По обычаю, в Сретенье работали. К заутрене жители деревни собрались на лугу, и Иоахим раздал свечи всем, включая двух крещеных крэнков. Остальные пришельцы остались дома или наблюдали с кромки луга с устройствами для fotografia. Дитрих освятил свечи, пока Иоахим пел Nunc dimittis.[176] Когда все было готово, они образовали процессию. Клаус и Хильдегарда заняли свое привычное место сразу за Дитрихом, напомнив тому невольно притчу о тех, кто будет первым.
Запев антифон Adórno thálamum tuum, Sion,[177] Дитрих направил реку огней в утренней заре вдоль по главной улице и наверх по холму к церкви Св. Екатерины. Там он заметил Терезию, преклонившую колени на влажной траве подле храма. Но как только процессия приблизилась, она поднялась и убежала прочь. Дитрих запнулся и едва не сбился с нужной строчки, но все же пропел obtulérunt pro ео Dómino,[178] минуя церковные врата, как и полагалось.
Позднее тем же днем слабое пение йодлем, отдающееся эхом от Фельдберга, возвестило о приближении всадника. Крэнки укрылись по просьбе Манфреда и не показывались до тех пор, пока гонец от епископа Страсбургского часом позже не возобновил путь на свежем коне.
Бертольд призывал властителей Эльзаса и Брейсгау собраться восьмого в Бенфельде и обсудить волнения в Швейцарии.
— Я уезжаю на неделю или больше, — объявил Манфред ministeriales, собравшимся в его церемониальном зале. — Будет слишком много сеньоров, чтобы надеяться на более короткий срок. — Назвав рыцаря Тьерри бургфогтом в свое отсутствие и отослав Бертрама Унтербаума в Швейцарию за отчетом о местной ситуации, Манфред отбыл со свитой на следующий день.
После его отъезда по округе поползли слухи. Говорили, будто еще в ноябре Берн отправил несколько евреев на костер за отравление колодцев и разослал послание имперским городам, побуждая их к тому же. Страсбург и Фрайбург не пошевелили и пальцем, но в Базеле восстала чернь, и, хотя Совет изгнал из города наиболее отличившихся гонителей иудеев, простой люд вынудил его изгнать также и евреев, разместив их на одном из рейнских островов во избежание неприятностей и насилия.
Дитрих посетовал на это перед теми, кто собрался в доме Вальпургии Хониг, чтобы отведать ее медово-пшеничного пива.
— Папа римский наказал нам уважать жизнь и собственность евреев. К подобным мерам не было никаких причин. Чума так и не достигла Швейцарии. Она пошла на север через Францию и в Англию.
— Быть может, именно по той причине, — предположил Эверард, — что скорые меры Берна отвадили отравителей.
В Берне действительно обнаружили яд, как говорили. Эверард слышал об этом от Гюнтера, который нечаянно подслушал епископского гонца. Отвар пауков, жаб и кожи василиска был зашит в тонкие кожаные бурдюки, которые раввин Пейрет из Шамбери дал торговцу шелком Агимету, дабы тот бросил их в колодцы Венеции и Италии. Не будь торговец пойман на обратном пути, он мог проделать то же самое и в Швейцарии.
Дитрих запротестовал:
— Его святейшество писал, что евреи не могут разносить чуму, поскольку сами умирают.
Эверард стукнул себя пальцем по носу:
— Но не так много, как мы, а? Почему, как вы полагаете? Потому что они качаются туда-сюда, когда молятся? Потому что каждую пятницу проветривают спальни? Кроме того, каббалисты презирают своих соплеменников так же, как и нас. Они такие же скрытные, как и масоны, и не позволяют другим евреям изучать тайные скрижали. А «тайные скрижали» могут быть чем угодно. Дьявольскими заклятиями. Рецептами для отравления. Чем угодно.
— Нам следует поставить стражу вокруг колодца, — сказал Клаус.
— Майер, — сказал Грегор, — у нас здесь нет евреев.
— Но есть они. — И Клаус указал на Ганса, который, хотя и не пил пива, решил послушать, о чем говорят, и сидел рядом. — Как раз вчера я видел одного, по имени Захарий, он стоял у колодца.
Грегор фыркнул:
— Ты сам-то слышишь, что говоришь? Стоял у колодца?
Мужчины так и просидели за столом, покрытым пятнами из-под пивных кружек, ничего толком не решив. Ганс же после сего заметил:
— Теперь я понимаю, как народ может прийти в возбуждение. — А затем, еще поразмыслив, добавил: — Вот, только если они попытаются изгнать крэнков так же, как евреев, я не поручусь за последствия.
На День святой мученицы Агаты[179] Дитрих прочитал мессу в одиночестве. Был повод помолиться за больных и увечных. Вальпургию Хониг лягнул осел. Старший сын Грегора, Карл, слег в горячке. А Франц Амбах обратился к нему с просьбой помолиться за упокой своей матери, прошлым месяцем отошедшей в мир иной. Дитрих попросил также заступничества св. Христофора за благополучное возвращение Бертрама из Базеля.
Священник вновь возблагодарил Господа за то, что чума ушла в Англию, а не в альпийские леса. Грешно было радоваться страданиям других, но от них зависела участь Оберхохвальда, и только потому он позволил себе подобные мысли.
— Meménto étiam, Dómine, — стал молиться он, — famulórum famularúmque tuárum Lorenz Schmidt, et Beatrix Ambach, et Arnold Krenk, qui nos praecésserunt cum signo fidei, et dórmiunt in somno pacis.[180] — Он невольно спросил себя, прав ли в отношении алхимика крэнков. Тот определенно умер с зажатым в руках «символом веры», но самоубийство — всегда препятствие на пути в Царствие Небесное. Однако Господа могла разжалобить не сама трагедия, а скорее благо, произошедшее из нее. Видя, какое сильное воздействие на гостей оказала смерть их товарища, многие хохвальдцы, прежде остерегавшиеся или боявшиеся крэнков, теперь приветствовали их открыто, если не с теплотой, то с менее явной враждебностью.
Убрав на место священные сосуды, Дитрих решил пройтись до домика Терезии. Последнее время он все подыскивал подобающий повод для визита. Вчера она рассказала ему о ноге Вальпургии и о том, как вправила кость на место. Дитрих поблагодарил ее и уже хотел продолжить разговор, но Терезия только опустила голову и захлопнула ставни.
Теперь она, наверное, осознала, как ошибалась насчет крэнков. Если вспомнить ужас, обуявший его самого при первой встрече с ними, то было легко простить Терезии ее чуть затянувшийся страх. Она признает свою ошибку, вернется в пасторат и к своим хлопотам по хозяйству, а по вечерам, прежде чем ей отправиться домой, они будут как прежде вместе лакомиться сладкими пирогами, и он почитает ей из De иsu partium или Hortus deliciarum.[181]
Дитрих застал Терезию за перебором каких-то растений для засушки. Их она выращивала в глиняных горшках на подоконнике. Девушка коротко поклонилась священнику, когда тот вошел, но занятий своих не прервала.
— Как дела, дочка? — спросил Дитрих.
— Хорошо, — тихо прозвучал ответ.
Священник задумался о том, как перевести разговор на тревожащую его тему, чтобы это не звучало как упрек.
— Сегодня никто не пришел на мессу. — Но это как раз и был упрек, ибо прежде Терезия посещала службу ежедневно.
Она не подняла головы:
— А они были?
— Ганс и Готфрид? Нет.
— Хороших новых прихожан ты впустил в храм.
Дитрих уже открыл рот, чтобы возразить — в конце концов, мало кто вообще посещал дневную мессу, — но потом счел за благо заметить вместо этого, что погода теплеет. Терезия пожала плечами:
— Фрау Грюндзау не видела тени.
— Гервиг говорит, будет еще один холодный год.
— Старому Одноглазому каждый следующий год кажется холодным.
— Твои… Как поживают твои травы?
— Вполне неплохо. — Она прервалась и подняла взгляд. — Я молюсь за тебя каждый день, отец.
— А я за тебя.
Но Терезия только тряхнула головой:
— Ты крестил их.
— Они желали этого.
