Ментов на Шанхае отродясь никто не видел. И неудивительно — был бы я ментом, тоже ни за что не пошел бы доброй волей на Шанхай. Понятно, что это не относилось к участковому Гавриляну. Тот еженедельно заходил к единственному владельцу самой настоящей, не сарайной недвижимости в Шанхае — товарнику. После обеда в субботу, как часы; но иногда навещал его и в неурочное время. Мы часто встречались с ним на шатучем мостике через овраг, и он смешно надувал щеки, отчего становился похожим на Синьора-Помидора, грозил нам пальцем и раздавал шутливые поджопники. Мы с удовольствием делали вид, что страшно его боимся, и кидались обратно, а Вовка Обалдуй все не сводил глаз с гавриляновского нагана на шнурке, его уже в этом возрасте начала одолевать маниакальная тяга к оружию. Гаврилян степенно проходил по мгновенно опустевшему Шанхаю и боком влезал в невысокую дверь бревенчатой товарниковой избушки. Товарник никогда не встречал его и выходил лишь некоторое время спустя, когда величавое отбытие участкового уже забывалось легкомысленными шанхайцами. Товарник выходил на улицу, располагался на скамье у своих дверей, и к нему подсаживались самые центровые из местных обитателей — дядя Саша, бровастый, как Брежнев, цыган Парутин, чеченец Кастро, или Кастрат, торговка анашой Големба, еще несколько неприметных, не запомнившихся мне людей тихо о чем-то судачили, треща махоркой и тонко, «понтово», выстреливая неуловимые струны плевков. Мы пытались научиться плевать так же, но кривые и редкие молочные зубы делали это технически невозможным, и все кончалось заплеванной рубашкой и мокрым подбородком.
Иногда я замечал, какие отношения у Города и Шанхая, было на мосту такое место, встав на котором можно было ощутить их как целое — огромный, желтовато-шту-катурно-бревенчатый город, с красными пятнами автобусов и тучей галок над пожарной каланчой, свистом паровозов на железке, желтоватым холодком мороженого у кинотеатра, толстый, рассыпчатый и пугливый, он косо и отрывисто взглядывал на пестрый Шанхай, притулившийся у его рыхлого бока, исподволь тыкая маленького и шебутного соседа белыми гимнастерками милиционеров, когда тот, не удержавшись за помойным оврагом, выползал на чинные кленовые улицы. Вскоре я впервые услыхал выражение «как собаке пятая нога» и с тех пор начал видеть их взаимоотношения иначе — город стал этой собакой, с пятой ногой Шанхая, но быстро мутировал во слона, с огромными мягкими тумбами, и я знал, что скоро город оттопчет сам себе жилистую тонкую ногу Шанхая, на которой, в отличие от лысого пухлого сала городских тумб, еще трепыхалась на ветру жесткая черная шерсть.
Я чувствовал тогда, что эта шерсть — свобода, но головой понять не мог и не мог принять ни одну из сторон; да даже задуматься об этих вопросах мне было нечем, но чувствовалось все это очень четко. В городе были очень важные для меня штуки — кино, мороженое, но вот свободы не было. Может, ее просто не видно? Ну, подумаешь, чизелы[32] ходят, но ведь они же не лезут? На Шанхае вон ее хоть жопой ешь, но там ни кина, ни мороженого, ни тира с самолетиком под крышей, одни только лужи по пояс, грязь да мухи над тухлыми кошками.
