но не мог не признать, что этот выцветший листок, который никто до него не брал в руки, внушал ему определенный страх.

Развернув бумагу, Габриэль прочитал: «Я хотел рассказать историю величайшей любви всей моей жизни, историю об Ориане». Его одолел смех. Мастер, конечно, обладал многими ценными качествами, но поэтом точно не был.

Пробы ради Габриэль нажал на какую-то квадратную кнопку, и, к его удивлению, на передней панели машины сразу загорелись индикаторы и циферблаты. Он вставил перфокарту в подходящий по размеру слот, и одна из лампочек замигала красным. Сбоку от «большого ящика» стоял аккуратный чемоданчик, в котором обнаружился обтянутый холстом пробковый шлем, похожий на мотоциклетный образца пятидесятых годов, с кожаными наушниками, и очки с непрозрачными стеклами. Габриэль подключил электроды к разъемам. Два никуда не подходили. Он принялся разглядывать шлем и тогда только сообразил, что электроды вставляются в наушники. Габриэль улегся на старый, потертый шезлонг, водрузил на нос очки и стал ждать.

«Это непременно будет уникальное переживание, ведь все органы чувств заблокированы», — сказал он себе. Если при просмотре воспоминаний на современных устройствах пользователь не теряет привычных ощущений комфорта, эта старинная конструкция окутывала его, точно изолирующая оболочка или плотный слой ваты. К воспоминаниям, в которые Габриэль погрузился тем вечером, до него не обращался никто. Габриэль ощутил, будто перестает быть самим собой и перевоплощается в Джакомо, влюбленного в Ориану.


Он увидел ее и поразился: в любящих глазах Джакомо Ориана выглядела еще красивее, чем помнилось Габриэлю. Джакомо корпел над пружинкой какой-то скрипки, и вдруг дверь отворилась. Сначала на пороге возникла виолончель Орианы, а потом и она сама. Джакомо поднял голову и замер. Вид у Орианы был нерешительный. Беспокойство во взоре лишь добавляло шарма ее лицу, залитому утренним солнечным светом. Ориана походила на юную богиню. Джакомо продолжал сидеть не шевелясь, словно не желая спугнуть этот мираж неуклюжим движением, и рассматривал посетительницу, точно античную статую. Художник только что нашел свою музу в этих ясных глазах, в этих точеных скулах, и ситуация сложилась иначе, чем у Дидро в «Племяннике Рамо»: в отличие от племянника, не Джакомо в мольбе преклонил колени перед божественной дамой, а она первая одарила его благосклонной улыбкой.

Ориана приоткрыла рот, но не издала ни звука. Джакомо наконец опомнился. Он медленно подошел, скользнул взглядом по ее загнутым ресницам и нежному контуру губ, после чего наклонился к футляру с инструментом, случайно коснулся руки Орианы, они безотчетно улыбнулись друг другу. Джакомо, не чуя под собой ног, забрал виолончель. Он водрузил на верстак потертый футляр, погладил его и проворно отщелкнул замок, точно расстегнул блузку на груди прелестной посетительницы. Она тоже приблизилась к верстаку, шурша юбкой.

— Свистит струна ми, — произнесла Ориана, устремляя на Джакомо пронзительные зеленые глаза.

Мастер осторожно положил футляр на пол, посмотрел на виолончель и обомлел: красавица владела сокровищем работы Андреа Кастаньери, ученика Страдивари, который жил в Париже вплоть до своей смерти в 1747 году! Поистине сама судьба привела Ориану в его мастерскую!

— Я тоже родом из Кремоны, как ваша виолончель, — хрипло выговорил Джакомо.

Ориана доброжелательно ответила:

— Мне нравится ваш акцент. Он звучит будто приглашение в путешествие.

Джакомо сконфуженно опустил голову. Габриэль, который теперь знал, как выглядел скрипичный мастер, не поверил глазам: «Не может быть, чтобы этот умный красавец вел себя настолько застенчиво». Робость Джакомо, похоже, пришлась по душе Ориане, она оперлась на верстак и наклонилась к мастеру, будто хотела поцеловать его, чтобы успокоить.

Джакомо кашлянул и продолжил более деловым тоном:

— Эту виолончель нужно настраивать, я бы даже сказал, ее нужно лечить.

— Потому-то я и пришла к вам, «доктор». Мне сказали, вы лучше всех исцеляете захворавшие итальянские инструменты!

Он ужасно смутился.

— Для начала я установлю новую подставку. Струны впились в нее так глубоко, что она покривилась. Похоже, ее давно не меняли.

Ориана подтвердила.

Осматривая инструмент, Джакомо вновь обрел способность нормально разговаривать.

— Вы никуда не торопитесь? Можете посидеть вот тут, в кресле, если желаете.

Ориана взглянула на изящные золотые часики с круглым циферблатом на запястье и воскликнула:

— О, да я опаздываю! Муж ждет меня в опере, я должна спешить!

Джакомо почувствовал, как стрела пронзила его сердце, когда он услышал слово «муж» из уст этой прекрасной женщины. Выходит, она уже принадлежит другому? Что за невезение! Такая красавица, такой талант…

Бормоча себе под нос, Джакомо отошел от верстака и сел за письменный стол с почерневшей кожаной обивкой. Взяв карточку, он вывел на ней имя и адрес: «Ориана Девансьер, дом 29, бульвар Мальзерб, Париж, VIII округ».

— Я мог бы доставить ее вам, но будет лучше, если вы вернетесь через два дня и я послушаю вашу игру.

Ориана с улыбкой кивнула и удалилась.


Воспоминание Джакомо прервалось под занавес этой первой встречи наедине. Габриэль, ощущая легкое оцепенение, помотал головой. Когда он попытался запустить новое воспоминание, в аппарате что-то щелкнуло, запахло горелыми проводами, «большой ящик» потух. Габриэль улегся на шезлонг, прикидывая, сколько еще фрагментов из жизни Орианы откроются перед ним, если он разгадает секрет перфокарт. «Дома сразу же начну искать способ, как перенести их содержимое на современный носитель», — пообещал он себе.

Габриэль спустился по лестнице в гостиную Клаудии, и в глаза ему ударил яркий электрический свет. Неужели он так засиделся наверху, что снаружи успело стемнеть?

В гостиной резвились дети — дочь Клаудии привезла к ней внуков на выходные. Они горланили итальянские песни вместе с Сарой, которая, вероятно, мало что понимала, но с удовольствием подпевала малышне. Подошло время купания, и ребята наперегонки ринулись в ванную, размахивая игрушечными мечами и волшебными палочками, восклицая: «Arriva per primo, arriva per primo!»[6] — и раздеваясь на бегу. Последним финишировал самый младший в подгузнике, так и не успевший снять носочки с пухлых ножек.

Габриэль расслабился в этой благостной атмосфере. Он уселся на диван рядом с Сарой и рассказал ей о своих открытиях. Клаудия вышла из ванной, смахивая со лба пену и вытирая мокрые ладони о домашние штаны, и сказала, что Сара и Габриэль могут занять комнату для гостей. Она бросила на Сару многозначительный взгляд, чего взволнованный Габриэль, само собой, не заметил.

— На поезд до Парижа уже не успеете, а номер в отеле, насколько я знаю, вы не забронировали. Оставайтесь у меня, — предложила Клаудия.

Пока Габриэль был наверху, Сара поведала Клаудии о своих отношениях с ним. Слушая ее, Клаудия с горечью вспомнила свою мать, настрадавшуюся в браке с Джакомо, безнадежно влюбленным в ту же самую женщину, что и Габриэль. Сочувственно вздохнув, Клаудия произнесла:

— Беги от него, не надейся, что ваши отношения перерастут в нечто серьезное. Хорошо еще, что он на тебе не женился. Пойми, он никогда не будет принадлежать тебе по-настоящему. Эта особа — русалка, рожденная, чтобы околдовывать мужчин. Не верь в силу судьбы, она никогда не будет на твоей стороне. Мужчина, который смеет отвергать тебя сейчас и предпочитает тебе красотку из далекого прошлого, никогда не возжелает тебя. Беги, пока еще есть время.

Сара попыталась оправдать Габриэля. Понимая силу ее привязанности, Клаудия воздержалась от дальнейших советов и сообщила, что в гостевой комнате всего одна кровать, причем двуспальная.

— Можете переночевать там вместе, — предложила хозяйка дома.

Габриэль галантно уступил кровать Саре, а сам поднялся на чердак. Он перетащил виолончель Орианы туда же, опустил ее на диван, лег рядом и прижался к ней, после чего заснул, положив руку на длинный гриф черного дерева и лаская струны, точно гладя по голове возлюбленную.

12

Роуз проснулась в чужой постели. Ошеломленным взглядом обвела свою одежду в изножье кровати, гитару, прислоненную к журнальному столику, на котором слева от переполненной пепельницы стояли два полных бокала шампанского, а справа валялись розовый парик и зеленая юбка из кожзаменителя. Роуз подскочила, но тут же рухнула обратно на подушку, пронзенная дикой головной болью.

Она откинула одеяло и увидела, что лежащий рядом мужчина одет в желтые трусы. Роуз понятия не имела, как здесь очутилась. Она попыталась вспомнить, что произошло накануне вечером. Вместе с Даниэль и Микки они пошли отмечать последнее представление «Чего-то гнилого». Мюзикл имел успех, труппа объехала с гастролями едва ли не все крупные города страны.

Они встретились в «Русском самоваре», в нескольких кварталах от театра «Сент-Джеймс». Официант Юрий с Дальнего Востока, разговорчивый и проворный молодой человек с азиатскими чертами лица, расставил на столе множество блюд русской кухни и спиртное. Воспоминания Роуз о том, что они делали после третьей рюмки, были уже более размытыми. Они с друзьями танцевали, до хрипоты пели на ломаном русском языке «Калинка, калинка, калинка моя», приплясывая вокруг белого рояля, отделявшего бар от ресторана. Пузатый скрипач с обесцвеченными длинными волосами наигрывал им что-то бойкое. Мысленно увидев эту картинку, Роуз помимо своей воли улыбнулась, однако вскоре опять помрачнела. Память подкинула ей следующий видеоряд: улюлюкающие трансвеститы в париках поднимают Роуз на руки и выносят ее из «Барракуды», небольшого бара на 22-й улице. Должно быть, Микки повел туда своих спутниц после русского ресторана. Дальше воспоминание перескакивало на просторное такси, в котором она сидит вместе с четырьмя незнакомцами и те, перекрикивая льющуюся из динамиков песню Авичи «Эй, братец!», просят водителя ехать быстрее.

Зажмурившись и почти не двигая головой, Роуз свесила ногу и коснулась ею пола. Проделала то же другой ногой и медленно выпрямилась. Вспомнила, как стояла на столе «Русского самовара» в окружении русских: те желали ей долгой успешной карьеры и произносили тосты в ее честь. Интересно, что она им наболтала? Затем перед внутренним взором Роуз появился Микки, прячущий лицо на груди какого-то дрэга. Она открыла глаза и увидела, что бедра покрыты синяками, локоть оцарапан, а футболка заляпана невесть чем розовым. Роуз поморщилась и кое-как встала с кровати.

Комната, в которой она проснулась, оказалась узкой, с очень высокими потолками и довольно странными окнами. Сборщики мусора опускали опорожненные баки на тротуар с таким грохотом, что Роуз решила — спящий вот-вот проснется, ио он только всхрапнул и перевернулся на спину. Взгляд Роуз упал на его накладные ресницы, которые были длиннее, чем волосы на голове. Смущаясь все сильнее, она направилась в ванную, посмотрела на себя в зеркало и с удивлением обнаружила, что ее кукольные накладные ресницы до сих пор не отклеились. Если не считать размазавшейся помады, для девушки, проснувшейся наутро после ударной вечеринки, Роуз выглядела вполне сносно. Ей даже понравился собственный облик. Она рассмеялась, и эхо ее голоса раздалось в соседней комнате. «Ну и слышимость», — отметила Роуз.

Высунув голову из ванной, она встретилась глазами с незнакомцем, который проснулся и теперь беспечно хохотал.

— Как дела, моя королева?

Роуз непонимающе воззрилась на него.

— Я дрэг, ты квин! Забыла?

Он поднял голову с подушки и тотчас положил ее обратно, не прекращая смеяться.

— То есть у нас…

— Ничего не было? Разумеется, дорогая! Формы у тебя очень красивые, просто, на мой вкус, их многовато. Неужели не помнишь? Бедняжечка моя!

От фамильярности в голосе этого на диво привлекательного парня Роуз онемела. Прислонившись к двери ванной, она закусила нижнюю губу.

— Ты потрясающая, что может быть важнее? Наша новая королева! Ну и покуролесила же ты вчера вечером… Когда ты сказала, что живешь в Бушвике, но без проблем доберешься туда на метро, моя мужская честь, — он расправил плечи и выпятил грудь, — запротестовала, и я посадил тебя в свое такси.

— А Микки и Даниэль?

— Микки был очень увлечен мистером Джеком, нашей знаменитой барменшей, а что касается Даниэль… Когда я видел ее в последний раз, она тверкала на барной стойке под «Аппетитную попку». Вы трое вчера вечером были неотразимы. Кажется, Даниэль утверждала, что живет неподалеку и дойдет домой пешком.

Он снова беспечно рассмеялся.

— Где мы? — выдавила из себя Роуз.

— У меня дома, дорогуша!

— Да, понимаю. Но что это за место — часовня?

— Не совсем. Священник сдает мне в аренду этот, с позволения сказать, подвал. Я, представь себе, был когда-то церковным служкой. Мне нравится называть свою квартиру подземельями Ватикана или гротом Платона, в зависимости от настроения.

Только теперь Роуз обратила внимание на стеллаж у стены, битком набитый книгами.

«Да уж, — вздохнула Роуз. — От себя не убежишь. Похоже, мне никогда не доведется жить в нормальном месте среди обычных людей, в окружении супружеских пар с детьми, которых зовут Чарльз или там Уильям, бостонцев, живущих в Нью-Йорке и с наступлением лета перебирающихся на Кейп-Код. Нет, я обречена вечно участвовать в каких-то диких гулянках».

Покидая Сан-Франциско и район Сансет, она стремилась сбежать из той кунсткамеры, в которой жила с рождения. На перемену мест ее вдохновил приезд симпатяги Антуана, жизнерадостного и пылкого французского журналиста, занимавшегося изучением уклада и традиций североамериканских общин.

Погрузившись в их среду, точно этнограф, исследующий обычаи племени банту, Антуан расспрашивал основателей «Общества какофонии» о правилах и принципах, регулирующих жизнь их сообщества, а также о взаимоотношениях с миром. Вскоре он должен был поехать на другой конец страны, в Мэриленд, где намеревался ознакомиться с бытом тамошней общины квакеров.