— Это насмешка над таинством святого причастия!
Дитрих протянул руку и схватил ее за рукав:
— Кто говорит тебе обо всем этом?
Терезия вырвалась и отвернулась:
— Пожалуйста, уходи.
— Но я…
— Пожалуйста, уходи!
Дитрих вздохнул и повернулся к выходу, где застыл на секунду, положив руку на засов и словно чего-то ожидая, но Терезия не окликнула его. Ничего не оставалось как уйти, закрыв за собой дверь.
Манфред вернулся из Бенфельда на Сексагезиму,[182] угрюмый и неразговорчивый. Когда Дитрих появился в доме сеньора, то застал герра изрядно напившимся.
— Война может быть почетной, — сказал Манфред без предисловий, после того как Гюнтер захлопнул дверь скрипториума, и священник с господином сели поближе друг к другу. — Противники облачаются в доспехи, встречаются в приятном обоим месте, берут оружие, которым заранее договорились биться, и затем… Пусть Бог будет на стороне правого! — Он отсалютовал бокалом, осушил его до дна и наполнил вновь из кувшина превосходным вином. — Пусть Бог будет на стороне правого… Выпей со мной, Дитрих!
Священник принял бокал, хотя сделал всего лишь один маленький глоток:
— Что стряслось в Бенфельде?
— Черт знает что. Бертольд. Потерял всякое достоинство. Болтается по ветру. Епископ!
— Если хотите иметь более достойных епископов, позвольте Церкви избирать их, а не королям и князьям.
— Позвольте папе выбрать, хочешь ты сказать? Фи! Тогда при каждом дворе будет по французскому шпиону. Пей!
Дитрих придвинул стул и сел:
— Как Бертольд довел вас до такой невоздержанности?
— Это, — Манфред наполнил свой бокал, — не невоздержанность. Невоздержанность — это как раз то, чего не проявил он. Он — правитель Страсбурга, но правит ли он? Всего несколько копий уладили бы дело. — Он хлопнул по столу ладонью. — Где этот парень Унтербаум?
— Ты отослал его в Швейцарию узнать истинное положение дел.
— Это было на День св. Блеза. Он уже должен был вернуться. Если этот болван сбежал…
— Он не сбежит от Анны Кольман, — мягко ответил Дитрих. — Возможно, его задержала плохая дорога. Он очень гордился тем, что надел одежду гонца, и не расстанется с ней так легко.
— Его рассказ уже не имеет значения, — сказал господин, внезапно переменившись в настроении. — Я узнал все в Бенфельде. Ты знаешь, что случилось в Швейцарии?
— Я слышал, базельских евреев собрали для изгнания.
— Если бы для изгнания. Толпа взяла гетто штурмом и предала его огню, а потому… Все погибли.
— Боже милостивый! — Дитрих привстал, перекрестившись.
Манфред бросил на него угрюмый взгляд:
— Я не питаю особой любви к ростовщикам, но… не было ни обвинения, ни суда, а лишь обезумевшая чернь. Бертольд спросил Страсбург, что они намереваются предпринять в отношении евреев, и члены городского совета ответили, что они «не знают от тех никакого зла». И тогда… Бертольд спросил бургомистра, Петера Швабена, почему тот закрыл колодцы и убрал ведра. По мне, так это было чистой осторожностью, но поднялся большой шум по поводу лицемерия Страсбурга. — Манфред снова выпил. — Всякий в опасности, когда чернь срывается с цепи, еврей или нет. Дай только причину для недовольства — как тебе хорошо известно.
При этом напоминании Дитрих, в свою очередь, в несколько глотков осушил бокал, руки у пастора дрожали, когда он решил налить себе еще.
— Швабен и его совет держались стойко, — продолжил Манфред, — но на следующее утро монастырские колокола возвестили процессию «крестовых братьев». Епископ относится к ним с отвращением — как и все лучшие люди города, — но он не осмелился и слова сказать, потому что толпа симпатизирует им. Они — пей, Дитрих, пей! — Они шествовали по двое, эти флагелланты, опустив головы, в темных рясах, набросив капюшоны, с ярко-красными крестами спереди, сзади, на колпаках. Впереди шествовал их магистр и два лейтенанта со знаменами алого бархата и золотой парчи. И все в полном молчании. Полном молчании. Мне оно действовало на нервы, это молчание. Кричи они или танцуй, я бы, наверное, смеялся. Но это спокойствие внушало ужас всем смотрящим, ибо единственным звуком было шипящее дыхание двух сотен братьев. Я воображал их каким-то огромным змеем, извивающимся по улицам. На монастырской площади они запели свою литанию, и я не мог думать ни о чем, кроме одного.
— И о чем же?
— Как плохи были стихи! Ха! Проклятая мелодия до сих пор путает мысли. Мне нужен Петер миннезингер, чтобы изгнать ее. Жаль теперь, что я не смеялся. Это могло бы разрушить колдовство. Каноники собора, конечно же, все удрали. Два доминиканца попытались остановить процессию близ Майсена, но были побиты камнями за свои старания. И кто теперь осмелится выступить против них? Мне рассказывали, Эрфурт закрыл перед ними свои ворота, епископ Отто пресек шествие в Магдебурге. А тиран Милана воздвиг три сотни приветственных виселиц снаружи городских стен, и процессия пошла другой дорогой.
— Итальянцы — очень деликатный народ, — заметил Дитрих.
— Ха! По крайней мере, Умберто не согнул спину. Братья разделись по пояс и медленно выстроились в круг, пока по сигналу магистра пение не прекратилось и они не бросились ниц на землю. Затем поднялись и хлестнули себя бичом из кожаных ремней, а трое в центре поддерживали tempus, чтобы удары приходились в унисон. Все это время толпа стонала, тряслась и плакала от сочувствия.
— Эти братства не были столь неуживчивыми поначалу, — рискнул вступиться Дитрих. — Для вступления туда мужчине требовалось согласие его жены…
— Которое, я полагаю, многие были просто счастливы дать!
— …и располагать четырьмя пфеннингами в день на пропитание в пути. Он исповедовался во всех грехах и давал обет не мыться, не бриться, не переменять одежды, не спать в постели, хранить молчание и воздерживаться противоположного пола.
— Серьезный обет тогда, хотя от него и становишься волосатым и вонючим. И все это в течение тридцати трех дней и восьми часов, я слыхал. — Брови Манфреда сдвинулись. — Почему именно тридцать три дня и восемь часов?
— По дню, — ответил ему Дитрих, — за каждый год земной жизни Христа.
— Правда? Ха! Жаль, что я не знал. Никто из нас не смог высчитать это. Но прежние вожди все умерли или в отвращении покинули ряды братьев. Ныне их магистры заявляют, что могут давать освобождение от грехов. Они отвергают материнскую Церковь, осуждают евхаристию, искажают мессу и изгоняют священнослужителей из храмов, прежде чем разграбить их. Теперь туда принимают и женщин. Говорят, некоторые обеты ныне не соблюдаются в такой строгости. — Манфред накренил свой кубок, поболтал остатки вина и вздохнул. — Боюсь, меня настигает проклятие трезвости… Флагелланты прознали об упорстве совета и бросились в неистовстве на еврейский квартал, увлекая за собой горожан. Те бесчинствовали в течение двух дней, сместили Швабена и его совет и посадили на их место тех, кто им пришелся более по вкусу. В конце концов епископ, властители и имперские города согласились изгнать евреев. В пятницу, 13 числа, страсбургских евреев собрали вместе и на следующий день под стражей отогнали на иудейское кладбище в приготовленный им дом. Всю дорогу толпа глумилась над ними, кидалась отбросами и срывала одежду, чтобы найти спрятанные деньги, так что многие из евреев под конец оказались почти совершенно нагими.
— Произвол!
Манфред уставился в осадок на дне бокала:
— Затем… Затем дом подожгли, и мне сказали, там погибло девять сотен человек. Чернь разграбила синагогу, где иудеи совершали тайные обряды, и обнаружила бараний рог. Никто не знал его назначения, и предположили, что посредством него предполагалось подать сигнал врагам Страсбурга.
— О, милостивый Боже, — простонал Дитрих, — это же шофар. Для празднования священных дней.