Лишь однажды на моей памяти между городом и Шанхаем проскочила искра, и город показал свою злобную мощь, до поры скрытую в недрах его дряблой туши. В конце весны в Оренбурге взяли инкассаторов — нагло, со стрельбой в центре города, немалой кровью. До нас, детей, это едва долетало — старшаки, прогуливающие уже третий, а то и пятый класс, снисходительно передавали нам базары дворовых небожителей, почти уже взрослых пацанов, у которых были настоящие тельняшки, мопеды и финки с разноцветными наборными рукоятками. Выходило, что вор в законе Лотоха один, с ножом в руке, остановил инкассаторскую машину, и тех, кто стал стрелять в него и его корешей, выстроил и пописал на месте, а остальных отпустил. Тут мнения расходились — одни говорили, что он еще и дал отпущенным по пачке денег, другие резонно возражали, что западло с общака псов кормить и что эти деньги только на всеобщее, а кто такие инкассаторы? Самые натуральные мусора, и точка. Поговорили, вспомнили еще раз под вечер, да и забылось — больно уж много событий произошло, и когда неделю спустя меня окликнул с крыши мой приятель Елизар, я никак не связал новость со старыми слухами. Я сидел на лавочке у старшаковского стола, обитого вытертой клеенкой, и играл сам с собой в ножики. Дождь разогнал всех со двора, а мне идти домой не хотелось — в квартире с вывернутыми пробками еще серее и скучнее, когда непогода, на улице в сто раз лучше.
— Бакиров, айда на Шанхай, позырим, че там за кипиш!
— А че там такое?
— Чизелов натухало, ужысть!
— Че, прям на Шанхай? — не поверил я. — Да!
— Пошли!
— Обожжи меня, я зараз спущусь!
У края оврага, там, где начинался хлипкий мостик, стояло несколько темно-синих чизелячьих «газиков» и карета неотложки.
— Там че, завалили кого? — на бегу спросил Елизар у мрачного усатого водителя, курившего в открытую дверку «газика».
Ответа он, конечно, не ожидал, но так было принято — поджирать мусоров при любом удобном случае. Ответит — а-а, чизел сраный, прогнулся; не ответит — во охуевшие, с людями им уже западло побазарить. Мент не оправдал наших ожиданий и мягко, по-человечески ответил:
— Не ходили бы вы туда, ребят. Оно вам надо, говно все это…
— Тебя не спросили! Чизел! — ответил я, и мы побежали по мостику.
Посреди Шанхая, у дверей товарниковой избушки, стояла молчаливая густая толпа, изредка озаряемая слепящими вспышками откуда-то из середки. Ближе к центру виднелись фуражки, много, и одинокий белый колпак фельдшера. Мы забурились в густой лес спин и жоп, воняющих мокрой псиной, и через некоторое время пробились в первый ряд. В жирной шанхайской грязи лежал на спине щуплый мужик в черном двубортном костюме и снежно-белой рубашке, с багровыми пятнами вокруг черных дырок. С первого же взгляда нам стало понятно, что этот дядя из тех, что постоянно тусуются в бильярдной у вокзала, только малость пострашнее. На его лице и руках не было ни одного места крупнее спичечного коробка, не покрытого партачками, у дяди даже уши были сплошь изрисованы всякими буковками и картинками.
Мусорской фотограф, видимо, уже нафотографировал сколько надо и спрятал камеру в здоровенный черный ящик. Мужик в таком же костюме, как у мертвеца, только коричневом, повелительно махнул рукой в сторону города, и вперед вышли где-то ныкавшиеся мужики в одинаковых казенных ватниках поверх синих халатов и схватили мертвеца за руки за ноги. Под трупом звонко чавкнуло, а изо рта вырвалось короткое задышливое сипение. Я испугался и вывинтился из толпы, и дальше смотрел уже издали. Мужики шутя выдернули его из грязи и погрузили на матерчатые носилки с блестящими железными ручками. …Интересно, наебнутся они с мостика или нет?.. — думал я, глядя, как опасно раскачивается под утроенной нагрузкой трухлявая конструкция. — Хоть бы нет, а то потом вокруг пиздовать… Тут из-под брезента, которым мужики накрыли покойника, выпала какая-то маленькая и блестящая фиговинка, и у меня внутри все оборвалось — щас провалится между досками! А в овраге хрен ее найдешь, мало того, что он завален всяким хламом, так еще где-то внизу мощно журчит несущаяся по нему вода, и фиговинку всяко утащит течением. Но фиговинка не провалилась, и я со всех ног дунул к ней, пытаясь опередить каких-то местных, вплотную подошедших к началу мостика на той стороне. Подобрав