Долгие разговоры с Антуаном навели Роуз на мысль, что она могла бы уехать с Западного побережья и осуществить свою тайную мечту о карьере на Бродвее. Роуз без колебаний села вместе с Антуаном в автобус «Грейхаунд» и повторила таким образом поступок своей матери Вики, оставив Джойс одну-одинешеньку на ступеньках дома. С тяжестью на сердце Роуз спрашивала себя, с кем теперь Джойс пойдет есть мороженое и смотреть на океан. Из ее глаз полились слезы, но Антуан быстро высушил их увлекательным рассказом об одной из своих поездок в Индию. Роуз в очередной раз поразилась, какой искусный рассказчик этот Антуан, притом что его английский был далек от совершенства. Он исколесил две трети планеты, перемещаясь на поездах, автобусах или судах, а вот по воздуху почти никогда не путешествовал, ибо перепады давления вызывали у него ужасные мигрени, что было неудивительно с учетом количества веществ, которые он потреблял.

После Окленда они проехали через Сан-Хосе и Бейкерсфилд, чтобы на развилке вблизи Лас-Вегаса свернуть в сторону Шоссе 66. Когда Роуз и Антуан увидели легендарный знак, их обоих охватило чувство дежавю. Голливуд увековечил все. Благодаря своей визуальности американская культура позволяет каждому из нас испытать ощущение узнавания мест, где мы ни разу в жизни не были.

Их поездка прошла в атмосфере веселья, взаимной симпатии и даже влюбленности. Рядом с Антуаном Роуз ощутила свободу, о которой так долго мечтала. Есть ли более уважительная причина покинуть «Общество какофонии», нежели страсть? Антуан охотно принял на себя роль спасителя. Роуз на тот момент было чуть за двадцать, а ему скоро исполнялось тридцать лет.

В Филадельфии их пути разошлись. Вдоволь наплакавшись и обменявшись невыполнимыми обещаниями, она продолжила путь на север, а он направился в Мэриленд.


Накладывая макияж, Роуз гадала, почему ей на память ни с того ни с сего пришла эта история десятилетней давности. Вероятно, из-за того, что Фредди, он же мисс Кэнди, был столь же экстравертным, сколь и Антуан, и столь же по-джентльменски выручил ее из беды. Роуз заулыбалась, когда увидела, что он готовит яичницу и разливает по стаканам апельсиновый сок. Одетый в кухонный фартук поверх нижнего белья, он держался ничуть не менее естественно, чем дирижер во фраке.

13

Гром оваций стих, и взмокший от волнения Эдуард, пошатываясь, ушел за кулисы. На протяжении всех ста пяти минут премьеры «Франкенштейна против Прометея» он испытывал куда больший стресс, чем любой из занятых в постановке артистов. За сценой его встретили рукоплесканиями агент, директор и другие служащие театра.

Перед тем как давать интервью, он зашел в отведенную ему комнату сменить рубашку. Эдуарду понравилось отвечать на вопросы журналистов, он с удовольствием порассуждал о фундаментальных вопросах театральной деятельности. Покоряя собеседников своим выразительным лицом, обрамленным светлыми волосами в стиле Депардье, силой взгляда, в котором сочетались азарт и опыт, ум и обаяние, плавностью речи и резкостью отдельных слов, он ни с того ни с сего пустился в рассуждения о принципах инсценировки и теории актерского мастерства.

Оставшись один, Эдуард закурил и подумал о своем брате, который после спектакля подошел к нему, похвалил пьесу и попросил прощения за то, как недавно повел себя дома. По словам Габриэля, постановка получилась значимой, являла собой подлинный акт прозорливости. Слово «акт» Эдуард запомнил, оно показалось ему уместным. В самом деле, что есть театральное представление, если не результат напряжения всех сил, потрясения, истинно творческого акта?

В дверь постучали. Эдуард удивленно приподнял брови. На пороге возник Сэм Бердман, американский театральный продюсер. Эдуард поспешно затушил сигарету в бокале и провел рукой по волосам, стремясь придать себе презентабельный вид. Сэм молча смотрел ему в глаза, чуть забавляясь и прекрасно осознавая эффект, который произвел своим появлением.

Эдуард подбежал к посетителю и сбивчиво затараторил:

— Для меня великая честь…

Сэм, сохраняя на лице снисходительную улыбку, неторопливо уселся в маленькое кресло и принял из рук Эдуарда бокал виски. Затем посерьезнел и прочел целую лекцию, посвященную анализу текста и постановки. Монолог звучал хвалебно, и Эдуард изо всех сил старался не пропустить ни слова. Бердман говорил то на родном английском, то на французском, который учил в Йельском университете и совершенствовал во время многочисленных поездок в Париж.

— С учетом всего сказанного, — воодушевленно заключил Бердман, — теперь вам необходимо пойти на риск. Творческое начало вам абсолютно подвластно, я видел вашу постановку по Марлоу в Лондоне несколько месяцев назад. Потрясающая брутальность в каждом жесте, исключительно верно подобранная сценическая символика, сила интерпретации. Еще раз браво, маэстро.

Эдуард поклонился, а Сэм продолжил:

— Вы удивительны, потому что, несмотря на безжалостность вашей пьесы, в ней, да и вообще во всех ваших работах проявляется гуманизм и доброта, — голову даю на отсечение, что вы читали Антонена Арто. Потому-то я и подумал о вашей кандидатуре.

Эдуард признательно склонил голову. Он нутром чувствовал, что этот представительный господин, который выражается без малейшей выспренности и смотрит на мир живыми заинтересованными глазами, распахнет перед ним двери в неизведанное. За свою долгую карьеру Сэм Бердман добился успеха в различных сферах, в том числе мюзикла и драмы. Именно он сумел убедить голливудских звезд вернуться на театральные подмостки, как это было во времена расцвета Хамфри Богарта или Ингрид Бергман. Билеты на постановки, спродюсированные Бердманом, раскупались молниеносно, режиссеры доверяли его чутью. Тем, что Кевин Спейси появился на Бродвее, Джуд Лоу играл в «Гамлете», а Скарлетт Йоханссон в «Виде с моста», мир тоже был обязан Бердману.

Эдуард уже воображал, как встает в один ряд с американскими драматургами Юджином О’Нилом, Терренсом МакНелли, Эдвардом Олби, чьи произведения, редкие гости на европейской сцене, хранили память об удушающих судебных заседаниях за закрытыми дверями, о расовой жестокости и потребительской бесчеловечности.

Сэм вальяжно взял со стола бутылку виски, после чего промолвил:

— Далида.

Крышечка чуть слышно скрипнула, янтарная жидкость полилась в бокал. Эдуард отступил на шаг и повторил имя певицы.

— Она самая, — кивнул продюсер, молодея на глазах. — Одно только имя — само по себе источник вдохновения. Далида. — Он произнес это слово на американский манер, со взрывными «д», отчего оно прозвучало как вызов или бахвальство. — Американцам о ее творчестве известно мало, биография тоже не на слуху, но я и не прошу вас составлять ее жизнеописание. Какими бы событиями ни был окрашен путь Далиды, люди, которые о них знают, уже все равно знают, а остальным это до лампочки. Эдуард, я обращаюсь к вам именно потому, что вы не из индустрии, вы ценитель, вы интеллектуал. То, о чем я прошу, априори вроде и не ваша область, но все-таки выслушайте меня, пожалуйста.

Эдуард только и делал, что слушал, но Сэм применял хорошо известный риторический прием и выражался максимально загадочно, дабы собеседник прокрутил в голове все возможные варианты, прежде чем он подведет его к правильному.

Эдуард по-прежнему не задавал вопросов, и Сэм наконец раскрыл карты.

— Пусть это будет романтический мюзикл, построенный на песнях Далиды. Я их все переслушал, вот уж поистине гремучая смесь французского, итальянского и английского. Нам понадобится любовь, дилемма, обман, немного лжи, подобие предательства и хеппи-энд.

Сэм произносил фразу за фразой, точно строчил из пулемета. Его глаза горели.

— Учить вас вашему ремеслу я, безусловно, не собираюсь, — добавил он с хитрецой. — Правила написания хорошего сценария вы и без меня давно усвоили. Что бы вы ни сочиняли — пьесу, фильм, мюзикл, схема универсальна. На двенадцатой минуте — душевные колебания героя, на пятьдесят пятой — узловая сцена, на семьдесят пятой кажется, будто дело швах, а перед финалом, на девяностой минуте, герой распутывает все нити, и зритель уходит домой счастливым.

Эдуард промямлил что-то одобрительное, отметив про себя, что не задумал по описанной канве ни один из своих спектаклей.

— Постановку я наметил к выходу через два года в Нью-Йорке. Я уже прикармливаю некоторых театральных режиссеров. Сцена настолько перегружена, что придется все планировать заранее. Какой зал мы выберем, еще пока не решено. Вы когда-нибудь работали в США?

— Я был ассистентом Питера Брука, когда он ставил «Гамлета» в Бруклинской музыкальной академии.

— Отлично, то есть вы знаете этот город и его пристрастия.

Эдуард сдержанно улыбнулся.

— Ну да, ну конечно, — продолжил Сэм, — я был прав, что обратился к вам. Я инстинктивно почувствовал, что должен сделать вам предложение, а своей интуиции я доверяю. Французский режиссер на Бродвее — редкость, но адаптация «Отверженных» произвела превосходное впечатление, зрители были тронуты судьбами Козетты, Фантины, благородством Жана Вальжана. На этом мы и попробуем сыграть. О, я так и вижу на фасаде надписи неоновыми буквами: «The best two hours of your life»[7], «Nonstop French entertainment»[8], «The French way to do it, and you will ask for more»[9]

Эдуард по-прежнему сомневался. Конечно, скандальная слава Дал иды не дошла до США… Удивляясь самому себе, что даже не поставил под сомнение свою способность сочинить подобный мюзикл, он уже мысленно рисовал вступительную сцену. Эдуард попался на крючок, и Сэму это было ясно как божий день. Продюсер встал и сообщил название отеля, расположенного напротив Опера Гарнье, в котором остановился.

— Мы вернемся к нашему разговору, когда вы будете готовы. Я в Париже до субботы.

Два дня. У Эдуарда всего два дня, чтобы решить, хочется ли ему выйти из зоны комфорта, продвинуться в карьере и создать мюзикл. «Все заканчивается песнями» — так, кажется, говорил Бомарше?..

С этими мыслями он пожал руку Бердману, а тот улыбнулся. Если кто-то не отвечал ему немедленным отказом, осознавая безумие идей, из которых и произрастал его успех, это происходило потому, что человек брал время обдумать, а когда обдумывал, соглашался.

Посидев какое-то время перед зеркалом в гримерке, Эдуард встряхнулся, подмигнул своему отражению и посмотрел на часы. Настало время присоединиться к Габриэлю, Антуану и Саре, ожидающим его дома к ужину. Эдуард вышел из «Буфф дю Нор», ощущая одновременно радость оттого, что сегодня присутствовал на спектакле по своей первой пьесе, и эйфорическую панику от перспективы создания второй.

Едва переступив порог квартиры, Эдуард догадался, что атмосфера дома какая-то необычная. Вместо веселого смеха Антуана и мелодий в исполнении Габриэля он услышал приглушенную беседу и мерное звяканье столовых приборов.

Он заглянул на кухню и рядом с недовольной Нинон увидел блондинку, которая на ломаном французском с сильным русским акцентом учила Габриэля правильно резать чеснок, чтобы полностью сохранить его вкус. Эдуард метнулся в гостиную и обнаружил там Антуана, тот горячо обсуждал информационные технологии с круглоголовым молодым очкариком, державшим Сару за руку.

«То ли я очутился в параллельном мире, то ли после спектакля успело пройти лет десять», — фыркнул Эдуард.

Он включил «Добро пожаловать в джунгли» группы «Ганз» на полную громкость. Не произнося ни слова, вытащил из холодильника шампанское, достал шесть бокалов, откупорил бутылку, и настроение вмиг изменилось. Эдуард рассказал собравшимся о встрече с Бердманом.

— Серьезно, вы о нем не слышали? Все, что он продюсирует, становится хитом. Умеет человек выискивать таланты и оригинальные идеи! А по-французски разговаривает не хуже нас с вами.

Нарочито четко выговаривая каждое слово, Антуан подытожил:

— Итак, Эдуард, ты намерен сочинить и поставить музыкальную комедию о Далиде.

Он поднялся переключить музыку, и из динамиков раздались аккорды «Умереть на сцене». Антуан начал подпевать, стрелять глазами и выполнять волнообразные движения, столь характерные для выступлений родившейся и прожившей два десятка лет в Египте Далиды. Сперва остолбенев, Эдуард быстро включился в игру — сбегал в гардеробную и принес оттуда розовую шаль с блестками, забытую гостьей предыдущей вечеринки. Делая вид, будто обмахивается веером, Эдуард закривлялся рядом с Антуаном, поражаясь тому эффекту, который эти считавшиеся банальными песни оказывают на их компанию.

— Ты тоже умрешь на сцене, как она… и по ее вине! Дамы и господа, мы являемся свидетелями самоубийства Эдуарда в прямом эфире. — Антуана было уже не остановить: — «Здесь покоится Эдуард Пармантье, покинувший наш бренный мир в возрасте тридцати шести лет, одаренный режиссер-постановщик, размечтавшийся о славе и в итоге задохнувшийся в перьях из боа своих актрис». Красивая смерть поэта.

— Ты считаешь, я подпишу себе приговор, если соглашусь?

— Зависит от того, какую сумму тебе посулил твой американец.

— Еще не обсуждали.

— Не вижу причин, по которым тебе следовало бы отказаться. Когда меня позвали фотографом в «Двадцать лет», я пришел в ужас, я понимал, что это глупо, но справился! И результат? Сегодня я работаю в «Вог».

— Голова кругом. Не знаю, как мне быть, — ответил Эдуард, опускаясь на диван с бокалом в руке.

Все молчали, что раздосадовало Эдуарда, и он продолжил сварливым тоном:

— Алло, я попал на ужин в дом для престарелых? Тогда давайте, пока готовим еду, поговорим о чем-нибудь животрепещущем, а потом нальем всем по бокалу красного и степенно приступим к плотной трапезе! Начинайте же критиковать паркет, карнизы, дымоход, безработицу, страхование жизни и прочие приметы нашего дезориентированного общества!

— Дружище, я ведь до сих пор не познакомил тебя с Наташей! — воскликнул Антуан, стремясь предотвратить бурю. — Она была сегодня вечером в «Буфф дю Нор», и ей ужасно понравилось, не так ли, моя дорогая?

Как заведено у русских, Наташа протянула Эдуарду руку, и тот наклонился поцеловать ее.

— Это вам мы обязаны трезвостью нашего Антуана? Снимаю шляпу! Нелегко терпеть такого безумца, да к тому же вечно голодного.

На ломаном французском Наташа пробормотала несколько слов по поводу того, настолько ли уж воздержан ее спутник, как полагают его друзья.

— А ваше имя, месье? — убийственно вежливо осведомился Эдуард, повернувшись к круглолицему молодому человеку, снова взявшему Сару за руку после того, как, неожиданно для всех, во время музыкальной паузы продемонстрировал качание бедрами, достойное марокканских танцев в кабаре «Три молотка».

— Оливье, он учитель биологии, — ответила за него Сара, сжимая руку своего спутника. — Мы вместе уже три недели. Габриэль тебе не сказал?

Эдуард приподнял бровь, глядя на брата, который флегматично махнул рукой.

— Мне тоже очень понравилась твоя постановка, — быстро проговорил Оливье.