Манфред налил себе еще вина:
— Возможно, тебе следовало быть там, может, просветил бы их, но не думаю, что люди были в настроении для ученого наставления. Боже мой, я с легкостью убил бы девять сотен евреев, выступи они против меня с оружием и в доспехах. Но сжечь их всех… Женщин и детей… Человек чести защищает женщин и детей. Беспорядок терпеть нельзя! Если человек должен быть передан на костер или в руки палача, то пусть это будет после надлежащей инквизиции. Людьми надлежит управлять! В том был грех Бертольда. Он пресмыкался перед чернью, тогда как должен был отправить своих рыцарей растоптать ее под копытами коней. Я говорю тебе, Дитрих, вот что происходит, когда низкородные навязывают свою волю! Нам бы таких властителей, как Педро Арагонский или Альбрехт Габсбург!
— Или Филипп фон Фалькенштайн?
Манфред предостерегающе ткнул в священника указательным пальцем:
— Не искушай меня, Дитрих! Не искушай меня.
— Что сталось с теми евреями, которые спаслись?
Господин пожал плечами.
— Наместник герцога объявил земли Габсбургов убежищем для них, так что полагаю, они во всю прыть несутся в Вену — или Польшу. Король Казимир, говорят, распространил такое же приглашение. О, подожди, — сказал Манфред, делая глоток вина. Он закашлялся и нетвердой рукой опустил бокал на стол. Дитрих поймал кубок, прежде чем тот успел опрокинуться. — Быть войне.
— Война? И вы доныне забыли упомянуть об этом?
— Я… пьян, — сказал Манфред — Пьют, чтобы забыть. Цеха Фрайбурга намереваются сокрушить Соколиный утес. Сокол изгадил свое собственное гнездо. Вольфрианна, опекуном которой он был, сбежала и вышла замуж за фрайбургского портного. Филипп выкрал этого человека, и, когда она пришла под стены замка молить об освобождении пленника, ее ревнивый попечитель вернул ей мужа — с самой высокой башни. Цех портных потребовал возмездия, а остальные будут сражаться из солидарности.
— И как это затрагивает тебя?
— Ты знаешь, какого я мнения о Фалькенштайне… Но наместник герцога пообещал фрайбургцам помощь. Они выкупили свои свободы у Урахов с помощью герцогского серебра, и в их процветании теперь надежды Альбрехта на расплату по долгу. Фон Фалькенштайн украл у Габсбургов один из этих платежей. — Манфред кивнул Дитриху, как бы напоминая. — Герцог не допустит, чтобы это повторилось.
— Так он призвал тебя под свои знамена?
— Как и Нидерхохвальд, — сказал Манфред, — но я рассчитываю, что маркграф Фридрих тоже присоединится. Тогда… Ха! Правители Оберхохвальда и Нидерхохвальда выступят бок о бок! — Он осушил свой бокал и запрокинул над ним кувшин, но безрезультатно. — Гюнтер! — загремел он, запустив посудой в дверь. — Еще вина! — Затем, шепотом, обращаясь к Дитриху: — Он принесет разбавленное, решит, что я не почувствую разницы.
— Итак, — сказал Дитрих. — Выходит, еще одна война.
Манфред, сгорбившийся в своем высоком кресле, ударил ладонями по подлокотникам.
— Французская война была прихотью. Эта война — долг. Если не удастся преуспеть сейчас — с цехами Фрайбурга, герцогом и всеми остальными, — то дело тогда вообще неосуществимо. Но барон Гроссвальд на себя его не примет. — Манфред кивнул головой по направлению к двери, подразумевая южную башню, где размещались гостящие в замке крэнки. — Я переговорил с ним по возвращении, и он сказал, что не рискнет своими сержантами против Фалькенштайна. Какой прок от их волшебного оружия, если я не могу воспользоваться им?
— Крэнков мало, — предположил Дитрих. — Гроссвальд не хочет потерять еще кого-то из своего отряда, помня о тех, кто уже погиб. Последний их ребенок умер вчера. По возвращении домой его наверняка ждут неприятности и официальное дознание.
Манфред ударил по столу:
— Так он торгует своей честью ради безопасности?
Дитрих обернулся к властителю во внезапной ярости:
— Честь! А война тогда что? Развлечение?
Манфред вскочил на ноги и, опершись руками о стол, подался вперед:
— Развлечение? Нет, совсем не развлечение, священник. На войне мы постоянно давимся страхом и подставляемся любой опасности. Плесневый хлеб или сухари, приготовленное или сырое мясо; сегодня еды вдосталь, завтра ничего, вина мало или совсем нет, вода из пруда или бочонка; дурные жилища, палатка в качестве пристанища или лишь ветви деревьев над головой; неудобная постель, беспокойный сон в полном облачении, тяжесть металла и близость врага на расстоянии полета стрелы. «Стой! Кто идет? К оружию! К оружию!» — Манфред яростно жестикулировал пустым Krautstrunk в руке. — При первой дремоте: тревога. На рассвете: рожок. «На коня! На коня! Сбор! Сбор!» Часовой — неусыпно начеку день и ночь. Фуражир или дозорный — сражаешься без доспехов. Стража за стражей, караул за караулом. «Вот они! Сюда! Слишком много. — Нет, не так много. — Новое донесение! Сюда. — Туда. — С этого края! — Тесни их здесь. — Вперед! Вперед! — Не уступать! — Стой!» — Герр замер, внезапно осознав, что кричит, вышагивает по зале и возбужденно размахивает руками, заставив Гюнтера остановиться в дверях, словно громом пораженного. Манфред повернулся назад к столу, взял свой бокал, заглянул в него и, обнаружив, что тот пуст, поставил обратно. — Таково наше призвание, — сказал он спокойнее, падая в свое кресло.
Повисло молчание. Гюнтер заменил пустой кувшин новым и осторожно удалился. Тогда герр поднял голову и пронзительно посмотрел на Дитриха:
— Но ведь и тебе ведомо что-то подобное, не так ли?
Пастор отвернулся:
— Вполне.
— У тебя есть друзья среди крэнков, — услышал он голос своего господина. — Объясни им, что значит слово долг.
На рассвете сервы, несшие службу посыльных, надели на себя плащи с гербом Хохвальда и понесли известия вниз по долине и к рыцарям-вассалам. С Церковного холма Дитрих наблюдал за тем, как кони танцуют на заметенных метелями дорогах.
Снег, лежавший толстым слоем всю зиму вокруг манора, как барьер, отделявший его от смятения внешнего мира, таял. Через него уже протоптали тропинки. Люди, разносившие вести, разнесут и слухи, по округе начнут ходить странные небылицы о гостях Оберхохвальда.
Ровно две недели спустя, в первый понедельник Великого поста, под стенами замка забили копытами в грязи и зафыркали паром в морозном мартовском воздухе кони. Хлопающие на ветру разноцветные знамена отмечали рыцарей, призванных от своих феодов. Оруженосцы проверяли клинки и укладывали ношу для вылазки в долину. Скрипели повозки, кричали ослы, лаяли собаки. Дети орали от волнения или целовали отцов, ожидавших похода с торжественными лицами в пешем строю. Женщины стойко сдерживали слезы. Ожидаемый вызов от маркграфа прибыл, и герр Оберхохвальда собирался на войну.
Palefridus[184] Манфреда был цвета воронова крыла и весь испещрен белыми крапинками, словно его недавно вымыли с мылом. Густую гриву скакуна зачесали на левую сторону, а оголовье уздечки щедро украшали цвета Хохвальда. Едва герр вскочил на коня, как тот встал на дыбы, радуясь тяжести своего хозяина в седле. Вокруг в возбуждении носились две гончие из своры замка, бегая вокруг жеребца кругами. Они были натасканы выслеживать зверя и думали, что предстоит охота.
Манфред накинул поверх доспехов плащ с гербом. Шлем, притороченный на время похода позади седла, переливался на солнце. Рукоять меча сияла золотом. На шее у герра висел горн в форме когтя грифона размером с половину человеческой руки, чей толстый конец расширялся раструбом, а тот, что зауживался к мундштуку, был украшен чистым золотом и удерживался замшевыми ремешками. Он сверкал как драгоценный камень, и, когда его прикладывали к губам, звук из него разносился дальше, чем самое звучное эхо на свете.
