Еще такой был случай с больницей. Уже в другом городе, в другое время, мне уже было лет семь, может, восемь или даже больше; и мы снова жили на Урале. Летом, когда пух уже не летел, но все было еще таким свежим, мы шли с мамой по Победе. Это была красивая улица, тенистая и какая-то очень ладная, ходить по ней было приятно даже в жару. Я шел рядом с мамой, старательно перешагивая трещины в разноцветном асфальте.
Маме было немного неспокойно — она только что долго разговаривала о чем-то с тетенькой из института, которой я всегда жутко завидовал: у нее был ключ от чудесной солнечной комнаты, где на обожженных столах невероятной длины были расставлены странные стеклянные вещи, круглые и плоские, надутые перетекающими друг в друга пузырями, завитые в спирали, это называлось КАФЕДРА или ЛАБАЛАТОРИЯ. Когда я смотрел на эти невозможные штуки, мои глаза словно затаскивали меня внутрь, и я, превратившись в невесомую каплю, с замирающим сердцем скользил по их восхитительно правильным куполам, огибал конусы и сферы, влетал в ускоряющую головокружительную спираль и вылетал из нее втрое быстрее, проглатывая восторженный визг. Казалось, невозможно не быть счастливой, обладая такими сокровищами, ыо та тетенька отчего-то счастливой не была. Видимо, оттого, что она совсем не пользовалась своим баснословно выгодным положением, а все больше сидела в комнатке, где был чайник с креслами и высокими белыми шкафами.
Они с мамой пили там светло-желтый чай и тихо говорили о какой-то непонятной ерунде, постоянно упоминая «партконференцию», «до обкома дойдем» и «подавятся, сучки»; и этот «обком» казался мне загадочным замком высоко в горах, с высокими сиреневыми башнями, и я представлял, как мама с этой тетенькой лезут к нему по тропе — в синих спортивных костюмах, косынках и наконец-то улыбаются, а не суют конфету и не выпроваживают меня в пахнущий просторным линолеумом коридор, чтобы вновь тревожно зашелестеть за белой, дребезжащей всеми стеклами дверью.
Мы шли из института и уже почти дошли до нашего поворота на Советскую, но мама вдруг поглядела на часы и нерешительно замедлила шаг. Я понял — все. Сейчас мы зайдем в поликлинику, и я опять буду слоняться по ее этажам, пока мама будет говорить с докторшей тетей Ритой на втором. Точно:
— Так, сына. Давай-ка забежим, пока у Ритки обед не начался… — озабоченно произнесла мама и потащила меня через улицу.
Я пообещал, что никуда не денусь, и пошел по прохладному коридору, разглядывая на стенах плакаты с болезнями. Народу непривычно мало, даже у высокой стойки регистратуры никто не требует карточку или талончик на завтра на семь десять. Я несколько раз подпрыгнул у стойки, чтоб посмотреть, есть ли кто-нибудь там, и чуть не заорал, когда с той стороны на шум вылезла страшная рожа, багровая, с растрепанным пучком белой пакли наверху… Может, мне только показалось, но проверять я не стал, дунув по прохладному коридору на второй.
На втором было не так прохладно, воздух заметно теплее и больше пыли. Посреди этажа темный коридор раздувался в зальчик с пыльными фикусами и пальмами, и там в огромные окна лился целый водопад солнца, сразу, правда, становящегося из веселого и уличного каким-то бледно-больничным и в то же время режущим, как натертый лук. Приближаясь к зальчику из тьмы, я тут же попал под очарование приветливо кружившихся в солнечных лучах пылинок и захотел присесть и вдоволь насмотреться на них.
Чтоб не идти просто так оставшийся десяток шагов, я раскинул руки и полетел над клетками половой плитки, представляя, что это огромные поля далеко внизу, а я — тот самый бесстрашный самолет из «Иду на грозу», с двумя мощными моторами на каждой руке. Я зарычал своими турбинами и ловко лег в правый вираж, но тут же осекся и опустил руки: на меня обернулись два бледных смазанных блина — кто-то сидел у ближней ко мне стенки зальчика и увидел, как я притворяюсь самолетом, будто сопливый детсадовец!