Эдуард холодно улыбнулся, давая понять, что время для комплиментов истекло, и направился в столовую. Остальные последовали за ним.

Поначалу обстановка за столом была неловкой, присутствие двух почти незнакомых людей не позволяло беседовать на привычные темы. Антуан несколько раз сходил в ванную, откуда возвращался с выпученными глазами.

— А он точно завязал? — шепнул Эдуард Габриэлю, убирая тарелки.

— Вроде бы да… Но, чтобы отвыкание проходило легче, сменил одно пристрастие на другое. Теперь Антуан погружается в воспоминания знаменитых наркоманов. Очень похоже, что кайфует он при этом не меньше, чем когда принимал сам.

Эдуард уставился на него в ожидании дальнейших разъяснений.

— На аукционе «Друо» он нашел воспоминания Кена Кизи…

— Автора «Пролетая над гнездом кукушки»? Ого, так он практически здоров!

— Антуан пересматривает период, в течение которого Кизи работал ночным сторожем в психиатрическом отделении госпиталя для ветеранов, где было полно ЛСД и мескалина…

— Просто обалдеть! И в то же время перешел на веганство!

Поставив на стол принесенную Наташей паннакотту с миндальным молоком, Эдуард спросил брата, как далеко тот зашел в своем безумии.

Сара вмешалась в разговор и уморительно смешно рассказала об их поездке в Кремону. Оливье нервничал, понимая, что является чужим на этой вечеринке и что здесь существуют союзы, в которых ему нет и не будет места. Сара ему нравилась, хотя иногда он ощущал, что она смотрит на него точно на миленького щеночка, тогда как при взгляде на Габриэля в ее глазах вспыхивал огонь.

Эдуарда особенно позабавил эпизод возвращения из Кремоны. Он живо представил себе Сару и Габриэля, навьюченных купленными на рынке чемоданами и рюкзаками, в которых лежат дискеты и эти… как бишь они называются?

— Перфокарты, — буркнул Габриэль.

— А на каком устройстве ты сможешь увидеть их содержимое? — полюбопытствовала Наташа, единственная, кто ему сопереживал.

— Для этого он планирует навестить несравненного Гастона Лабрю, антиквара-мнемофила с улицы Лежандр!

Остальные не поняли, о ком речь, но решили не уточнять. Оливье хранил угрюмое безмолвие, слушая, как Сара описывает охоту за сокровищами, которые ей удалось раздобыть для Габриэля. Оливье пока не понимал, что за отношения связывают Сару с Габриэлем, и не торопился узнать ответ на этот вопрос.

Сара, чрезвычайно оживленная и радостная, уже рассказывала об идиллии, в которой ее отец отныне жил с некой Аделаидой. Они планировали снять в пассаже «Вердо» помещение для торговли старыми книгами. Мало того, Аделаида намеревалась перевезти туда свою кошку и птиц, а также изобрести систему блоков, позволяющую опускать и поднимать клетку к стеклянной крыше. Сара не возражала: поскольку их будущая лавка размещается напротив ее ресторана, она будет приглядывать за новоиспеченными книгопродавцами.

Оливье, которому нужно было на работу к восьми утра (да и стопка тетрадей сама себя не проверит), объявил, что ему пора домой.

— Только не говори мне, что вы по сей день травмируете учеников ужасным видео о рождении теленка? — иронически сказал Антуан, пожимая ему руку.

Оливье хотел что-то ответить, но промолчал. Он поцеловал Сару в губы и ушел.

Трое великовозрастных мальчишек, довольных тем, что избавились от соперника, разразились хохотом. Сара попыталась урезонить их, похвалив Оливье, но потом присоединилась к общему веселью.

— Ты видела, как он смотрел на тебя, когда ты говорила о своем отце? — спросил Антуан. — «Обольстительный взгляд этих синих глаз…»

Наташа, на протяжении всего ужина с трудом понимавшая разговор, уже не могла скрывать зевоту. Попрощавшись, она тоже ушла.

— Слушай, Антуан… А ты хорошо подумал насчет Наташи? — спросил его Эдуард. — Она, конечно, высший класс, но вид у тебя, откровенно говоря, пожухлый!

Антуан нехотя признал, что начал уставать от веганства и от необходимости часами слушать, как Наташа звонит матери и болтает с ней по-русски.

Без чужаков вечеринка сделалась куда более непринужденной. Сара и Антуан, словно позабыв о своих ретировавшихся спутниках, пустились в какие-то заумные дебаты. Эдуард тем временем подсел к Габриэлю, и тот рассказал брату о ходе своих изысканий. Эдуард позавидовал его плодотворному сумасшествию. То, что он поначалу принял за бред, оказалось поистине творческим начинанием. Однако Эдуарду не нравилось, что брат убегает от реальной жизни.

Они вернулись к пьесе Эдуарда, который приступил к критическому разбору своего Франкенштейна, умного, но недостаточно чокнутого. Дидактик, вот кем он был, и прилежный ученик Брехта. Эдуард же верил, что сумеет от него отмежеваться, он собирался побороть свои страхи, выйти за рамки мира авторов-классиков. Шутка ли, Ионеско, Жене и даже Беккет сменили статус бунтовщиков на статус авторов, включенных в национальную образовательную программу! Хуже некуда.

Эдуард заметил, что Габриэль больше не слушает его, вероятно вновь погрузившись в мечтания о своей музыкантше. Он встал, включил Первую сюиту для виолончели Баха, и все благоговейно умолкли.

14

То же самое произведение Габриэль услышал, переступив порог антикварного магазина. Сара уговорила друга сходить к Лабрю — по ее мнению, лишь этот эксперт был в состоянии переписать воспоминания Джакомо на современный носитель, тем более что она уже видела его за работой.

Гастон Лабрю весьма удивился новой просьбе, связанной с «Федрой», — он не ожидал, что молодая нахалка, которая несколько месяцев назад уговорила его отдать ей воспоминания о спектакле, явится опять. Габриэль, запутавшийся в Сарином вранье, напрочь позабыл легенду, будто в этих воспоминаниях фигурирует член «их» семьи. Свою оплошность Габриэль компенсировал, передав Лабрю мягкие пупырчатые конверты со всеми имеющимися у него воспоминаниями о «Федре», и антиквар пошел ему навстречу, радуясь, что пополнил свою коллекцию вторым актом спектакля, который Габриэль охарактеризовал как незабываемый, ведь в конце у зрителя будет шанс посмотреть на Мари Бель после премьеры. Габриэль спокойно расстался с этими воспоминаниями, ощущая, что они запечатлелись в его памяти навсегда. Еще Габриэль испытывал определенное садистское удовольствие, представляя себе, что кто-то другой тоже влюбится в Ориану, бросит все силы на ее поиски, доедет до Кремоны и обнаружит в доме Клаудии «большой ящик», а содержимое-то его — сюрприз! — уже изъято… Странное дело, но теперь Габриэль чувствовал себя менее одиноким, чем прежде. Он ухмылялся, воображая себя Немуром, который выигрывает турнир и завоевывает сердце принцессы Клевской.

Беседа с антикваром пошла Габриэлю на пользу, он понял, что встретил родственную душу — ими обоими руководила та же страсть, что и коллекционерами-мнемофилами. Если Антуан и Сара были скорее потребителями воспоминаний и не видели эстетики в том, что делали, то Лабрю занимался этим в первую очередь ради искусства.

Следующая встреча состоялась через неделю. Антиквар скопировал воспоминания Джакомо с перфокарт, однако был чрезвычайно удивлен самим фактом их существования. Как сумел итальянский скрипичный мастер перенести свою память на перфокарты в те времена, когда об этом методе практически никто не знал? Выходит, слухи о том, что военные достигли успехов в данных разработках, были правдивыми… Габриэль, которого мало интересовали эти вопросы, для проформы выдвинул несколько гипотез и быстро сменил тему.

Лабрю настоял, чтобы Габриэль проверил, как получилось, и посмотрел хотя бы одно воспоминание в его магазине. Тот стал отнекиваться — мол, шлема при себе нет, но антиквар одолжил ему свой. Скрепя сердце Габриэль надел его и приготовился погрузиться в неизведанное.


Джакомо сидел за столиком брассери — судя по всему, это было заведение Липпа. Расположившись в правом углу, он видел всех, кто приходил и уходил. Джакомо заказал пиво и селедку с картошкой в масле, которое щедро поперчил и потом обмакивал в него хлеб. Габриэлю не хотелось дальше смотреть это воспоминание при антикваре. Сняв шлем, он горячо поблагодарил Лабрю, подтвердив, что все идеально, и откланялся, а Лабрю уже вставлял в шлем воспоминания о «Федре».

На улице Лежандр Габриэль сел на семьдесят четвертый автобус и доехал до пассажа «Вердо». В снятом помещении царила суматоха — Сара помогала отцу и Аделаиде обустроить букинистический магазинчик. Габриэль тотчас включился в работу. Аделаиду он видел впервые, и она приятно обманула его ожидания. Раньше Габриэль думал, что Аделаида — какая-то чокнутая из квартала Шайо, а она оказалась приятной дамой лет шестидесяти, с певучим акцентом и открытым лицом. Пышные вьющиеся волосы, украшенные жемчужными заколками, придавали ей более молодой вид.

Картина, которую являл собой их квартет, была смешной и трогательной. Восседающая на стремянке Аделаида расставляла по стеллажам альманахи и иллюстрированные книги, то и дело затягиваясь ментоловым «Вог» и оставляя на мундштуке следы помады; бодрый и свежий Пьер в льняной рубашке ежеминутно советовался с ней насчет того, куда поместить ту или иную мелочевку, а запыхавшиеся Сара с Габриэлем сновали туда-сюда между рестораном, временно превращенным в склад, и будущей книжной лавкой.

Улучив минутку, Габриэль рассказал Саре, что перенос воспоминаний Джакомо прошел удачно. Она ответила восторженной улыбкой, вытирая со лба пот. Когда все коробки были перетащены и разобраны, Габриэль заторопился — ему срочно требовалось вернуться на набережную Конти.

Аделаида не могла взять в толк, какую работу можно выполнять в академии, если ты не академик. Пьер проводил Габриэля взглядом и пробормотал:

— Симпатичный парень.

— Вот только Сару даже не замечает, — насмешливо вставила Аделаида.

Сара вполуха выслушала комментарии Аделаиды о том, что Габриэль притворяется, будто любит женщину, жившую в двадцатые годы прошлого века.

— Я попытаюсь урезонить его при следующей встрече, — пообещала она, понимая, что в словах Аделаиды есть доля истины.

— Если кого и надо урезонивать, то не его, а тебя, дорогая, — ответила Аделаида и воткнула кончик ножниц в картонную коробку.


Габриэль поднялся в радиостудию на лифте. Последние недели он не отличался особой усидчивостью и надеялся, что интервью со специалистом по Меровингам. для которого он готовил вопросы, уже завершено и что он сможет погрузиться в память Джакомо.

На его удачу, специалист как раз выходил из комнаты звукозаписи. Изабель неодобрительно взглянула на Габриэля, но тот лишь пожал плечами и шепнул, что раздобыл кое-что о Федре — так они с Изабель условились называть Ориану. Начальница была готова покрывать его, но требовала, чтобы он держал ее в курсе. Они вошли в ее кабинет. Габриэль, сияя, рассказал Изабель о красоте Орианы и любви скрипичного мастера. Директриса позволила себе отнестись к достижениям Габриэля несерьезно, тот обиделся. Изабель извинилась. Габриэль, бесхитростный по натуре, быстро простил ее и ушел счастливейшим из людей. Теперь он мог с легким сердцем просматривать воспоминания Джакомо об Ориане сколько угодно раз, чем и занялся, не откладывая. Габриэль поудобнее устроился в своем рабочем кресле с откидной спинкой и вернулся в заведение Липпа.


Джакомо в задумчивости смотрел на дам, которые, бойко поглядывая по сторонам из-под шляпок клош, передавали жакеты метрдотелю, на кавалеров, чья карьера уже давно и успешно сложилась. Еще он наблюдал за здоровяком — тот сидел за столиком один, уплетая свиную рульку с чечевицей. Столовая салфетка, повязанная на шею, закрывала его объемистый живот. Кончик острого ножа пронзал мясо и звякал о тарелку.

Внимание Джакомо переключилось на входную дверь. На пороге возникла Ориана под руку с мужем, блистательная в простом, но элегантном костюме. Ее волосы были перехвачены повязкой «чарльстон», с бриллиантовой брошью и ниспадающим на висок черным пером. Ориана смеялась над остротой, которую только что произнесла худосочная дама в приталенном пальто и с высоко поднятыми волосами — знаменитая Арлетти. Еще Джакомо узнал кинокомпозитора Жана Винера, а также Габи и Робера Казадезюс, самую модную супружескую пару пианистов 1935 года.

Торжественное появление этой компании ничуть не удивило Джакомо. Ориана упомянула, что с мужем и друзьями пойдет ужинать к Липпу. Прислушавшись к своему сердцу, скрипичный мастер решил отправиться туда же, чтобы разделить с нею этот вечер.

Учтивые официанты сдвинули столы, и дамы с удобством расположились на мягких банкетках. Джакомо хвалил себя за правильно выбранное место — отсюда он мог свободно смотреть на Ориану, которая украдкой бросала на него ответные взгляды.

Габриэль не понимал Джакомо. Что за удовольствие — видеть, как любимая женщина то беседует с мужем, то стреляет глазами в твою сторону? Возможно, Джакомо не ревновал, зато Габриэль ревновал вдвойне, и ему делалось не по себе. Собственное отношение к происходящему тоже вызывало у него недоумение. Неужто мораль стала для него настолько важна, что он более не выносит двуличия и обмана? Габриэль припомнил то, что знал о своей прапрабабушке Сюзанне: в тридцатые годы она ушла от мужа, чтобы выйти за собственного зятя, и пришел к выводу, что добропорядочность — свойство человека, а не эпохи, в которую он живет.

Джакомо доел крем, вытекший из пирожного мильфей, и попросил счет. Арлетти со своими уморительными шутками усиливала и без того шумную атмосферу заведения, а видеть Поля Девансьера, приклеившегося к жене, Джакомо было тяжело.


Файлы с воспоминаниями не были ни датированы, ни поименованы, и потому Габриэль не мог упорядочить их до начала просмотра. Жизнь Орианы предстала перед ним как пазл, который он мало-помалу складывал. Невзирая на поздний час, Габриэль не устоял перед желанием погрузиться в еще одно воспоминание.

Он увидел Ориану с белокурой девчушкой лет пяти. Слезы умиления скатились по щекам Габриэля и Джакомо, которые впервые лицезрели малютку Луизу, доказательство наличия у Орианы семейной жизни. Джакомо загрустил. Ах, ну почему не он отец этой прелестной кудрявой девочки! Он бы вытирал ей пальчики, липкие от карамели, капающей с яблока, которым они лакомились в парке Монсо, прежде чем сопроводить Ориану на концерт в зал Плейель. Он намочил бы свой платок в фонтане и стер с детского личика крупинки сахара.

Справившись с собой, Джакомо заговорил:

— Мадам Девансьер? Желаете выбрать виолончель для мадемуазель?