Оруженосец Манфреда восседал на не столь роскошно экипированном коне и вместо седла использовал старую торбу. Перекинув через правое плечо дорожный мешок господина, набитый разными походными принадлежностями, а на левое с помощью перевязи повесив щит хозяина, с копьем за спиной и колчаном в руке, он казался снаряженным куда более устрашающе, чем тот, кому служил.
— Вообрази, — сказал Манфред Дитриху, стоявшему подле вороного коня в разбитом копытами месиве грязи и талого снега. — Герцог призвал от меня шесть с половиной человек, а выбирать того, кто раньше отправится домой, — всегда такая морока. Они борются за привилегию, знаешь ли, но никогда в открытую. Тот, кто заслуживает эту милость, сразу становится врагом для остальных и чаще всего задерживается дольше, лишь бы его не сочли трусом. Зато теперь я могу взять полчеловека герцога и полчеловека маркграфа и получить, таким образом, целого, — герр запрокинул голову назад и расхохотался, а Дитрих пробурчал нечто невнятное. Манфред подмигнул ему: — Ты считаешь остроту неуместной? А что еще остается человеку, отправляющемуся навстречу возможной погибели?
— Здесь нет повода для смеха, — ответил ему Дитрих. Манфред хлопнул перчатками по левой ладони:
— Что ж, я покаюсь на исповеди после, как и подобает солдату. Дитрих, как бы ни хотел я держать свой манор в мире, для мира требуется согласие всех, а войну может разжечь и один. Я поклялся защищать беззащитных и карать нарушителей спокойствия, даже если они будут людьми знатными. Вы, священники, учите прощать врагов своих. Это правильно, иначе можно до скончания времен мстить друг другу. Но если сравнивать того, кто не остановится ни перед чем, и того, кто не готов хоть на что-нибудь, то преимущество обычно на стороне первого. Язычники тоже бывают правы. Всепрощение — это ложный мир. Твой враг может счесть снисходительность за слабость и ударить первым.
— А как ты решаешь для себя этот вопрос? — спросил Дитрих.
Манфред усмехнулся:
— Ну, я должен сражаться со своим врагом… но честно. — Он повернулся в седле посмотреть, собралось ли его войско. — Эй, Ойген, знамя вперед!
Юнкер, верхом на белом валашском коне, под приветственные крики собравшихся проскакал галопом со знаменем Оберхохвальда, вставленным в стремя.
Кунигунда подбежала к коню Ойгена и, вцепившись в поводья, закричала:
— Обещай мне, что вернешься! Обещай! — Знаменосец подхватил платок девушки как знак милости, засунул его за пояс и объявил, что тот убережет его от всякого зла. Кунигунда оборотилась к отцу: — Обереги его, отец! Не позволяй никому причинить ему боль!
Манфред погладил дочь по щекам:
— Оберегу, насколько это позволит мой меч и его честь, радость моя, но все в руках Господа. Молись за него, Гюндл, и за меня.
Девушка убежала в часовню, прежде чем кто-либо смог увидеть ее слезы. Манфред вздохнул, глядя ей вслед:
— Она слишком много слушает миннезингеров и думает, что все прощаются как в романах. Если я не вернусь… — добавил он, но не договорил и спустя секунду продолжил уже спокойнее: — В ней вся моя жизнь. Я решил, что Ойген женится на ней, как только тот заслужил свои шпоры, и именно ему суждено оберегать Оберхохвальд от ее имени; но если он… Если ни один из нас не вернется… Если это случится, проследи, чтобы она удачно вышла замуж. — Он перевел взгляд на Дитриха: — Доверяю ее тебе.
— Но маркграф…
— Маркграф Фридрих оставит ее незамужней, чтобы доить мои земли и набить свой карман. — Манфред помрачнел. — Если бы мальчик выжил и Анна вместе с ним… А! Никто бы слова не сказал против, если бы эта женщина стала моим бургфогтом! То была жена, достойная мужчины! Часть меня умерла, когда я услышал вопль повитухи! Все эти годы — одна сплошная пустота.
— Так вот почему ты отправился на французскую войну? — спросил Дитрих. — Заполнить пустоту?
Манфред разозлился:
— Следи за своим языком, священник. — Он рванул уздечку на себя, но, посмотрев вверх, остановил коня. — Тпру! Что тут у нас такое?
По рядам ожидающих рыцарей и слуг пробежал шум. Некоторые на биваке указывали на небо и приветственно восклицали. Другие вскричали от ужаса, когда пять крэнков в упряжи для полетов опустились, словно опадающие листья, с небес на взрытое конями поле. Оки несли ручные pot de fer, висящие на перевязях, и длинные светящиеся трубки через плечо. Дитрих узнал Ганса и Готфрида — и ему показалось странным, что когда-то они все казались ему на одно лицо.
Среди тех, кто до сих пор не видал крэнков, прибыв из отделенных имений, поднялся вой. Маркитантка из Хинтервальдкопфа принялась размахивать в воздухе ковчегом для мощей, который носила на шее. Другие пытались улизнуть, опасливо оглядываясь назад. Францль Длинноносый успел пройтись жезлом по спинам нескольких убегающих маркитантов.
— Как, вы уже бежите от горстки кузнечиков? — смеялся он. Некоторые рыцари наполовину вынули свои мечи из ножен, а Манфред громовым голосом крикнул, что незнакомцы — путешественники из далекой страны и явились помочь войску своим хитроумным оружием. Затем прибавил sotto voce[185] Дитриху:
— Благодарю тебя за то, что сумел убедить Гроссвальда.
Дитрих, знавший, сколь безуспешны были его просьбы, промолчал.
Дружелюбие, с которым местный гарнизон приветствовал вновь прибывших, многих успокоило. Некоторые пробормотали о том, что «демонов приветствуете», но ни один из окрестных рыцарей не решился взять в галоп, пока их братья из замка стояли на месте, ничуть не тревожась. Когда Ганс и Готфрид склонили колени перед Дитрихом, осенили себя крестным знамением и попросили благословения священника, шушуканье стихло, подобно тому как вода уходит в пересохшую землю. Многие из тех, кто больше всех волновался, невольно тоже перекрестились и взяли себя в руки, а то и вздохнули с облегчением при виде столь благочестивого жеста.
— Это что значит? — спросил Дитрих Ганса посреди всеобщей сумятицы. — Гроссвальд согласился?
— Мы должны вернуть медную проволоку, украденную фон Фалькенштайном, — сказал Ганс. — Она лучше подойдет, чем та, которую вытянул благословенный Лоренц. — Один из трех незнакомых крэнков запрокинул голову и прокомментировал сказанное жужжанием, но на создании отсутствовала упряжь для переговоров, Дитрих не понял его, а Ганс жестом велел своему товарищу молчать.
Манфред, надев собственную упряжь, приблизился и спросил, кто из них капрал.
Ганс выступил вперед:
— Мы прибыли восславить Гроссвальда, мой господин. С вашего позволения, мы полетим впереди колонны и будем сообщать о том, что предпринимает Фалькенштайн, посредством устройства, передающего голос на расстоянии.
Манфред потер подбородок:
— И будете вне поля зрения наиболее слабых духом среди нас… Есть ли у вас гром-глина? — Крэнк хлопнул по ранцу, перекинутому через туловище, и герр кивнул: — Очень хорошо. Пойдет. Полетите в авангарде.
Дитрих со смешанными чувствами наблюдал за тем, как крэнки растворяются в небе. Доводов против было два. Армия разболтает секрет без особых усилий, посеяв по всей округе изрядное волнение, а даже мимолетное появление Ганса и его спутников придаст молве плоть. С другой стороны, крэнки смогут вернуть проволоку и тем ускорить свое отправление. Ergo… Главный вопрос в том, что произойдет раньше — прибытие любопытных или отлет гостей. Конечно, к настоящему моменту слухи наверняка уже широко разошлись, так что россказни солдат не слишком осложнят ситуацию. А вот насчет отбытия крэнков у Дитриха ответа не нашлось.
