«Это не было сном…»
Написав фразу, Гордеев откладывает перо: нужно ли писать дальше? У него лаборатория, план: «Скрытая деятельность подкорковой области мозга». В этом аспекте ведутся опыты. Есть результаты. Есть по результатам почти готовый доклад. Через месяц Гордеев выступит с докладом перед Ученым Советом.
И вдруг.
«Не было сном…» Может быть, зачеркнуть написанное? Нет, не надо — Гордеев останавливает себя. Не надо спешить.
Гордеев один в лаборатории. Сотрудники ушли, рабочее время кончилось. В окнах васильковое вечернее небо. Когда лампы вспыхивают под потолком, а снаружи мартовский вечер, в окнах появляется этот нежный девственный свет. Очень ненадолго — на несколько мимолетных минут.
«Эксцесс в науке — ничто, — думает Гордеев, наблюдая, как в окнах гаснет голубизна. — Нужно подтверждение истины. Или ее отрицание. Третьего в исследовательской работе нет».
Откуда же — вдруг?..
Опыты подробно фиксируются, Гордеев перелистывает лабораторный журнал. Последний опыт — двадцать второй. Не последний, будут еще. Глаза привычно перебегают по строчкам. Все здесь знакомо, заучено наизусть. И все-таки надо перечитать еще. Гордеев закрывает журнал и кладет в портфель. Перечитает дома.
За порогом Гордеева встретил долгий сибирский вечер. По горизонту синь, расколотая первыми звездами. Синь просвечивает в вершинах сосен — институт и город в лесу.
До квартиры недалеко. Но домой Гордееву не хочется. Он идет по тротуару и продолжает думать о двадцать втором опыте. С него все началось. И с оплошности, которую допустил Гордеев, — забыл проветрить вытяжной шкаф. В шкафу оказались остатки нитроцезина. Гордеев надышался его испарениями.
Оплошность с вытяжным шкафом случилась впервые. При воспоминании об этом пожилому ученому становится неловко, хотя сейчас он один на один с собой.
Нитроцезин мог остаться в шкафу от предыдущего опыта. Но почему шкаф не был проветрен тогда?..
Гордеев сворачивает с тротуара в лес, на тропинку, протоптанную его молодыми сотрудниками. Тропинка ведет на поляну, в полуста шагах от улицы. Гордеев знает поляну: здесь после работы встречаются парни и девушки, лаборанты Гордеева, говорят о любви. Ученому хочется, чтобы сейчас на поляне никого не было. Точно, никого нет. Гордеев становится под сосной, слушает затихающий ввечеру шум города.
Нитроцезин — яд. В малых дозах — сильнейшее возбуждающее. Действует на подкорку мозга. Незаменим в опытах над обезьянами, кроликами. Подобно всем возбуждающим, он имеет порог, за которым превращается в противоположность. Как змеиный яд в лечебное средство. Задача лаборатории — найти этот порог, выделить из нитроцезина лекарство. Против наркомании. Так что значение нитроцезина двоякое: возбуждающее и — потенциально — лекарственный препарат.
Доступ к нитроцезину имеют, кроме Гордеева, двое — старшие лаборанты. Аккуратные парни. Но дело сейчас не в этом. После опыта, когда Гордеев надышался парами нитроцезина, он почувствовал себя плохо. Придя домой, он не стал ужинать и, сославшись на нездоровье, прилег на тахту в своем кабинете.
Все это Гордеев помнит подробно. Принял валидол — в сердце покалывало: месяцем раньше Гордеев перенес инфаркт. Поправил подушку, чтобы голове не было высоко, выключил торшер и закрыл глаза. Тотчас все исчезло, все изменилось. И Гордеев сам изменился. Шел по широкому двору к школе. Хорошо знал двор, школу, четыре ступени, по которым поднимется на крыльцо. Гордеев сейчас не был Гордеевым — был учителем Карпом Ивановичем, шел на занятия в школу. Одновременно — как это совмещалось в памяти? — Гордеев знал школу другой: полуразрушенной, сожженной во время гражданской войны. И двор знал другим, заросшим лебедой и крапивой, — не раз играл здесь с мальчишками. Но все это не мешало одно другому: помнить школу полуразрушенной и видеть ее сейчас, когда Гордеев, он же Карп Иванович, идет на занятия.
Ребятишки, стоящие на ступеньках, сдернули шапки, кричат ему; «Здравствуйте, Карп Иванович!» Гордеев отвечает им, входит в здание. Здесь коридор, с большими выходящими во двор окнами, двери в классные помещения, дверей — три. Карп Иванович знает, где какой класс, хотя Гордеев не знал, когда мальчуганом лазил по развалинам школы, вместо дверей видел провалы, а вместо потолка — небо над головой. Но в этот момент Гордеев был Карпом Ивановичем, ребятишки называли его по имени-отчеству, а он знал каждого из ребят в лицо. И еще знал, что до звонка десять минут и что дома осталась стопка тетрадей, сходить за ними нет времени. Но можно послать кого-нибудь из ребят.
