Они называли себя крэнками, или как-то иначе, человеческий язык просто не мог точнее передать слово; но был ли этот термин так всеохватен, как «человек», или так узок, как «житель Черного леса», Дитрих сразу разобраться не смог.
— Они и впрямь выглядят больными, — сказал Макс после одного из посещений и засмеялся над каламбуром, ибо «крэнк» звучало на немецком как «больной». И в самом деле, учитывая веретенообразность их тела и серость кожи, имя не могло не поразить Дитриха как нечаянное проявление Божественной прихоти.
Терезия хотела отправиться к ним со своими травами.
— Так поступил бы Благословенный Господь, — сказала она, устыдив Дитриха, который больше тревожился об их отъезде, нежели о выздоровлении; и, хотя он и допускал, что помощь поспособствует этой цели, следовало признаться, что оказывал он ее ради собственного блага, а не просто ради блага другого. И все же он противился тому, чтобы Терезия узнала о крэнках. Существа столь странной наружности и силы неминуемо привлекли бы интерес, навсегда нарушив установленную Дитрихом изоляцию, а четверо — это и так уже слишком много для того, чтобы хранить все в тайне. Он успокоил Терезию, сославшись на распоряжения герра, но та завалила Дитриха своими снадобьями. Похоже, крэнкам от их использования не становилось ни лучше и ни хуже, как и большинству людей.
Пока лето шло на убыль, Дитрих посещал лагерь каждые несколько дней. Иногда он приходил один, иногда с Максом и Хильдой. Хильда меняла повязки и промывала медленно заживающие раны, а Дитрих учил с помощью говорящей головы Скребуна и Увальня немецкому в достаточном объеме, чтобы те поняли, что должны удалиться. Их ответом до сих пор был осторожный отказ, но осознанный или по недопониманию, было неясно.
Макс иногда сидел вместе с ним на этих уроках. Муштра была знакомым ему делом, а потому он был полезен в повторении или демонстрации жестами чего-либо, необходимого для передачи значения многих слов. Чаще сержант присматривал за Хильдой в качестве ее ангела-хранителя и, когда ее непривычная миссия завершалась, провожал назад в Оберхохвальд.
«Домовой» быстро осваивал немецкий, ибо говорящая голова, однажды усвоив смысл того или иного слова, никогда его не забывала. У него была поразительная память, хотя сбои в понимании забавляли. «День» он усвоил, слушая разговоры в деревне, но «год» привел его в полнейшее замешательство, пока значение этого слова не было объяснено. И все же как могло человеческое племя, как бы далеко ни была его родина, не заметить обращения вокруг Земли Солнца? Так же обстояло дело со словом «любовь», которое механизм путал с греческим «эросом» по причине некоторых нечаянных скрытых наблюдений, в суть которых Дитрих счел за благо не углубляться.
— Он представляет собой сочетание шестеренок и рычагов, — объяснил Дитрих сержанту после одного из занятий, — и тут же осознает любое слово, которое само по себе является символом — отсылающее к какому-либо существу или действию, но спотыкается там, где идет обозначение видов или взаимодействий. Поэтому термины «дом» или «замок» ему понятны, а вот «жилище» потребовало разъяснений.
Макс только усмехнулся:
— Возможно, он не так хорошо учился, как вы.
В сентябре, утомленный страдой, сельскохозяйственный год делал паузу и переводил дух перед посевом озимых, отжимом вина и забоем скотины на зиму. Воздух становился все прохладней, и лиственные деревья дрожали в ожидании стужи. Этот промежуток между летними и осенними работами очень подходил для завершения ремонта после Большого пожара и для свадьбы Сеппля и Ульрики.
Бракосочетание состоялось на деревенском лугу, где вокруг пары могли собраться свидетели. Там Сеплль объявил о своем намерении, и Ульрика, одетая по свадебной традиции в желтое, заявила о своем согласии, после чего все проследовали на Церковный холм. Латеранский собор требовал, чтобы все свадьбы были публичными, но не обязывал Церковь к участию в них. Несмотря на убытки от пожара, Феликс заказал венчальную литургию по случаю замужества своей дочери. Дитрих прочитал проповедь об истории и развитии брака и объяснил, как образ Христа повенчан с Его Церковью. Он уже далеко углубился в противопоставление muntehe, или семейного союза, и friedehe, брака по любви, благословляемого Церковью, когда заметил растущую нетерпеливость прихожан и вожделение брачующейся пары, и завершил свое выступление торопливым и нелогичным выводом.