Ориана грациозно сняла перчатки и кивнула со сдержанной улыбкой и благодарным взглядом. Джакомо усадил маленькую Луизу на табурет и поставил перед ней виолончель. Девочка уверенно взялась за инструмент, взмахнула смычком и четко сыграла ноту ля. Эти длинные светлые волосы, аккуратно перевязанные голубым атласным бантом, эти пухлые детские ручки, забавно нахмуренные бровки, горячее желание сыграть максимально точно… Не удержавшись, Джакомо растроганно улыбнулся Ориане, и она ответила ему тем же.

Габриэль как губка впитывал все новые воспоминания, радуясь возможности чуть лучше узнать Ориану. Мастер смотрел только на нее. Будто каторжник, привязанный к той же цепи, что и Джакомо, Габриэль двинулся по его следам и очутился в Театре Елисейских Полей. Ориана играла с оркестром Паделу знаменитый Скрипичный концерт Чайковского. Расположившись в десятом ряду с программкой от шестнадцатого марта 1932 года на коленях, Джакомо ждал, пока музыканты рассядутся.

Подошла первая скрипка, сыграла ля, исполнители стали настраиваться. Свет, исходивший от купала, окруженного фресками Мориса Дени, потускнел и вскоре почти погас. Джакомо смотрел лишь на Ориану, которая, в свою очередь, не отводила взора от Рене Батона, дирижера. Тот поклонился публике и повернулся к музыкантам. Наступила тишина, затем началось аллегро модерато, инструменты вливались в поток по капле, интенсивность нарастала, разразился взрыв, а за ним послышался плач первой скрипки. Сердца Джакомо и Габриэля сжались. Красота мелодии, благородство скрипача, благородство всего оркестра, поначалу сдержанного, а затем превратившегося в единое целое с этой пленительной и меланхоличной мелодией, очаровывали их. Ориана была несравненна: распущенные волосы озаряли ее лицо светом, мягкое платье с орнаментом в виде золотых лавровых листьев струилось вокруг тонкой талии. Звучание ее виолончели показалось бы приглушенным любому зрителю, кроме Джакомо, который, как музыкант, анализировал каждую строчку партитуры, словно это он дирижировал оркестром, и выделял звуки, издаваемые инструментом Орианы. Всю первую часть концерта Габриэль пребывал в состоянии подлинного экстаза.

Антракт разрушил очарование. Джакомо заметил в третьем ряду Поля Девансьера, чьи усы были еще более ухоженными, чем прежде. Поль любезничал с девушкой, которая сидела рядом с ним. Непринужденность и обходительность мужа Орианы были отвратительны, и Габриэль сорвал с головы шлем, не желая больше видеть этого донжуана и ощущать негодование Джакомо.

Домой идти не хотелось, Габриэль позвонил Саре и предложил ей прогуляться по саду Тюильри. Наступала знойная ночь, темно-синяя Сена вспыхивала огоньками неспешно проплывающих речных трамвайчиков.

15

Сара ждала Габриэля под триумфальной аркой на площади Каррузель, прислонившись к розовой мраморной колонне. Она выглядела прекрасно в своем платье бронзового цвета и держала в руках «Прогулки одинокого мечтателя» Руссо.

— Интересный выбор, — прокомментировал Габриэль, который подошел со стороны моста Искусств и сделал круг, чтобы застигнуть Сару врасплох.

Она была настолько поглощена чтением, что не заметила его приближения.

— Спасибо на добром слове… Кстати, специально ради тебя перечитываю! — сказала Сара и похлопала его книжкой по плечу.

— Ради меня? Хм, а я, кажется, ее толком и не читал, так, пробежал по косой во время учебы.

— Я пытаюсь понять твою непреодолимую, авторитарную и деспотичную потребность погрузиться в романтизм.

— И это говорит особа, которая не может без слез прочесть «Воспоминание о ночи четвертого»? Как же оно начинается? Ага, вот. — Габриэль напустил на себя серьезный вид и вперился глазами в Сару. — «У этого ребенка две пули в голове, дом был достойным, скромным, с цветами во дворе…»[10]

Сара посильнее стукнула его книгой по плечу, и они уселись на одну из каменных скамей, обращенных к Лувру и освещенной пирамиде.

Габриэль декламировал поэму Гюго, Сара слушала его рассеянно, думая о предостережениях Аделаиды и Клаудии. Наконец она схватила Габриэля за руки, посмотрела ему прямо в глаза и воскликнула:

— «Ипполит пред любовью склонил свою выю! Он другую избрал! Любит он Арикию!»

Габриэль отпрянул и потрясенно уставился на Сару.

Та горько улыбнулась.

— Чувствую себя героиней «Федры». Чем ближе я подбираюсь к тебе, тем энергичнее ты отдаляешься. Возможно, в конечном итоге ты и затаишься в углу сцены, как сын Тесея, но… — Она на миг умолкла, дрожа как в лихорадке и сверкая глазами. — Я надеялась, что сумею урезонить тебя нынешним вечером, по крайней мере, я обещала это Аделаиде, которая считает тебя ненормальным. Если человек влюблен, от разговоров никакого толку, нужно действовать, чем я и хочу сейчас заняться.

Она прильнула к Габриэлю и целовала, не отпуская его ускользающие губы, пока Габриэль не сдался и не поцеловал ее в ответ. Небо вдруг потемнело, стала надвигаться гроза.

— Это она, — произнес он, резко отстраняясь. — Это она.

Сара в замешательстве попыталась проследить взглядом за пальцем Габриэля, указывавшего в сторону садовых аллей, по которым прогуливались продавцы Эйфелевых башен и фосфоресцирующих летающих шаров, а также несколько парочек.

— Это она, — оторопело повторил Габриэль и убежал, не сказав больше ни слова.

Сара последовала было за ним, но передумала и снова села на скамью, а Габриэль тем временем подлетел к женщине в светлом пальто. Он схватил ее за руку, та сердито вырвалась, тогда Габриэль извинился и пошел обратно. Вернувшись, он плюхнулся рядом с Сарой и обхватил голову руками.

— Я мог бы поклясться, что это была она.

И зарыдал. Первым порывом Сары было утешить друга, но она поднялась и встала перед ним, бледная и злая. Он поднял голову не сразу, и Сара понадеялась, что это от стыда и неловкости, однако Габриэль опять прошептал:

— Я был уверен, что это она.

— Придет день, и ты останешься один, Габриэль, — отчеканила Сара. — Ты будешь одинок и несчастен. Я ничем не могу тебе помочь, ты должен сам найти выход.

Она вздернула подбородок и зашагала прочь. Габриэль смотрел ей вслед и не понимал, сожалеет ли о том, что произошло.


Желание отыскать что-то новое об Ориане оказалось сильнее всех прочих. Тяжело дыша, он отпер дверь квартиры. До дома Габриэль бежал под проливным дождем, а потому вымок до нитки. Он затворился в своей комнате и не выходил оттуда три дня, без устали пересматривая воспоминания Джакомо. Земной путь Орианы обретал все более четкие очертания.

Она родилась третьего декабря 1907 года на острове Сен-Луи, в квартире на втором этаже дома по улице Пулетье. В доме также располагалась столярная мастерская ее отца, Эжена Друэ. Мать Орианы, Маргарита, приходилась дочерью Жану Казневу, портному из Шестнадцатого округа Парижа. Ориана была единственным ребенком, к огорчению родителей, грезивших о большой семье.

В пять лет Ориана стала учиться игре на маленькой виолончели, которую подарил ее отцу благодарный заказчик: уж очень ему понравились стеллажи для книг, сработанные Эженом Друэ для его кабинета. Габриэль предположил, что этим заказчиком мог быть отец академика, специалиста по истории острова. Он позвонил академику, и тот согласился принять его в конце недели.

В пятнадцать лет Ориана поступила в Парижскую консерваторию на улице Мадрид, в класс Поля Базелера. Через год она получила приз за выдающиеся достижения, через два года стала первой виолончелисткой в «Оркестре Одеон».

Габриэль любил слушать беседы Орианы и Джакомо, быть нескромным свидетелем их встреч, которые проходили то в его мастерской, где Ориана репетировала, устроившись в выцветшем кресле, а Джакомо корпел над шлифовкой мостика для какой-то старой скрипки, то на первом этаже его квартиры на улице Льеж. Здесь на задворках дома Джакомо разбил миниатюрный итальянский сад с оливковыми деревьями, лаврами и гардениями, цветками и листьями которых Ориана украшала свои наряды.

В одном из воспоминаний Ориана стояла у окна в белом неглиже и смазывала канифолью кончик смычка. Габриэль никогда не видел ее такой красивой. Закончив, она погладила виолончель, зажала ее между обнаженными бедрами и поместила гриф где-то между сердцем и лицом. Ориана подняла смычок и провела им по струнам, металл которых, казалось, растворялся в пустоте под мелодию Шумана. Рука Орианы была воплощением легкости, она не играла, а словно подчиняла инструмент своей воле.

— Виолончель мне сразу понравилась, — вполголоса заговорила Ориана, — потому что она тяжелая и громоздкая. — Заметив удивленный взгляд Джакомо, она пояснила: — То, за что другие критиковали виолончель, было для меня ее главным достоинством. Теперь я люблю ее, потому что чувствую, что она — часть тебя. Ты ее лечишь, я ее мучаю, мы обнимаемся. Ее душа навсегда принадлежит нам, Джакомо. Ты согласен?

— Конечно, mon oripeaux, навсегда, — ответил мастер, загипнотизированный движениями возлюбленной.

Она тихо рассмеялась.

— Как ты меня назвал? Oripeaux? То есть мишура, обрывки, лохмотья?

— По-итальянски orpello. Это золото, которое сияет в твоих глазах, когда ты улыбаешься.

— Тогда ладно, но золото мишуры — это подделка реальности, тго фальшь и обман.

Джакомо мягко покачал головой.

— То, что ложно, необязательно обманчиво. К примеру, наша любовь является истинной, но обречена оставаться тайной. Она могла бы быть настоящим золотом, скрытым под покровом твоего брака. Ты — бриллиант, и когда берешь в руки смычок, твоя душа вырывается за пределы мира. Играй дальше, любовь моя.

Ориана продолжила исполнять сонату Шумана. Томность летнего вечера убаюкивала Джакомо, а заодно и Габриэля.

— Такая жара возвращает меня в детство. Помню, как смотрела в окно на прачек, которые посыпали просеянной золой белье в деревянных кадках, а затем брали ведра с кожаными ручками и лили на него кипящую воду. Горячие пары поднимались в нашу квартиру, и родители велели мне закрывать окно, боясь, как бы моя виолончель не отсырела. В дни вроде сегодняшнего я думаю об этих женщинах, которые терли белье, напевая «Маленькую китаянку» или «Белые розы», переворачивали его и полоскали по несколько раз, после чего вставали подвое и отжимали чистое белье. Их руки были распухшими, а щеки алыми. Я их обожала! Иногда аккомпанировала им на виолончели, а они посылали мне воздушные поцелуи, пританцовывая в своих хлопчатобумажных платьях, потяжелевших от пота.


Габриэль соизволил вернуться в мир живых. Выходя из своей комнаты, он столкнулся с Эдуардом, который порадовался, что познания брата в биографим Орианы углубились, однако посоветовал ему побриться и принять душ, прежде чем отправиться на набережную Конти, чтобы извиниться перед Изабель за трехдневное отсутствие.

— Работа подождет, — отмахнулся Габриэль. — У меня сегодня встреча на набережной Анжу.

Он прихватил шлем с воспоминаниями Джакомо и направился в гости. Академик в гранатовокрасной домашней куртке отворил дверь, они прошли по узкому длинному коридору — по обеим его сторонам высились стопки книг, — затем миновали большую гостиную с плотно задернутыми шторами.

Бессмертный привел Габриэля в гостиную поменьше и куда более светлую. Из-за обилия цветов на окнах, из которых открывался великолепный вид на набережную, комната напоминала оранжерею.

— Вы, значит, все не угомонитесь со своими поисками?

Габриэль удивился раздражению, прозвучавшему в этих словах.

— Я тоже безумно любил одну иллюзию, но она была литературной героиней… Матильда де Ла-Моль. Эта капризная красавица стала моим идеалом. Мне нравилось состояние влюбленности. Я создал возвышенный образ себя, готового победить Жюльена Сореля и завоевать благородное сердце Матильды. То же самое творится сейчас с вами — ничто из обычной жизни вас не трогает, вы погрязаете в своем эгоизме. Вы, Габриэль, принадлежите к числу людей вроде Фабриция дель Донго или Люсьена Левена, к которым успех приходит, когда они перестают строить из себя невесть кого и становятся теми, кто они есть на самом деле. В данный момент вы, вероятно, чувствуете себя лишним в этом беспощадном мире, этаким мыльным пузырем, который может лопнуть от дуновения ветра, но вы заблуждаетесь, поверьте мне. Ваш идеал живет в воспоминаниях, мой жил в книге… То, что все принимают за одержимость, я рассматриваю как сталкинг, колодец Нарцисса или Посейдона. Однажды вы либо упадете, либо подниметесь сильным и неустрашимым.

Последовало долгое молчание. Габриэль осмысливал слова академика.

— Возвращаясь к вашему исследованию, — наконец продолжил тот, — имя краснодеревщика Эжена Друэ мне ничего не говорит, но вполне вероятно, что он существовал.

Габриэль выслушал его рассказы о других воспоминаниях и цитаты из Арагона, а затем распрощался, воодушевленный встречей. Он был рад, что его понимают.

16

Эдуард вышел из такси у здания «Нью-Йорк тайме». До отеля «Никербокер», недавно открывшегося на углу Бродвея и 42-й улицы, ему нужно было пройти всего один квартал. Он посмотрел вверх и ощутил согревающую силу города. Эдуард часто задавался вопросом, почему его друзья предпочитают Сохо или Вильямсбург и сторонятся Таймс-сквер. Сегодня он признался себе, что готов сменить аудиторию, чтобы покорить Бродвей. Та слава, которую он обрел к настоящему моменту, несопоставима с успехом ни в одном из этих популярных, но крайне взыскательных театров.

Далекий от социальных стереотипов, Эдуард любил этот район, с ним его связывали чувственные воспоминания молодости. Именно сюда он сбегал из театра Бруклинской музыкальной академии, где помогал Питеру Бруку ставить «Гамлета» с Адрианом Лестером, именно здесь встречался с американской подружкой, симпатичной блондинкой (ее имя он, к сожалению, успел позабыть), они вместе шли в кино и весело хрустели там попкорном.

Поселившись в скромном и удобном номере на двадцать втором этаже, Эдуард не мог налюбоваться видом из окна, этой вечной сменой неоновых реклам. После завтрака он спускался в вестибюль, где его уже ждал Сэм Бердман с готовым графиком дел на весь день. Неуемная работоспособность продюсера передавалась и Эдуарду. В дневные часы они вели переговоры с кастинг-директором, хореографом, сценографом и аранжировщиком песен Далиды, а вечера посвящали спектаклям и ужинам со спонсорами.

Они побывали в театре «Ричард Роджерс» на мюзикле «Гамильтон», рассказывающем историю независимости Америки в стиле рэп, и остались под впечатлением от игры чернокожих актеров, виртуозно изображавших Лафайета, Джефферсона и Джорджа Вашингтона.

