Партизанка

Марья меня страхом мучает, показывая, что делают с другими девочками, а я себя накручиваю и в обморок падаю. Она меня бьёт по щекам, но я всё равно падаю в обморок, смотря на неё с ужасом, поэтому гадина возвращает меня в мою комнату. День сегодня нынче выходной, Дашка, увидев меня, сразу же выпрыгивает из кровати, осматривая.

— Ты цела, — констатирует она.

— Даш… — я не могу говорить, так меня трясёт, — это страшно…

Я дрожу, рассказывая ей увиденное, потому что смотреть на подобное очень сложно, почти невозможно. Одно дело быть готовой к пыткам, совсем другое — их видеть, видеть, что делают фашисты прямо на моих глазах. Сегодня мы никуда не идём, потому что меня просто трясёт, а ещё я рассказываю, как именно мучают, как кричат от этого… Я понимаю, что скоро подобное предстоит и мне, но теперь действительно боюсь, даже притворяться не надо.

— Знаешь, — я запинаюсь на мгновение, чтобы озвучить пришедшее мне в голову, — мне кажется, она куда-то спешит, как будто что-то должно произойти.

— Думаешь, жертвоприношение? — тихо спрашивает меня всё понимающая Дарья.

— Или, может быть, Милалика возвращается, и тогда они могут не успеть, — объясняю я ей. — Они сначала не будут знать, кто она…

Мы обсуждаем вероятности, а я раздумываю. Кто знает, что нас ждёт через час? Какой вернётся Милалика, какой уйду я? Что меня ждёт?

На обед идти не хочется. Да и время до него есть, даже больше, чем надо. Почему-то девочки реагировали как-то очень остро. Тут и страх, конечно, но кажется мне, что боль сильнее чувствовали. Может быть, за ужином нам что-то дают, отчего боль сильнее ощущается, чтобы мы палачей радовали? Страшная сказка это Тридевятое, просто жуткая, как… как лагерь, о котором комиссар рассказывал. Ужасное место, совсем не сказочное — да оно и понятно, раз поработители здесь. Но я смогу, я сумею сделать то, что просил Гриша. Сдюжу!

— Вот здесь ты живёшь, — слышу я, и дверь открывается.

Мы с Дашкой в гостиной сидим, чаем успокаиваемся, и тут входит Марья, отчего у меня слёзы из глаз будто сами текут. Но она не остаётся, быстро выходя, только посмотрев на меня обещающе. А вот в комнате оказывается девочка лет восьми, бледная очень и выглядящая… как из лагеря. Она смотрит на нас и вдруг падает плашмя.

Я бросаюсь к новенькой, одетой довольно-таки богато. Дашка рядом, но поднимаю маленькую я. Как она на Алёнку-то похожа…

— Платье надо снять, — говорит Дашка. — А то…

Я знаю, что «а то», потому осторожно снимаю платье с девочки, сразу же увидев… Её били, страшно били, причём совсем недавно, оттого и сомлела. Интересно, почему Марья не убрала? Чтобы нас напугать? Я укладываю её в кровать, потому что белья нет на богато одетом избитом ребёнке, а сама плачу. Я плачу, понимая, что фашисты не жалеют никого, просто совсем никого. Я плачу, осознавая, через что она прошла и через что только предстоит пройти бедной малышке.

— Лежи спокойно, — вдруг произносит Дашка, и я понимаю — очнулась новенькая. — Не держи зла, что платье сняли. За платье в постели Особая Комната положена, а туда лучше не попадать. Меня Дарьей кличут, а тебя?

— Лада, — представляется новенькая, чуть подёргиваясь. Значит, встать пытается. — А отчего плачет она?

— Маруся спину твою увидала, — вздыхает моя подруга. — Не всё зажило у тебя, а что не зажило…

Тоже хорошее объяснение, хотя я и пострашней видала. Но для Дашки сойдёт, да и для Лады. Может ли она быть Милаликой? Вполне, учитывая, что почти замученная она. Значит, надо её защитить. Я всхлипываю, начиная рассказывать, что её ждёт, пока не убьют. А учитывая, что Лада княжна, постараются убить скорее. Фрицам опасна она, потому что право имеет. Потому и царя у нас вместе с детьми расстреляли, никого не пожалели…

— Уроки с утра до ночи, — рассказываю я Ладе. — Не успеешь чего — вмиг в Особой окажешься, а там… — перед моим внутренним взором встаёт увиденное, и я плачу уже по-настоящему.

— Страшнее только Посольский Приказ, — грустно произносит Дашка. — Оттуда живым ещё никто не вернулся. Говорят, и царевну Милалику они убили, только говорить о том не след.

— Царевну Милалику? — удивляется княжна. — А кто это?