— Миронов! — окликает Карп Иванович. — Петя!
— Я! — Шустрый мальчонка кидается опрометью к учителю.
— Сбегай ко мне, — говорит ему Карп Иванович, — принеси тетради по арифметике.
Мальчонка от внимания и старания таращит глаза, и они у него разные — карий и серый.
— Мигом! — отпускает его Карп Иванович.
А Гордеев знает, что мальчик Миронов Петр станет на селе чуть ли не первым комсомольцем, повяжет на шею Гордееву пионерский галстук — тогда Гордееву будет девять лет, и он будет удивляться глазам Миронова, карему и серому.
А сейчас Карп Иванович миновал коридор, взялся за ручку двери учительской комнаты. Ручка металлическая, холодная, дубовая дверь подалась с трудом.
На этом мгновении Гордеев проснулся.
Карп Иванович — прадед Гордеева. В жизни Гордеев его не помнит: родился за полгода до смерти Карпа Ивановича. Школа, где прадед работал учителем, сгорела в 1920 году. Разноглазый Петр Миронов старше Гордеева лет на десять. И действительно повязал Гордееву пионерский галстук. Позже Миронов погиб в Великой Отечественной войне. Все это Гордеев знал и сейчас, по пробуждении, перебирал в уме.
Сон, думалось ему. Но какой странный сон — в цвете, в ощущениях. В небывалой раздвоенности самого Гордеева и единстве его с Карпом Ивановичем!..
Гордеев еще чувствовал холод полированной ручки, тяжесть дубовой двери. Это поражало больше всего: то, что с Гордеевым произошло во сне, было в действительности!..
В семье рассказывали о прадеде Карпе Ивановиче, казаке, учителе трехклассной приходской школы. В свое время Карп Иванович участвовал в турецкой войне, мерз на Шипке в снегах. И прадеды Карпа Ивановича были казаками, бежавшими после отмены Юрьева дня на Дон, когда южные степи назывались еще Диким Полем. Воевали с татарами, с царской службой, вылавливавшей беглых крестьян, пахали землю. Гордеев тоже казак. Но сейчас другое время, другая жизнь: Гордеев пятьдесят лет как в Сибири, академик и совсем редко наезжает на Дон, в родные места.
Но вот — привиделось.
Так думал Гордеев сначала, когда его посетил первый сон.
Небо погасло, рассыпалось звездами. Совсем как в тайге… Гордеев стоит под заснеженными соснами.
Потом он идет назад, приглядываясь к тропинке, — в лесу темно. Почти сталкивается с парой, идущей навстречу.
— Максим Максимович, вы?..
— Ax! — слышится второй голос.
Гордеев узнает Юреньева, лаборанта, и Лизу, своих сотрудников.
— Думаем — кто это? — Юреньев останавливается.
— А вечер-то, вечер!.. — щебечет Лиза.
В лесу уже не вечер — ночь.
— Проходите. — Гордеев уступает тропинку.
Выходит на тротуар. До дома три квартала. И пока идет, Гордеев вспоминает, что было дальше.
Был второй сон — в ту же ночь, что и первый, под утро.
Улица. Широкая, бесконечная под ослепительным небом. Толпа: мужчины, женщины, дети. В середине толпы верховые, с пиками, с шашками наголо, телега, запряженная двумя парами лошадей.
— Везут! Везут!
Из дворов, из мазанок по сторонам улицы выглядывают старики, старухи:
— Везут!..
Гордеев, он же одновременно федька Бич, в толпе вместе с ребятишками-сверстниками, с казаками, и желание у него одно: взглянуть на человека в телеге. Из толпы слышится:
— Степан, батюшка наш!
— Тимофеевич!..
— Ну, ну! — Конвой тесен, грозится плетками.
— Степан Тимофеевич! — Толпа напирает.
А у Гордеева — подростка Федьки — одно желание: хоть глазом взглянуть на человека в телеге.
— Кормилец наш!..
— Сторонись! Сторонись! — Казаки на лошадях прут на толпу.
— Вороги! — несется им в лица. — Погодите ужо!..
— Кто там? — Хорунжий впереди круто поворачивает коня.
— Степан Тимофеевич! — взрывается над толпой.