Ужины со спонсорами поражали Эдуарда: у него не укладывалось в голове, что эти дамы из Верхнего Ист-Сайда и их богатые мужья вкладывают деньги в бродвейскую комедию с не меньшим удовольствием, чем делают ежегодные пожертвования Метрополитен-опере или Карнеги-холлу. Все восторгались проектом Сэма, Эдуард добавлял в него нотку парижской изысканности, которая необыкновенно нравилась спонсорам. Большинство из них выучили французский в университете или во время поездок по Европе и охотно на нем разговаривали, извиняясь за то, что так плохо им владеют, но, в сущности, выражали свои мысли прекрасно.

Эта непредвзятость новых знакомых убедила Эдуарда, что он сделал правильный выбор. Америка, и Нью-Йорк в частности, умела призывать к активным действиям, что, вероятно, объяснялось культом гипериндивидуализма, который Эдуард, подобно многим европейцам, привык презирать. Здесь он понял, что этот их культ вызывает в нем странное и противоречивое ощущение раскрепощенности. Разумеется, Эдуард отдавал себе отчет в том, что кажущаяся разнородность вкусов его собеседников объяснялась скорее поиском материальной выгоды, нежели эстетических принципов, и все же многообразие капиталовложений де-факто указывало на их нежелание подчиняться канонам. Хотя они обедали в своих клубах, где бытовали устаревшие правила: одни в «Космополитен», предназначенном для женщин, другие в «Метрополитен» или в «Юнион-клубе» в центре Пятой авеню, эта традиция никоим образом не мешала им пойти и выслушать исповедь проститутки-трансгендера в театре «Вест-Виллидж», если пьеса того заслуживала.

Эдуард чувствовал, что, экспортировав свой талант сюда, он узнает общество и самого себя куда лучше, чем если бы продолжал бороться за место в субсидируемом театре, при всей своей к нему любви и уважении.


Он просмотрел сообщения на телефоне и увидел ответ Роуз. Антуан настоял на том, чтобы он встретился с ней и, возможно, даже прослушал ее для своего мюзикла. Роуз предлагала Эдуарду присоединиться к ней вечером тридцать первого числа на вечеринке в честь Хеллоуина, организованной труппой «Больше не спи» в одном из отелей Челси. Дресс-код, добавляла Роуз, требовал нарядиться в стилистике Хичкока.

Как подобает театральному деятелю, Эдуард не боялся переодеваний и тотчас отправился на поиски специализированного магазина, которых в районе Вашингтон-сквер было пруд пруди. В парке стояла фантастическая красота, деревья с их красной, золотой и зеленой листвой выглядели как на картине. Коричневые каменные дома, окружающие парк, казалось, были погружены в нежную меланхолию.

Он пошел по Пятой авеню к магазину маскарадных костюмов и товаров для розыгрышей «Хеллоуин Адвенчер», не подозревая, какие тяготы его подстерегают. Четыре часа дня, Хеллоуин, страна, которая живет ради того, чтобы отмечать этот праздник. Вдоль тротуара выстроилась длиннющая очередь, Эдуард кое-как протиснулся в огороженное столбиками пространство. На протяжении последующих тридцати минут у него нашлось время вспомнить, до чего американцы любят очереди, — достаточно взглянуть на заградительные конструкции, возводимые по пути к паркам развлечений.

Наконец он очутился в тесном торговом зале. Там на полную громкость ревел хард-рок, а продавцы-готы в фосфоресцирующих контактных линзах, с пирсингом и татуировками имели изможденный вид. Эдуард схватил шляпу-котелок, кинохлопушку и несколько чучел птиц, которые он повесил на свой костюм, а потом выскочил из этого пекла.


Перед отелем к нему приблизилась молодая женщина в рваном зеленом одеянии с кровавыми пятнами, жемчужном ожерелье и коротком растрепанном белокуром парике. Образ довершали мазки губной помады на щеках.

— Так это ты, Эдуард, тот самый Эдуард, — заговорила она.

— А ты, стало быть, Роуз? Рад знакомству! Представляешь, ваше с Антуаном путешествие запомнилось ему больше всех прочих, а уж он-то поездил по миру! Вы молодцы, что не потеряли друг друга, редко кому удается поддерживать связь на протяжении десяти лет.

— Он предупредил, что ты много болтаешь, когда тебе неловко! — ответила Роуз, смеясь, и потянула его за рукав в сторону красной ковровой дорожки.

— Что правда, то правда! Ну Антуан, ну удружил! Все, ты меня окончательно смутила, и теперь тебе грозит словесный потоп. Рискуешь, Роуз…

— Да ладно, на долгие разговоры у нас все равно времени не будет, — отозвалась она, увлекая его за собой.

Роуз понравилась Эдуарду безоговорочно. Поправив выбившуюся из-под котелка прядь волос, он взял новую знакомую под руку и в буквальном смысле преклонил голову перед оригинальностью загримированного рослого швейцара в черном костюме с галстуком, светло-сером пальто и черной фетровой шляпе. Они вошли в помещение, похожее скорее на ангар, нежели на внутренний дворик отеля. Эдуард не растерялся, он знал Нью-Йорк, его подпольные пивные, его ночные клубы, спрятанные за дверями туалетов парикмахерских в Нижнем Ист-Сайде, его вечеринки на вертолетных площадках небоскребов Уолл-стрит.

По металлической лестнице Роуз и Эдуард спустились на просторную танцплощадку, где под музыку в стиле джангл извивались гости, одетые как персонажи фильмов «Холодный пот», «Окно во двор», «Психоз» или «К северу через северо-запад».

Роуз взяла Эдуарда за руку, они обогнули бар в глубине зала и поднялись по деревянной лестнице. Эдуард приостановился, но Роуз подала ему знак расслабиться. «Больше не спи» представляло собой концепцию эфемерного шоу, не ограниченного рамками танцпола. Роуз и Эдуард прошли через зал с коричневыми кожаными клубными креслами и вскоре увидели джазовый квартет образца сороковых годов. Вокалист в ажурных чулках и белом атласном халате с меховым воротником напевал в микрофон «Телефункен У47» песню Пегги Ли «Лихорадка» в сопровождении двух танцоров в париках и зелено-синем неглиже. Зрелище было завораживающим. Исполнитель спустился к зрителям и, пройдясь до чугунной ванны на постаменте, наполненной розовым полистиролом, погрузился внутрь, продолжая петь «Лгать — это грех».

Прослушав несколько песен, Эдуард и Роуз заглянули в следующую комнату, в углу которой компании фотографировались на круглой кровати с темно-красным бархатным покрывалом. Роуз пригласила Эдуарда присесть, похлопав рукой по бархату.

— Пожалуйста, щелкните. — Он протянул свой телефон корейской парочке, попросив увековечить эту сцену, и прилег, держа перед собой кинохлопушку, на которой вывел номер легендарного эпизода убийства в душе из «Психо».

Этажом выше безумие продолжалось. Четверо артистов стояли в стеклянном кубе и пили шампанское. Через пару мгновений обстановка вдруг накалилась. Даже не видев завязки, Роуз и Эдуард поняли, что назревает конфликт. Зрители хранили молчание, хотя актеры, марионетки, запертые в своем стеклянном домике, не могли их слышать.

Эдуард все запоминал, поражаясь хитроумию нью-йоркцев, сумевших создать мимолетное напряжение, комедию без слов, без начала и конца, континуум, завладевающий вниманием безбилетных пассажиров этого театра-поезда.

Вечеринка выдалась поистине головокружительной. На каждой площадке актеры на ходулях подводили гостей к лестнице, и те поднимались этажом выше. В какой-то момент Роуз и Эдуард очутились в узком гранатово-красном коридоре со светящимися окнами, за которыми руки в перчатках изображали мольбу, ласку или игру. По одной из комнат, заставленной ваннами с полупрозрачными занавесками, испачканными кровью, хаотично перемещались чьи-то фигуры.

Атмосфера становилась все более странной, а коридоры — все более темными. Калейдоскопическое изобилие движений, образов, огней и невообразимого шума будоражило рассудок Эдуарда, испытывавшего изумление и вместе с тем опустошенность. Его отношение к происходящему было двойственным — то перформанс казался ему дурновкусием, а зрители, выкладывающие в соцсети каждую секунду праздника, — смешными, то возвращал к выводу, что весь спектакль есть часть вселенной Хичкока, перенесенной в современность. Что у этой вакханалии общего с режиссером фильма «К северу через северо-запад»? Роуз, похоже, задавала себе те же вопросы, и Эдуард с одобрением отметил, что за весь вечер она ни разу не достала телефон. Впрочем, подумал он с внезапным отвращением, возможно, она надела линзы памяти (новейшая разработка, по словам Габриэля), которые позволяют записать на сетчатке и в мозгу все, что творится вокруг, а затем выставить это на продажу через «МнемоФликс». Эдуард невольно косился на Роуз, выискивая в ее глазах соответствующий блеск.

Под звуки духовых, исполняющих мрачный саундтрек к фильму «Холодный пот», нервозность Эдуарда делалась все ощутимее. Роуз почувствовала, что ему не по себе, и увела в другой зал. Тут воздух был прохладнее, а мигающие стрелки указывали, что отсюда можно выйти на крышу отеля. Эдуард наконец вздохнул свободнее. Он постарался овладеть собой и поблагодарил Роуз за то, что она привела его на эту… Эдуард запнулся, не желая произносить банальные слова вроде «потрясающую» или «необыкновенную» вечеринку.

Не дожидаясь окончания его фразы и видя, что ему уже лучше, Роуз предложила спуститься обратно, на танцпол. На подиуме танцевали красотки в боа из перьев и серебряных стрингах. Маскарад освобождал гостей от всяких условностей, и Эдуард тоже решил не слишком сдерживаться. Чучела птиц, прицепленные к костюмам, ритмично ударялись друг от друга, а влажные тела излучали мощный эротизм.

Было одиннадцать часов вечера, и праздник приобретал все более откровенный характер, парни, одетые в сетчатые майки, бесцеремонно обнимались, а танцовщицы продолжали свои малопристойные номера.

Около часа ночи Роуз предложила Эдуарду заглянуть в «Тао», огромный азиатский ресторан с ночным клубом в подвале — Хайди Клум устраивала там свое собственное шоу. Артист и танцор Микки, лучший друг Роуз, должен был в этом шоу выступать. Пешком они спустились в район Митпэкинг, улицы которого заполонили Супермены, Бешеные кролики, Женщины-кошки и прочие Бетти Буп. Несколько человек, единственные, на ком не было маскарадных костюмов, сновали среди прохожих и предлагали им всевозможные наркотики.

Роуз и Эдуард подошли к очереди, растянувшейся на целый квартал. Эдуард улыбнулся. Ночью везде действует универсальный закон — одни ждут, другие нет. Микки, которому Роуз заранее сообщила, что придет с Эдуардом, предупредил сурового охранника с невыразительным от грима лицом, и тот молча пропустил их. Хайди Клум, переодетая бабочкой, невероятная в своем облегающем голубом платье, танцевала с гостями вокруг подиума, по которому дефилировали бесстрастные модели в светлых париках, с землисто-серой кожей и малиновыми губами, одетые в бледно-розовые футуристические костюмы космонавтов, с их серебристых поясов свисали шлемы. В чем заключалась метафора и была ли она вообще, Эдуард вникать не собирался, однако не мог удержаться от смеха всякий раз, когда Роуз пыталась вывести Микки из образа, стоило тому пройти мимо них по подиуму.


Вечер они закончили в ресторане «У Каца» в Нижнем Ист-Сайде, угощаясь сэндвичами с пастрами совместно с другими участниками маскарада, чей грим потек от недавно начавшегося дождя. В обеденном зале, где стены были увешаны фотографиями владельца ресторана в обществе известных артистов, звучал «Дом восходящего солнца». Песня, время суток, Хеллоуин, их с Роуз костюмы — все навевало на Эдуарда тоску, усилившуюся после того, как вслед за «Энималс» из динамиков раздались аккорды «Не подведи меня» группы «Битлз» — композиции, которую он слушал на повторе снова и снова, когда это случилось. Он еще никому об этом не говорил. Ни Антуану, ни младшему брату. Но лицо Роуз, снявшей парик кинематографическим жестом (режиссер подростковых фильмов девяностых наверняка смонтировал бы его в замедленном темпе), ее прекрасные светлые волосы, которые наконец освободились от нейлоновых кандалов и раскинулись по плечам, — это лицо пробудило у Эдуарда желание открыть душу. Роуз вела себя так, словно заранее знала, что за историей он намерен поделиться. Эдуард оцепенело уставился на нее.

— Антуан тебе рассказал?

Она ответила ему недоуменным взглядом.

— О ночи двадцать четвертого декабря?

Эдуард настойчиво искал подтверждения своей догадки в глазах Роуз. Не видя его, он взял сэндвич, который только что принес официант в фирменной футболке «У Каца», и продолжил:

— Был сочельник. Мои родители пригласили Антуана покататься с нами на лыжах. Они делали так каждый год с тех пор, как его отец ушел из дома, а мать думала только о том, где найти ему замену. В пятнадцать или шестнадцать лет Антуану осточертело проводить каникулы в Перше с бабушкой и дедушкой, пока мать улетала с очередным любовником на Мальдивы или Сейшелы, а возвращалась вся в солнечных ожогах и с разбитым сердцем. Не знаю, зачем я в принципе завел об этом речь, — поморщился он, приходя в себя и замечая, что мысли Роуз витают где-то вдалеке, хотя выражение ее лица по-прежнему остается заинтересованным.

Трек сменился, и зазвучала «Мечтая о Калифорнии». Откровения Эдуарда погрузили Роуз в воспоминания о собственном детстве.

— Возможно, именно поэтому мы с Антуаном так хорошо поладили, — пробормотала она. — Моя мама тоже думала о чем угодно, только не обо мне — ну, в те несколько лет, что находилась рядом. Она уехала, когда мне было шесть, и больше я ее не видела.

Миндалевидные глаза Роуз замигали часто-часто, на кончиках ресниц появились черные капельки туши. Когда Элвис Пресли запел «Не могу не влюбиться», она сдалась. Эдуард протянул руки через стол и взял ладони Роуз в свои. Теперь они оба плакали, сами не зная почему — то ли вечер выдался слишком волнительным, то ли встреча с прошлым слишком тяжелой.

Роуз взяла две грубые коричневые салфетки и дала одну Эдуарду. Тот смотрел на нее, смеясь сквозь слезы.

— Ума не приложу, что с нами происходит, — сказал он, пытаясь высморкаться так, чтобы не поцарапать нос шершавой бумагой.

— Я расчувствовалась от собственных переживаний, но твоих эмоций пока не понимаю. — Она улыбнулась. — Ты был влюблен в мать Антуана? Почему это так много для тебя значит?

— Вовсе нет, — тоже улыбнулся он, несмотря на слезы.

Двадцать лет прошло с тех пор, как Эдуард в последний раз ощущал их теплый соленый вкус. В тот самый вечер.

— Мои родители погибли в ночь на двадцать четвертое декабря. Во время той поездки, куда мы пригласили Антуана.