По дороге к Церковному холму священник проходил мимо домика Терезии и заметил ее лицо в раскрытом окошке. Они встретились взглядом, и он вновь увидел закоченевшую, неспособную плакать девочку лет десяти, которую увез в леса. Взмахнул рукой, и что-то, кажется, дрогнуло в ее чертах, но девушка захлопнула ставни, прежде чем он смог в этом убедиться.
Дитрих медленно опустил руку и сделал еще несколько шагов по склону, а потом внезапно сел на валун и заплакал.
После полудня того же дня Дитрих и Иоахим кормили приходскую скотину. Воздух в сарае был теплым от тел животных и густым от запаха навоза и соломы.
— Я буду очень рад, — заметил пастор, бросая вилами силос в кормушку, — когда крэнки отбудут, а Терезия вернется к своим обязанностям.
Иоахим, занятый более шумным делом у клеток с цыплятами, прервал свое занятие и отбросил ладонью прядь волос с бровей:
— Сосиску в свинью обратно не превратить.
Священник нахмурился и оперся на вилы. Корова замычала. Минорит повернулся и раскрошил корм птицам. Из пристройки доносился грохот горшков.
— Она всегда была мне словно дочь, — сказал Дитрих наконец.
Иоахим хмыкнул:
— Дети — проклятие отцов. Мне это говорил мой папаша. Имел в виду меня, конечно. Он потерял руку в войне баронов и вечно бесился от того, что больше не может кромсать других людей на куски. Хотел, чтобы я занял его место, стал наследником дяди, но я желал только, чтобы во мне пребывал Господь, а профессия мясника казалась мне не самой верной дорогой в Новый век. — Дитриха передернуло, и Иоахим кивнул. — Ты научил Терезию любви к ближнему, но, когда от нее потребовалось величайшее милосердие, его у нее недостало. Я так и записал в дневнике: «Даже подопечная пастора Дитриха подверглась испытанию и не выдержала его».
Дитрих покачал головой:
— Никогда не говори так. Это причинит ей боль. Скажи лучше: «Пастор Дитрих подвергся испытанию и не выдержал его», ибо я всегда ошибался в своих оценках других.
В сарай ворвался Скребун, жужжа, щелкая и потрясая поварешкой. Дитрих подпрыгнул от неожиданного вторжения и выставил перед собой вилы, но, когда увидел, кто перед ним, вытащил упряжь для переговоров из заплечного мешка и надел ее на голову.
— Где Ганс? — спросил крэнк. — Время прошло, а пища не приготовлена.
Иоахим открыл было рот, чтобы ответить, но Дитрих предостерегающе поднял руку.
— Мы не видели его с самого утра, — увильнул он от ответа.
На это крэнк стукнул кулаком по дверному косяку, пробормотал какое-то слово, которое «домовой» не перевел, и выскочил из сарая.
Дитрих стащил с головы ремешки и осторожно выключил устройство:
— Итак, он не знает. Значит, Гроссвальд не посылал их. — Пастор обеспокоился. Увалень заточил Ганса в тюрьму за похищение Дитриха из донжона замка Фалькенштайна. Какое наказание может последовать за этот новый проступок?
К службе третьего часа барон Гроссвальд узнал о случившемся и ворвался в пасторат, толкнув дверь так, что та хлопнула и отскочила от стены. Дитрих, готовивший проповедь, отшатнулся от аналоя, уронив на пол часовник, у которого подогнулись страницы.
— Он покажет мне свою шею, когда вернется, — кричал Гроссвальд. — Почему Манфред дозволил ему?
В комнату протолкнулись Пастушка и Скребун, и предводительница паломников задержалась на мгновение, чтобы прикрыть дверь от февральского холода.
— Господин барон, — сказал Дитрих. — Герр Манфред не оспорил присутствие Ганса на смотре по той причине, что ранее взывал к вашему долгу и решил, что те явились по вашей воле.
Гроссвальд забавными скачками мерил пространство перед светящимся камином; они напомнили Дитриху прыжки через скакалку, но явно выдавали сильное волнение предводителя крэнков.
— Мы и так потеряли слишком многих, — сказал тот, обращаясь не к одному только Дитриху, ибо на это откликнулась Пастушка:
— Трое погибли от холода, один из них ребенок, прежде чем ты хотя бы попытался… войти в деревню. И затем…
— Алхимик, — добавил Скребун.
— Не произноси его имя, — предупредил Гроссвальд главного философа. — Я не желаю видеть, как еще одна жизнь оборвется — причем так бессмысленно!
— Если жест Ганса напрасен, — возразила Пастушка, — зачем мы вообще заботимся о собственных жизнях?
Гроссвальд замахнулся на нее, но крэнкерин ловким движением отразила удар, словно рыцарь, парировавший выпад меча. Оба сдержались, но смотрели друг на друга искоса, насколько так можно было сказать об их чудных глазах.
— Неужели ты рассчитывал питаться от щедрот герра Манфреда, — настаивал Дитрих, — ничем не отблагодарив его? Разве не дал он тебе пищу и кров зимой?
— Ты смеешься над нами, — сказал Гроссвальд, стряхивая руку, которую Скребун предупреждающе положил на его плечо.
— Я не знал, что Ганс мог действовать вопреки твоим повелениям, — сказал Дитрих. — Разве покорность вышестоящему не записана в атомах вашей плоти?
Скребун, выдававший доселе свое возбуждение только покачиванием на месте, быстро протянул руку, сдерживая Гроссвальда.
— Я отвечу на это, Увалень. — Дитрих отметил про себя то, что тот использовал уменьшительную форму. Среди взрослых это означало либо проявление нежности, либо снисхождения, а крэнки, судя по наблюдениям пастора, особой нежностью друг к другу не отличались.
— Атомы нашей плоти, — пояснил философ, — предписывают нам… вкус… к покорности вышестоящим. Но голодный может поститься, а мы умерить страсть к покорности. У нас есть поговорка, которая гласит: «Подчиняйся приказу, пока ты не силен настолько, чтобы его ослушаться». И другая: «Власть ограничивается пределами досягаемости».
Он совсем по-человечьи кивнул в сторону отошедшей в угол комнаты Пастушки.
— И очень многое зависит, — отозвалась та, — от того, кто отдает приказы.
Увалень окаменел на мгновение, затем внезапно ринулся наружу, да так, что дверные петли жалобно скрипнули.
— Понимаю, — сказал Дитрих, закрыв за ним дверь.
— Неужели? — сказала Пастушка. — Меня мучает вопрос. Может ли человек поститься вечно, или же голод в итоге повергнет его в отчаяние?
На следующий день, в день памяти св. Кунигунды,[186] среди крэнков вспыхнул мятеж. Они бросались друг на друга на главной улице и на грязном лугу, к изумлению как жителей деревни, так и гарнизона замка. Удары наотмашь, кулаками и ногами оставляли ужасные раны и издавали громкий стук, словно при фехтовании сухими деревянными палками.
Перепуганные хохвальдцы попрятались в церкви, домах и замке, вся работа в деревне замерла. Дитрих взывал к толпе дерущихся на лугу о перемирии, но сражение вихрем пронеслось мимо, словно водный поток, обогнувший камень.
К Церковному холму скачками пронеслась Пастушка, за ней еще четыре крэнка. Дитрих бросился вслед. Преследователи молотили по резным дубовым вратам церкви, оставляя своими зазубренными клешнями глубокие раны на деревянных фигурах. Такое увечье св. Екатерине не наносили даже ее римские мучители.
— Остановитесь ради Бога! — закричал он и бросился наперерез между толпой и драгоценными резными изображениями. — Это здание неприкосновенно!
Страшный удар рассек кожу на его голове, из глаз брызнули искры, и свет померк. Дверь за ним распахнулась, и он опрокинулся на пол, ударившись и без того раскалывающейся от боли головой о камень. Его подхватили чьи-то руки и втащили внутрь. Дверь захлопнулась, заглушив шум беснующихся.
Он не знал, как долго пролежал в оцепенении, но, придя в себя, сел с криком:
— Пастушка!
— В безопасности, — отозвался Иоахим.
