Оказавшись в тёмной камере, я понимаю: сейчас меня пристрелят. Я вспоминаю наш отряд, маму Веру, тётю Варвару, раненых… Когда с меня вдруг пропадает одежда, я даже не реагирую. Фрицы всегда раздевают перед тем, как убить, не знаю зачем, но это значит, что я действительно у фрицев.
Но тут платье появляется заново, а передо мной распахивается ещё одна дверь, в которую я и иду. За дверью открывается вид на очень красивый город, жалко только не для меня. Моя жизнь не имеет никакого смысла, а живу я только, пока фрицам надо. Для чего им это может быть надо, я и не знаю.
— Монашка, что ли? — удивляется Марья, на которую я не смотрю. — А нет, сестра милосердия, — хмыкает сразу. — Ну надо же…
Она ничего не говорит, просто хватает меня за косу — нравится ей так, видимо, — и ведёт за собой, словно собачку на привязи. Поднимается по ступенькам, затем поворачивает куда-то, идёт гулким коридором, а потом резко дёргает так, что я лечу куда-то вперёд, больно ударившись в падении.
— Здесь твоя комната, маленькая дрянь, — сообщает она мне. — Расписание на двери, любое нарушение влечёт наказание!
Меня бьёт по голове что-то тяжёлое, отчего я почти теряю сознание, но затем поднимаю голову, оглядываясь. Я нахожусь в гостиной. Из двери напротив выходит девочка в одних трусах и босиком. Она бросается ко мне, помогая встать. Я же пытаюсь сообразить, что происходит; это мне, впрочем, не удаётся.
— Привет, я Дарья, — сообщает мне новая знакомая. — Мы живём вдвоем.
Она рассказывает мне о порядках здесь, а я понимаю: это лагерь. Фрицевский лагерь, где меня будут мучить, чтобы потом убить. Получается, Вождь Трудового Народа продал меня фрицам. Значит, теперь меня просто будут бить, мучить, а потом сожгут, потому что фашисты людей сжигают. В моей жизни больше ничего хорошего не будет — только боль, и всё.
— Пойдём, надо тебя одеть, и в банк ещё, — поднимает меня на ноги Дарья. — Если на уроке нужного не будет, то получишь Особую Комнату, а это… это очень больно.
— Нас всё равно убьют, — тяжело вздыхаю я. — Не сейчас, так потом…
— Ну, немного поживём, — улыбается она мне. — Хотя, учитывая, как Марья к тебе…
Оказывается, такое поведение Марьи необычно, или не в духе она, или выбрала меня в личные жертвы. Так бывает, Дашка права. Она помогает мне встать, а затем ведёт наружу, я же продолжаю её расспрашивать. Важно мне, как именно здесь принято добиваться покорности, ну и узнать нужно — этот лагерь просто для того, чтобы мучить, или убивают регулярно?
— Уроки с утра до вечера, — объясняет мне Дашка. — За непонятливость розги прямо в классе, а не успеешь чего сделать, то и в Особой Комнате окажешься, после неё дня три никто ходить не может. Страшнее только Посольский Приказ — оттуда не возвращаются.
Мне всё понятно: здесь бьют просто так, да при всех, а как повод находят, то пытать начинают. А Посольский Приказ — это, наверное, где сжигают, может, и заживо. То есть рано или поздно там окажутся все те, мучить кого неинтересно. В чём-то хочется побыстрее, чтобы всё закончилось, хотя я знаю, что мнение своё переменить ещё успею.
Мы спускаемся на первый этаж, а Дашка всё рассказывает. Здесь монархия, оказывается. Злобный царь и жестокая царица, которой на глаза попадаться нельзя — забьёт до смерти. Может, и дочь свою так же забила, а может, Марье отдала, чтобы та её со свету сжила. Нет больше Милалики, а, говорят, очень солнечная она была, добрая… Потому и убили, фашисты проклятые.
Я вижу печку. Обычная русская печь стоит на улице и дымком попыхивает. Оказывается, нам надо на неё залезть, чтобы печка нас в город отвезла, на рынок. Так подумать — издевательство над сказками, что я слышала с детства, потому что они добрые были, а тут фашисты… Не попробовать ли сбежать? Могут же тут быть партизаны?
— А если сбежать? — интересуюсь я.
— Найдут, — вздыхает Дашка. — Умирать очень долго будешь.
Значит, вариант так себе. Я бы застрелилась, но не из чего — фашисты вокруг, откуда здесь оружие. Печка едет, а я осматриваюсь. Вот город начинается, а у людей взгляды… брезгливые у них взгляды, видела я такие у полицаев. Тогда действительно, получается, не сбежишь — первый же полицай обратно сдаст.