Роуз сжала его пальцы. Проходивший мимо официант осведомился, все ли у них в порядке.

— Да, все хорошо, — ответили они в унисон.

Официант отошел и задал тот же вопрос компании за соседним столиком. Голос официанта напоминал робота, и в этом не было ничего удивительного — часы показывали пять утра, и человек явно валился с ног после ночной смены.

Эдуард продолжил свой рассказ:

— Днем мы катались на лыжах, погода была великолепная. Вечером стал порхать снежок. Мы с Антуаном взяли моего брата Габриэля, которому тогда было десять лет, и потащили его на ледник Гранд-Монте, хотя брат боялся, а родители запрещали нам ездить вне трасс Шамони без сопровождения. Но я там уже все разведал, раз десять точно съехал, да и лет мне было всего шестнадцать, страхи младшего брата не имели для меня значения, тем более что мы с Антуаном развлекались на полную катушку. Габриэль, как мог, тащился за нами, увязая в сугробах… Мы же хохотали, соревнуясь, кто ловчее съедет. Последним рейсом канатной дороги мы вернулись на станцию, и тут начался настоящий снегопад. Зайдя в дом, мы с Антуаном рухнули в гостиной на диван перед камином, который Нинон — она живет с нами со дня моего рождения — затопила около четырех часов, дожидаясь нашего возвращения. Родители были в бешенстве. Мы пришли поздно, а ведь они обещали Габриэлю, что возьмут его с собой в поездку за последними рождественскими покупками. Мы жили в шале на севере Шамони, в Ле-Пра. Усталый Габриэль поплелся на улицу, сел на заднее сиденье «рейнджровера», и они укатили втроем. Ехать было совсем недалеко, но по серпантину. Шесть вечера, а их нет и нет. Нинон сердилась, что не успеет приготовить ужин, а о начинке для индейки и говорить нечего, будет только фуа-гра, а с индейкой повременим до Пасхи. Мы с Антуаном гоготали, покуривая на балконе и посмеиваясь над Нинон.

Бросив взгляд на Роуз, чьи брови нахмурились, а уголки рта опустились, Эдуард продолжил:

— Спустя десять минут появился Габриэль. Из-за стеклянных дверей мы видели, как он шагает по дорожке, весь в снегу, волосы взъерошены, глаза дикие. Мы принялись глумиться над ним, выкрикивать всякие глупости, потешаться над его походкой. «Ау, парень! Удрал, что ли? Оставил стариков в городе, а сам сбежал?»

Из динамиков послышалось «Удовлетворение» группы «Роллинг Стоунз», но ни Роуз, ни Эдуард этого не заметили.

— Белый, будто призрак, Габриэль отворил дверь. Нинон кинулась к нему, стала целовать и гладить по голове. Из рассеченной брови Габриэля сочилась кровь. Мы с Антуаном осеклись и подбежали ближе. Габриэль разрыдался и рассказал об аварии, о шинах, которые папа не сменил на зимние, о маминых упреках, о том, как папа вел машину зигзагами, доказывая ей, что полностью контролирует ситуацию, об обледенелом участке дороги, о повороте, о том, как папа крутил руль, пытаясь удержаться на проезжей части, о падении и об ударе, о стволе дерева и о том, что ничего дальше не помнит. Бедный ребенок икал, и его слезы смешивались с кровью, капающей с брови на щеку.

Роуз с трудом сохраняла самообладание.

— Дорога пустовала, а те немногочисленные шале, мимо которых мы проходили по пути к машине, были залиты светом. Ярко горящие фонари у крылец, смех, споры, дым из печных труб, семьи, чье счастье причиняло боль нам, осиротевшим в мгновение ока… Перед тем как выйти из дома, Нинон позвонила в полицию, и когда мы добрались до места аварии, патруль уже был там. От столкновения бампер смяло, отец лежал на руле, продолжая сжимать его руками, на виске у него засохла кровь. Мама на заднем сиденье откинулась на подголовник, ее лицо оставалось невредимым, по всему пальто валялись осколки стекла. Казалось, она спит, одновременно умиротворенная и охваченная ужасом. Нинон обняла нас троих, и мы долго плакали. Затем она подошла к полицейским и назвала им наш адрес. Раздавленные горем, мы воротились домой. Дядя Жорж, брат отца, жил в самом Шамони, в отеле «Альпина». Ему немедленно сообщили о несчастье, и он сразу же приехал к нам.


Роуз крепче сжала руку Эдуарда. Дождь прекратился, и на мокром асфальте появились отблески рассвета.

Наступало утро. Они распахнули дверь на улицу и неторопливо зашагали, минуя припозднившихся гуляк в костюмах Гарфилда и громадных жуков. Ноги сами вели Роуз и Эдуарда на восток, к Деланси-стрит. Они дошли до Вильямсбургского моста, уселись на розовых перилах пешеходной дорожки, лицом к Манхэттену, и принялись наблюдать за восходом солнца. Типовые кирпичные дома вдоль реки выделялись на фоне белокаменного Крайслер-билдинг и стеклянно-стальных фасадов прочих небоскребов.

Тронутая этим невероятным вечером, Роуз положила голову на плечо Эдуарда. Он поведал Роуз о мюзикле, который сочиняет по заказу продюсера Сэма Бердмана. Роуз восхищенно присвистнула. Эдуард предложил ей принять участие в прослушивании. Сила личности Роуз, ее лицо и голос подарили ему тысячу идей для создания образа главной героини. Эдуард намеревался поведать историю итальянца из Бронкса, открывающего для себя пение, танцы и любовь, а фоном будут идти песни Дал иды. Роуз предстояло попробоваться на роль недоступной красавицы из Верхнего Ист-Сайда, на взаимность которой герой совершенно не рассчитывает. Эдуард отправил Сэму сообщение с предложением встретиться во второй половине дня. Волнение Эдуарда и Роуз сменилось общей мечтой о предстоящей им обоим головокружительной карьере.

17

Ориана с ярким шелковым шарфом на голове ехала за рулем кабриолета, вести который ей было столь же комфортно, что и свой «Бугатти-57». Мягкая внешность скрывала бесстрашный характер, и Джакомо восхищался ею все больше. Ориана даже умела пилотировать самолеты. Она любила опасность. Ориана как-то рассказала Джакомо, что однажды, когда она летела с Жаном Мермозом в Сан-Себастьян, где должна была дать сольный концерт, у их «Латекоэра» треснуло правое крыло. После аварийной посадки они очутились под обломками самолета, но, к счастью, отделались одними ушибами и синяками. Каждую секунду опасаясь, что самолет загорится, они сумели все-таки выбраться наружу. Концерт переносить не пришлось.

Джакомо и Ориана прибыли в Канны и поселились в номере отеля «Мартинес». Лежа на кровати, Джакомо смотрел, как Ориана курит, и слушал, как она описывает свое сотрудничество с Габриэлем Форе в 1924 году. Он любовался ее лицом, пальмами за окном и синевой моря, сливающегося с небом.

— Мне было семнадцать, — говорила Ориана, — когда я получила свой первый приз на консерваторском конкурсе. Габриэль Форе организовал мой дебют в качестве солистки здесь, в Каннах. Каждый раз, когда я сюда возвращаюсь, не могу не вспоминать те дни. Мне предстояло играть произведение самого Форе, а также Чайковского, Сен-Санса и Брамса. Он впервые одолжил мне свою виолончель и, чтобы поддержать меня, хотя и без того уже сделал немало, в завершение концерта вышел на сцену. Этот человек с лохматой шевелюрой и ницшеанскими усами был неподражаем. Видел бы ты его взгляд… гордость — слишком слабое определение, потому что оно близко к слову «гордыня» и не вмещает того великодушия, которое отличало этого музыканта и композитора. Я не была единственной, кому он помог, и все же наша взаимная привязанность породила в то время немало пересудов, ведь замуж за Поля я вышла лишь два года спустя. Мой отец на стенку лез, когда до него доходили слухи обо мне и Форе. Однако незадолго до смерти маэстро передал мне свою виолончель, эту Кастаньери восемнадцатого века, за которой так любовно ухаживал. Я тебе пока не надоела со своими историями, любимый? — рассмеялась Ориана, выдыхая последнюю затяжку сигареты в весенний воздух, после чего подошла к Джакомо и поцеловала его.

— Нет, продолжай, я хочу знать о тебе все.

— В любом случае, именно благодаря Форе я познакомилась с Жаном Винером. Благодаря ему и Артуру Онеггеру, который был моим котурном в театре «Вьё-Коломбье».

— Котурном? — удивился Джакомо. — Как так? Котурн — это же обувь трагических актеров в античных театрах.

— Ну да, но этим словом еще называют соседа по комнате. Каждое воскресенье мы располагались в дальнем зале театра, чтобы сопровождать музыкой сеансы немого кино. Артур играл на барабанах, я на виолончели… Мы втроем, вместе с Жаном Винером, впервые собрались на улице Гюйгенса, в районе Монпарнаса, на репетиции «Шестерки». Кокто тоже был там, и мы весь вечер забавлялись, пародируя Баха и Шопена. Онеггер веселился от души и необычайно смешно изобразил мое первое участие в киносеансе — как я боялась, что не попаду в ритм со сменой изображений бури, вьющейся вокруг ледяного замка. Он был просто уморителен. Впрочем, что-то я разболталась, пора уже одеваться. Ты поможешь мне, любимый?

И Джакомо охотно выполнил просьбу Орианы, получая от застегивания ее платья ничуть не меньшее удовольствие, чем от расстегивания.


Покинув воспоминания Джакомо, Габриэль подумал о совершенно реальной Саре, чья отповедь при последней встрече не выходила у него из головы. После той размолвки в садах Тюильри он получил приглашение на свадьбу ее отца и Аделаиды в начале следующего лета, но от самой Сары не было ни весточки. За годы знакомства Сара и Габриэль никогда не разлучались так надолго. Ему теперь не с кем было поделиться открытиями из биографии Орианы, и Габриэль сожалел об этом, впрочем отдавая себе отчет, что из его близких Сара меньше всего была бы рада их выслушивать.

Он набирал номер Сары, та сбрасывала, но потом наконец приняла звонок. Голос ее звучал сухо и раздраженно. После нескольких общих фраз Габриэль поинтересовался, почему в трубке так шумно. Выяснилось, что Сара и Антуан стоят у входа в Гран-Пале, где вот-вот начнется организованный домом «Сотбис» аукцион воспоминаний одного знаменитого кутюрье. Сара отвлеклась, отвечая на вопрос Антуана, и Габриэль не мог не отметить, что ее недовольная интонация вмиг сменилась на теплую и приветливую.

Габриэль тоже слышал об этом аукционе, а кто о нем не слышал? Новость облетела все газеты. Несмотря на четко выраженное в завещании усопшего указание провести его похороны без лишней шумихи, наследник модельера организовал сегодняшнее мероприятие, заявив в свое оправдание, что выставил на продажу лишь публичные воспоминания маэстро, а сокровенные оставил себе.

Габриэль не удивился тому, что Антуан купил билеты, но не мог понять, с какой стати Сара, ненавидевшая притворство, согласилась составить ему компанию, ибо чем еще был этот вечер, как не стопроцентным лицемерием? Он включил телевизор, все каналы крутили репортажи об аукционе, отдавая дань уважения памяти кутюрье. Актрисы, бывшие в свое время музами стилиста, беседовали со всевозможными экспертами, юристы указывали на нарушения прав интеллектуальной собственности покойного, модельеры произносили траурные речи… На сплит-мониторах показывали очередь на ступенях лестницы и аппаратуру систем безопасности, а в дуплексе делились воспоминаниями учитель модельера и его наставник из Академии изящных искусств. На экране мелькали кадры жизни покойного, его дома и демонстраций мод.

Происходило самое настоящее мифотворчество. На протяжении сорока лет кутюрье очаровывал публику, участвовал в общественной жизни, а нынче вечером, в нарушение его воли, часть его памяти должна была достаться тому, кто больше заплатит.


Габриэль сказал себе, что в этом царстве безумцев он далеко не самый яркий их представитель, ведь он всего-навсего фантазировал о романе с женщиной, которую никогда не встретит и которую любил лишь благодаря подсказкам, оставленным чужой памятью. «Мы состоим из материи наших мечтаний», — убеждал он себя, возвращаясь к воспоминаниям — единственному, что поддерживало в нем жизнь.

Джакомо позаботился о том, чтобы скрыть самые интимные моменты своих отношений с Орианой под слоями других воспоминаний, так что Габриэлю приходилось обращать внимание на каждую деталь, чтобы уловить временные изменения, а вместе с тем датировать воспоминания и глубже проникать в память мастера.

Однажды летним днем, а точнее, четырнадцатого июля Ориана договорилась о встрече с Джакомо в его мастерской. Поскольку в стране отмечали День взятия Бастилии, Джакомо тоже мог не работать, но ради Орианы мастер был готов на все. Когда она пришла, он отворил окна и ставни, чтобы впустить в мастерскую солнце. Ориана сказала, что в этом нет необходимости, требуемый ремонт минимален. Джакомо удивленно кивнул, повесил борсалино на крючок и протянул руку за виолончелью.

— Если я не ошибаюсь, вы сегодня вечером выступаете в Елисейском дворце, не так ли?

Джакомо сразу заметил, что инструмент в идеальном состоянии.

Он знал Ориану всего два месяца, и если в ее поведении не было ничего, что указывало бы на взаимность их влечения, частота, с которой она навещала его, выдавала ее с головой.

После беглого осмотра мастер аккуратно положил виолончель на стол. Ориана подошла ближе, и он залюбовался ее лицом, маленькой родинкой справа над верхней губой, ямочками на щеках, формой рук, сжимающих смычок. Мастерская была закрыта, мир принадлежал им, снаружи доносились громкие голоса горожан, идущих на парад, их песни, звуки «Марсельезы», женский смех, топот шагов по мостовой. Джакомо и Ориана приблизились друг к другу: она — чтобы забрать виолончель, он — чтобы вернуть ее, и их пальцы соприкоснулись. Этот контакт словно наэлектризовал обоих, и Джакомо уловил блеск во взгляде Орианы, которая колебалась между страхом перед тем, что должно произойти, и желанием, чтобы это произошло. Джакомо обнял Ориану за талию, она не отстранилась, по-прежнему не сводя с него глаз. Их губы нашли друг друга, и они поцеловались, сначала легко и нерешительно, затем все более и белее страстно. Джакомо осторожно провел рукой вверх и нежно коснулся ее шеи.


У Габриэля возникло ощущение, будто это он обнимает Ориану, его лицо напряглось и покраснело. Когда Эдуард и Антуан бесцеремонно вошли в его комнату, Габриэль резко снял шлем и почувствовал тот же стыд, что и пятнадцать лет назад, когда брат застал его врасплох со стопкой журналов для взрослых.

— А стучать вас никто не научил? — выпалил Габриэль, багровый от гнева, смущения и ненависти к брату, который продолжал вести себя так, словно они оставались детьми.

То, чем занимался Габриэль, не было ни предосудительным, ни смешным, однако ему было неловко, и он не сумел этого скрыть.

— Неужели приложение «МнемоПорн» все-таки запустили? Ладно, не будем тебе мешать, ты, кажется, чрезвычайно занят! — хохотнул Антуан и вместе с ухмыляющимся Эдуардом удалился в коридор.