Друзья и родственники прошествовали с парой от церкви до приготовленного для них Фолькмаром дома и проследили, как они укладываются в постель, давая все это время и в последнюю минуту ценные советы. Затем соседи удалились и стали поджидать под окном. Дитрих, оставшийся в церкви, даже с вершины холма слышал непрерывные крики собравшихся и стук по горшкам. Он обернулся к Иоахиму, помогавшему ему разбирать украшения алтаря:
— Удивительно, что молодые вообще женятся публично, с учетом того, что им приходится перенести.
— Да, — сказал Иоахим из-под капюшона, — брак под покровом леса имеет свои преимущества.
Замечание Минорита было сдобрено изрядной порцией иронии, и Дитрих удивился, что тот хочет этим сказать. Единственное преимущество данной с глазу на глаз клятвы заключалось в том, что от нее потом можно было с легкостью отказаться. Без свидетелей кто может сказать, какое обещание прозвучало и было ли дано согласие. Брак, обещанный в приливе страсти, мог увянуть вместе с самой страстью. Для борьбы с этим злом Церковь настаивала на публичных бракосочетаниях. И так многие пары по-прежнему обменивались клятвами в лесу — или даже в самой постели!
Дитрих сложил покрывающую алтарь скатерть вчетверо. Он решил, что Иоахим хотел шутливо поддержать его собственное утверждение, и сказал лишь:
— Doch,[89] — на что Минорит быстро бросил на него пристальный взгляд и снова потупился.
Отстроенные заново дома были освящены на день поминания папы Корнелия,[90] о котором помнили как о друге всех нищих и потому подходящем покровителе для подобного освящения. Лютер Хольцхакер во главе отряда мужчин оправился в Малый лес под Церковным холмом и срубил там ель где-то в двадцать футов высотой, которую они с большой помпой доставили на деревенский луг. Мужчины наполовину очистили ствол, оставив нетронутыми верхние ветви, распространяющие терпкий запах хвои девственного леса. Оставшиеся ветви украсили венками, гирляндами, множеством цветных флагов и другими украшениями, затем установили дерево в подготовленную яму на углу дома Аккерманов.
Потом были песни, танцы, кружки пива и куски зажаренной свиньи, которую Аккерман и братья Фельдманы преподнесли совместно в качестве подарка своим соседям. Гулянье выплеснулось из домов на единственную улицу деревни, до самого колодца, печи и на прилегающий к мельничному пруду луг.
Стражники, помогавшие бороться с пожаром, тоже спустились из замка, чтобы присоединиться к торжествам. Они расхаживали с самодовольным видом, выглядели старше своих лет и обладали той мужественностью, по сравнению с которой деревенская молодежь казалась совсем неоперившейся. Не одна девушка оказалась зачарована рассказами о дальних странах и ратных подвигах, и не один солдат оказался очарован прекрасной девушкой. Отцы взирали на все это с подозрением, а матери с осуждением. Такие люди редко владели собственной землей, а значит, не были подходящей партией для крестьянской дочери.
После торжественного освящения дерева и домов Дитрих встал в сторонке и оттуда наблюдал за гуляньями, отвечая на приветствия проходящих мимо. Ему нравилось предаваться уединению и размышлениям — одна из причин, по которой он прибыл в эту отдаленную деревню. За это пристрастие Буридан порой подвергал его суровой критике. «Ты слишком часто живешь в собственной голове, — говорил учитель, — и, хотя иногда это очень интересная голова, в ней, должно быть, немного одиноко». Шутка очень повеселила гостя из Оксфорда, который, прослышав, что Дитрих раздумывает над своей тетрадью в уединенных уголках вокруг университета, принял за правило называть его doctor seclusus.[91] Из тех, с кем приходилось когда-либо сталкиваться Дитриху, Оккам обладал самый блестящим умом, но его увлеченность часто оборачивалась неприятностями. Человек, столь умный в обращении со словами, он вскоре обнаружил, что мир состоит не только из слов, ибо был вызван в Авиньон, где предстал перед судом.