Пастор обвел взглядом полумрак церкви, увидел Грегора, зажигающего свечи, свет которых освещал Пастушку и нескольких селян. Жители деревни сторонились крэнкерин, прячась подальше в укромные уголки строения. Минорит помог Дитриху подняться на ноги.
— Хорошо сказал, — прокомментировал монах. — «Остановитесь ради Бога!» Ты позабыл о своей диалектике. — Грохотанье в дверь прекратилось, и он подошел к ней и отодвинул засов. — Они ушли.
— Какая муха их укусила? — подивился Дитрих.
— У них всегда был скверный характер, — сказал Грегор, поднимая шест, чтобы зажечь свечи высоко на стене. — Надменны, словно евреи или высокородные. Уже второй раз они ударили тебя.
— Прости им, Грегор, — ответил священник. — Они не ведают, что творят. Я оказался между их кулаками и мишенью. В противном случае они не обратили бы на нас никакого внимания.
Дитрих понимал, в нем сейчас говорит инстинкт. На уровне атомов плоти крэнки не считали людей ни друзьями, ни врагами.
Пастушка сидела на корточках, задрав колени выше головы и обхватив их длинными руками. Уголки ее губ ритмично пощелкивали, она походила на человека, бормочущего себе под нос.
— Миледи, — обратился к ней Дитрих, — что значит этот бунт?
— Тебе ли спрашивать? — ответила крэнкерин. — Ты и коричневая ряса тому причиной.
Иоахим оторвал полосу ткани от подола своего одеяния и замотал ею лоб Дитриха, чтобы остановить кровь.
— Мы тому причина? — переспросил монах.
— Если бы не ваши местные суеверия, Ганс не стал бы поперек естественного порядка вещей.
— Миледи, — возразил Дитрих, — Ганс действовал ради общего блага — вернуть проволоку. Для людей, как и для всех живых созданий, естественно стремиться к благу.
— «Всем живым созданиям» естественно поступать как сказано — сказано правителями или же самой природой. Вот как поступает «благой» человек. Но Ганс сам решил, какая цель благая. Не по своим обязанностям, не по велению стоящих над ним. Неестественно! Теперь же некоторые говорят, что он действовал по повелению — повелению вашего господина-с-неба, «чья власть даже выше власти герра Увальня».
— Благословенно имя Господне! — вскричал Иоахим. Дитрих жестом приказал ему молчать.
— Вся власть под Богом, — пояснил монах, — иначе она не знала бы меры, и справедливость бы стала волей господ. Но продолжай.
— Ныне среди нас раздоры. Слова разбегаются во все стороны, словно цыплята от когтей сокола, тогда как они должны бежать по положенным порядком каналам от тех-кто-говорит к тем-кто-слушает. Ибо вы не можете вообразить… празднества-внутри-головы… от осознания того, что трудишься на своем месте, и нити Гигантской Паутины связывают тебя с верхом и низом, со всем на свете, разно как вам не известна и недостаточность-внутри-нас, когда Паутина рвется. Скребун сравнил ее с голодом, но голод — ничто… — Она помолчала и мягко зажужжала: — Его можно с легкостью терпеть, пока он не станет невыносимым. Но недостаточность… Это словно сидишь на берегу раздувшейся от половодья реки и не можешь добраться до… до… вы называете это возлюбленным… до возлюбленного на другом берегу.
— Сердечная мука, — сказал неожиданно Иоахим. — То, о чем ты говоришь, называется сердечной мукой.
— Doch? Тогда сердечная мука.
Каменщик Грегор подошел и встал рядом с ними, а услышав, что сказал Иоахим, заметил:
— Они чувствуют сердечные муки? Тогда они явно меры не знают, показывая их.
— В нас сердечная мука по полноте Паутины, — сказала Пастушка, — и мы бросимся в неспокойную реку, чтобы восстановить ее. В нас сердечная мука по родной земле — вы называете это Heimat[187] — и… и ее плодам.
— Но ныне вас охватили ереси, — догадался Дитрих. — Гроссвальд говорит одно, Ганс говорит другое. Быть может, ты, — предположил он, — говоришь третье.
Пастушка подняла неподвижное, похожее на маску, лицо:
— Ганс пошел против слов Увальня, но вина целиком на Гроссвальде, ведь он не смог произнести толком, чего хотел. Теперь он повернул дело так, что я тоже отвергаю естественный порядок, и толпа — как высшие, так и низшие — ополчилась на меня за это прегрешение. Но, когда двое в разладе, ошибаться могут оба — как Гроссвальд, так и Ганс.
— Тот, кто встает посередине, — поделился опытом Грегор, — часто получает удары с обеих сторон. Опасно пасти стадо на поле меж двух армий.
— Раздоры, — сказал Дитрих, — дело очень серьезное. Мы всегда должны стремиться к миру и согласию.
Иоахим засмеялся и процитировал:
— «Не мир пришел Я принести, но меч. Ибо Я пришел разделить человека с отцом его, и дочь с матерью ее, и невестку со свекровью ее».[188] Так философы, играя словами, потеряли из виду их прямое значение, которое всегда начертано в сердцах.
— И здесь тоже раздор, — мягко заметил Грегор. Дитрих обратился к Пастушке:
— Скажи своим людям, что нельзя нападать на любого, кто придет в церковь или же ко двору Манфреда, ибо таков Мир во Христе; что воины не могут нападать на женщин и детей, крестьян, торговцев, ремесленников или животных, равно как на какое-либо религиозное или общественное здание. А по закону, да и по обычаю никто не может ударить другого в церкви или при дворе господина.
— И действенен ли этот Мир?
— Госпожа моя, люди по природе своей жестоки. Мир — это сито, и падает немало сквозь него, хотя, возможно, не так много, как могло бы.
— Дом-в-котором-никого-нельзя-ударить… — произнесла Пастушка странным голосом. Было непонятно, то ли она задумалась, то ли пришла в циничное настроение. — Новая мысль. Это здание скоро переполнится.
Дитрих попросил Тьерри положить конец дракам, но бургфогт отказался.
— У меня здесь только гарнизон, — объяснил он. — Пять рыцарей, восемь стражников, еще двое на воротах и один в надвратной башне. Я не буду рисковать ими, усмиряя этих… этих созданий.
— Зачем вас оставили здесь, сэр, — спросил Дитрих — как не для поддержания порядка?
Тьерри переносил наглость с меньшим спокойствием, чем Манфред.
— Фалькенштайн не тот человек, который будет терять время понапрасну, ожидая нападения врагов. Он не может ударить по Фрайбургу или по Вене, но способен легко опустошить Хохвальд. Если он сделает вылазку, мне будет нужно, чтобы каждый мужчина был здоров, начеку и при оружии. Всякий крэнк, что будет искать здесь убежища, получит его, но я не буду разнимать дерущихся. Это дело Гроссвальда, и я не собираюсь вставать между ним и его вышедшими из повиновения вассалами.
Неудовлетворенный этим решением, Дитрих взял лошадь из конюшни замка и отправился к Соколиному утесу, где надеялся добиться вмешательства Манфреда. Пастор спешил, как мог, но приходилось осторожно выбирать путь зигзагами по склону Катеринаберга, через заросли и другие препятствия в ущелье. Он уже далеко углубился в сумерки ущелья, когда услышал глухой раскат грома и увидел султан черного дыма над другим концом долины.
Дитрих добрался до Соколиного утеса после полудня, устав не столько от езды, сколько от тревожных мыслей, и принялся искать знамя Хохвальда в раскинувшемся без особого порядка или системы военном лагере. Дворянские гербы развевались повсюду, словно на праздничном дереве. Здесь двуглавый орел Габсбургов; там золотой пояс маркграфа и красно-белые полосы Урахов. Дальше — каждый на своем укреплении — гербы ткачей, серебряных дел мастеров и других цехов Фрайбурга. Фон Фалькенштайн жестоко просчитался в том, как долго члены гильдий будут терпеть его пошлины. Теперь ремесленники и лавочники встали со скамьи, чтобы наконец вытряхнуть камень из башмака.