Габриэль бросил шлем на стол и выбежал следом.

— Ты прекрасно знаешь, что его еще нет, иначе был бы первым пользователем!

Вновь обретя уверенность, Габриэль присоединился к их смеху и предложил Эдуарду и Антуану посмотреть одно воспоминание, которое непременно понравится им, любителям кино. Они расположились в гостиной, и Габриэль приготовил все необходимое для сеанса погружения.


Действие в воспоминании Джакомо происходило в студии Жуанвиля. Ориана играла в оркестре под управлением Жана Винера, записывали музыку, сочиненную им для «Набережной туманов». Душещипательные мелодии вмиг наполнили сознание троих зрителей образами из этого драматического фильма.

Как только работа была закончена, Джакомо, Ориана и Жан Винер направились в проекционный зал с потертыми креслами. На экране появились первые кадры фильма, все присутствующие пребывали в приподнятом настроении. Среди них был Марсель Карне, который о чем-то шутил с Рене Ле Энафом, монтажером своего фильма. Превер выпивал с Жаном Габеном и пародировал поцелуи в исполнении Мишель Морган.

В дверь постучали. Превер и Габен обернулись, но не встали, а Марсель Карне жестом попросил Джакомо открыть. Паренек лет тринадцати, в берете, закрывающем правую половину лба, с сигаретой в уголке рта, протянул письмо и ждал, пока Джакомо обшарит карманы пиджака и даст ему несколько су. Затем скороговоркой выпалил: «Мсьемадам» — и удалился.

Карне распечатал конверт и театральным шепотом воскликнул:

— Жак, Жан, прочтите скорее! Это от Грегора Рабиновича!

Габен встал, тяжело дыша и строя из себя актера, которого домогается продюсер. Развернув листок, он напыщенным тоном продекламировал:

— «Мой дорогой месье Карне», — Габен отвесил поклон. — Так, «дорогой» ничего хорошего не сулит… «Я еще раз проанализировал длительность нашего фильма…» Скажите на милость, «еще раз», бедняга вконец изработался! «И настоятельно прошу…» Пф, ну, раз уж настоятельно… «…переговорить с месье Превером и месье Габеном» — ну, то есть с нами, — «…и внести некоторые сокращения». Нет, каков, а?

Превер тоже поднялся, облизал уголок рта, куда прилип кусочек кукурузного зернышка, знаком попросил передать ему письмо и подхватил тем же тоном:

— «Характер и атмосфера фильма таковы, что он не уместится в обычную длину пленки, то есть в две с половиной — две тысячи шестьсот метров». Атмосфера, атмосфера, я сыт по горло этой атмосферой! — выкрикнул он, вызвав всеобщее веселье. — Ладно, будем серьезнее, — добавил он. — «Максимально допустимая длина составляет две тысячи семьсот метров…» — Превер пробежал письмо глазами и, пропуская целые куски текста, читал дальше: — «Диалоги, безусловно, превосходны, спасибо». Я польщен, господин продюсер, и жду «но…», ведь ни один автор по доброй воле не пойдет на сокращения. Ага, вот и оно. — Он стряхнул пепел на ковер, пояснив: — Говорят, это убивает моль, — и продолжил: — «…Но мы должны проявить благоразумие и пойти на эту жертву. Фильм придется сократить минимум на пятьсот метров…» Восемнадцать минут! Да он не Рабинович, а Прокруст! «И пожалуйста, сделайте это немедленно. Передайте мой привет месье Габену и месье Преверу и уведомите их о моем желании сделать эти сокращения». Экий настырный! Что ж… Рене, думаю, ты нам понадобишься! Ножницы у тебя с собой? Будем кромсать!

Ориана не стала дальше слушать негодующих кинематографистов и вместе с Джакомо скрылась за дверью.


Потрясенные Антуан и Эдуард сняли шлемы и перевели дух.

— Ну ничего себе! — воскликнул Антуан. — Спасибо, парень, это стоило увидеть! И я теперь лучше понимаю твое увлечение Орианой… она несравненна. Одолжи мне при случае свой шлем, я тоже не прочь погрузиться в некоторые воспоминания этого Джакомо.

Габриэль пожал плечами.

— К вашему сведению, Рене, монтажер фильма не кто иной, как Рене Ле Энаф, человек, от которого я узнал имя Орианы.

Антуан и Эдуард, посмеиваясь и в то же время поражаясь осведомленности Габриэля, восхищенно присвистнули.

— Мне уже можно вернуться к своим делам или вы хотите еще надо мной поиздеваться?

— Не уходи, посиди с нами, мы работаем над сюжетом «Бамбино!».

Габриэль озадаченно уставился на Антуана.

— Мой мюзикл о Далиде, — пояснил Эдуард. — Мы только что придумали это название; как тебе?

Габриэль поднял большой палец вверх и, улыбаясь, пошел к себе.

18

«Радио Академия» готовило серию программ, посвященных Жермен Тийон в рамках ее пантеонизации, намеченной на двадцать седьмое мая 2015 года, говоря иными словами, в связи с тем, что ее прах было решено перезахоронить в парижском Пантеоне — усыпальнице выдающихся людей Франции. Вместе с Тийон туда же должны были перезахоронить других участников и лидеров движения Сопротивления: Жана Зе, Женевьеву де Голль и Пьера Броссолетта. Габриэль собрал внушительное количество оригинальных документов и воспоминаний. Не забывая о долге сохранения памяти, министерство культуры поддерживало и поощряло распространение воспоминаний о Второй мировой войне, и потому энтузиазм общественности не ослабевал.

Воспоминаний, относящихся к деятельности Сопротивления, имелось в избытке, в базы данных приложения «МнемоФликс» они начали поступать практически с момента его запуска: те, кому удалось выжить, выразили готовность поделиться тем, что помнили, и внести лепту в благородное дело увековечения коллективной памяти о своей безумной храбрости.

Теперь Габриэль в мельчайших подробностях знал, как выглядел Париж во времена оккупации. Психоз по поводу возможной газовой атаки был столь велик, что на протяжении нескольких месяцев парижане передвигались по городу исключительно в масках, нередко украшенных кожаными или тканевыми накладками. В полуобморочном состоянии город едва дышал. Без людей и машин улицы, проспекты и бульвары казались огромными.

По обменному курсу за одну дойчемарку приходилось платить двадцать франков, хотя в реальности она стоила двенадцать. Немцы жили припеваючи. Габриэль видел, как они расхаживают туда-сюда в своих нарукавных повязках со свастикой, врываются в магазины нижнего белья и парфюмерии, эти символы парижской роскоши, и скупают шелковые чулки, духи, а также туфли-лодочки, конфеты — словом, все, что преподнесут своим благоверным, когда приедут на побывку.


Воспоминания Джакомо подпитывали исследования Габриэля и делали их уникальными. Одновременно с историями жизни Тийон, Зе, Броссолетта и де Голль Габриэль изучал, чем в военные годы занималась Ориана. Он открыл для себя новый аспект ее личности, идеально вписывающийся в уже составленный им портрет, — Ориана была человеком бесстрашным, стремящимся к успеху во всех своих делах. Для Габриэля Ориана воплощала сопротивление женщин, потерявших все, кроме храбрости.

Физическое преображение Орианы пугало и в то же время пленяло Габриэля. Ее лицо, по-прежнему красивое, ныне излучало отнюдь не музыку. Ориану захватили новые помыслы, и решимость ее взора внушала Габриэлю настоящий страх.

Чем занимался он, удобно располагаясь то в рабочем кресле, то у себя дома, на Фобур-Сент-Оноре, пока она сражалась — пусть не на фронте, но в своем городе?

Выйдя на Севастопольский бульвар под руку с Джакомо, Ориана прочитала новости в «Лёвр». На последних страницах газета рекомендовала женщинам, которые вызвались помочь бельгийским ссыльным, приютившимся на Северном вокзале, «наносить легкий макияж, иначе они будут неприлично выделяться на фоне этих беженцев».

— Ежедневная газета, печатавшая Барбюса и поддерживавшая Народный фронт! Как они смеют публиковать подобную чушь! — возмущенно фыркнула Ориана, повернувшись к Джакомо.

Она отшвырнула газету и вошла в вестибюль вокзала, где находилось множество женщин с детьми. На лицах читались тревога и усталость. Не теряя ни минуты, Джакомо и Ориана принялись помогать людям, утешать их, раздавать воду и еду. Вечером Ориана отправилась в центр размещения и сыграла на виолончели для этих обездоленных семей, которые слушали ее с благодарностью.


Ощущая в душе смесь ужаса и гордости, Габриэль выяснил, что движение Сопротивления имело куда больший размах, чем рассказывали в школе на уроках истории. В ответ на войну без боя француженки вооружились вуалями, сережками, прическами и тысячами разнообразных уловок, каждая из которых являла собой провокацию. Чтобы хоть как-то поднять соотечественникам настроение в эти неулыбчивые времена, женщины придумывали шляпки самых причудливых фасонов, возводили на голове невероятно высокие прически, словно поднимающие своих обладательниц в небо.

Изобретательность француженок не знала границ. Запрет на ношение кожаных сумок, производство которых было отменено указом 1941 года? В моду немедленно входит модель «Ограничения», шьется она из обычной клеенки и завязывается простым шнурком. В продаже больше нет шелковых чулок? Не беда, парижанки начинают красить ноги разведенной настойкой йода, которой дали ироничное название «Ни ниточки», а сзади на голени рисуют темную линию, имитируя чулочный шов.

С января сорок первого кожаные ремни для женщин не должны быть более четырех сантиметров в ширину? В моду тотчас входят узкие ремни! Мастера уже выставляют на продажу модель «Затягиваемся потуже».

Крупные дома мод адаптировали свои творения к новым реалиям, и их дерзость поражала Габриэля. Жанна Ланвен в декабре 1942 года посвятила коллекцию одному дню из жизни типичной парижанки. Так, в нее вошли удобное пальто «Стою в очереди», короткое платье «Сегодня вечером кое-куда иду» и одежда для дома «Греюсь» и «Вместо центрального отопления».

Сирену тревоги включали почти еженощно, хотя бомбежки были редки. Габриэль обнаружил удивительные сцены в воспоминаниях об отеле «Ритц» на Вандомской площади, бомбоубежище которого напоминало элегантную гостиную с добротно меблированными подвалами, где постояльцам предлагались меховые шкуры и спальные мешки от Эрме, Скиапарелли и Ланвен.


Джакомо и Ориана вступили в ряды Сопротивления в январе 1941 года. Джакомо участвовал в действиях третьего отряда, прикрепленного к «Фран-тирёрам и партизанам». О его деятельности Джакомо тоже оставил воспоминания, основной задачей отряда были железнодорожные диверсии в столичном регионе.

Ориана сотрудничала с Управлением воздушных операций, которое предоставляло жилье и обустраивало быт агентов, прибывающих из Лондона, снабжая их удостоверениями личности, талонами на питание и давая профессиональное прикрытие. Габриэль не сомневался, что, будь Ориана мужчиной, она непременно стала бы парашютисткой.

Красота, подвергавшая ее опасности в этом мире, полном представителей сильного пола, подчас превращалась в оружие. К примеру, Ориане не раз удавалось пройти через немецкие посты, возвращаясь с футляром для виолончели, полным фальшивых документов и подпольных газет, из Нормандии, куда она регулярно ездила навестить дочь Луизу, которую поместила в пансион.

— У вокзала Сен-Лазар, — рассказывала она однажды Джакомо и лондонским агентам, прятавшимся в подсобке мастерской, — только что взорвали железнодорожные пути, и пересадка пассажиров происходила в Батиньоле. Я как можно незаметнее приблизилась к немецким солдатам, отвечавшим за досмотр багажа. Французская полиция им помогала. Притворившись, будто запыхалась, я положила свою «виолончель» на тротуар, повздыхала, мол, она для меня слишком тяжелая, и с улыбкой попросила французского полицейского помочь мне донести ее до вагона, на что он галантно согласился. Так я миновала блокпост, и немцы были уверены, что французы только что проверили меня, а может, и арестовали. И вот результат, — с гордостью заявила она, распахивая футляр.


В процессе подготовки к радиопередаче о пантеонизации Габриэль тщательно отбирал истории о Сопротивлении, которые намеревался включить в интервью. Он участвовал в этой работе с большим рвением, однако его беспокойство росло, ведь Габриэль понимал, что рано или поздно воспоминания Джакомо об Ориане закончатся.


В день ареста Джакомо должен был встретиться с Орианой, которая репетировала пьесу Моцарта со своим струнным квартетом в квартире первой скрипки в доме девяносто восемь по бульвару Османа. Тем вечером они выступали в зале Гаво.

Это случилось двенадцатого мая 1944 года. Воспоминание Джакомо было убийственно точным. Подойдя к зданию, он почуял неладное. На соседней улице стояли два немецких грузовика, и Джакомо заподозрил ловушку, а потому миновал девяносто восьмой дом, даже не посмотрев в его сторону. Встревоженный, он продолжил путь до Сен-Огюстен и вернулся в свою мастерскую, надеясь, что Ориана сейчас там. Никого. Джакомо сел в кресло и обвел взглядом выстроенные в ряд скрипки и виолончели, теперь эти Страдивари и Амати казались ему бездушными кусками дерева, он нутром чувствовал, что Ориана к ним уже не прикоснется. Он ударил себя кулаком по лбу: «Какой же я трус! Почему смалодушничал и прошел мимо дома, в котором, возможно, в эту минуту допрашивают Ориану? Джакомо, Джакомо, чего ты ждешь?..»

Он вскочил, вышел из мастерской и запер ее, убежденный, что делает это в последний раз, а затем помчался обратно к бульвару Османа. В вестибюле Джакомо приветствовал знакомую консьержку и, не обращая внимания на ее предостерегающий жест, взбежал на два лестничных пролета по мягкому ковру, который уцелел здесь каким-то чудом. Джакомо толкнул створку приоткрытой двери в нужную квартиру. Едва он очутился в гостиной, трое немецких солдат повалили его на пол и заковали в наручники. Джакомо в отчаянии представил себе репетицию, которую грубо прервали эти негодяи.

Музыканты наверняка сидели полукругом, Ориана — справа от первой скрипки, в центре квартета. Прежде чем настроить инструменты, они положили партитуры на пюпитры. Сначала царила тишина, затем первая скрипка подала Ориане знак приготовиться. Зажав коленями виолончель, мерцающую в теплом успокаивающем свете лампы с пергаментным абажуром, Ориана ждала своего вступления, сосредоточенно занеся смычок. Скрипки и альт вполголоса начали затейливую мелодию квартета ре мажор, а потом Ориана заиграла аллегретто.

Увы, зрелище, которое предстало взору Джакомо, было бесконечно далеко от этого идеального образа. Инструменты разбиты, табуреты опрокинуты, партитуры валяются на полу. Лежа у ног солдат, Джакомо поднял голову и посмотрел на изуродованную виолончель. Ему хотелось силой мысли разорвать наручники, выпрямиться, подобрать инструмент, это страдающее тело с порванными струнами и отвалившимся грифом. Джакомо подумал о теле Орианы, которое, должно быть, подверглось еще более жестокому насилию, но тут получил удар прикладом по голове и потерял сознание.