ее на бегу, я ломанулся дальше и замер, похолодев от ужаса, — навстречу шел Бондырь из «Орбиты» со своей вонючей пристяжью, и они уже скалили свои поганые хари, а я был один, и чухануть от них уже не выходило. Я прикинул, что ежели упрусь, то все равно отмудохают и скинут в овраг — тогда все, штанам, рубахе и курточке однозначный щорс; а мать только вот-вот купила мне эту курточку и будет плакать… Тогда я остался на месте и проявил — до сих пор не могу понять, мудрость или малодушие, но отдал суке Бондырю фиговину и позволил себе только отвести руку за перила, понтуясь, что вот как сейчас скину, чтоб раз уж не мне, то и не тебе…
Размазывая по моське кровь и заталкивая обратно лезущие из горла злые рыдания, я слепо побрел по тропке между огородами к колонке на пустыре. Студеная вода смыла пережитое унижение, вдобавок у меня созрела гениальная догадка, окончательно отогревшая душу, — я принял решение сжечь ихний дровяной сарайчик; и не щас — нафига он по весне, нет, я дождусь осени, и как только они купят дров… Не, а че он, сука, — я во второй класс хожу, а он в четвертый! Иди и прыгай на одногодков, а то, ишь ты, справился он! С-с-сука! Герой кверху дырой. Тут меня догнал Елизар, и мы, распираемые впечатлениями, побежали во двор, на бегу осознавая наш новый статус — Владельцев Актуального Эксклюзива.
Чего там говорить — мы ушли со двора обычной пузатой мелочью, а вернулись самыми настоящими королями. Даже Большие Пацаны, лениво раздавая щелбаны ойкающим макушкам, подошли ко взрослому столу нас послушать! Естественно, через полчаса по нашим разглагольствованиям уже выходило, что «Лотоха из последних сил такой раз, и говорит тихонько, чтоб чизела не просекли: „Быть тебе, Елизар, смотрящим по городу вашему, ну, по микрорайону, а Атаманова суку помойте по-всякому и в хоккей играть не берите! И в футбол тоже!“» Я тут же оспорил нагло присвоенную Елизаром должность, и мы, сцепившись, повалились со стола в толпу восхищенных слушателей.
Ложась спать, я вспомнил о фиговинке, и мое сердце негодующе сжалось — ну, сука Бондырь, ну, козел! Ниче-е-е, ты у меня погре-е-ешься на октябрьские, пидарас; я представил, как сливаю керосин из лампы в погребе и тихонько пробираюсь к задворкам «Орбиты» после демонстрации, вечером. Пойду как раз в праздник. Тогда вообще никто ниче не просечет — у «Орбиты» будет полно пьяных мужиков, и они же постоянно заходят в сарайный ряд, поссать там, или садятся и киряют в разных закутках. Могут они бычка кинуть? Да запросто! Я прямо так и увидел вечер седьмого ноября — голые деревья, почти неразличимые на фоне темного неба, чернеющие в темноте проходы между сараями, мутные тени, кучкующиеся у ярких витрин «Орбиты», мерзлая слякоть блестит под далеким фонарем — и резкий запах керосина в потемках, желтая вспышка спички — и керосин мощно выдыхает: «Ф-ф-ф-фухххх!!!!», и первые, еще неуверенные трески в пламени; я даже почувствовал, как болят отбитые во время бегства пятки, и тот запаленный вкус, что вязко стоит в горле после долгого бега. Мое сердце успокоилось и сладко стучало в сахарной патоке — план полностью осуществим, и мести ничто не угрожает, главное, чтоб побыстрее прошло лето. Глаза начали слипаться, и я повернулся на бок, принимая позу, в которой обычно сразу засыпаю. Перед глазами, потихоньку удаляясь, медленно кружилась картинка — темная «Орбита» с высоты птичьего полета, а через огороды, в сарайном ряду, расцвел и мечется на ветру ярко-оранжевый цветок моей мести, отбрасывая длинные текучие тени…
Я перестал удерживать картинку, но она все стояла и стояла перед глазами, и даже, как мне показалось, перестала растворяться. От удивления я подвсплыл из уже довольно глубокого, как оказалось, сна и, оставаясь в полудреме, расслабленно наблюдал за происходящим. Высота увеличивалась, вот уже «Орбита» не больше мизинца, а пожар стал маленькой искоркой и ничего не освещает; видны другие дома нашего восьмого микрорайона, вон овраг — блин, какой он здоровый-то, ни фига себе, я заметил, что за Шанхаем в большой овраг вливается еще один поменьше — а там я ни разу еще не был, и только начал строить планы экспедиции на завтра, как взгляд едко царапнула какая-то длинная неправильная тень, целенаправленно и осмысленно мечущаяся по дальней окраине Шанхая.