Казаки взмахивают шашками, люди шарахаются в стороны. И тут Федька на мгновенье видит человека, распластанного в повозке: руки привязаны к брусьям по сторонам, ноги к нижним доскам. Но его лицо!.. Изуродованное, синее от побоев, рот — кровавая рана! И только глаза — зоркие орлиные очи — оглядывают толпу, конвой. Им не больно, глазам, хотя тело — сплошной ушиб. Они ободряют людей, зовут. На миг встречаются с Федькиными глазами. И — чудо: конвой, разгоняя людей, расступился, Федька остается один на один с этим горячим взглядом. Бросается к телеге, вцепляется рукой в деревянный брус.
— Степан Тимофеевич! — Бежит рядом с телегой.
Глаза атамана темнеют, приближаются к глазам Федьки — голова поднимается с окровавленных досок. Губы шевельнулись:
— Живи!..
Удар плетью ложится на спину Федьки, разрывает рубаху. Другой конвойный за шиворот отдирает Федьку от телеги, швыряет в толпу.
Гордеев просыпается весь в поту.
Федька Бич! Это же Федор Бичев, пращур Карпа Ивановича! На Дону есть и хутор Бичев. Может быть, Федор основатель хутора?.. Так и идет линия: Федор Бичев, Карп Иванович. Бабка Гордеева урожденная Бичева, мать из той же семьи. И только он, Максим Максимович, — Гордеев по отцу.
Второй сон ошеломил ученого еще больше, чем первый. Яркостью картины, правдивостью бытия. Гордеев твердо верил: все это было. И сейчас верит. Было с ним и ни с кем другим!..
В то же время Гордеев ищет причину снов. Сопоставляет события; факты: непроветренный шкаф, лаборатория, разговоры сотрудников. Свой разговор с Константином Юреньевым.
Двадцать первый опыт в лаборатории проводил Константин. Работал с вытяжным шкафом. Все это отражено в лабораторном журнале. Пользовался нитроцезином. Но почему об этом в журнале ни слова?..
Когда Гордеев вызвал Константина к себе, тот казался смущенным.
— Вы мне не доверяете? — спросил он Максима
Максимовича, едва шеф заговорил о вытяжном шкафе.
Вопрос был нелеп. Секунду Гордеев смотрел на лаборанта. Лицо Юреньева покрывалось красными пятнами:
— Максим Максимович!..
— Ну что вы, голубчик, — начал успокаивать его Гордеев. — О недоверии нет и речи!
У Юреньева отлегло. Но упрямая складка между бровей говорила, что лаборант не успокоился, и Гордеев, искренне жалея сотрудника, прекратил разговор.
В конце работы, однако, Юреньев сам подошел к нему:
— Я что-нибудь сделал не так, Максим Максимович?
— Надо проветривать вытяжной шкаф, — сделал ему замечание Гордеев.
Кажется, Юреньев ожидал чего-то другого. Но ничего другого Гордеев ему не сказал. О нитроцезине не сказал тоже.
— Простите меня, Максим Максимович. Я вас понял, — извинился Юреньев.
Таковы сны. А может, не сны? Может, реакция организма на перенесенный инфаркт? Бред, который пришел и пройдет бесследно?.. Гордеев отрывается от воспоминаний, сворачивает с тротуара и, усталый, идет к своему крыльцу.
Дома жена, Екатерина Игнатьевна, и двенадцатилетний сын Геннадий смотрят телевизор и на возвращение отца не обращают внимания.
— Катя, — говорит Максим Максимович, — я отдохну в кабинете.
Жена, не отрывая глаз от экрана, отвечает:
— Чай будет через полчаса.
В кабинете Гордеев вынимает из портфеля лабораторный журнал, кладет на стол.
Но сам он к столу не садится, ходит по комнате из угла в угол. Что-то его беспокоит.
Не сны, которые он только что вспоминал. Не записи о двадцать втором опыте. Беспокоит что-то неоформившееся, неосознанное. О неоконченном докладе Совету? Нет. О Юреньеве?
Гордеев замедляет шаги, останавливается посреди комнаты. В голову лезут обрывки фраз, впечатлений. Нет — не о Юреньеве. И все-таки… ищет, нащупывает Гордеев мысль, — неосознанное относится к лаборатории и к работе.
Подходит к креслу, садится. «А вечер-то, вечер!..» Это сказала Лиза на тропинке в лесу. «Максим Максимович, вы?» — Юреньев, тоже в лесу. Гордеев окончательно теряет появившуюся в голове мысль.
Зажечь свет? Гордеев не зажигает. В темноте легче сосредоточиться. Тускло светит окно, выходящее в парк, в лес. Гордеев не отрываясь смотрит в синеву ночи:
— Максим Максимович!..
Это Юреньев — в лаборатории. Гордеев тогда прервал его на полуфразе.
Что хотел сказать лаборант?..
— Макс, — в двери Екатерина Игнатьевна. Щелкает выключателем. — Чай готов.