…Ну и ладно, — подумал я, покраснев и насупившись. — Вот подумаешь, большое дело!.. Дойдя до стульев напротив, я вскарабкался на второй от края и «сел как положено», продолжая бурчать про себя, шевеля губами и стараясь не смотреть на этих теток, так некстати оказавшихся свидетелями моего неприличествующего переходящему аж во второй класс поведения. …Зато у меня папе майора дали, а мама — кандидат. Вот. И вобще я скоро в деревню поеду. На поезде…
Прикинув шансы этих теток на то, чтоб просто попасть в Куманаевку, я смотрел на них уже поспокойней. Видели они, подумаешь… А вот в коровник их кто пустит? Не говоря уже о конеферме. Шиш им на Рыжике кататься, и никаких карасей, никакого французского кино в совхозном домкультуры. Тут их уже стало даже жалко — как это, не попробовать хоть раз в жизни угостить Рыжика соленым хлебом, это ж даже лучше, чем летать на самолете… Поняв, что даже просто погладить Рыжика теткам не светит вообще никогда — ни-ког-да, представить страшно, — я отнесся к ним совсем по-другому.
Внимательно их разглядев — до этого я как-то жмурил глаза, боясь посмотреть в их сторону, мне казалось, что тетки вытаращились на меня и возмущенно переглядываются в осуждение моего легкомыслия, — я обнаружил, что они давно забыли о моем существовании. Это чувствуется, когда человек помнит о твоем присутствии, даже не глядя в твою сторону; так вот, тетки меня не видели, в смысле — совсем, вообще. Как я это понял — не помню, помню только совершенно четкое ощущение — пока сидишь, они тебя не заметят, они почему-то не могут посмотреть в твою сторону.
…А если я подойду?.. — задал я мысленный вопрос неизвестно кому. …Ну, если подойдешь — тогда, конечно, заметят… — ответил непонятно кто и показал мне картинку — я, весь такой прилизанный, как октябренок из «Родной речи», подхожу и встаю рядом с тетьками, и получается так, как будто я появляюсь из ничего — и тут сразу вид из тетькиных глаз, как она пугается, и то, что видно из ее глаз, вспыхивает по краю желтым ободком испуга.
…А вот это желтое, это че? — спросил я у непонятно кого, чувствуя при этом, что это как игра — если спрашивать у непонятно кого, твердо зная, что он здесь и просто прячется, то он как бы обязан отвечать; но это почему-то очень нехорошо, и я еще собрался потом спросить у него — а почему это нехорошо, но забыл и так и не собрался.
…Желтое — это человеческое, оно поверху на большом. Оно гуляет… — сказал непонятно кто, и я прекрасно понял его тогда.
Мысли о том, чтобы поговорить «с непонятно кем», у меня почему-то не возникло, и я приготовился немного поскучать, пока воздух между зальчиком, где мы с тетками сидели друг напротив друга, и пустым коридором не станет снова таким же, и тогда я смогу слезть с жаркого и уже взмокшего под моей задницей дермантинового стула (а какой был прохладный) и отправиться на лестницу, посмотреть чего-нибудь еще.
От нечего делать я залез пальцем в облупившуюся трещину на дермантине — там внутри был очень интересный на ощуль конский волос, и уставился сквозь склонившихся друг к другу теток, вполголоса что-то говоривших. Вдруг, после того как левая тетка переложила сумочку с колен на соседний стул, я понял: левая тетка не такая. Ну, не совсем не такая, мне случалось видеть вообще не таких, взять хотя бы того черного мужика из пятого маршрута в прошлом городе, а немножко не такая. Я сделал какую-то штуку, не знаю как, но иногда это получается, когда вместо людей и предметов делаются такие фигни, как елочные фигурки космонавтов, сделанные из ободка вокруг газовых язычков из конфорки. Не такая тетка была как гитара, а та, что сидела рядом, была какобычная, эта картинка без фона несколько раз мелькнула — и все, , я перестал ее хотеть, потому что когда делаешь это, в голове за глазами сильно жужжит и устаешь так, будто целый день играл в ляпы.
Тут я услышал, как тетки разговаривают, и обрадовался — можно же сидеть и подслушивать, все будет не так скучно. Какобычная тетка сказала не такой:
— Да ну, вот еще.