— Давай сначала в банк, — говорит мне Дашка. — Мешок, которым тебя Марья стукнула, отдашь и получишь палочку да кошель, а потом пойдём покупать…
Я следую за ней, хотя зачем нужны такие декорации, не понимаю. Хочется стать маленькой-маленькой, и чтобы была мама Вера, но она осталась в далёком военном году, а я… а мне… а мне суждено проходить мой ад, потому что, получается, я самоубийца, раз на гранату упала? Тогда всё правильно, батюшка говорил, что самоубийцы в самый страшный ад попадают…
— Отроковица Маруся, — записывает пером какой-то юноша. — Состояние — двести золотых. Получите.
Много это или мало, я не знаю, мне всё равно, на самом деле. Мне сейчас надо одёжку купить, хотя Даша говорит, что зимы здесь не бывает… Или действительно не бывает, или просто не доживу я до зимы. Надо будет ей деньги оставить, когда меня убивать поведут, хоть немного помогу так.
— Бельё белошвейки шьют, — объясняет мне Дашка. — Но оно нужно только чтобы в город выходить.
— Поняла, — киваю я, вспоминая рассказы о фрицевских лагерях.
Она рассказывает мне, что после обычных наказаний следов не остаётся, только после Особой Комнаты. Вот тогда всем всё видно, потому что… Не хочу я это повторять, хотя испытать, наверное, придётся. Фашисты ведь, как не испытать-то. Марья же мне чётко моё будущее обрисовала, так что… Но после того, как мой мир рухнул, потому что сам Ленин такое сотворил, мне уже всё равно, наверное…
Дальше мы идём на рынок. Он очень большой, и купить там можно что угодно. Мне нужно два платья и обереги какие-то, которые вряд ли защищают от чего-либо, а может, наоборот даже, служат для того, чтобы нам было больнее. Поэтому я задаю прямой вопрос мастеру. Мне терять нечего, и фашист это видит, поэтому лишь тяжело вздыхает.
— Дай-ка руку, — просит он меня.
Я протягиваю ему руку, вполне ожидая удара или ожога, но этого не происходит. Он кладёт какой-то синий камень мне на ладонь и вдруг чему-то удивляется. А чему тут удивляться? Камень как камень…
— Я дам тебе оберег, и ты его спрячешь так, как я тебе скажу, — произносит он. — А чтобы защитить ещё, мы на хитрость пойдём…
Я совершенно не понимаю, что он говорит, но не сопротивляюсь. Ну помучает меня он, а не Марья, какая разница?
Дашка этого не слышит, потому что мастер уводит меня куда-то внутрь, где сидит смутно чем-то знакомый мальчик. Он поднимает голову, смотря на меня, как… Так я на товарища Сталина смотрела, как на чудо он на меня смотрит. Воспоминание о пережитом больно бьёт по сердцу.
— Вот девица потерянная, никому не верящая, — произносит мастер. — Её ты ждал, Гриша?
— Её, мастер Алексий, — улыбается названный Гришей мальчик. Он поднимается и делает шаг ко мне. — В далёком сорок первом маленькая девочка пыталась спасти солдата, помнишь?
— Гриша… — я удивлена, и сильно. — Но…
— В двадцатом году одну девочку пытался спасти Пётр, — продолжает он. — Помнишь?
— Помню, — киваю я, теперь понимая, кого вижу.
— Я в долгу перед тобой, Маруся, — улыбается он. — Потому объясню тебе, где ты оказалась, что это за мир и чего нужно бояться.
Гриша действительно хочет спасти меня. Он рассказывает о том, что мир двадцатого года — это не история, и люди там… Это написанная кем-то сказка, но та сказка была нужна, чтобы меня сломать. Что же, они своего добились, от такого предательства сердце болит ещё как. Но Тридевятое почти захвачено врагом. Подлым, жестоким, как были фашисты когда-то давно.
— Я помогу тебе защититься от насилия, — объясняет мне Гриша. — Однажды мы встретимся вновь, а пока слушай.
Я не смогу отсюда сбежать, но меня, судя по какой-то «отметке», попытаются продать в рабство. То есть будут много бить, возможно, даже сегодня, а потом продадут. Четверых девочек уже продали, но с этим, оказывается, всё непросто.
— А откуда ты всё это знаешь? — интересуюсь я.
— Мастер рассказал, — отвечает он мне. — Ты не думай, он хороший, просто за помощь вам на кол посадить могут, понимаешь?
— Значит, мастер наш… — понимаю я, что он сказать-то хочет, и готовлюсь запоминать.
— Тебя точно продать захотят, — говорит он мне. — Если желаешь поменьше боли, кричи изо всех сил, когда мучить будут, не терпи, а ещё изобрази максимум страха и покорности, тогда останешься собой.