— Они сочтут вас неприветливым, — сказал Лоренц, вырвав его из воспоминаний. — Вы стоите здесь у дерева, тогда как все там. — Он махнул в ту сторону, откуда доносились звуки скрипки, свирели и волынки; какофония из знакомых песен, приглушенная расстоянием и ветром, слышались только обрывки мелодий.
— Я охраняю дерево, — произнес Дитрих с крайней торжественностью.
— Охраняете? — Лоренц задрал голову к ярким украшениям, трепетавшим на верхушке ели. Ветер развевал флаги и гирлянды, так что дерево, казалось, тоже пританцовывало. — Кто может украсть такую вещь?
— Грим, быть может, или Экке.
Лоренц засмеялся:
— Что за выдумки.
Кузнец опустился на корточки и прислонился к стене дома Аккермана. Он не был крупным человеком — по сравнению с Грегором настоящий карлик, — но он был закален подобно тому металлу, который ковал: устойчивый перед сильнейшими ударами и гибкий, как знаменитая дамасская сталь. У него были черные, как у итальянца, волосы, а кожа прокопчена дымом кузнечного горна. Дитрих иногда называл его Вулканом по всем очевидным причинам, хотя черты лица Лоренца были чрезвычайно изящными, а голос более высоким, чем можно было ожидать от мужчины с таким прозвищем. Его жена была красивой женщиной, солиднее и старше его, с крупными чертами лица и скромного поведения. Господь не благословил их союз ребенком.
— Я всегда любил эти истории, пока был молод, — признался кузнец, — Дитрих Бернский и его рыцари. Побеждающие Грима и прочих гигантов; обводящие вокруг пальца гномов; спасающие Снежную королеву. Когда я воображаю себе Дитриха, он всегда выглядит как вы.
— Как я?!
— Иногда я сочиняю истории о новых приключениях Дитриха и его рыцарей. Думаю, я мог бы записать их для себя, будь я обучен грамоте. В одном из них он отправляется во времени на подвиги против короля Этцеля — я думаю, она особенно хороша.
— Ты всегда можешь пересказать свои сказки детям. Тебе не нужно быть грамотным для этого. Знаешь ли ты, что настоящим именем Этцеля было Аттила?
— Да ну? Но нет, я никогда не осмелюсь пересказать свои истории. Они не настоящие, а только фантазии, которые я выдумал.
— Лоренц, все рассказы о Дитрихе — фантазии. Шлем-невидимка Лорина, заколдованный меч Витта, русалкин браслет, который носил Вильдебер. Драконы, великаны и гномы. Ты когда-нибудь видел своими глазами все это?
— Ну, я всегда полагал, что в это подлое время мы позабыли о том, как ковать заколдованные мечи. А что до драконов и великанов — да ведь Дитрих и остальные герои их всех извели.
— Их всех извели! — засмеялся Дитрих. — Да, это бы сохранило верность гипотезы.
— Вы сказали, что Этцель существовал на самом деле. А готские короли — Теодорих и Эрманарих?
— Тоже. Они все жили во франкскую эпоху.
— Так давно!
— Да. Именно Этцель убил Эрманариха.
— Ишь ты. Вы видели?
— Видел что?
— Если они были на самом деле — Этцель, Герман и Теодор — почему тогда не карлик Лорин и не великан Грим? Не смейтесь! Я встретил однажды коробейника из Вены, и он рассказал мне, что, когда там возводили собор, строители обнаружили в земле огромные кости. Так что великаны были на самом деле — и их кости были сделаны из камня. Они из-за этого назвали портал собора «Воротами великанов». Они не сделали бы этого, будь это все только выдумками.
Священник почесал голову:
— Альбрехт Великий описывал такие кости. Он, как и Авиценна, полагал, что они превратились в камень в результате какого-то минерального процесса. Но они могли быть и останками огромных животных, погибших во время потопа, а не великанов.
— Возможно, тогда костями дракона, — предположил Лоренц с лукавым видом, наклонившись поближе и заговорщицки положив ладонь на руку Дитриха.
Дитрих улыбнулся:
— Ты так думаешь?
— Ваша кружка пуста. Я схожу за еще одной. — Лоренц поднялся на ноги и, после секундных колебаний, сказал вполоборота: — Здесь болтают…
Дитрих кивнул:
— Здесь это обычное дело. О чем?