Мне в постель словно вылили ведро ледяного крошева. Я замер и не дыша проверил, много ли макушки торчит из-под одеяла — блин, как много, ее же видно! Тень определенно была не просто плохой, а самой плохой из всего, с чем мне доводилось сталкиваться. Хуже ее быть ничего не могло — стремительная и беспощадная, она брезгливо ворошила спящих, разыскивая… Да, именно фиговинку — признался я себе, и того факта, что я минутку подержал ее в руке (Украл! И то, что потом ее отмели у тебя, — ни о чем не говорит!), вполне хватало для возникновения ко мне Вопросов.
Тут я увидел ее поближе — она неслась по узкой улочке Шанхая гигантскими прыжками, в ней было что-то от большой кошки — но с очень вытянутым телом. Головы у нее не было, но я откуда-то знал — когда будет надо, голова появится, а на голове будет подобающая пасть. Черная как смоль, она отбрасывала тень, но не как обычные предметы, а во все стороны, и там, куда ее заносило, становилось темно и по-другому. Распутав кружево следов в Шанхае, она замерла — и я понял, что дальше след приведет ее сюда. Ко мне.
Моя душа затряслась, да так, что я почувствовал, что еще немного, и она растрясется совсем, что ее разрушит эта бешеная вибрация и я разлечусь, как щепотка муки. Бешено метнувшись через овраг — на фига ей всякие мостики! тень пронеслась сквозь дальний конец нашего дома и повернула, заходя на меня со стороны открытой макушки, и я почувствовал ее всю. Это было какое-то невыразимо ужасное и красивое создание, оно было здесь совсем чужое, оно не было соседом ни нашим соседям, ни соседям этих соседей. Его дом был по-настоящему невообразимо далек, и те, кто живет в карусели, в старой солдатской бане за вокзалом, тот, кто прикидывается стариком Беспаловым из второго дома, — на его фоне казались близкими, теплыми и родными, совсем как Хрюша и Степашка. Приблизившись, оно остановило время, и мы повисли в абсолютной пустоте. Оно сказало мне без слов: «Нарисуй круг». Я важно поднял что-то и старательно вывел довольно правильную окружность. Вот. А ты? «Смотри». Оно стремительно набросало и в воздухе, и на невесть откуда взявшейся в пустоте плоскости завораживающе хаотическую фигуру, даже не фигуру, а каляку-маляку, которую я рисовал в совсем раннем возрасте, когда рисунок не удавался и я хотел его уничтожить. Пока я зачарованно пялился на ее «круг», она… вернее, уже он стоял в полной неподвижности. Потом пустота пропала, и я снова очутился в своей постели, а рядом со мной таял след этого существа, унесшегося к «Орбите». Мне снова стало страшно — я не чувствовал своего тела, словно отсидел его полностью, от макушки до пят. Подняв непослушную руку, я потрогал себя и испугался еще больше — тело было твердым и ледяным, словно мороженая курица.
На следующее утро был выходной, и папа за завтраком предложил пойти в парк, что, по идее, должно было вызвать шумный восторг, но я набычился за своей кашей и попросил никуда не ходить — мне было страшно идти мимо «Орбиты», и папа очень удивился и расстроился, но виду не подал, а к концу завтрака повеселел опять, и мы с ним играли в солдатиков и в шашки, а потом смотрели «В мире животных», и мама посмеялась надо мной, когда показали какую-то большую кошку, а я ойкнул и спрятался за папу; но я быстро перестал трусить и тоже стал смеяться, но не мог остановиться и смеялся, пока не заплакал, и тогда меня положили спать, и я проспал до обеда.