— Спасибо. — Гордеев поднимается с кресла, подходит к столу, где на подносе дымится чай.
— Спасибо, — повторяет он, хотя Екатерины Игнатьевны в комнате уже нет: она опять в гостиной у телевизора.
Гордеев выпивает чай, садится наконец за журнал. Все здесь прочитано, вызубрено сто раз. Однако?.. Гордееву вспоминается вязкий приторный запах: нитроцезин!..
Максим Максимович поднимает голову: вот что его беспокоит. Сны и нитроцезин!.. Препарат вызвал необычайные сны! Может, случайность?.. Но, позволь, говорит сам себе Гордеев: не было нитроцезина — не было снов. Появился нитроцезин — появились сны. Вывод?
До вывода еще далеко, но Гордеев чувствует, что нашел правильный путь. А если правильный — надо действовать. С минуту Гордеев сидит, полузакрыв глаза, ищет решение. Двадцать третий опыт он сделает с нитроцезином сам. Рискованно? Да. Но решение принято.
Ложась спать, Гордеев принимает таблетку валидола: в сердце покалывало.
Наутро оказалось, что предстоит срочное совещание в Новосибирске. Когда Гордеев пришел на работу, машина ждала его у подъезда. Ученый подосадовал, что опыт, который он во всех деталях обдумал вчера, откладывается. Лучше было бы проделать опыт на свежую голову. Но время не ждало. Гордеев велел приготовить все для опыта, перечислив под карандаш лаборантам приборы и препараты, которые будут необходимы.
— Четыре грамма нитроцезина, — добавил он в заключение.
Список составлял Юреньев, при упоминании о нитроцезине он вскинул глаза на Максима Максимовича.
— Четыре грамма, — подтвердил тот, поднимаясь с кресла, чтобы идти.
Естественно, лаборанты знали содержание опыта, но никогда до этого шеф не требовал столько нитроцезина: для опыта требовались десятые доли грамма. Зачем столько понадобилось сейчас, вызвало у лаборантов недоумение.
— Максим Максимович, — спросил Юреньев, — кто вам будет помогать — я или Сердечный? — кивнул на товарища, присутствовавшего при составлении списка.
— Ни вы, ни Сердечный, — ответил Гордеев. — Работу буду проводить я сам.
Лаборанты кивнули и, пока Максим Максимович шел к двери, смотрели ему вслед, озадаченные.
— Что это значит? — спросил Сердечный, когда шеф покинул лабораторию.
— Не знаю, — ответил Юреньев. — В последнее время он, кажется, никому не доверяет.
— Нам? — спросил Сердечный.
— Мне-то, во всяком случае! — в сердцах ответил Юреньев.
— Так, та-ак… — протянул Сердечный. — А почему он берется сам?
— Тебе до этого что за дело? — ответил Юреньев, и на этом разговор прекратился.
Однако Юреньев слишком резко, по мнению Сердечного, оборвал разговор. Это могло быть от дурного настроения у товарища; мало ли что — Лиза неделю ходит зареванная. Может, у них не ладится.
Но Сердечный хорошо знал очередность: двадцать третий опыт должен проводить он. Почему шеф сам берется за это дело?
Совещание в городе было рутинным, и Максим Максимович, примостившись в уголку зала, почти не слушал ораторов. Думал о работе, о предстоящем опыте, о жене. Екатерина Игнатьевна моложе Гордеева на двадцать лет — бывает же такое несчастье… Довольствовалась академическим пайком, зарплатой Максима Максимовича, поездками на курорт. Растила сына, безвольное существо, далекое от отца и двигавшееся по орбите вокруг нее. Реальными заботами о муже у нее была фраза: «Чай будет через полчаса» — и таким же реальным действие, когда она по истечении тридцати минут приносила в кабинет мужа стакан горячего, но скверно заваренного кипятку. Завтракал, обедал Максим Максимович в академической столовой вместе с лаборантами и сотрудниками соседних лабораторий. Поэтому, наверно, Максима Максимовича особенно не тянуло домой, в уют, который он тоже особенно не ценил.
Потому и с этого совещания, хотя уже был конец дня, Гордеев поехал прямо в лабораторию.
Здесь все было готово: реактивы, посуда, журнал для ваписей, в закрытой пробирке — нитроцезин, щепоть хселтых полупрозрачных кристаллов.