Прислуга праздновала, и Дитрих увидел причину этого, достигнув кромки лагеря. Ворота замка Фалькенштайн были разбиты, а надвратная башня обвалилась, словно размозженная дубиной Сигенота. Лязг оружия и крики сражающихся едва доносились сверху. Гром-глина крэнков позволила проникнуть в замок, но путь оказался узким, а, как известно, пролом в крепостной стене можно удержать, если стоять насмерть. И верно: на нагромождении каменных обломков в лучах заходящего солнца мерцали доспехи людей и упряжь лошадей.
Наконец, Дитрих отыскал палатки Хохвальда, но шатер герра пустовал, а его оруженосцев нигде не было видно. Честь увлекла Манфреда в пролом, и, возможно, сейчас он уже покоился среди лежащих около стены тел. Дитрих вернулся в шатер, приметил оттоманку в турецком стиле, уселся на нее и стал ждать.
Поздний вечер сменился ночью, звуки битвы угасли, давая знать о том, что последних «твердолобых» или убили, или взяли в плен. Оружие и доспехи доставались победителю, многие рыцари сражались насмерть — не столько из любви к сеньору, сколько в стремлении избежать бедности и позора. Штурмующие ручейками возвращались обратно в лагерь; они гнали перед собой пленников, за которых можно было получить выкуп, и несли на себе добычу, богатства Соколиного утеса, коих там немало скопилось за годы разбоя на большой дороге.
Дитрих от скуки взял было в руки книгу из клади Манфреда; но она оказалась посвящена соколиной охоте, тоску не развеяла, а Дитрих вместо этого лишь рассердился из-за почерка переписчика и качества иллюстраций. Когда он услышал неровный грохот кованых сапог снаружи, то отложил том в сторону и вышел из шатра.
Слуги разводили костры, Макс Швайцер как раз выбирал лучшее место для своих солдат. Он с удивлением выпрямился:
— Пастор! Что случилось? Вы ранены!
Дитрих дотронулся до повязки:
— В деревне была драка. Где Манфред?
— В палатке костоправа. Драка! На вас напали? Мы думали, они сбежали к Брайтнау.
— Нет, крэнки дрались между собой — и Тьерри ничего не предпринял.
Макс сплюнул в костер.
— Тьерри искусен в защите. Пусть Гроссвальд улаживает свои проблемы сам.
— Гроссвальд сам хорош и сыграл в этом не последнюю роль. Дело должен решить Манфред.
Макс нахмурился:
— Ему это не понравится. Андреас, прими командование. Пойдемте тогда, пастор. Вам нипочем не найти костоправа в этом лабиринте. — Он припустил скорым шагом, Дитриху пришлось рвануть с той же прытью, чтобы не отстать.
— Рана серьезная? — спросил священник.
— Герр получил удар, который стоил ему щеки и нескольких зубов, но думаю, лекарь пришьет все на место. Щеку, естественно.
Дитрих перекрестился и молча помолился за здоровье Манфреда. Этот человек на протяжении многих лет был предупредительным, хотя и не понятным до конца другом, с необычным складом характера. После смерти жены у него появилась склонность к размышлениям, хотя герр по-прежнему отличался грубостью вкусов, что одновременно не мешало ему глубоко смотреть на вещи. Манфред был одним из немногих, с кем Дитрих мог обсудить чуть ли не все, за исключением самых мирских вопросов.
Но священник неправильно понял Макса. Ойген, а не Манфред сидел привязанным на стуле в палатке лекаря.
Dentator[189] удалял один за другим раскрошенные зубы при помощи пеликана — французской новинки, вошедшей в употребление совсем недавно. Мускулы dentator вспухли от напряжения, а Ойген сдерживал крики при каждом рывке. Лицо юнкера почернело от удара. Кровь залила лоб, нос, подбородок и окрасила зубы, торчащие сквозь висящую лоскутьями щеку, отвратительно алым. Челюсти скалились сквозь рану. Рядом, ожидая своей очереди, заляпанный кровью хирург читал книгу с загнутыми краями страниц.
Манфред, желая поддержать парня, стоял подле стула. Заметив появление Дитриха, он знаком показал, что с разговором следует повременить. Пастор беспокойно ходил вокруг палатки, чувствуя тяжесть предстоящего разговора.
Поблизости стоял покрытый пятнами стол, над которым обычно трудился костоправ, а рядом с ним корзина сухих губок. Заинтригованный, Дитрих наклонился поднять одну из них, но лекарь остановил его:
— Нет-нет, падре! Очень опасно брать. — Его говор, в котором перемешивались французские и итальянские слова, выдавал в нем уроженца Савойи. — Они пропитаны вытяжкой опиума, коры мандрагоры и корней белены; яд может попасть вам на пальцы. Тогда… — Он изобразил, что слюнявит палец, как будто собираясь перелистнуть рукопись. — Вы понимаете? Очень плохо.
Дитрих отпрянул от внезапно оказавшихся зловещими губок.
— Для чего вы их используете?
— Если боль, и такая сильная, что нельзя резать без риска, я смачиваю губки, освобождаю пары и держу под носом у человека — вот так — пока он не заснет. Но… — Лекарь вытянул руку в кулаке, отставив большой палец и мизинец, и помахал ею. — Слишком много fumo,[190] и человек не проснется, так ведь? Но, когда раны особенно ужасны, может, и лучше, если он упокоится в мире, а не в муках, так?
— Можно я взгляну на книгу? — Дитрих указал на фолиант в руках хирурга.
— Э, она называется «Четыре мастера». Описывает самое ценное — опыт древних, сарацин и христиан. Мастера из Салерно составили ее много лет назад — прежде чем сицилийские famigliae[191] убили всех анжуйцев. Эта книга, — добавил он с гордостью, — копия непосредственно с экземпляра мастера, но я уже кое-что в нее добавил.
— Искусная работа, — сказал пастор, возвращая книгу. — Так в Салерно, значит, обучают хирургии?
Савояр засмеялся:
— Черт возьми! Штопать раны — это искусство, а не schola.[192] Ну, в Болонье есть schola, учрежденная Анри из Лукки. Но хирургия — занятие для искусных рук, — лекарь пошевелил пальцами, — а не для смышленых умов.
— Ja, слово «хирург» на греческом означает «ручная работа».
— Oho, да ты ученый, я вижу…
— Я читал Галена, — признался Дитрих, — но то было много…
Савояр сплюнул на землю:
— Гален! В Болонье де Лукка вскрывал трупы и обнаружил, что представления Галена — чушь собачья. Гален резал лишь свиней, а люди не свиньи! Я сам был учеником во время первого публичного вскрытия — о, лет тридцать назад, я думаю, — мой учитель и я, мы делали вскрытия, а он, важный dottore,[193] описывал увиденное студентам. Ха! Нам не нужен был лекарь, мы и так все видели собственными глазами. Черт возьми! У тебя рана на голове! Можно мне взглянуть на нее? Ага, глубокая, но… Промыл ли ты ее vino,[194] как предписывают де Лукка и Анри де Мондевиль? Нет? — Он промокнул порез губкой. — Прокисшее вино лучше всего. Теперь, я все просушу и соединю края вместе, как делают ломбардцы. La Natura,[195] она скрепит края липкой жидкостью без ниток и иголки. Я приложу к ране конопли, чтобы снять жар…
Dentator тем временем завершил свою работу, и словоохотливый dottore занял его место над щекой Ойгена. Тот, весь мокрый от пота и обессилевший после манипуляций с челюстью и зубами, наблюдал за ножом в руке хирурга с явным облегчением. Ножи он понимал. Пеликан же слишком сильно смахивал на орудие пыток.
— Он справится, — начал рассказывать Манфред по дороге к шатру. — Удар, что принял Ойген, предназначался мне. Этот шрам он может носить с гордостью. Сам маркграф заметил его подвиг и тут же согласился, что парень заслужил акколаду.[196] Твой Ганс тоже вел себя как храбрец, я обязательно обращу внимание Гроссвальда на это.
— Из-за него я и приехал. — Дитрих поведал, что случилось в деревне. — Одна часть крэнков заявляет, что Ганс поступил правильно, несмотря на волю своего господина. «Спасает нас от алхимика», как выразились они.