— Что вы слишком часто уходите в лес с фрау Мюллер.
Дитрих прищурился и посмотрел в свою пустую глиняную кружку. Эта сплетня неожиданно удивила его.
— Говоря прямо, мой друг, герр учредил лазаретто…
— …в Большом лесу. Разумеется! Но насчет фрау Мюллер мы знаем, откуда ветер дует, и если она в самом деле заботится о прокаженных, значит, тут что-то должно быть не так.
Дитриха самого удивляло, что эта эгоистичная и спесивая женщина столь упорна в своем милосердии.
— Поспешное суждение — это грех, Лоренц. Кроме того, с нами часто ходит Макс Швейцарец.
Кузнец пожал плечами:
— Двое мужчин в лесу с его женой — это едва ли утешит мельника. Я всего лишь сказал о том, что слышал. Я знаю… — Он остановился и перевернул кружку вверх дном. Взгляд опустел, словно глаза покинула душа. Остатки пива капали в грязь. — Я знаю, что вы за человек, и потому я верю вам.
— Ты мог бы попытаться верить с большей уверенностью, — резко сказал Дитрих, так что Лоренц повернул к нему удивленное лицо, а затем поспешил отправиться по своему поручению. Кузнец был добрым человеком — даже удивительно добрым с учетом его силы, — но он испытывал женскую страсть к сплетням.
К нему пришли Феликс и Ильзе, чтобы отдать пару кур за освящение дома. Дитрих и хотел бы отказаться, но уже близилась зима, а даже священнику нужно есть. Яйца — вещь ценная, а потом и жаркое можно сделать. В ответ Дитрих порылся в заплечном мешке, достал оттуда деревянную куклу и отдал ее их малышке. Он остругал фигурку, чтобы очистить от подпалины и заменил обгоревшие ручки и ножки свежими палочками, какие отыскал. Волосы срезал с собственной головы. Но Мария уронила подарок в грязь и закричала:
— Это не Анна! Это не Анна!
И она убежала в отстроенный заново дом, оставив Дитриха согбенным в пыли.
Вздохнув, он убрал куклу обратно в мешок. Дело не в ней, подумал он. Кукла — всего лишь фигурка из палочек и тряпья. В них не было ничего ценного.
Он поднялся и взял деревянную клетку с кудахчущими курицами.
— Пойдемте-ка, кумушки-куры, — сказал он, — я знаю тут одного петуха, который жаждет встретиться с вами.
Починка любой вещи, подумал он, вернувшись в свой домик, никогда не превращает ее в прежнюю. Какие части ни замени, воспоминания заменить невозможно.
За два года до смерти, когда святой Франциск Ассизский истово молился на горе Альверне, на его теле неожиданью проступили священные раны Христовы. Спустя три четверти столетия папа Бенедикт XI, болезненный, образованный, миролюбивый человек, которому приходилось нелегко за пределами его доминиканского ордена, в качестве жеста доброй воли по отношению к соперникам, учредил праздник в честь этого события. Поэтому, хотя то и был день памяти святой Хильдегарды из Бингена, Дитрих прочел мессу Mihi autem в честь Франциска в качестве братского жеста к гостю его дома. Это, возможно, разочаровало Терезию, поскольку она особо почитала аббатису Хильдегарду, авторессу знаменитого медицинского трактата; но, даже если так, Терезия ни словом не выказала протеста.
Едва закончилась месса, как Иоахим бросился ниц на свежевымытые каменные плиты перед алтарем. Дитрих, убирающий сосуды, счел эту демонстрацию неподобающей. Он захлопнул шкаф для хранения церковной утвари и, обходя церковь, устроил целое представление, пытаясь не наступить на простершегося ниц монаха.
— В послании к галатам, — сказал он, — апостол Павел говорит нам, что неважно, несем ли мы на себе видимые отметины, коль скоро становимся новыми людьми.
Молитва Иоахима резко оборвалась. Через мгновение монах поднялся с колен, осенил себя крестным знамением и обернулся:
— То ли это, о чем ты думаешь?
— В Галатии евреи, не принявшие Христа, упрекали тех, кто это сделал, поскольку галатские язычники, спасшиеся Словом Божьим, не следовали Закону Моисееву. А потому евреи-христиане побуждали галатов-христиан к обрезанию, надеясь этим внешним признаком успокоить своих обвинителей. Но галаты ужаснулись при мысли о том, что придется увечить собственные тела; и произошло большое смятение.