Работа Максиму Максимовичу предстояла привычная. Цель опытов была в получении радикала, капли жидкости, сконденсированной в пробирке. Поскольку компоненты и дозировка веществ менялись, радикал по концентрации никогда постоянным не был. Тут же анализировался на присутствие в нем вещества, которое должно было стать основой лечебного препарата — анаркотина, как его уже назвали в лаборатории. Если этого вещества оказывалось на миллиграмм больше, чем в предыдущем опыте, работа считалась. удачной. Если меньше — очередной опыт проводили с иной дозировкой исходных веществ. Проводили работу поочередно: опыт Юреньева был предыдущим по отношению, к опыту Максима Максимовича. Опыт Сердечного — последующим. Работа обычная, и сейчас Максим Максимович делает ее механически.
Проходит час, полтора. Заветная капля жидкости получена. Анализ показывает: радикал есть. Но в таком мизерном количестве, что им можно без сожаления пренебречь.
Но сегодня Гордеев работает не для конечного результата. Когда опыт закончен и горелка в вытяжном шкафу еще горяча, Максим Максимович бросает на раскаленный металл щепотку желтых кристаллов и закрывает клапан в потолке вытяжного шкафа. Дверцы, наоборот, он оставляет открытыми и через минуту ощущает приторный запах нитроцезина. Некоторое время сидит неподвижно и, только убедившись, что порошок испарился, кладет перед собой лабораторный журнал, описывает проделанный опыт. Он еще не уверен, опишет или не опишет нехитрую манипуляцию с нитроцезином. В конце концов то, что он делает, незаконно. Подвергать себя опыту с опасным веществом непозволительно, размышляет Максим Максимович.
И еще он размышляет над моральным правом ученого распоряжаться собой. Примеров в науке Гордеев знает сколько угодно: профессор В. А. Штоль в Цюрихе исследовал на себе препарат LSD, американский врач Смит ввел в кровь яд кураре; Григорий Минх, Илья Ильич « Мечников привили себе возвратный тиф… Иногда опыты оканчивались удачно, иногда трагически. Есть риск и здесь, в опыте с нитроцезином. Но ведь в прошлый раз с ним, с Гордеевым, ничего плохого не случилось. Сердце? — вспоминает он, так оно болело у него раньше, болит сейчас. Обычная болезнь, успокаивает себя ученый. Нитроцезин здесь ни при чем. Сны — это другое дело. Надо понять, откуда они. Виновен ли в их появлении нитроцезин. Если причина в нем, — открывается новая область исследований. Какой ученый устоит перед обещающей перспективой? Даже, если рискованно и он драгоценный для страны академик? Даже, если у академика больное сердце?.. И еще раз, в конце концов — на опыт он идет добровольно.
За этими размышлениями, не замечая того, Максим Максимович склоняет голову на стол, на скрещенные руки, уходит в забытье.
Очнулся он от множества голосов:
— Хула! Хула! — слышалось рядом. И вдали повторялось: — Хула!
Секунду он еще боролся со сном, но вблизи, прямо в ухо ему крикнули:
— Гали!
Это было его имя, и он вскочил на ноги.
Перед ним горел синий просвет — выход из пещеры.
Туда бежали люди и, на мгновенье высветившись на солнце, пропадали в сиянье дня.
— Хула! — кричали уже снаружи.
Гали, он же Гордеев, понял, о чем кричат, и ринулся из пещеры.
Солнце на миг ослепило его, он прикрыл глаза рукой, а когда отдернул руку, увидел долину, зелень трав и кустов и в начале долины, там, где сходятся крутые холмы, увидел стадо мамонтов.
Он тоже закричал: «Хула!» — метнулся назад в пещеру, откуда выбегали мужчины с топорами в руках, нашарил у стены, под шкурой, на которой он спал, топор и опять выбежал из пещеры.
Тут уже началась охота. Старый Хак разделил мужчин на две группы. Одной группе он указал на кусты, поднявшиеся по склонам холмов, мужчины, пригибаясь к земле, побежали в кустарник и мгновенно исчезли в нем. Другую группу мужчин ен оставил при себе. Гали попал в эту группу и отлично знал, что происходит и что он вместе с другими будет делать сейчас. Потом Хак крикнул несколько слов женщинам, и те стайкой метнулись тоже в кусты, и Гордеев знал, что они посланы набрать веток и хворосту.
Между тем Хак, махнув рукою мужчинам, стоявшим в ожидании возле него, крупным шагом двинулся от пещеры вправо, где долина сужалась и через горловину смыкалась с другой долиной, которая от пещеры была скрыта скалами и по-над горами тянулась дальше.
Мужчины бежали за Хаком, размахивая топорами, но уже не кричали, на это была подана команда старым вождем — охотничьей операции в этой части долины должна была сопутствовать тишина.
Охотники обогнули скалу и, занимая места цепочкой, перекрыли горловину живым кордоном. Гали оказался в середине цепочки, и тут его остановил Хак:
— Ур!
Это значило: стань, тут твое место. И это означало другое, и Гали подчинился властному окрику и понял, что ему надо делать.