Манфред, восседая на походном стуле, сложил руки под подбородком.
— Понимаю. — Он хлопком подозвал слугу и взял конфету с поднесенного ему подноса. — А крэнки Гроссвальда? — Он махнул слуге в сторону Дитриха, но священник отказался от угощения.
— Они кричат, что Ганс своим неповиновением нарушил естественный порядок, а это противно им превыше всего. Я подозреваю, что есть и другие точки зрения. Пастушка разгневана на Ганса, но употребит свое влияние на то, чтобы свергнуть Гроссвальда, которого считает виновным в бедственном положении, в котором очутились пилигримы.
Манфред хмыкнул:
— Они изворотливы, словно итальянцы. Как обстояли дела к моменту твоего отъезда?
— С того времени, как они уяснили себе значение Мира во Христе, многие из низкородных бежали в церковь Св. Екатерины или в замок, чем привели в замешательство своих обидчиков, которые опасаются вашего гнева в случае вторжения в убежища.
— Хорошо, — сказал Манфред. — Не могу сказать, что мне нравится, когда нарушается естественный порядок вещей, но Ганс оказал мне сегодня огромную услугу, и ради чести своей я прослежу, чтобы его наградили, а не наказали.
— Что это была за услуга, мой господин? Смягчит ли она Гроссвальда?
— Гроссвальд, — человек непредсказуемого нрава. — Манфред не договорил, криво улыбнувшись. — Мы так привыкли к этим созданиям за зиму, что я думаю о нем, как о человеке. Ганс и его крэнки налетели на стены в тот момент, когда защитники смотрели только за проломом, сбросили оттуда лучников, а затем взяли штурмом главную башню и сокровищницу!
— Герр, — сказал Дитрих, охваченный дурными предчувствиями, — а их видели?
— Издалека несколько человек в лагере, я так думаю. Я наказал крэнкам не слишком-то высовываться, естественно, насколько им позволяет их честь. Лучники на стенах, конечно, разглядели нападавших хорошо, как и солдат из надвратной башни, сидевший в meurtriere.[197] Его крэнки прикончили раньше, чем он успел вылить кипящее масло на наши головы, спася тем самым многих от смерти и страшных увечий. Люди Фалькенштайна подумали, что демон, повелитель их господина, наконец-то явился по его душу. Наружность крэнков посеяла панику нам на пользу. Небылицы появятся, но этому уже не помешаешь, и потом, возможно, люди сочтут, что демоны были не наши, а Фалькенштайна.
— В этом есть нечто поэтическое, — согласился Дитрих, — он так долго использовал легенды, чтобы напугать других, а теперь они обернулись против него. Змей укусил собственного заклинателя.
Манфред засмеялся и отхлебнул вина из кубка, который был наполовину заполнен застывшей смолой, чтобы придать напитку сладковатый аромат.
— Крэнк, который нес гром-глину — его звали Герд, — показал себя с самой лучшей стороны. Он подлетел ночью к основанию воротной башни, прилепил к ней заряд, а наутро зажег его в тот самый момент, когда Габсбурги открыли огонь из своих pots de fer, чтобы всем показалось, будто именно они нанесли такой урон. Представляешь, как удивился капитан герцога! Герд воспользовался устройством для передачи голоса на расстояние. Пресвятая Богородица, казалось, будто он приказал глине, и та подчинилась! Дитрих, готов поклясться на своем мече, что грань между искусным ремеслом и демонической силой тоньше волоса. Ганс повел своих соратников в главную башню на поиски серебра Габсбургов, убивая или раня всех, кто оказался на его пути. По ступеням лестницы текли реки крови — хотя большинство защитников и бежали при одном виде крэнков.
Дитрих невольно подумал, насколько же рыцари склонны к преувеличениям в описании ратных подвигов. Из человеческого тела может вытечь немалое количество крови, но простейший расчет доказывает полную невозможность «рек крови», особенно если «большинство защитников бежали».
— Нашли ли они медь? — сменил тему пастор.
— Ганс решил, что сокровищница находится там, где будет наибольшее сопротивление, поэтому устремился в самую гущу битвы. Но, — Манфред запрокинул голову и расхохотался, — здравый смысл ему не помог, а проволоку вашу он нашел по чистой случайности. Фалькенштайн держал покои своей супруги постоянно натопленными — изразцовую печь использовал, кстати! — и крэнков туда просто потянуло. Там и лежала проволока. Муж отдал медь жене, может, хотел украшений изготовить. Полагаю, вы, философы, сделаете какой-нибудь вывод из такого совпадения. Например, что здравый смысл имеет свои пределы.
— Или что Господь предначертал Гансу отыскать ее. — Дитрих закрыл глаза и прочитал короткую благодарственную молитву за то, что теперь крэнки смогут продолжить починку своего корабля.
— Но слушай, — сказал Манфред. — У фрау Фалькенштайн был телохранитель, и, когда крэнки ворвались в ее покои, он махнул своим мечом и зарубил Герда с одного удара. И что сделал наш маленький капрал — заслонил своего товарища и отбивался от противника, пока остальные вытаскивали тело! Сначала он отмахнулся стулом, парировал, затем метнул снаряд при помощи своего pots de fer, который ударил в шлем врага по касательной, отчего тот упал без сознания. Затем, о благородный поступок! Он осенил крестным знамением солдата и скрылся.
— Выходит, он его пощадил? — спросил Дитрих в изумлении, зная характер крэнков.
— Прекрасный жест. А фрау Фалькенштайн все это время визжала от ужаса перед демоном. Но теперь она говорит, что ее телохранитель сражался геройски и сам Сатана признал его доблесть.
— Ах. Так множатся легенды.
Манфред поднял голову:
— Что может быть лучше легенды о том, как противники вершили геройские поступки, встретившись лицом к лицу? По всему, солдат должен был обделаться при виде Ганса; но он стоял и сражался, хотя мог сбежать. Этот человек еще внукам своим станет рассказывать, как он обменялся ударами с демоном и уцелел — если только герцог не вздернет его раньше на виселице. Однако серебро Габсбургов возвращено — и уже на пути в Вену вместе с евреями и отрядом охраны из надежных людей. Остальных пленников также освободили.
— Слава Богу. Господин, не призовете ли вы к себе Ганса, чтобы предупредить о гневе его повелителя?
— Боюсь, слишком поздно. Как только я вернул сокровища герцога, то позволил Гансу отнести павшего товарища в склеп крэнков.
Дитрих вскочил во внезапной тревоге:
— Как! Тогда мы должны поспешить назад, пока не поздно.
Манфред скривил губы:
— Сядь, пастор. Только дурак решится ехать этой тропой ночью. Что бы ни было на уме Гроссвальда, оно уже свершилось. Однако клянусь честью, если с Гансом обошлись неподобающе, Гроссвальд за это заплатит!
Дитрих не был уверен в том, что Манфреду по силам наказать Гроссвальда, если тот того не пожелает. Крэнки боялись зимних холодов; но, чем теплее становилось, тем более распалялось их высокомерие, а клятвы таяли вместе со снегом.
Дитриху не спалось. Он не рассчитывал на то, что перемирие продлится долго, ибо порядки крэнков требовали покорности, а не равновесия. Их «Паутина» соткана не из клятв и взаимных обязательств, а из власти и безропотности; она зависела больше от желаний и эмоций, нежели от разума и воли.
Стояло новолуние; то и дело проваливаясь в дремоту, пастор наблюдал, как Орион и его псы преследуют Юпитера. Охотники, утомленные погоней, скрылись за пиками Брайтнау, а над гребнем горы осталась желтеть лишь Собачья Звезда, самая яркая из всех. Дитрих читал Птолемея в Париже, когда проходил квадривиум. Тот писал, что Сириус красного цвета. Возможно, грек ошибался, или же в текст по вине переписчика закралась ошибка, но Ганс говорил, что звезды могут меняться, и Дитрих спросил себя, не является ли это одним из доказательств тленности небес.
Он покачал головой. Согласно Вергилию, Сириус приносит смерть и бедствия. Дитрих наблюдал за звездой, пока яркая точка не скрылась из виду. Хотя, может, священник просто заснул.