Иоахим сжал губы, и Дитрих подумал, что тот намерен сказать в ответ что-нибудь резкое; но, помедлив, Минорит поднялся и разгладил рясу:
— Я молился не об этом.
— О чем же тогда?
— За тебя.
— За меня?!
— Да. Думаю, ты добрый человек, но холодный. Ты скорее помыслишь о благом, чем сделаешь это, и находишь более приятным спорить об ангелах и игольном ушке, нежели вести жизнь в бедности, как истинно подобает спутнику Господа, — вот что бы ты узнал, если бы поразмыслил над подлинным смыслом послания Павла.
— Так, значит, ты воистину праведен в таком случае? — с некоторой горячностью спросил Дитрих.
— В людских сердцах не всегда таится то, что на устах, я познал это всем сердцем — ja, с самого детства! Многие гробы повапленные славят Иисуса устами своими[92] и распинают его своими руками и телом! Но в Новом мире Святой Дух поведет Нового человека к совершенствованию в любви и духе.
— Разумеется, — ответил Дитрих. — «Новый мир». Кто там должен был дать ему начало, Шарль Анжуйский или Педро Арагонский? Я позабыл.
Новый мир был предвещен еще одним Иоахимом — из Флоры.[93] Париж счел его мошенником и «дилетантом в вопросах грядущего», ибо его последователи предсказывали, что Новый мир начнется в 1260 году, затем в 1300-ом, как только политические ветра в королевстве Обеих Сицилий поменялись. Учение Иоахима Флорского о том, что св. Франциск — живое воплощение самого Христа, поразило Дитриха и как нечестивое, и как ущербное с точки зрения логики.
— «Но как тогда рожденный по плоти гнал рожденного по духу, так и ныне»,[94] — процитировал Иоахим. — О, у нас много врагов: папа, император, доминиканцы…
— Я полагаю, среди врагов достаточно числить папу с императором, и о доминиканцах можно забыть.
Иоахим надменно поднял голову:
— Смейся. Церковь этого мира, столь развращенная Петром с еврейскими фальсификациями, всегда преследовала чистую церковь духа. Но Петр падет, и возлюбленный Иоанн явится! Смерть бродит по земле; горят мученики! На смену мира отцов придет мир братьев! Папа уже низвергнут, а императоры правят лишь номинально!
— Осталось только разобраться с доминиканцами, — сказал сухо Дитрих.
Иоахим опустил руки:
— Слова подобно покрывалу застят твое понимание. Ты подчиняешь дух природе, а Самого Господа — разуму. Бог не сущее, но высшее сущее. Он всегда и повсюду, во временах и пространствах, которые мы не может постичь, иначе как заглянув внутрь себя. Он во всех вещах, поскольку в Нем все совершенство, за пределами всякого понимания. Но когда мы смотрим за пределы такого сотворенного совершенства, как «жизнь» и «мудрость», то все, что останется, и есть Бог.
— Что вовсе не кажется за пределами понимания и сводит Господа к простому residuum.[95] Ты проповедуешь учение Платона, слегка подогретое, словно вчерашняя овсяная каша.
Юноша помрачнел:
— Я грешный человек. Но когда молю о том, чтобы Господь предал забвению мои грехи, разве плохо, если поминаю и твои тоже?
Он склонился и поднял веточку орешника, которая выпала из корзины с травами Терезии. Оба расстались без единого слова.
Дитрих неизменно находил свои встречи с крэнками пугающими.
— Все дело в неподвижности их черт, — сказал он Манфреду. — Они не способны улыбаться или хмуриться, не говоря уже о более изощренных выражениях лица; не позволяют они себе и проявление чувств или жестов, и это придает им угрожающий вид. Они подобны ожившим статуям.
Последнее особенно пугало его с детства. Дитрих помнил, как сидел подле матери в кафедральном соборе Кельна, не сводя глаз со статуй в нишах, и помнил, как мерцающий свет свечей приводил их в движение. Он думал, что если будет смотреть на них слишком долго, то они рассердятся, сойдут со своих мест и придут за ним.