Он врубился топором в почву и стал долбить небольшую траншею — шага четыре в длину. При этом он долбил не просто, чтобы сделать канаву, — цель у него была другая: сделать канаву так, чтобы одна ее сторона была пологой, а другая подсекалась под дерн, образуя козырек над выдолбленным проемом.
Тем временем женщины выскочили из кустарника с охапками веток и понесли их по цепочке мужчинам, которые нетерпеливо ожидали сушняк, переминались с ноги на ногу.
Гали глядел, чтобы ему попались самые крупные ветки со смолистой сухой хвоей и знал, для чего это нужно. Кроме того, он видел, что ближайшие охотники от него по левую и по правую руку стояли на большем расстоянии, чем дальше по обе стороны цепочки; там они стояли почти рядом друг с другом, и почему это так, Гали понимал тоже. Старый Хак торопил женщин, и кучки хвороста перед охотниками росли на глазах.
Гали выдолбил топором канаву, удовлетворился козырьком, который нависал на одной ее стороне, начал закладывать под козырек хворост и ветки.
Долина вся была перед ним, и стадо мамонтов — их было восемь или девять, за работой тут считать было некогда, — паслось по брюхо в траве; это опять удовлетворило Гали: животные опасности не чуяли.
Но вот женщины вернулись в пещеру и вынесли оттуда огонь. Побежали вдоль ряда охотников, каждому бросили горящую ветку.
— Гарь! — крикнул Хак.
Охотники, каждый под своей кучей хвороста, кинулись раздувать огонь. Гали тоже стал раздувать огонь в канаве под козырьком.
Как только показались дымки, в противоположном конце долины, за спинами пасущихся животных послышались крики. Это охотники из первой группы, пробравшиеся кустарником в обход, спугнули животных и заправили их на линию разгоравшихся костров.
Все это так и должно было быть, Гали одобрил действия соплеменников. И сам он знал, какую роль должен сыграть в охоте. Он лег на землю плашмя и, подтянув ветки под козырек из дерна, яростно дул в огонь. Пламя в маленьком подземелье разгоралось с трудом. Но это так и надо было, — краем глаза он наблюдал за животными.
Стадо на минуту остановилось, смешалось и двинулось к горловине. Его пугал крик охотников позади, и оно двинулось туда, где криков не слышалось. Подслеповатые звери еще не видели пламени, в ярком солнце оно почти не было заметным; и стадо, ускоряя шагвот уже бегом, — направилось к горловине.
Гали, напрягая легкие, яростно дул под козырек.
Пламя постепенно разгоралось, но не вырывалось наружу, только дымок вился над канавой.
Между тем костры по цепочке по правую и по левую руку Гали пылали в полную силу, а стадо мчалось уже в галоп. Но вот животные заметили огонь, опять смешались, но остановиться уже не могли. И тут начала действовать ловушка, которую им приготовил Хак.
Животные не побежали на огонь — двинулись в разрыв между кострами, где над землей стоял синий туман.
— Гарь! — закричал Хак лежавшему на земле Гали. Тот дул под козырек изо всех сил.
— Га-арь!.. — завопил Хак.
Ветки в канаве наконец вспыхнули, и Гали увидел, что стадо мчится на него. Впереди трясся огромной горой вожак, клыки его процеживались сквозь высокую траву, хобот поднят, пасть открыта, мутная слюна тянулась из нее — бег утомил животное. Но Гали было не до этого. Цель! — думал он, и когда мамонт был от него. в пяти, в четырех шагах, Гали выхватил из канавы самую большую горящую ветку, прыгнул наперерез вожаку и метнул кусок пламени животному в пасть.
Гигант точно наткнулся на стену, встал на дыбы и, взмахнув в небе громадным хоботом, как подкошенный рухнул на землю.
Гали схватил топор и первым перерубил ему сухожилие на задней ноге. Другие охотники рубили сухожилия на остальных трех ногах. Стадо повернуло назад и помчалось навстречу орущим загонщикам.
Проснулся Гордеев все в том же положении — со склоненной на руки головой. В лаборатории было темно — за окном ночь.
Подняв голову, Гордеев несколько минут был в том далеком первобытном мире, который еще не ушел из его сознания. Видел гиганта-зверя, рухнувшего на землю, охотников, кровь, хлеставшую из разрубленных сухожилий. Слышал одобрительный крик Хака: «Ай-я! Ай-я!» — и, когда, оторвавшись наконец от стола, вздохнул, ощутил, кажется, запах дыма, травы.
Но нет, он был в лаборатории, в своем кресле. Протянул руку к выключателю, зажег свет. Вытяжной шкаф оставался открытым, журнал для записей тоже: «Опыт двадцать третий». Гордеев захлопнул шкаф и закрыл журнал. Поднялся с кресла.