Дашка объясняет, а я задумываюсь. Сильно потерянной Лада выглядит, точно как Катя, когда я её перевязывала. И объясняет очень похоже, значит, тоже партизанила. А ещё ей жить незачем, нет у неё цели в жизни, поэтому я тихо шепчу обрядовые слова, чтобы вся её вина моей стала, а ей не досталось. Хоть что-то я смогу для малышки сделать, хоть поживёт чуточку подольше, моя хорошая.

— Тебе нужно на рынок и в банк, — сообщаю я княжне. — Мы с тобой пойдём, хорошо?

— Будь по-твоему, — кивает она в ответ, с трудом затем поднимаясь.

Я вот что думаю — неоткуда партизанке уметь правильно двигаться, а Лада ходит как плывёт, хотя ей и больно, и тяжело ещё. Я это точно знаю, потому что на её месте была как раз. Ну и это стремление к смерти — оно именно оттуда. Потерявшая маму сломленная княжна тем не менее двигается так, как будто кол проглотила. Это, по-моему, особое умение, нам недоступное.

Не могу я не обнять эту кажущуюся мне совершенной малышкой девочку. Сколько их было таких за два года. А ведь она смотрела в мёртвые мамины глаза, и для неё рухнул весь мир. Как и для меня после слов Вождя Трудового Народа… Я понимаю Ладу, даже очень хорошо, потому и делаю то, в чём она больше всего нуждается. Так мы на улицу и выходим. Ну а там печь…

— Это Емелькина придумка — маршрутная печь, — объясняет ей Дарья, а я чувствую, что княжна сейчас просто расплачется. Слишком жестокая у неё сказка получилась, слишком.

Печка едет, маршрут мне знаком, поэтому я просто стараюсь поддержать ставшую мне почти сестрой Ладу. Погладить, успокоить, показать, что она не одна. Ей это очень нужно, и я помогу ей всем, чем смогу. Теперь уже не важно — Милалика она или нет. Она партизанка, значит, сестра мне, а за сестру я на многое пойду, потому что только так и правильно. Пусть мы в фашистском лагере, пусть поганые фрицы хотят задушить нашу Родину, но, пока мы живы, жива и наша земля. Так говорил комиссар в отряде, и так правильно. Всех убить фрицы не смогут, а если у меня получится, то и некому будет. Фашисты быстро закончатся, если у меня получится, вот!

* * *

За оберегами мы к знакомому обережнику идём, потому что он наш и поможет, я знаю. При воспоминании о Грише хочется плакать, и я вижу: мастер понимает меня, погладив по голове. Даже этот жест многое значит, потому что для него смертельно опасен. Но он видит и состояние Лады, кивнув мне. Уведя княжну внутрь, он явно решил помочь ей. Жалко, что нельзя поговорить просто, как двум партизанкам, но я опасаюсь того, что фрицы могут прослушивать комнаты, а это опасно для Лады.

Выходим мы, и тут ей в голову явно приходит мысль, до которой я и не додумалась: аптека же есть! Если у них есть хоть что-нибудь болеутоляющее… Тогда всяко легче будет. Только вот захочет ли аптекарь помогать, зная, как это опасно? Но я молчу, следуя за княжной, а Дашка вообще с мокрыми глазами ходит. Она здесь многое видела, но Лада — настоящая лагерница, потерявшая всё, и вот именно это страшно.

— Мне нужно что-то от поверхностной боли, — произносит княжна. — Что вы можете предложить?

— Снадобье имеется, — корчит рожу аптекарь, и что-то мне в том, что он говорит, не нравится. — Ясенец в него входит целебный. Или же отвар красавы обыкновенной.

— Как интересно, — улыбается ему Лада. — Только не ведаю я, что позволено мне, схожу поначалу к лекарю.

Какой лекарь? Нам лекаря не положены, но аптекарь дёрнулся, на мгновение утратив контроль над собой, злобой полыхнули глаза. Мы выходим, хотя Даша не понимает зачем, я её уже остановить хочу, но княжна успевает первой. В её глазах какое-то мрачное удовлетворение — она всё поняла, я хорошо это осознаю.

— Красава — ядовита, — объясняет Дашке Лада, тяжело вздыхая. — А ясенец вовсе не целебный, больно от него коже будет…

— Значит, аптекарь хотел тебя убить? — старательно удивляюсь я, чтобы поддержать легенду девицы недалекой.

— Сделать больнее, скорей, — качает она головой. — Каратели есть каратели.

Эх, сестрёнка моя партизанская… Не ведает она, что аптекарь просто очень боится. Мы идём дальше, а я незаметно оглядываюсь, увидев выскользнувшего из аптеки эсэсовца. Если весь в чёрном, значит, это эсэс. Вот почему аптекарь-то к нам так, даже предупредить не попытался, — фриц за спиной стоял. И не скажешь же ничего, опасно это прежде всего для нас самих. Я тихо плачу от осознания того, через что проведут малышку, прежде чем убить… Гады фашистские, когда уж вы передохнете все!