Дитрих понял, что говорит не сам «домовой», а — посредством него — Скребун и сообразил, что огромный кузнечик проделывает сложный трюк с говорящей головой — хотя коробка ли говорила, кузнечик ли — это все равно было чудом. Он рассказал обо всем Скребуну, который объяснил, что коробка запоминает слова как числа.
— Число может быть выражено словом, — ответил Дитрих. — У нас есть слово eins, чтобы обозначать число один. Но как слово может быть выражено числом? А… Вы имеете в виду шифр. Механики и имперские агенты прибегают к этому методу, чтобы хранить свои послания в секрете.
Скребун подался вперед:
— Вы обладаете этими знаниями?
— Знаки, которые мы используем для обозначения сущего и отношений, произвольны. Например, французы и итальянцы используют иные слова-знаки, чем мы; потому только цифровые обозначения не станут в принципе новыми. И все же, как «домовой»… А-а, я понимаю. Он представляет алгебру как некоего рода код. — Затем он объяснил, что такое алгебра и кто такие сарацины.
— Понятно, — сказал, наконец, Скребун. — Но в числах «домового» используются только два значения: ноль и один.
— Какой бедный выбор чисел! Но ведь часто требуется больше, чем одна из разновидностей.
Скребун поскрежетал руками.
— Послушай!.. Субстанция-которая-течет… Жидкость? Большое спасибо. Жидкость, которая приводит в действие говорящую голову, течет через неисчислимо мелкий мельничный лоток. Один велит «домовому» открыть шлюз, чтобы поток мог течь через отдельный лоток. Ноль приказывает оставить ворота закрытыми. — Существо быстро забарабанило по крышке стола, но Дитрих не был уверен в том, какое настроение это выражает. У человека это могло означать нетерпение или разочарование. Было ясно: Скребун пытался сообщить мысли, плохо соответствовавшие словарю, который предоставляла говорящая голова, так что Дитрих должен был извлекать значение из слов подобно тому, как нить вытягивают из шерсти.
Герр Увалень прислушивался к беседе со своего обычного места, небрежно прислонившись к дальней стене. Теперь он зажужжал и защелкал, и говорящая голова поймала обрывок из того, что он сказал, посредством автомата для «тихих звуков», которому Дитрих дал греческое название mikrofoneh.
— Какой толк от этой дискуссии?
Скребун ответил:
— Любое знание всегда полезно.
Дитрих думал, что высказывание было предназначено не для его ушей, и не выказал никаких эмоций — хотя и непроницаемые лица могли сказать о многом такому сдержанному на эмоции народу, как крэнки. Слуга, который обслуживал говорящую голову, слегка повернулся, и, хотя по его огромным граненым глазам нельзя было понять, куда именно они глядят, Дитрих почему-то решил, будто слуга смотрит именно на него, чтобы увидеть реакцию Дитриха. Мягкие верхние и нижние губы слуги сошлись вместе и разомкнулись в медленной, беззвучной вариации того, что священник распознал как крэнковскую улыбку.
Я совершенно уверен, что только что видел, как один из них улыбается. Мысль сама собой возникла и оставила его со странным чувством утешения.
— Двоичное число — наименьшая частица знания, — наставлял его Скребун.
— Я не согласен, — сказал Дитрих. — Это не знание вовсе. Знание может содержать предложение, может даже слово. Но не число, которое обозначает всего лишь звук.
Скребун потер руками, что выглядело как его непроизвольная привычка, и Дитрих подумал, что это движение сродни почесыванию или потиранню подбородка человеком.
— Жидкость, которая приводит в действие говорящую голову, — сказал Скребун мгновение спустя, — отличается от той, что приводит в действие вашу мельницу, но мы можем узнать что-то об одном явлении в процессе исследования другого. У вас есть слово для обозначения этого? Аналогия? Большое спасибо. Слушай тогда такую аналогию. Ты можешь разбить горшок на черепки, а эти черепки на осколки, а осколки в пыль. Но даже пыль может быть разбита на мельчайшие из возможных частиц.
— А-а, ты, должно быть, имеешь в виду атомы Демокрита.
— У вас есть слово для этого? — Скребун повернулся к герру Увальню и заметил: — Если им известно о подобных вещах, тут все же могут оказать помощь.
Но repp запротестовал:
— Нет, не надо говорить.
Услыхав это, Дитрих с любопытством взглянул на слугу.