Как он вышел из института, как шел по улице, он не помнил. Перед глазами то и дело возникала разверстая пасть гиганта-зверя, в которую он швырнул горящую ветвь. Как просто оказалось справиться с мамонтом. Животное рухнуло от охватившего его шока!
Гордеев не удивлялся спокойствию, мужеству Гали, схватившемуся со зверем один на один. Так и должно быть, рассуждал он, не замечая, что так же рассуждал Гали. Сейчас это не поражало ученого так, как оно поразило во сне с Карпом Ивановичем. Эксперимент завершен удачно, подтвердил сделанное открытие. В чем оно? В том, что все прошлое с нами и живет в нас. Карп Иванович, мальчик Федька, далекий Гали — все это линия эволюции и все заложено в подкорковых тайниках мозга. И это значит, что перед человечеством открывается его прошлое!
Вернувшись домой и отказавшись от ужина: «Макс, чаю?» — Гордеев закрылся в кабинете, сел за стол и писал до утра. Исписанные листы складывал в папку, лежавшую тут же, в открытой столешнице.
Гордеев торопился, как охотник, напавший на свежий след. Если бы в эти часы кто-нибудь заглянул через его плечо, он увидел бы, что речь идет не только о нитроцезине. Ряды длинных формул по органической химии, по синтезу новых веществ тянулись в рукописи на целые строки, выстраивались в колонки. Но ученому атого было мало. Гордеев снимал с полок справочники по фармакологии, физиологии, излагал на листках математические выкладки и опять возвращался к химии. Десятки символов, радикалов следовали в его формулах один за другим, и — парадоксально! — немало места здесь отводилось металлам: калию, бериллию, цезию. Казалось, какое это имеет отношение к физиологии? Но все в формулах было связано взаимно, зависело одно от другого.
Два раза ученый сменил стерженьки в автоматической ручке, складывал и ровнял исписанные листы. Утром он почувствовал слабость, но продолжал писать, пока не закончил работы и не завязал папку тесемками. Опять отказался от чаю и, чтобы развлечься, походил по комнате. Недолго однако, опять сел за стол, положил перед собой список работников лаборатории, несколько раз просмотрел его, подчеркнул одно из имен, повторив при этом вполголоса: «Конечно, конечно!..» Список с подчеркнутым именем тоже положил в папку, — для этого снова пришлось ее развязывать и завязывать. Кто-то позвонил ему, но Гордеев снял трубку и положил ее подальше от аппарата. Снова взялся за справочники по физиологии, химии.
К обеду почувствовал себя плохо, в три часа пополудни Екатерина Игнатьевна вызвала «скорую помощь».
— Второй инфаркт, — сказал врач. И уже в коридоре, куда, не отставая ни на шаг, проводила его Екатерина Игнатьевна, обронил на ее вопросы: — Третьего он не переживет.
В больнице Максим Максимович лежал, вытянув руки поверх одеяла, тяжело дышал и почти не открывал глаз. Врачи после каждого обхода, беззвучно прикрывая в палату дверь, качали головами, и это свидетельствовало о том, что Гордееву плохо.
На четвертый день, однако, пришло улучшение, и Максим Максимович попросил вызвать к нему Юреньева.
— Нельзя, — пытались отговорить его врачи, но Гордеев настаивал:
— Надо.
Юреньева вызвали.
— Поезжайте ко мне, голубчик, — сказал ему Гордеев, — возьмите в выдвижном ящике стола папку. Она там одна. Привезите.
Юреньев привез папку, передал ученому в руки. Тот указал ему на табуретку рядом с кроватью, и, когда Юреньев сел, Максим Максимович сказал:
— Простите меня за тот разговор в лаборатории. Я был грубоват с вами.
— Максим Максимович!..
— Вот, вот, — поддержал его Гордеев, — вы мне хотели что-то сказать.
— Хотел, — ответил Юреньев.
— Говорите сейчас.
— Вам не тяжело будет слушать? — осторожно спросил Юреньев.
— Мне уже ничто не тяжело, — ответил Гордеев.
Разговор у них продолжался час сорок минут. И был таким же удивительным, как все, что случилось с Гордеевым за последнее время.
— Я злоупотребил нитроцезином, — признался Юреньев. — Это безнравственно, понимаю, но все началось случайно: обронил несколько кристаллов в огонь… — «Так и должно было быть», — говорили глаза Гордеева, и Юреньев с неловкостью школьника отвел взгляд в сторону. Максим Максимович молчал, ждал продолжения. — Было это в тринадцатом опыте, — вернулся к рассказу Юреньев, — и сразу начались галлюцинации, я бы сказал — цветные и звуковыесны. То я видел себя мальчишкой, купающимся в реке с ватагой сверстников-сорванцов, мог бы назвать каждого по кличке или по имени, хотя, признаться, давно всех забыл. Видел себя танкистом в бою На Волоколамском шоссе. Но это был не я — мой отец. И в то же время отец был я. Видел Москву при Дмитрии Донском, строил Кремль, и Кремль был белый — из белого камня.