— А иначе будут пытки, пока с ума не сойду, — киваю я. — И потом?
Я могу освободить девочек, которые в рабстве. Ценой своей жизни, конечно, но могу. Самое главное — донести до них, что где бы они ни оказались, надо на родную землю стремиться. Я запоминаю это. Мне предстоит невероятно сложная задача — вытерпеть очень много боли, а оказавшись на чужбине, попытаться найти хоть кого-то и, когда меня будут убивать, произнести слова заветные. Гриша говорит, что его за то, что он сотворить собирается, точно убьют, но мы, скорее всего, встретимся.
Это вовсе не лагерь пока ещё, но злые подлые враги хотят захватить нашу родину, и, чтобы этого не случилось, я должна пройти через ад. Я обязана вытерпеть всё-всё, чтобы затем наказать подлого врага. Ну это как бомбу на Берлин сбросить, прямо на адское логово. На такое я согласна, даже более чем согласна, поэтому Гришка кивает мне и, улыбнувшись, начинает говорить слова заветные, начиная обряд.
И стоит ему только договорить, как в лавку врываются стражники. Но нас окружает яркий кокон света, поэтому я стражников сначала и не вижу, а стоит только кокону развеяться, как слышу свист, и затем Гришка падает, а с потолка, кажется, в стражников бьёт ветвистая молния, отчего падают уже они.
Я сажусь на корточки, чтобы поплакать. Гришка сделал для меня, что мог, погибнув, потому что у него стрела из глаза торчит, но он знал, что так будет, предупреждал меня об этом перед началом обряда. Защитник мой, спаситель… Ты навсегда останешься в моём сердце. С этими мыслями я и выхожу туда, где меня ждёт Дашка. Мне очень поплакать нужно, просто до невозможности.
Меня теперь нельзя выдать замуж, да и насильничать тоже, потому что я навек отдана уже мёртвому Гришке. Именно потому, что он мёртв, наше обручение разорвать невозможно, поэтому всё случится именно так, как он мне сказал, а пока мне можно поплакать. Стражник убил моего официального жениха, странно будет, если не поплачу…
Остальное проходит будто в полусне, потому что я совершенно не соображаю, что делается вокруг меня. Я вспоминаю Гришку. Мы знакомы с ним здесь были всего только полчаса, а он опять спас меня. Спас от насилия, от нежеланного замужества, использования меня по женской части и очень многих ритуалов. Откуда он пришёл в Тридевятое? Неужели действительно следовал за мной от той самой полянки? Нет ответа на этот вопрос и не будет. Зато нужно торопиться в школу, где меня будут ломать болью и страхом. Но Марья опоздала: мне есть для чего жить, правда, фашистка этого ещё не знает.
Ещё одно я знаю точно — Милалика вернётся. Скорее всего, её признают княжной и имени своего помнить она не будет. Но если так случится, то мне надо будет сделать всё возможное, чтобы она не попала в Посольский Приказ. Защитить её любой ценой, потому что по тому, что мне Гриша рассказал, только Милалика по праву царевны Русь спасти от подлых захватчиков сумеет.
Значит, так тому и быть. Меня же пытать Марья сразу будет. Ей поводы не нужны, она фашистка, и, как фрицевской падали, ей просто достаточно того, что я есть. Я понимаю это очень хорошо, ожидая пыток в любую минуту, но мы возвращаемся без проблем. Близится уже время ужина, а ничего не происходит. Я даже устаю уже ждать, честно говоря.
— Меня сегодня будут мучить, — объясняю я с вопросом в глазах смотрящей на меня Дашке. — Когда это обычно здесь делают?
— После ужина… — шепчет она, — сразу же. Человек просто исчезает, а там, как повезёт…
— Значит, после ужина, — вздыхаю я. — Ладно, поживём ещё чуть-чуть.
Я улыбаюсь, настраивая себя на то, что нужно кричать и сильно бояться. Не хочется радовать фашистов, но у меня есть задача, которую я выполню во что бы то ни стало. Это очень для меня важно — выполнить последнюю просьбу Гришки, которому мастер-обережник так много рассказал, рискуя головой.
За помощь любой школьнице могут посадить на кол, а это страшная смерть. Могут до смерти плетьми забить — а эта смерть ещё и унизительная. Могут казнить мать, а могут и дитя. Поэтому люди боятся. Я ошиблась. Не брезгливость в глазах людей — страх. Страх и жалость — вот что в их глазах.
Мы идём на ужин, после которого у меня по расписанию пытки. Войдя в столовую и увидев выражение лица Марьи, понимаю: не ошибаюсь я, совсем не ошибаюсь. Очень уж у неё предвкушающий взгляд, у фашистской гадины проклятой…