— Аналогия, — сказал Скребун, — в том, что двоичное число — это «атом» знания, поскольку ты, по крайней мере, можешь сказать о вещи, что она есть, — и это будет соответствовать единице — или что ее нет — что означает ноль.
Дитрих не был убежден. Само существование некоторых вещей могло являться их исчерпывающей характеристикой, ибо существовали они исключительно по милости Божьей. Но делиться своими сомнениями Дитрих не стал.
— Давайте тогда возьмем термин bißchen[96] для этого вашего двоичного числа. Оно означает «маленький кусочек» или «очень маленькое количество», поэтому также может означать и маленький кусочек знания. Никто ведь никогда не видел атомов Демокрита.
Метафора с «кусочком» позабавила его. Он всегда рассматривал знание как нечто, что можно пить — «источники знания», — но оно оказалось также чем-то, что приходилось грызть.
— Расскажи мне еще, — попросил Скребун, — о своих числах. Применяете ли вы их в реальном мире?
— Если это целесообразно. Астрономы высчитывают положение небесных сфер. А Уильям Хейтсбери, калькулятор из Мертон-колледжа,[97] применил цифры к изучению локального движения и показал, что, начиная с нулевой отметки, скорость, взятая в определенный интервал, при условии, что она обязательно оканчивается и либо увеличивается, либо понижается, будет соотноситься со средним вектором скорости. — Дитрих потратил много часов на чтение «Правил для разрешения софизмов» Хейтсбери, которую Манфред подарил ему, и обнаружил убедительные примеры верности теорий философа у Евклида. Скребун почесал руками.
— Объясни, что это значит.
— Говоря просто, движущееся тело, приобретая или теряя скорость, пройдет дистанцию абсолютно равную тому, что прошло бы за равный отрезок времени, если бы двигалось равномерно со средней скоростью. — Дитрих замялся, а затем добавил: — Так пишет Хейтсбери, если я правильно помню его слова.
Наконец Скребун произнес:
— Наверное, имеется в конечном итоге следующее: расстояние равно половине конечной скорости, деленной на время. — Он написал что-то на грифельной доске, и Дитрих увидел, как на экране «домового» появились символы. Его сердце глухо забилось, поскольку Скребун присвоил расстоянию, скорости и времени по символу. В этом была идея Фибоначчи: использовать буквы для изложения положений алгебры столь сжато, что целые параграфы можно было выразить в одной короткой строчке. Дитрих вытащил палимпсест из своего заплечного мешка и записал увиденное углем, используя немецкие буквы и арабские числа. Ах, насколько более ясно это могло быть выражено! Картина перед ним расплылась, и он промокнул глаза. Благодарю тебя, о Господь, за этот дар.
— Ныне мы видим плоды Святого Духа, — сказал он, наконец.
— «Домовой» не уверен. «Дух» — это когда вы выдыхаете? И как это согласуется с движением?
— В этом кроется большой вопрос для нас: участвует ли человек в большей или меньшей мере в неизменности Духа или же Дух сам усиливается или ослабевает в человеке. Мы называем это «интенсией и ремиссией качеств», которое по аналогии можно применить к любому движению. Точно так же, как последовательность качеств различной интенсивности объясняет усиление или снижение насыщенности цветом, так и последовательность новых положений, приобретаемых в ходе движения, может рассматриваться как последовательность качеств, представляющих собой новые степени интенсивности движения. Интенсивность обращения увеличивается с увеличением скорости не меньше, чем спелость яблока усиливается с его созреванием.
Гигантский кузнечик шевельнулся на своем месте и обменялся взглядами со слугой, сказав что-то, не донесенное mikrofoneh на этот раз. Спор нарастал, голоса становились все громче. Слуга наполовину привстал со своего места, и Скребун стукнул рукой по столу, в то время как герр Увалень взирал на все происходящее, не меняя положения, лишь медленно скрещивая уголки губ.
Дитрих уже привык к этим необузданным ссорам, хотя те и пугали его своей внезапной яростью. Они были подобны разрядам грома, возникая ниоткуда и так же быстро завершаясь. Крэнки были расой холериков, подобно итальянцам, или же их что-то сильно беспокоило.