Дальнейшие воспоминания Джакомо были крайне малочисленными. Несколько обрывочных о заключении в тюрьме Ла-Санте и последующем переводе во Френ. Джакомо арестовали за то, что он явился на репетицию, но после длительных допросов отпустили. Поскольку он был скрипичным мастером, его присутствие сочли вполне уместным. Другие воспоминания касались инструмента Орианы, который ему удалось забрать с бульвара Османа, проникнув в квартиру благодаря помощи сочувствующей консьержки. Из воспоминания в воспоминание Габриэль смотрел, как Джакомо восстанавливает виолончель и ждет возвращения Орианы, ее улыбки, ее смеха, который эхом разнесется по комнате, когда она расскажет ему, как обвела вокруг пальца этих проклятых фрицев… Чего, впрочем, так и не произошло.

19

В архивах Венсенна, где хранились личные дела участников Сопротивления, Габриэль нашел досье Орианы Девансьер, урожденной Друэ, GR16P239428, и ее регистрационный номер — 43 109. Она была среди депортированных в Равенсбрюк, которых увезли туда шестого июня 1944 года, в день высадки союзников в Нормандии.

Из человека, из личности Ориана превратилась в число, последовательность из шести цифр на обложке пугающе тонкого досье. Габриэль наизусть помнил скорбные даты: шестого июня 1944 года — отъезд в Равенсбрюк; двадцать пятого сентября — перевод в Лейпциг; второе октября — перевод в Шлибен, который освободили пятнадцатого апреля 1945 года.

Он листал списки имен, дат, просматривал целые справочники, погружался в воспоминания. Из шестидесяти одной француженки, отправленной шестого июня в Равенсбрюк, сорок девять вернулись живыми. У Габриэля появился проблеск надежды. Десять женщин умерли, а вот в отношении Орианы никаких данных не было, все заканчивалось аббревиатурой «Д/о» — «Данные отсутствуют». Воодушевление Габриэля угасало, но он не прекращал исследовать маршруты в рамках этой топонимики ужаса: «Ra» — Равенсбрюк, «Lei» — Лейпциг, «Schn» — Шлибен… сокращения названий лагерей, совокупность этих сокращенных жизней.

Габриэль гадал, почему Джакомо, который выжил, который тоже был участником Сопротивления, не довел свои изыскания до конца. Почему он опустил руки? Как вышло, что судьба Орианы свелась к аббревиатуре «Д/о»? Габриэль поклялся себе, что не сдастся, даже если для этого ему придется просмотреть все воспоминания депортированных.

На портале «МнемоФликс», которому удалось убедить фонды и музеи депортации открыть на специальной платформе доступ к воспоминаниям выживших, Второй мировой войне был посвящен целый раздел. Габриэль занялся поиском женщин, депортированных в тот же день, что и Ориана.


Первое воспоминание — его владелицу звали Жаклин Беро — перенесло Габриэля во двор тюрьмы Френ. Жаклин была среди примерно шестидесяти женщин, которых солдаты на рассвете затолкали в автобус, и тот повез их на вокзал в Пантен на окраине Парижа. На протяжении всего пути через город Жаклин плакала, глядя, как перед ее глазами проплывают парижские улицы. Редкие прохожие смотрели на их автобус с испугом. Вокзал в Пантене сотрясался от криков, приказаний на немецком и французском языках, лязга вагонов, прицепляемых к локомотивам. Непрекращающийся гул страха и повиновения. Наконец женщин втиснули в длинный товарняк. Габриэль физически ощущал удары дубинок, которыми конвоиры осыпали их спины. Он снял шлем — боль была слишком сильной, — но быстро надел обратно, сознавая, что должен исполнить свой долг — стать свидетелем этой депортации. Как только дверь закрыли снаружи железными решетками, наступила адская духота. Никаких скамеек и сидений, разумеется, не было, лишь два ведра в углу, одно пустое, другое полное мутной воды, которая вылилась при первой же резкой остановке поезда. За этой остановкой последовало множество других, и женщины слышали, как добровольцы из Красного Креста пытаются передать им воду и немного еды. Наглухо запертая дверь не открылась ни разу.

Постепенно Жаклин привыкла к темноте и потным телам вокруг, шестое июня 1944 года во Франции выдалось чрезвычайно жарким. До Габриэля вдруг дошла вся нелепость одновременности высадки войск в Нормандии и этого путешествия обреченных. Спустя бесконечно долгие часы, возможно ночью, поезд снова замедлил ход, на сей раз плавно и тихо. Женщины принялись звать на помощь, но удары прикладами по металлическим засовам сразу заставили их замолчать. Внезапно в тишине зазвучал голос, чистый и чудесный, — кто-то исполнял «Аве Мария» Шуберта. Лица узниц повернулись на голос, дети перестали плакать, и даже Габриэль почувствовал умиротворение. Именно эту мелодию Габриэль и Эдуард выбрали для похорон родителей двадцать лет назад. Он испытывал невыносимую боль и наряду с этим утешение. Прозрачный тембр этой женщины с густыми черными волосами, лицом, проникнутым безмятежностью, несмотря на обстоятельства, успокаивал и его, и тех, кто внимал ей. Он узнал лицо Орианы, худое, с полузакрытыми глазами, полными слез. Спустя семь минут благоговейного внимания засовы на вагонных дверях загрохотали опять.

В воспоминаниях Жаклин Ориана больше не появлялась. Выходит, ее и вправду депортировали. Габриэль смотрел фильмы об этом периоде, читал очерки, свидетельства и даже романы, но вид Орианы, смирившейся со своей участью, без инструмента, который прежде сопровождал ее повсюду, без Джакомо, стал для Габриэля красноречивейшим воплощением депортации. Пока это представление не сочеталось со зрительными образами, звуками, запахами, пока оно просто имело вид строчек в реестре, в архивах Венсенского замка, среди старинных башен, оно воспринималось как часть истории. Теперь же, после просмотра воспоминания Жаклин Беро, Габриэль буквально не мог дышать. Он долго сидел, пытаясь прийти в себя, и размышлял, стоит ли глубже погружаться в воспоминания о самих лагерях. Однако других вариантов узнать что-нибудь о судьбе Орианы, кажется, не осталось, так что Габриэль щелкнул по значку соответствующей группы лотов и скачал их.

Воспоминания оказались размытыми и вместе с тем четкими, черно-белыми даже на фоне голубого неба, сумбурными и похожими одно на другое. В этом тревожном калейдоскопе Габриэль видел воспоминания о побудках, о перекличках в четвертом часу утра, когда женщины ждали по два часа, стоя на холоде в потемках, о вечерних перекличках, столь же долгих, особенно после двенадцатичасового рабочего дня, о супе, о хлебе, о надзирательницах, Aufseherinnen, об этих слишком молодых арийках, чьи кукольные лица за считаные недели превратились в маски беспощадности, необходимой для выживания. Он видел издевательства, принудительный труд, строительство дорог, рытье могил, возведение бараков, осушение болот, разгрузку вагонов, сортировку товаров…


Проведя в этих воспоминаниях почти месяц кряду, Габриэль превратился в тень самого себя, но так и не нашел ни единой зацепки, касающейся Орианы. Кроме Жаклин Беро, никто из депортированных шестого июня не оставил о себе памяти. Габриэль пересматривал воспоминания о бараках, о двухъярусных нарах, на которых женщины спали по двое, а иногда и по трое, но меланхоличные глаза Орианы, вернее, ее гордые, храбрые глаза не появлялись нигде. Габриэль молился, чтобы она не сдавалась и верила в свою счастливую судьбу. В то же время он понимал, что пережитые невзгоды не могли не подорвать сил Орианы. Габриэль тешил себя надеждой, что ей удалось бежать, но разум напоминал ему, что сведений о ее побеге в памяти Джакомо не было.

Как могла Ориана стать невидимой? Судя по архивным данным, большинство узников с номерами на 43 000 распределили в уже переполненный двадцать третий блок.


В конце концов он наткнулся на имя некоей Жанны Дюффе, которая, как и Ориана, прошла Равенсбрюк, Лейпциг и Шлибен. Ее депортировали в 1943 году, но она жила в одном блоке с Орианой. Габриэль погрузился в ее воспоминание под названием «Солидарность».

Он очутился в Revier — лагерном лазарете. Жанна была там рядом с Орианой, которая металась в лихорадке. Габриэль в страхе уставился на любимое лицо, покрытое красными пятнами. В изолятор Ориану поместили из-за подозрения на скарлатину. Насколько помнила Жанна, через два дня Ориане стало лучше, но медсестра-полячка не выпускала ее, утверждая, что Ориана все еще заразна. Лежа в лазарете, она ухитрялась делиться с Жанной своим пайком — шариком черного хлеба.

На глаза Габриэля выступили слезы, в его душе бились самые противоречивые чувства — от радости, что он обнаружил след Орианы, до ужаса от того, в каком состоянии она пребывала.


Ночью Габриэлю беспрерывно снились кошмары. Днем на работе он был подобен призраку, мечущемуся между офисным столом и студией звукозаписи. В ответ на расспросы обеспокоенного академика с острова Сен-Луи Габриэль соврал, будто его удручает процесс подготовки к программе пантеонизации — мол, после изучения стольких архивных материалов он ощущает себя выпотрошенным. Бессмертный не купился на эти россказни.

— Это все из-за вашей Орианы? — уточнил он, проницательно глядя на Габриэля.

Тот как можно небрежнее махнул рукой, и академик тактично сменил тему.


Жанна поделилась еще одним воспоминанием о своей лагерной жизни — эпизодом освобождения Шлибена. Накануне, пятнадцатого апреля 1945 года, Жанна и Ориана находились в бараке, по которому из-за сильной метели, столь неожиданной для середины весны, разгуливал ветер.

Примостившись на одной койке, они представляли себе, как вернутся домой. Ориана тревожилась о судьбе Джакомо. Пришел ли он тем вечером на репетицию? Вера, что она сумеет отыскать его, когда этот ад канет в прошлое, придавала Ориане стойкости. Она поведала Жанне про свою дочь Луизу, которая росла вдали от матери. Ориана надеялась, что в школе-пансионате, куда она отправила Луизу, с той обращались хорошо. Что касается Поля, тот перестал быть частью ее жизни, хотя она и упоминала его имя на допросах во Френе, стремясь отвести от себя лишние подозрения, ведь, будучи супругой такого человека, она никак не могла быть замешана в деятельности Сопротивления… Ориана пожала плечами, давая понять, что не желает иметь с Полем ничего общего и что отныне ее будущее — это Джакомо и Луиза.

Возвращения Жанны, которая была лет на пятнадцать моложе Орианы, никто не ждал. Она разругалась с родителями, ставшими настоящими королями черного продуктового рынка еще в те времена, когда ввели первые ограничительные меры. Летом сорок первого Жанна примкнула к субкультуре стиляг-зазу, о чем рассказывала Ориане, напевая «Я — это свинг» Джонни Гесса. Благодаря своей находчивости Жанна сумела довольно долго оставаться на свободе, но в сорок третьем году оказалась в лагере.

— Чертова война, — сплюнула она, кутаясь в тонкое пальто.

Хотя день за днем узницы занимались изнурительной сборкой противотанковых гранат и расчисткой дорог после недавних бомбежек, в душе у них теплилась надежда, что война вот-вот закончится. Пленные только об этом и шептались, а нацистов прямо-таки трясло после того, как союзники атаковали оружейный завод.

Наступила очередная ночь, голодные и утомленные тяжелой работой узницы легли спать. Около трех часов ночи снаружи послышались крики и топот. В половине пятого Ориана и другие вышли на перекличку, однако на плацу никого не было. Заключенные сбились в кучу и гадали, что происходит.

На рассвете в лагерь въехали четверо американских солдат на джипах. Выскочивший из машины военный объявил о наступлении союзников и о неизбежности капитуляции Германии. Женщины целовали друг друга и плакали от счастья. Далее солдат объяснил, что прямо сейчас армия США не имеет возможности прислать за ними грузовики, а потому они могут либо дожидаться прихода советской армии, наступающей на Восточном фронте, либо пешком добираться в Лейпциг, где расквартированы союзные войска. Несколько полячек тотчас принялись убеждать Жанну, Ориану и других интернированных без промедления отправиться в дорогу. «Кто угодно, лишь бы не русские», — говорили эти женщины.

Брели долго, под мощным снегопадом, в стоптанных башмаках. Через пять дней Ориана начала отставать от полячек, которых подгонял ветер свободы и боязнь быть пойманными Советами. Жанна помогала подруге идти, а той с каждым днем становилось все хуже. Они попытались укрыться в овчарне, но ее хозяева прогнали их, опасаясь за свое имущество. Спустя какое-то время Жанна и Ориана заметили у дороги заброшенную хижину, вошли внутрь, еле переставляя ноги, и вскоре забылись сном. Когда Жанна проснулась, Ориана, склонившая голову на плечо, уже не дышала. Жанна сложила руки Орианы на груди и прикрыла ей веки, молясь, что чья-нибудь милосердная душа похоронит ее подругу, после чего продолжила путь, леденея от холода, печали и изнеможения.


Габриэль застонал от отчаяния. Ориана. Его Ориана. Нет, нет, нет… Ну почему Жанна оставила ее в этой хижине?.. Ориана полежит еще немного и проснется. Обязательно проснется. Ради Луизы, ради Джакомо, ради себя. Именно так и никак иначе. Снежок, залетающий в окна, оживит ее. Разве можно умереть, когда свобода уже близко? Да как смеет Жанна городить подобную чушь? Зачем она это говорит? Чтобы нагнать пафоса? Выразить трагическую иронию? Подруга Жанны скончалась накануне победы ранней весной сорок пятого в какой-то жалкой лачуге? Звучало слишком жутко, чтобы быть правдой, и Габриэль просто не верил ее словам.

Чем дальше, тем больше он утверждался в мысли, что Ориана осталась жива. Габриэль то пребывал в унынии, то ощущал прилив энергии и собирался приняться за расследование с нуля, разыскать других свидетелей, других товарок Орианы по лагерю, чьи воспоминания непременно окажутся более достоверными. Почему бы не заглянуть в память узниц-полячек? Дабы не упустить ни единой мелочи, ему придется выучить польский, и что с того? Столкновение с невозможным не охладило пыл Габриэля.


Он заболел и провел неделю в бреду. Эдуард даже приглашал в дом врача, однако Габриэль отказался от каких бы то ни было лекарств, обвинив доктора и старшего брата в желании отравить его на манер ваффен СС.

— И не надейтесь! Я вам не подопытный кролик! — кричал он. — Поставьте мне лучше пиявок, этот метод лечения признают эффективным все, от Мольера до Флобера!

Понемногу придя в себя, Габриэль прекратил нести околесицу и погрузился в угрюмое молчание. Эдуард не понимал, что спровоцировало кризис. Он предложил позвать в гости Сару, но брат, едва услышав об этом, запаниковал и снова пришел в возбуждение, уверенный, что Сара придет наказать его. Этот эпизод продлил его болезнь еще на три дня, и только потом Габриэль постепенно снова стал прежним.

Загрузка...