— Да что ты как рохля-то, а? Кто о тебе подумает, скажешь тоже… — ответила не такая, пристально изгибаясь в сторону какобычной.
Вторая тетка что-то ответила, но меня полностью захватило замеченное — оказывается, не такая одновременно с разговором делала что-то еще! Я тут же вновь перестал слышать их голоса и сосредоточился на том, что заметил. Замеченное ввергло меня в ужасное, другого слова не подобрать, сомнение. Очень ярко чувствовалось, что оно убьет меня, если я не пойму, но страшно почему-то не было, вообще ни капельки.
Ерзая на стуле, я пытался понять — что же делает не такая, ведь она вроде как ничего не делала; но, с другой стороны, я в тот момент вспомнил, как уже тыщу раз видел такое, люди часто делают это друг с другом, практически постоянно.
Однако мои попытки понять скользили по непонятному, как кошачьи когти, тщетно скребущие по длинным полосам крышной жести, и я без страха, но с тяжелым унынием понял, что проиграл и сомнение сейчас разорвет меня на кусочки. Но не такая тетка помогла мне — она сняла с цеплястого подола своей длинной юбки коротенькую белую нитку и сильно толкнула голову своей собеседницы от себя, в сторону коридора. …Ты че так сильно! — прорвалось, наконец, раздувавшее мою голову. — Если сильно, она сразу повернется обратно и увидит!..
От облегчения я даже не заметил, что я как будто за не такую, хотя она делала плохое. Не такая ловко накинула нитку на юбку собеседницы и быстро села так, как будто ничего не сделала. …У, хитрюга! — недовольно прогудел я себе под нос, так как принципиально не пользовался тогда специфическим лексиконом, крепко выученным в прошлом городе.
Изогнуто-вороватое движение не такой тетки как-то сразу рассказало мне о ней; я почуял запах, как пахнет у нее дома в ванной, и про птиц, которых она как-то видела в детстве, — это было красиво, как-то тревожно и красиво: у нее в детстве менялась жизнь, и ее куда-то везли, рано-рано утром, поздней осенью, и она смотрела в холодное окошко маленького автобусика на мерзлую пашню и голые тополя лесополосы вдалеке. Вдоль дороги стояли огромные решетчатые башни ЛЭП, и на проводах сидело много птиц, и маленькая, такая же, как я перед школой, девчонка смотрела на этих птиц и хотела быть с ними, а не ехать туда, куда ее повезли чужие люди.
Еще у тетки не было мужа и детей, и она здорово обижалась за это. Тут я ее хорошо понял — да, с детьми гораздо лучше, чем без, и с мужем тоже. Вон, мама — как она радуется, когда мы с папой покупаем ей мороженое в парке и духи на Восьмое марта. И как проще ходить на базар, ведь одной много не дотащить, «уплюхаисси» — вспомнил я словцо бабы Кати Кондрушиной.
Не такая делала свое плохое из-за всего этого, но чего она пыталась добиться, я не понимал. Какая ей может быть польза, если эта какобычная тетка будет теперь болеть сильнее? Все равно же вылечится, ведь вот она, больница, тут ходят доктора, они возьмут и вылечат эту тетку, и все будет зря. И то плохое, что началось этой ниткой и тянется из живота не такой, оно тоже никуда ведь не денется. Оно же не уменьшается, и не такая не может не замечать, как издалека тянется эта штука, с того кусочка мела, который уже большая, но еще с косичками не такая сломала особенным образом, когда злилась на какого-то парня из-за дурацких танцев.
От этого я забыл о тетках и стал думать о взрослых вообще, как они странно ведут себя иногда — вон те же танцы, дурацкое ведь занятие, а как они из-за него нервничают; и вспомнил, как в начале этого лета маленький краснолицый начштаба, дядя Витя Соснин, чуть не подрался с папой из-за этих танцев, и они вышли на балкон второго этажа Дома офицеров, но пришел длинный Гоп-чик, который ездит на «газике» с Командиром, и они помирились.
Тут я заметил, что воздух снова стал таким же, и я со стремительно ослабевающим чувством брошенного на полдороге дела соскочил со стула и пошлепал сандалями по коридору, так как скоро должна была выйти мама.