Когда Скребун восстановил душевное равновесие, он произнес:
— Это сказал другой. — Дитрих понял, что он имеет в виду слугу. — Ты произнес слово. «Домовой» повторил его на нашем языке. Но то ли ты имел в виду?
— Это серьезная проблема философии, — согласился Дитрих. — Знак не то, что он означает, равно как и не может он передать все значение.
Скребун дернул назад головой — жест, в суть которого Дитрих пока не проник.
— Теперь мы это слышим, — пожаловался крэнк. — Бедный «домовой» безмолвен. Что такое «проблема»? Что такое «философия»? Как созревание фрукта или ваше «святое дыхание» может быть подобно скорости падающего тела?
Слуга вновь заговорил, и на сей раз ящик передал его слова:
— «Ящик-который-говорит» считает, что слово «философия» не из немецкого языка.
— Философия, — объяснил Дитрих, — это греческое слово. Греки — это еще один народ, подобно немцам, но более древний и ученый, хотя дни его величия давно прошли. Слово означает «любовь к мудрости».
— А что значит «мудрость»?
Внезапно Дитрих почувствовал жалость к Ахиллу Зенона, вечно бегущему за черепахой — приближающемуся к ней все ближе, но так и не способному ее догнать.
— Мудрость — это… Возможность нахождения ответов на великое множество вопросов. Наши «философы» — это те, кто ищет ответы на такие вопросы. А «проблемой» является тот вопрос, на который пока никто не знает ответа.
— Как хорошо нам известна подобная ситуация.
Увалень отшатнулся от стены, а Скребун повернулся к слуге, и Дитрих по всему этому понял, что именно слуга задавал ему последний вопрос, и что ему же принадлежит последнее высказывание. Кто именно, Увалень или Скребун, закричал: «Молчать!» — было неясно, но слуга остался невозмутим.
— Ты можешь спросить его.
При этих словах герр Увалень одним прыжком пересек комнату. Он прыгнул молниеносно, перемахнув через мебель, и, прежде чем Дитрих успел осознать, что произошло, герр принялся бить слугу своими скрежещущими руками, оставляя рубцы после каждого удара. Скребун тоже обратил свой гнев на слугу говорящей головы и угощал того пинками.
На мгновение Дитрих остолбенел, затем, не помня себя, закричал: «Остановитесь!» — и бросился разнимать дерущихся. Первого же удара, пришедшегося откуда-то сбоку в его голову, хватило, чтобы лишить его сознания, так что дальше он уже ничего не чувствовал.
Дитрих очнулся в той же комнате, лежа на полу там, где упал. Увальня со Скребуном и след простыл. Однако подле него сидел слуга, поджав свои огромные длинные ноги. Если человек в подобной ситуации мог положить подбородок на свои колени, то колени крэнка оказались выше его головы. Кожа слуги уже покрылась темно-зелеными синяками, характерными для его народа. Когда Дитрих зашевелился, слуга застрекотал что-то, и ящик на столе заговорил:
— Зачем ты принял удары на себя?
Дитрих потряс головой, чтобы избавиться от стоящего в ушах звона, но тот не прошел. Он положил руку на голову:
— Это не было моей целью. Я хотел остановить их.
— Но зачем?
— Они били тебя. Я подумал, что это не очень хорошо.
— «Подумал»…
— Когда мы произносим фразы в наших головах, которые никто не может услышать.
— А «хорошо»?..
— Я сожалею, друг кузнечик, но у меня в голове слишком сильно шумит, чтобы ответить на такой сложный вопрос.
Дитрих попытался подняться на ноги. Слуга даже не шевельнулся, чтобы помочь ему.
— Наша повозка разбита, — сказал слуга. Дитрих дотронулся до своего плеча и поморщился:
— Что?
— Наша повозка разбита, а ее господин мертв. И мы должны остаться здесь и умереть, так никогда больше и не увидев нашу родину. Распорядитель повозки, который ныне правит, сказал, что открыть это — значит показать нашу слабость и тем самым спровоцировать нападение.
— Господин не стал бы…
— Мы слышим слова, которыми вы говорите, — сказал крэнк. — Мы понимаем то, что вы делаете, и всеми словами для этого «домовой» овладел. Но слова для того, что здесь… — и создание положило тонкую шестипалую руку поперек живота —…этих слов нет у нас. Возможно, нам так и не удастся понять их, ибо вы такие странные.