Пока едем обратно, Лада расспрашивает нас об уроках. Отвечает ей Даша и дрожит так, что я обнимаю уже её. Твари фашистские почти замучили её, раз она так боится. Ничего, скоро и мной они займутся, я знаю. Всё я знаю, потому что Марье очень нравится видеть боль других, как и всем им…

Приезжаем обратно к нашей тюрьме. Чёрная дымка над многоэтажным теремом обо всём говорит мне: тюрьма это, страшное, жуткое узилище для чистых душ. Зачем Смерть нас выбирает? Кто знает… Но сейчас нам нужно возвращаться в свою комнату, потому что скоро ужин. А после кого-то из нас попытаются забрать, но заберут именно меня, потому что мне Гриша заговор подсказал. Эх, Гришка… Защитник мой, в третий раз уже пожертвовавший собой ради меня. Но вот что странно — никаких последствий для меня, никто ничего не сказал, хотя стражников знатно прожарила молния странная. Откуда она взялась и где раньше-то была?

Дашка сгоняет Ладу с кровати, куда та растерянно усаживается, а я просто вздыхаю. Кто знает, вдруг это мой последний ужин… Кто это может предсказать в фашистском лагере? Вот и я думаю, что никто.

— Ужин через час, — негромко замечаю я, взглянув на часы. Всего лишь час… — А после…

— После? — переспрашиваю княжна, и тут меня начинает бить дрожь. Из глубины сознания поднимается ужас, да такой, что ничего с ним сделать я не могу.

Одно дело, если Марья просто пар спустить захочет, а вот совсем другое — если немцы. Немцами тут любых иностранцев называют, хотя все они фашисты, нечего и разбирать. Но немцы мне не так страшны, потому что ничего они со мной сделать не смогут — Гриша им тут планы поломал.

Час пролетает как-то совсем незаметно, последний мой час. Затем мы все встаём и идём на ужин, как на эшафот. Для этого надо спуститься на первый этаж и зайти в большую столовую. Поймав взгляд Марьи, я понимаю, что нацелена она на Ладу, но тут у неё неудача случится, потому что я ещё раз проговариваю заговор. Сегодня мучить примутся меня, а у Ладушки будет ещё немножко времени прожить. Так правильно, по-моему.

Поэтому я вполне готова, как мне кажется. Когда ужин заканчивается, я успеваю ещё улыбнуться Дашке, когда оказываюсь в тёмной комнате, а надо мной встают чёрные тени. Они жуткие, эти тени, а больше всего страшит то, что я не могу и дёрнуться.

— Некондиционный товар, — сообщает один, я слышу мужской голос. — Ну хорошо…

И затем приходит боль. Мне кажется, на мне что-то вырезают ножом, плеснув потом воды, чтобы затем… Я купаюсь в этой боли, тону в ней и кричу во всё горло, потому что ничего сильнее и страшнее я не испытывала. Но вот понять, что именно происходит, не могу, потому что, кажется, просто с ума схожу. Ни умереть, ни потерять сознание мне не дают, а ещё я треск какой-то слышу, но, возможно, мне просто это кажется, потому что я ничего не соображаю уже, только поняв, что боль не становится сильнее.

И тут я слышу голоса Лады и Даши. Со мной что-то делают, но я не понимаю что. Меня не убили, и вряд ли убьют скоро. Но я понимаю, что не могу ни говорить, ни пошевелиться, и тут мне становится страшно по-настоящему. Товарищ комиссар рассказывал, что немощных фрицы живьём в печь засовывают, а я не хочу такой смерти!

— Что молчит — то понятно, — слышу я негромкий голос княжны, пробивающийся будто сквозь слой ваты. — То голос сорван, а ножки сейчас починятся, это от страха они так.

— Меня не убьют… — шепчу я, радуясь, что огня не будет.

— Тебя не убьют, — ласково произносит моя сестра. — Ты будешь жить.

Недолго я жить буду, сестрёночка. Но хоть этот вечер подарила я тебе, и то ладно. Мне-то и жить незачем, а вот ты совсем маленькая ещё, кроме партизан и лагеря не видела же ничего! Я просто обязана сделать всё, чтобы Лада прожила ещё хоть немного. Обязана — и сделаю.

Наверное, меня с ней перепутали, когда вырезали, потому что Марьи там не было. А это означает… Гриша говорил, что меня будут готовить, если он прав, значит, нелюди именно так готовят…. С этой мыслью я и засыпаю.

Загрузка...