— Это меня заинтересовало, — продолжал Юреньев. — Я повторил проделку с нитроцезином в двух последующих опытах. Галлюцинации повторились. Меня потянуло к нитроцезину. И это меня испугало: не становлюсь ли я наркоманом? Лиза обеспокоилась, плачет… Но когда я попробовал вдыхать нитроцезин дома, над газовой плитой, галлюцинации прекратились. При ближайшем опыте в нашем вытяжном шкафу они пришли вновь. В чем дело, подумал я. Провел опыт в соседней лаборатории, у Григорьева, — галлюцинации не появились.
Гордеев был крайне заинтересован рассказом Юреньева, даже выражал нетерпение.
— Возвратился к нашему шкафу, — продолжал Юреньев, — галлюцинации пришли вновь.
— Да, — кивнул головой Гордеев.
— И тогда я пришел к мысли, — сказал Юреньев, — что нитроцезин в опытах — не главное.
— Совершенно правильно, — подтвердил Максим Максимович.
Минуту он полежал с закрытыми глазами. Потом спросил:
— Что же, по-вашему, главное?
— Компоненты, которые сопутствуют нитроцезину.
— Уточните.
— Калий, хлор, — начал перечислять Юреньев. — Цезий…
Гордеев кивал на каждое слово, и когда Юреньев остановился, сказал:
— В определенных пропорциях.
— Вопрос… — начал было Юреньев.
— Именно — вопрос, — закончил его мысль Гордеев. — В каких пропорциях. И еще в том, что нитроцезин — лишь катализатор.
На какое-то время они замолчали. Затем Гордеев взял папку, лежавшую в головах, рядом с подушкой, и сказал:
— Константин Петрович, я ухожу. — Юреньев содрогнулся от этих слов. Гордеев заметил: — Не надо. Мы все не вечны. — Тут же добавил: — Вечны наши дела.
На мгновенье в палате повисла тишина. Юреньеву казалось, что он слышит биение своего сердца и биение сердца Гордеева, которое отсчитывает последние удары. Так умирают великие, подумал Юреньев. Но ему не хотелось верить в кончину Максима Максимовича, в то, что через день, через два он уже не увидит Гордеева, не услышит его голоса. Это было страшно, и Юреньев ощутил внутренний холод. «Что делать? Что делать?.. — вертелось у него в голове. — Крикнуть врачам?»
Но Гордеев еще не сказал всего.
— В этой папке, — он продолжал держать папку в руках, — мое завещание. Я догадывался, — при этих словах Гордеев хотел улыбнуться, но улыбки не получилось, только кожа побелела вокруг его губ. — Догадывался… о ваших опытах. И о ваших снах. Потому что все это произошло со мной. И не могло не произойти с вами…
Максим Максимович на секунду умолк, и было непонятно, намеренная эта пауза или от боли в сердце. Но Гордеев справился с собой, протянул папку Юреньеву:
— Работы здесь много. Но она теоретически обоснована. Здесь перспективы, формулы. Вы молоды, вы доведете все до конца. Это надо обязательно сделать.
Юреньев взял папку, сказал:
— Спасибо.
В дверь уже несколько раз пытались войти, но Гордеев жестом останавливал врачей и отправлял назад.
Юреньев перекладывал папку из руки в руку и повторял:
— Спасибо, Максим Максимович.
Они говорили еще, еще, и теперь все время в их разговоре мелькали названия химических элементов и радикалов.
Ушел Юреньев, когда Гордеев сам отослал его.
— Успеха, — сказал он, и это было его последним словом.
В ночь ему стало хуже. Кружилась голова, накатывали волны беспамятства. Врачи суетились над ним, ставили капельницу, вводили камфору, но Гордеев не открывал глаз. Он был в пещере, ходил по ней, садился к костру, ел мясо, зажаренное на углях. Рядом с ним сидели и ели мясо люди, которых он называл по именам — Аху, Клак. После еды он пошел в угол пещеры и лег на шкуру медведя — ики, — он знал название зверя. Почувствовал, как у него звенит и кружится в голове. На миг перед глазами прояснилось, он повернул голову, увидел вход в пещеру, клочок неба. Ему захотелось туда, в долину, на зеленый ковер, где пасутся могучие клыкастые хула. Захотелось увидеть солнце.
Но пришел мрак.